12

Съемки фильма начали обретать некий ритм, но в полдень четверга все остановилось. Деревня вышла в полном составе: девочки в шерстяных чулках, мужчины в лучших вельветовых пиджаках с медалями за все недавние войны на груди, женщины в траурно-черном. Неистовый, портивший настроение ветер, шквал с моря, собирал шляпы в подол и высеивал их в полях. Оркестр Девятого военного округа приехал туристским автобусом, музыканты согревали инструменты в кафе. Другой оркестр, Организации ветеранов африканских войн, усердно репетировал на кладбище, используя могилы в качестве сидений, его руководитель, одноногий, однорукий герой событий в Эритрее, пятью выразительными пальцами ввергал медные духовые инструменты в грандиозные созвучия. Филиграни, носивший в петлице красную звезду своих убеждений, оделся в самое старое и медленно пошел к памятнику с огромным венком из алых цветов, сплетенным в форме серпа с молотом и геральдических колосьев пшеницы. Старый Плюмаж был уже там, в визитке, глаза его были устремлены в даль, заполненную его личными мысленными образами славы. Граф приехал в запряженной парой лошадей карете, последний раз ею пользовался его отец во время коронации Виктора-Эммануила Второго. На голове у него был предписанный протоколом цилиндр, с шеи, болтаясь, свисал на блестящей шелковой ленте орден Золотого Руна. На дверцах кареты два раздраженных грифона когтили с великолепной свирепостью воздух по обеим сторонам герба, трех стрел и трех золотых, как на вывеске ростовщика, шаров. Назначенный час близился. Когда оставалось пять минут, подъехал величественный «лимузин-ланча», за рулем его сидел карабинер. Множество дружественных рук помогло полковнику Убальдини слезть с заднего сиденья, и он вышел на солнечный свет, поблескивая орденами. Это был неожиданный визит. Валь ди Сарат, увидев издали дядю, был удивлен и слегка тронут.

Когда пробило двенадцать, кинокамеры перестали стрекотать, и группа людей, включавшая в себя Валь ди Сарата, профессора Дзаини, согбенного старца с торчащей вперед остроконечной седой бородкой, и генерала Бассарокка, тоже бородатого, тяжело опирающегося на узловатую трость, медленно, благоговейно двинулась от разрушенной церкви, впереди солдат кадровой армии нес полковое знамя, резвившееся под ветром, словно щенок на поводке. На месте действия воцарилась тишина.

Когда процессия подошла к статуе, мужчины придерживали шляпы, женщины юбки. Немногочисленных детей, громко задававших вопросы, утихомиривали либо шиканьем, либо безжалостными шлепками. Ветер нарушал тишину, налетая порывами, вздыхая, свистя, затихая лишь затем, чтобы засвистеть снова. Стоявшие в отдалении американцы были тронуты. Жужжанье их личных кинокамер говорило, что эта сцена снимается для потомства. Какой-то ребенок заревел, и его пришлось срочно унести. Закончились многочисленные приветствия, и зазвучал оптимистический ритм национального гимна. Играли оба оркестра, и хотя начали они одновременно, ветераны опередили на финише кадровых.

Профессор Дзаини, один из тех изумительных старцев, которыми так богата Италия, поднялся на подиум, чтобы обратиться к внимающей вселенной. Политикой он занимался с начала века, и такие почтенные люди, как Орландо и Соннино, сникли под его ядовитостью. Фашистская эра нашла в нем язвительного и злобного критика, и теперь, при новой коалиции, он приехал со свежим ядом и готовностью пустить его в ход. Профессор сделал обзор недавнего прошлого Италии (недавнее, по его меркам, уходило к временам Гарибальди), говоря без бумажки, как подобает знаменитому судье, размахивал руками, призывая свидетелей с солнечных полей Элизиума, формуя звучные фразы из воздуха, будто скульптор, и набрасываясь на вековых врагов того глубокого гуманизма, который, по его словам, в течение столетий хранил почву итальянского разума от эрозии предрассудков. Однако замечательная красочность достигалась за счет времени, и когда физическая усталость положила конец его витийству, был уже без четверти час.

Генерал Бассарокка был по контрасту милосердно лаконичен. У него был очень слабый голос, и слушателям удалось лишь разобрать, что каждым вторым словом в его речи было «Италия». Поскольку выдающийся генерал обладал необычайной способностью трогать собственными словами свое сердце, все поняли, что надо делать, и плакали вместе с ним. Когда он окончил, Валь ди Сарат вышел вперед и рассек ленточку саблей. Полотнище сползло, и статуя обнажилась. Снова приветствия и минута тишины, итальянской тишины, гвалта детей и их разгневанных мамаш, симфонии далеких автомобильных гудков и крика осла, не проникнувшегося духом события.

После того как Филиграни торжественно возложил свой венок и произнес унылым голосом речь об отряде братьев, некоторые из которых пали за то, чтобы солнце могло светить красным светом, как граф проследил историю деревни и свою собственную до палеолитических потемок, как Старый Плюмаж выкрикнул властные приказания Судьбам творить самое страшное и заявил, что Сан-Рокко все равно будет стоять вечным символом того, другого, третьего, к собравшимся обратился Валь ди Сарат. Речи он заранее не готовил. Он говорил от сердца.

— Amici[73], — сказал он, — это событие торжественное и вместе с тем задушевное. Сегодня я не особенно проникнут нашим славным прошлым, нашими традициями, нашей доблестью, нашим чувством справедливости. Потому что постоянно думаю о них, вернее, о нашем стремлении к ним и тщете наших частых попыток стать достойными своих идеалов. Вся страна уставлена такими памятниками, как тот, что я сейчас открыл, на их открытиях наверняка выражались прекрасные и благородные чувства, вызывавшие океаны слез, бури аплодисментов, а потом наступал глубокий сон забвения. Во время похода на Рим фашисты проходили мимо многих таких памятников, но статуи немы. Они живописуют только славу. О смерти же, гангрене, боли, ампутации, грязи, глупости, бесчеловечности, трусости безмолвствуют. Человеческий разум забывает о бедствиях и тем самым готовит почву для новых бедствий. Я не могу этого забыть. Я никогда этого не забуду.

Война — самый глупый из доводов. Это крайняя мера; так, крайней мерой удачливого преступника будет уничтожение судов. На нее идут, когда больше нет желания повиноваться законам полемики, то есть законам богоданного человеческого разума. Когда глупцы не находят ответов, когда логика и достоинство вызывают внезапное озлобление у тех, кто лишен логики и достоинства, тогда гибнут миллионы неповинных людей. Иной причины не существует. Глупцы, духовные банкроты самовыражаются за счет других, а те, кто мыслит категориями войны, являются самыми глупыми, самыми обанкротившимися, и они слишком часто остаются в живых после того пиршества смерти, на которое выдавали приглашения. — Он немного помолчал. — Меня называли героем. Говорили, что я хорошо сражался. Другие сражались не хуже, только менее удачливо. Лично я считаю то, что сделал, наименее важным событием в своей жизни. Воспринималось это легкомысленно, с пылкостью юности. Я наслаждался. Да, как ожесточившийся, лишенный совести воин. Убивал людей с легким сердцем, наслаждался за счет других. Эгоистично, бездумно, безответственно. Однако я герой. Я предпочел бы написать бессмертную строку, зачать здорового ребенка, посадить дерево, чем стоять сегодня перед вами у этого алтаря человеческого безрассудства, принимая ваши поздравления.

— Спятил? — прошипел ему потом полковник Убальдини.

— А что такое?

— Это опаснейшие мысли. Твое счастье, что люди по тупости их не поняли. Сочли их какой-то новой разновидностью патриотизма, иначе тут же заклеймили бы тебя как коммуниста.

— Как коммуниста? Господи. Почему?

— Ты никогда не поумнеешь. И не станешь пригоден для государственной службы. Чем я весьма разочарован.

— Мне очень жаль.

Убальдини свирепо посмотрел на племянника.

— Терпеть не могу нерасчетливости. Мне пришлось из шкуры лезть, чтобы добиться нынешнего положения. Ты — герой. Герою не нужно раскрывать рта. Ты прославился, а я карабкался по лестнице, с одной ступеньки на другую. И теперь на руках у тебя все козыри, а ты хочешь выбросить их, ведешь себя, как пятнадцатилетний мальчишка, внезапно ощутивший на плечах бремя ответственности за весь мир.

— Завидуешь мне?

— Конечно, недоумок!

— Пятнадцать лет — возраст хороший, честный. Мир новенький, чистый.

— Мир очень стар и очень грязен, — сказал полковник, потом, чуть погодя, добавил: — И весьма щедр.

Речь Валь ди Сарата особого впечатления не произвела. В подобных случаях интонации говорят громче слов, и то, что ему приходилось напрягать голос, дабы быть услышанным, избавило его от малейших подозрений в подрывной деятельности.

— У парня свои взгляды, — сказал Старый Плюмаж. — К тому же герои не бывают хорошими ораторами.


Мистер Таку, на каждом шагу терпевший неудачи с проповедью доктрины здравого смысла, выработал план. Когда он в конце концов связался с Союзной контрольной комиссией, изнывавший от скуки подполковник пообещал сделать все возможное, но предупредил, что в Европе сейчас все болезненно обидчивы и нельзя создавать впечатления, что Вооруженные силы собираются оказывать нажим в интересах какой-то корпорации. Таку понял, что это превосходная отговорка. Теперь он втиснулся в говорливую толпу и отыскал Валь ди Сарата. Он поручил своему реквизиторскому цеху изготовить одни из тех дипломов, которые так любят в Америке, — свиток пергамента, исписанный по-монастырски четко, с выведенной золотом и киноварью первой буквой, начинающийся словами: «Да будет ведомо, что поскольку…».

Теперь, представясь герою, Таку сказал, что хочет сделать ему подношение от себя лично, от кинокомпании и в конечном счете от Америки. Валь ди Сарат улыбнулся. В Чикаго он видел много дипломов и знал, какое значение придается подобным документам.

«Да будет ведомо, что поскольку вышеупомянутый капитан Валь ди Сарат воевал за демократию, поскольку он успешно и героически сражался с врагом лицом к лицу и поскольку явил блестящий пример доблести на поле боя, который так вдохновил кинокомпанию «Олимпик Пикчерз» с Олимпийского бульвара в городе Лос-Анжелесе, что ее служащие немедленно решили отразить и запечатлеть это проявление героизма средствами киноискусства, и поскольку тесное сотрудничество артистов и героя послужит укреплению тех уз согласия и свободы, которые соединяют итальянцев и американцев в их непрестанной борьбе против Мирового Коммунизма и Сил Тьмы и Диктатуры, вполне подобающе и справедливо вручить ему сей форменный документ в ознаменование выдающегося подвига и фильма, который воссоздаст это деяние для поучения и отрады грядущих поколений».

Под текстом стояла подпись Таку, с нижнего края диплома свисала большая восковая печать.

Валь ди Сарат был тронут и протянул руку, режиссер горячо пожал ее.

— Это самое малое, что мы можем сделать, — сказал Таку, и фотографы отдела прессы засверкали ему в глаза магниевыми вспышками. — И скажите, не хотели бы вы посмотреть кое-что из отснятого материала, — продолжал он, закрепляя свой успех. — Отснято пока немного, но мы поспешили отправить на обработку часть пленки, и сегодня утром она вернулась из Лондона.

Валь ди Сарат представил режиссеру своего дядю и сказал, что они будут очень рады посмотреть начало фильма в послеобеденное время, так как еще предстоял банкет.

— Часам к трем все подготовлю, — согласился Таку. — Видите ли, здесь вовсю велся довольно нелепый саботаж, и я слегка надеюсь, что, увидя качество отснятого, вы используете свое влияние для прекращения таких выходок, выцарапывания оскорбительных слов на наших машинах и прочего. Это вызывает недобрые чувства, а сражались и вы, и мы совсем не ради того.

Валь ди Сарат согласился и отправился с дядей на банкет.

— Вот видишь, — сказал ему дядя, — в этом мире все взаимоотношения строятся на каких-то условиях, и в них есть определенная степень того, что пуритане безмозгло именуют коррупцией. Когда делаешь жене подарок ко дню рождения, это прекрасный образец механики взаимоотношений. Покупаешь себе несколько часов покоя и тишины.

— Что ты стараешься доказать?

— Ничего. Стараюсь, чтобы ты видел жизнь такой, как она есть, а не какой может быть. Почему? Потому что желаю тебе счастья. На твоем месте я бы побольше гордился.

Знаешь, способы гордиться есть очаровательно скромные. Что ты думаешь о себе, никого не интересует. Что думают о тебе, вот это важно. Человек существует только в сознании других. Я известен как замечательный полицейский, беспощадный, деятельный, изобретательный. На самом деле я не такой. Я в жизни пальцем не шевельнул. Я лентяй. Умело завуалированная лень может выглядеть сосредоточенностью. Малейшее проявление активности после нескольких недель безделья выглядит итогом блестящей изобретательности.

Проходя мимо кафе, Убальдини увидел Эрхардта, потягивающего там вино. И, не прерывая разговора, сдержанно ему кивнул. На лице Валь ди Сарата отразилось недоумение.

— Видишь ли, — продолжал его дядя, — то, что я не прервал разговора, заставило Эрхардта насторожиться. Он видел, что я приближаюсь, и готовился встретить мой узнавающий взгляд. Я тоже видел его, еще издали, но решил не показывать этого, пока не поравняюсь с ним. И не выразил ни малейшего удивления тому, что он здесь, что привело его в еще большее замешательство. Не смей оборачиваться! А вот ты выдал себя своим удивленным взглядом.

— Но что он здесь делает?

— Вот этого не знаю.

— В чем польза этих твоих игр?

— Я приучил себя никогда ничему не удивляться. Это само по себе приносит огромную пользу. Кто знает, когда это умение может сослужить службу.

— Ну а если я скажу, что намерен жениться? — спросил Валь ди Сарат.

Его дядя благосклонно улыбнулся.

— Нисколько не удивлюсь.

— А если добавлю, что не имею ни малейшего представления, на ком?

— Ты удивляешь меня все меньше и меньше.

— Да, это поистине замечательная способность, — вздохнул племянник.

После банкета полковник с племянником, грузно ступая, пошли в местный кинотеатр, уставленный едой, кьянти и ликером «стрега». Таку лично поджидал их у дверей, решив, что событие, столь важное для всего будущего фильма, стоит потери получаса съемочного времени. Они сели, и свет погас. В первых кадрах шестеро немцев, крадучись, шли через оливковую рощу.

— Нравится? — спросил Таку.

— Очень похоже на шестерых немцев, идущих через оливковую рощу, — ответил Валь ди Сарат.

— Так оно и есть.

— Если так и есть, то замечательно.

— Они выглядят убедительно?

— Если поместить в оливковую рощу шестерых немцев, они неизбежно будут выглядеть шестью немцами в оливковой роще.

— Великолепно, правда?

Затем появилась норвежская актриса, мисс Толлефсен, она врывалась в комнату и произносила реплику: «Они забрали моего ребенка». С таким раздражением, какое звучало в ней, говорят: «Я потеряла адрес».

— Кто это? — спросил Валь ди Сарат.

— Вера, дрчь деревенского кузнеца.

— Вам прекрасно удалось создать впечатление, что она дочь итальянского кузнеца, — сказал полковник.

— Рад слышать, — ответил Таку.

Она повторяла это снова и снова, в двадцати дублях.

— Кто забрал ее ребенка? — спросил Валь ди Сарат.

— Немцы.

— Не припомню, чтобы они забирали чьих-то детей.

— Немцы брали многих взрослых в заложники, — заявил полковник. — Эта вольность, на мой взгляд, вполне оправдана. В конце концов, нельзя заставить ребенка войти со словами: «Они забрали мою маму». Играть должны те, кто умеет.

— Совершенно верно, — сказал Таку, — это блестящий ход.

После паузы полковник позволил себе легкое критическое замечание.

— Белокурые волосы этой женщины, хоть и не типично итальянские, вполне возможны в северных районах страны, у нас в Тоскане или под Миланом, но я ставлю под сомнение ее груди, типично скандинавские, маленькие, крепкие, здоровые, с бледными сосками, а не отвислые, покрытие прожилками итальянские груди, словно бы наполненные молоком, с темными, почти фиолетовыми сосками.

— Сосков не видно, — сказал обеспокоенный Таку.

— Любой мужчина, достойный так называться, догадается, какие у нее соски, — резко произнес полковник.

Следующие кадры демонстрировали ненависть на лицах немцев, глядящих в громадных крупных планах на деревню в огне.

— Хорошие типы?

— Весьма достоверные.

Внезапно Валь ди Сарат подскочил, отбросив на экран тень. Громадный крупный план помигивающего человека заполнял все пространство.

— Это он! — выкрикнул Валь ди Сарат. — Винтершильд!

— Пошли, — сказал его дядя, поднимаясь с усилием.

— Кто он такой? — спросил Таку.

— Военный преступник. Мы его разыскиваем!

— Военный преступник? — заорал Таку своему ассистенту. — Какая реклама! Вот так история!

— Тихо! — рявкнул Убальдини и негромко продолжал: — Ты уверен?

— Полностью, — с легким раздражением ответил его племянник.

— Ну и отлично, только не пускайся бегать по улицам. Можешь все испортить. Будем считать, что фильм окончился. Выходим как ни в чем не бывало.

— Ты намерен окружить деревню?

— Нет.

— Почему?

— Чувствую, что уже слишком поздно.

— Военный преступник — это тот, что помигивает? — взволнованно спросил Таку.

— Да.

— Эрхардт мне сказал, что он был вынужден уехать из-за какой-то семейной трагедии.

— Я так и подумал, — улыбнулся полковник. — Пошли. Они вышли на тускнеющий свет солнца, и Убальдини неторопливо зашагал к кафе. Эрхардт все еще сидел за своим столиком, дремал, прикрыв лицо газетой. Убальдини спокойно сел рядом с ним и молча указал племяннику на соседний стул. Таку сел за столик позади, глаза его горели боевым огнем.

— Сообщения от Фромма пока что нет? — спросил полковник.

Эрхардт убрал с лица газету и поднял сонный взгляд.

— Я задремал, — сказал он с улыбкой и огляделся по сторонам. Почувствовал себя окруженным и перестал улыбаться.

— Что вы сказали? — спросил он.

— Я хотел узнать, получили вы уже сообщение от Фромма?

— От Фромма? Кто это?

— Вы называете его Фромм. В наших досье он значится как Лютце.

Эрхардт нахмурился.

— Что с ним?

— Он вам еще не сообщил телеграммой об освобождении Шуберта? Надо полагать, потому вы и торчите так долго в кафе, делая вид, будто дремлете. Почтовое отделение рядом. То и дело заходите туда, спрашиваете, не пришла ли телеграмма.

— Не понимаю, о чем вы.

— Да? Это нетрудно выяснить. Надеюсь, мой дорогой племянник соблаговолит зайти туда, поинтересоваться, сколько раз вы появлялись там после обеда.

— Что должно быть в этой телеграмме? — спросил Эрхардт.

— Слова «Музыки не будет» или «Музыка будет», относящиеся, вне всякого сомнения, к Шуберту. Право же, ваша немецкая хитрость производит самое удручающее впечатление.

— Так вы подслушиваете наши телефонные разговоры, — возмутился Эрхардт.

Поднявшийся было Валь ди Сарат сел снова.

— Вы удивляете меня, — промурлыкал полковник.

Во время войны вы вовсю занимались подслушиванием, а когда созданная вами система используется против вас, видите в ней не то же самое простое устройство, а нечто в высшей степени безнравственное.

— Чего вы хотите?

— Хочу угостить вас выпивкой. Чинцано?

— Нет, благодарю.

— Мистер Таку?

— Нет.

— Мой дорогой племянник?

— Нет.

Дядя вел себя самым жестоким, самым издевательским образом.

— А я, с вашего позволения, выпью. Signoria! Un Cinsano, per favore, con un pezzo di limone![74] — И улыбнулся. — О чем я говорил? Ах да, о Шуберте. Я заключил с вами сделку, Эрхардт.

Ради вашего же блага надеюсь, что вы не забыли ее условий.

— Не забыл.

— Может, напомните их мне?

— Вы знаете их не хуже меня.

— Так, — негромко произнес полковник и подался вперед. — Я пообещал отпустить Шуберта, когда отдадите мне Винтершильда. Почему вы решили, что я освобожу Шуберта до этого? Потому что раньше я неизменно бывал покладистым? Или всерьез решили, что способны меня запугать?

— Свои условия сделки я выполнял, как мог, — ответил Эрхардт. — Приехал сюда с целью найти Винтершильда, но он бежал. И где он теперь, не имею понятия.

— Эрхардт, Эрхардт, даете промашку, — соболезнующе сказал полковник. — Раз мы слышали часть вашего разговора с Фроммом, наивно полагать, что не слышали его весь. Винтершильд ждет отправки в Ливан. Возможно, уже отправился. Я это знал, потому не рассчитывал обнаружить Винтершильда здесь и не хотел заговаривать с вами об этом раньше, портить вам аппетит перед обедом. Шуберта я сегодня в любом случае освобожу. Он совершенно безвреден и не блещет умишком. Рядовой, настоящая его фамилия Палковски. Итак, где Винтершильд?

— Говорю вам, не знаю.

— Уже вылетел в Ливан?

— Не знаю.

Вошли два деревенских карабинера, откозыряли и сели за соседний столик. Вид у Эрхардта стал еще более обеспокоенным. Полковник улыбнулся и вопросительно глянул через плечо. Старший из карабинеров слегка кивнул.

— Если вылетел, вы жестоко поплатитесь за обман. Наступила пауза. В деревню внеслись на мотоциклах двое карабинеров и остановились напротив кафе, не слезая с седел.

— Итак?

— В сотый раз говорю вам: не знаю.

Полковник улыбнулся снова, в высшей степени обаятельно.

— Поскольку я проник в ваши секреты, — негромко заговорил он, — будет вполне справедливо посвятить вас в мои. Местные полицейские наблюдали за нами. Я распорядился, чтобы они присоединились ко мне, когда сяду за ваш столик. Те двое на мотоциклах по другую сторону улицы из соседней деревни. Крытый грузовик с подкреплением отсюда не виден. Для чего они здесь? Раз они уже прибыли, скажу. Если не скажете, где Винтершильд, я арестую в обмен на Шуберта ваших немцев, всех пятнадцать, как и обещал. Ну?

— Вы этого не сделаете!

— Почему же? Они сейчас все в одном месте. Сделать это проще простого.

На лбу Эрхардта выступил пот.

— Ну, ладно, — сказал он. — Человек, которого вы разыскиваете, во Флоренции… В отеле «Бельсоджорно».

— Под какой фамилией? Мендельсон?

— Доктор Коэн.

— Я слегка ошибся. Переоценил вашу любовь к музыке. Валь ди Сарат возбужденно подскочил.

— Еду. Полковник улыбнулся.

— Я бы поехал с тобой, но терпеть не могу быстрой езды. Последую в своем лимузине. Встретимся там.

Когда Валь ди Сарат со всех ног выбежал из кафе, Эрхардт раздраженно произнес:

— Надеюсь, вы удовлетворены.

— Не совсем, — ответил полковник. — Не люблю, когда меня обманывают. Карабинеры останутся в деревне, пока преступник не будет арестован. По крайней мере, в течение двух часов этого не произойдет. Однако человек я добрый…

Его прервала девушка из почтового отделения, принесшая Эрхардту телеграмму.

— Вскройте ее, — сказал Убальдини. — Увидите, какой я добрый.

«Музыка будет. Лопес», — гласила телеграмма.

— Видите? — улыбнулся полковник. — Хотя Винтершильд все еще на свободе, я выпустил Шуберта. Телеграмма пришла еще до обеда, но я распорядился не доставлять ее, пока не просижу здесь пяти минут. — И рассмеялся замешательству Эрхардта. Потом посерьезнел снова. — Однако, надеюсь, вы не считаете меня таким дураком, который сделает вам подарок и не потребует кое-чего взамен?

— Чего же?

— Вас, — ответил полковник, словно бы опуская нож гильотины.

Эрхардт поднялся.

— Меня?

— В обмен на Шуберта, полковник эс-эс Дигельхрадт, и вы будете в заключении, покуда Фромм не найдет кого-то равного звания, пригодного в обмен на вас. Отныне кто-то из ваших будет постоянно находиться в тюрьме, чтобы вы не забывали о существовании итальянского правительства и законов страны. Фромм уже в курсе дела. Зиг хайль, мой друг.

Когда карабинеры увели Эрхардта, Таку свистнул.

— Черт возьми, вот так история! Какая замечательная сцена для фильма!

Полковник скромно улыбнулся.

— Вы устроили нам развлечение. Я сделал все возможное, чтобы ответить вам тем же. Таковы законы гостеприимства.

Загрузка...