К двадцатому июля положение относительно стабилизировалось. По сведениям генерала Воннигера, большая часть немецкой армии неравномерно растянулась между Марина ди Пиза и Флоренцией по рубежу реки Арно. Натиск союзников после фантастического продвижения вперед был в то время не особенно сильным. Ганс участвовал в тяжелых арьергардных сражениях, главным образом в холмах Тосканы, где местность особенно удобна для оборонительных боев, и после полутора месяцев упорных боевых действий оказался в деревушке Сан-Рокко аль Монте, в нескольких милях к северо-востоку от Флоренции. Вся дивизия Грутце находилась тогда не на передовой.
Ганс устроил себе штаб в фермерском доме, всего в нескольких сотнях метров к северу от деревушки, на дороге в Борго Сан-Лоренцо. Владельцем дома был синьор Буонсиньори, коренастый, грузный, бывший мэр, гроза семьи, радушный хозяин для незнакомца. Однако нельзя сказать, что он был особенно рад принимать угрюмого, мигающего немецкого офицера, который постоянно сидел в раздумье за столом, обхватив голову руками. Это вынужденное совместное проживание уже было омрачено неприятным инцидентом. У Буонсиньори был пес, очаровательный, потешный гибрид далматского дога и сеттера, он явно состоял в близком родстве со всеми собаками в деревне и носил кличку Фольгоре — Молния. Этот пес, столь же умный, сколь и дружелюбный, подбежал трусцой к сидевшему Гансу и, пытаясь снискать расположение нового гостя, ткнулся носом ему в руку, что выражало просьбу погладить. И получил за свои старания жестокий пинок. Надо сказать, что Ганс тогда был сам не свой и, поняв, что сделал, жалел о своем поступке. Потом он прилагал все усилия, чтобы подружиться с собакой, но Фольгоре лишь смотрел на него горьким взглядом обиженного ребенка и понуро уходил, оставляя Ганса ломать голову над загадкой ничего не выражающего хвоста.
Синьор Буонсиньори прекрасно понимал, что между псом и незваным гостем что-то произошло; когда они вместе находились в комнате, там всегда царила напряженная атмосфера. Он ничего не говорил, но издавал условный звук, чтобы приободрить Фольгоре; тот неторопливо вилял в ответ хвостом, а затем усаживался возле большого стола, чтобы в упор не замечать Ганса.
К несчастью, у Буонсиньори было пианино, очень старое, едва ли не времен австрийского владычества. И естественно, принц Кертнер-Четтервиц почти непрерывно сидел за желтеющей клавиатурой, распевая все партии из самых известных венских оперетт. Его бас был хриплым шепотом, тенор — завыванием, сопрано — пронзительным воплем, контральто поистине прекрасным. Бремиг тоже заходил и бесцеремонно, с удовольствием вторил. При этом он всегда неотрывно смотрел на Ганса, словно хотел вывести его из себя.
Буонсиньори прекрасно понимал, что рано или поздно должно случиться нечто ужасное.
— Они уже побеждены, — сказал он супруге после того, как незваные гости провели в доме первый день, девятнадцатое июля, если быть точным. Он собирался лечь в постель и снимал то, что обычно снимал в это сумасшедшее время. Вылез из брюк, развязал шнурки ботинок и приподнял половицу, чтобы взглянуть на спрятанную под ней винтовку.
— Мы пока что не вступили в войну, — сказала Елена, его жена, уже лежавшая в постели.
Синьор Буонсиньори издал звук, побуждавший судьбу сделать самое худшее и вместе с тем бросавший ей вызов посметь сделать что-нибудь.
Положение в деревне было весьма сложным и без немцев в доме. Все знали, что полковник Гаретта, герой битвы при Капоретто, живущий в отставке на площади Виктора-Эммануила Второго, активно поддерживает контакт с «некоторыми». Все знали, что «некоторые» представляют собой остатки 806-го батальона дивизии Гран Сассо, рассеянные в лесах и оливковых рощах, и что эти изменники в свою очередь активно поддерживают контакт с «другими». Все знали, что «другие» — партизаны, действующие с невидимых вершин Монте Кальво, и что они активно поддерживают контакт с «человеком в переднике». Все знали, что «человек в переднике» — владелец сельского универмага синьор Филиграни, сидевший в тюрьме за принадлежность к компартии, и что он получает деньги от «крахмального воротничка». Все знали, что «крахмальный воротничок» — местный землевладелец, граф Ремиджо Фаббри ди Сан-Рокко Томазуоли, тем не менее старый друг «лысого». Все знали, что «лысый» — бывший подеста деревни, фашист со времени Марша на Рим, местный механик и владелец единственного в округе гаража синьор Бакка, который регулярно раз в неделю играет в шахматы со Старым Плюмажем. Все знали, что Старый Плюмаж — полковник Гаретта, герой сражения при Капоретто, который живет в отставке на площади
Виктора-Эммануила Второго и поддерживает контакт с «некоторыми». Все знали, все давали клятву хранить тайну и все болтали напропалую.
Едва полная Елена погрузилась в сон, один из младенцев завопил.
— Который это? — спросил синьор Буонсиньори, скребя колючую бороду десятью короткими пальцами.
— Мария Пиа, — ответила Елена. Она не обладала музыкальным слухом, но ухитрялась различать пронзительные голоса малышей.
— Пойди, успокой ее, — сказал Буонсиньори. — Ни к чему, чтобы наши гости начали стрелять через пол.
Но Елена уже поднималась.
— Принесу всех сюда, — сказала она.
— Тогда нам не уснуть.
— А без этого что, уснем?
Принц Кертнер-Четтервиц услышал плач младенца, и взгляд его водянистых глаз утратил сосредоточенность. Не переставая играть сложный квартет, он посмотрел вверх с грозным выражением примадонны, заметившей храпящего в глубине зала. Бремиг с улыбкой обратился к Гансу:
— Мы вознамерились покорить мир, установить свои порядки, однако сидим здесь, с восемнадцатью патронами на троих, и нас удерживает от их использования международное право, которое мы начинаем уважать, когда нас теснят к нашим границам.
Ганс, как и предвидел Бремиг, поднял взгляд. Его правый налитый кровью глаз мигал с пулеметной частотой.
— Кто спрашивает вашего мнения? — произнес он.
— Даруйте мне необходимую свободу говорить, что думаю, герр майор, — насмешливо взмолился Бремиг. — Пожалуйста, прошу вас.
Раздражение Ганса перешло в жгучую ненависть, главным образом оттого, что он не представлял, как реагировать на это каверзное нарушение субординации.
— Я бы истратил свои патроны на вас, — сказал он, — с большим удовольствием.
— Урра! — воскликнул Бремиг. — Мы воссоздадим старый Гейдельберг здесь, вдали от дома, потому что сердца наши разрываются. Будем стрелять друг другу в сердце в нашей традиционной манере, дабы положить конец этой невыносимой боли. За неимением настоящего кровожадного немца рефери будет наш утонченный австриец. Мы обретем Геройскую Смерть в этом будуаре, дома в газетах наши фамилии поместят в черную рамочку и напишут: «Это было неизбежно».
— Дети, дети, — взмолился принц, — почему вы не можете думать о приятном, к примеру, о замечательных довоенных временах, когда Вена была Веной и еще существовали евреи, которым можно было грубить. Громадная ошибка гонений на евреев стала мне мучительно ясна. Теперь нам приходится грубить друг другу.
— Ложитесь спать, — сказал Бремиг. — Если не будете заботиться о себе, у вас не хватит сил на очередное отступление.
— Вы отвратительны, — сказал принц. — Вот, послушайте — это Оффенбах.
— Еврей, — сказал Бремиг.
— Гений, — ответил принц.
— Это невыносимо, — пробурчал синьор Буонсиньори; руки его были заняты вопящими малышами.
— Ради всего святого, не жалуйся, — взмолилась Елена. — Я слышу звяканье бутылок. Немцы наверняка найдут граппу. И один Бог знает, в какое настроение придут.
По оконному стеклу стукнул брошенный камешек. Донельзя взволнованный Буонсиньори положил детей на одеяло, бросился к окну и отдернул штору.
— Dio[11], что там еще? — простонала готовая расплакаться Елена.
На улице стояла темная фигура.
— Пссс, Фебо! (Синьора Буонсиньори звали Феб.)
— Che с'е?[12]
— Vieni alle Vecchie Piume, urgentissimo[13].
— Ma…[14]
— E imperativo[15].
И темная фигура бесшумно исчезла.
Синьор Буонсиньори, кусая ногти, отвернулся от окна.
— Ты никуда не пойдешь, — сказала Елена.
— Е imperativo, — ответил Буонсиньори.
— А как выйдешь из дома, когда внизу немцы?
— Меня им не остановить.
— И оставишь меня с детьми, isolata, abandonata?[16]
— Я должен повиноваться приказу Consiglio Superiore de la guerra di San-Rocco[17].
— Что проку от вашего Consiglio Superiore de la guerra? Все они прячутся по кустам, ждут прихода союзников и кормятся нашими скудными припасами.
— Оставь свои нападки, — произнес синьор Буонсиньори, угрожающе подняв руку. — Это будущие национальные герои. Я должен занять место в их рядах.
— Но не в час же ночи!
— Для Consiglio Superiore de la guerra di San-Rocco время суток ничего не значит. Об удобствах надо забыть. Когда наконец пробьет час, каждый должен находиться на своем посту, — заявил он, натягивая брюки.
— Спокойной ночи, — сказал синьор Буонсиньори, поцеловав детей на прощанье. — In tempo di guerra[18] никогда не знаешь…
Елена расплакалась при виде такого героизма, а ее муж решительно вышел на цыпочках из комнаты.
Синьор Буонсиньори благоразумно решил не пытаться выйти из дома незамеченным. И еще не входя к немцам в комнату, стал свистом звать собаку.
— Уходите? — спросил Бремиг.
— Собака хочет облегчиться, — ответил Буонсиньори. — Фольгоре, vieni, vieni[19].
Немцы поглядели на крепко спящего пса.
— Собака спит, — заметил Ганс, — притом вам прекрасно известно, что ночью выходить на улицу запрещено.
— Поверьте, своего пса я знаю лучше, чем сам себя, и даже если кажется, что он спит, облегчиться ему очень хочется. Он так хорошо воспитан, что не просится сам. А что до выхода на улицу, то ведь наши доблестные союзники не лишат бедного итальянского пса возможности облегчиться цивилизованным образом. Фольгоре, Фольгоре, vieni far pipi.
Все поглядели на пса. Тот потянулся, зевнул и безнадежно расслабился, чтобы заснуть снова.
— Мне совершенно ясно, — сухо произнес Ганс, — что собака не имеет желания облегчиться и что ваше желание выйти из дома в этот ночной час весьма подозрительно.
— Послушайте, — настаивал Буонсиньори, — пес до того напуган видом стольких, пусть и желанных, гостей в доме, что его реакция даже на самые обычные желания несколько затруднена. Фольгоре, viene.
Фольгоре приоткрыл желтый глаз и закрыл снова.
— Господи Боже, — сказал Ганс с непонятным возбуждением. — У меня были волкодавы, боксеры, доберман-пинчеры, я могу понять, когда собака хочет облегчиться, а когда нет, и категорически заявляю — эта собака хочет лишь, чтобы ее оставили в покое.
У Буонсиньори подскочила температура, и это оживило его фантазию.
— Послушайте, синьор Maggiore[20]! — закричал он. — Я знаю Фольгоре с тех пор, когда он еще находился в зародышевом состоянии. Он вырос у меня в доме. Собаки все разные, как и люди. У них масса комплексов. Некоторые из них легко смущаются и не просятся на улицу при посторонних. Среди людей тоже есть такие, для них естественные отправления организма — повод для стыда, для стеснения, они предпочтут умереть, лишь бы никто не видел, как они облегчаются. Поверьте, что Фольгоре такой, и прошу с уважением отнестись к его трудностям, как отношусь я. Об этих вещах не говорят, эти вещи понимают. Фольгоре, piccolo[21], vieni, vieni.
Фольгоре поднял взгляд и слегка повилял хвостом.
— Видите! — торжествующе произнес Буонсиньори.
— Ничего не вижу, — отрывисто ответил Ганс, — кроме вашего желания зачем-то уйти из дома среди ночи.
— Я ухожу из дома в это время с тех пор, как стал понимать затруднения Фольгоре, — повысил голос его хозяин. — Я уважаю пса, поскольку жду от него того же самого. Без взаимного уважения ходить на охоту нет смысла. Если вы лишаете меня права выйти на улицу с моим псом, предупреждаю, что в три часа ночи он начнет выть, а когда Фольгоре воет, спасения от этого нет.
— Кроме разве что пули, — протянул Бремиг.
— Пули?
— Вы, итальянцы, представления не имеете о мощи немецкой военной машины и ее чувствительности, — заговорил, улыбаясь, Бремиг. — Не всегда одна лишь угроза оружием подчиняет государства ее воле. Эта машина может быть столь же избирательной, одухотворенной, как руки великого хирурга. Выпущенная в собаку пуля утонченно разрешит проблему, которая озадачила бы менее одаренную организацию. Точно так же можно уничтожить муху, кружащую у вас над головой во время обеда. У нас есть снайперы, специально обученные для таких фокусов.
— Перестаньте говорить ерунду! — вспылил Ганс.
— Ерунду? Дорогой мой Гансик, мы живем в ужасное время и не можем рисковать. Гораздо лучше расстреливать всех, чем задавать вопросы. Мы вышли за пределы глупой разборчивости. Застрелите герра Буонсиньори за то, что хочет выйти. Застрелите фрау Буонсиньори безо всякой причины. Застрелите собаку, потому что она существует. Так гораздо безопаснее.
— Идите, но возвращайтесь через пять минут, — сказал Ганс.
— Теряете самообладание, — прошептал Бремиг.
— Вы покидаете дом на свой страх и риск, это понятно? — спросил Ганс.
— Естественно. In tempo di guerra… — ответил Буонсиньори.
Фольгоре к этому времени задремал снова, и пришлось его, скулящего, тащить к двери. На улице Буонсиньори вполголоса извинился перед псом, оправдываясь тем, что немцы могли передумать.
— Запрещаю вам говорить об убийстве собак, — сказал Ганс Бремигу, когда Буонсиньори вышел.
Бремиг улыбнулся.
— Глупый мальчик. Я просто хотел, чтобы вы перестали выставлять себя ослом. Чтобы позволили ему уйти.
— А теперь, пожалуй, можно продолжить, — с глуповатой улыбкой произнес принц, снова усаживаясь за пианино.
Наверху во все горло вопили дети.
Буонсиньори бежал по пустой улице, прижимаясь к домам, Фольгоре трусил следом. Навстречу им попался только немецкий солдат, изливавший звездам свою тоску в сентиментальной, памятной с детства песенке. Буонсиньори бросился в какую-то дверь, отчаянно зашипев на собаку. Фольгоре, однако, от усталости не расслышал, украдкой подошел к солдату и стал обнюхивать его следы. Солдат был настолько поглощен пением, что не обратил на это внимания.
Обливаясь холодным потом, Буонсиньори бежал трусцой, пока не достиг площади Виктора-Эммануила Второго. Укрылся там на минуту под памятником жертвам войны, на котором боролись за власть несколько ангелов. Потом быстро зашагал, держа Фольгоре за ошейник. Было совершенно ясно, что пес станет неимоверной помехой, так как взбодрился настолько, что разносимые ветром всевозможные ночные запахи начали представлять для него неодолимый соблазн. Тем не менее он служил единственным веским предлогом для ухода из дома. Нужно быть признательным и за это in tempo di guerra…
Буонсиньори постучал в дверь дома, где жил Старый Плюмаж. Тот открыл самолично и громким шипением умоляюще призвал к тишине. Они вошли в коридор.
Старый Плюмаж, полковник Галеаццо Гаретта, был офицером берсальеров, чем и объяснялось это прозвище. Его огромная голова с жестким ежиком белоснежных волос горделиво высилась на толстенной шее, изборожденной морщинами, словно колено слона. Дубленое пустыней и сирокко лицо хранило смешанное выражение недовольства и решительности. Короткий прямой нос с большими, надменно раздувающимися ноздрями походил на акведук, ведущий в твердый лоб и разделяющий два серых глаза, заслуживающих внимания гневностью и унылостью. Свирепый рот прятался под густым навесом седых усов.
— До нас дошли сведения чрезвычайной важности. Под «нами» я, разумеется, имею в виду Stato Maggiore del Consiglio di guerra de San Rocco. Однако первым делом… — он протянул руку для пожатия.
Буонсиньори пожал ее, а Фольгоре облапил человека, которого с рождения считал своим. Как-никак, полковник был хозяином его единоутробной сестры Папаверы, вечно чем-то недовольной пятнистой суки с волочащимися по земле сосками.
— Зачем привели собаку? — спросил Старый Плюмаж. Буонсиньори не без удовольствия рассказал о своей уловке, но это не произвело впечатления.
— Нужно было найти другой предлог, — сказал полковник. — Пойдемте, надо зайти за «человеком в переднике» и «крахмальным воротничком», а потом встретиться с «некоторыми». Времени в обрез.
— Но я не могу отсутствовать дома больше пяти минут, — сказал, побледнев, Буонсиньори.
— Где пять минут, там вполне может быть и пять часов, — ответствовал Старый Плюмаж.
— Невозможно — к тому же там bambini[22].
— Вы солдат? Да или нет?
— Да.
— Вот и прекрасно, надо найти способ изменить свое положение в доме. Никаких возражений. Avanti![23]
— А пес?
— Останется здесь.
— Но…
— Родина взывает к нам. Даже сейчас приглушенные голоса павших зовут нас к действию, страдальчески кричат в муке с благоуханных полей, на которых они обитают: «Победите там, где мы не по своей вине потерпели поражение». Неужели мы останемся глухи к их призыву?
— Нет, — благоразумно ответил Буонсиньори. Старый Плюмаж многословием не отличался, но если уж начинал говорить, речь его бывала витиеватой, не допускающей никаких полумер. Мужчины обменялись рукопожатием и вышли через конюшни в задней части дома.
В церковной ризнице синьор Филиграни разговаривал вполголоса с доном Диомиро, священником, который даже в это ужасное время всеми силами старался привлечь заблудшего, но храброго агнца-коммуниста в лоно католической церкви. Филиграни, худощавый мужчина с непреклонным выражением лица, приветствовал полковника, потом упрекнул за опоздание.
— Оно позволило мне подольше взывать к христианской совести нашего бедного, доблестного сына, — улыбнулся дон Диомиро, моложавый человек с горящими черными глазами и одной сплошной черной бровью, протянувшейся от виска до виска.
Старый Плюмаж пришел в раздражение.
— В военных делах, — заявил он, — главное не своевременность, а эффективность. Я пришел, когда смог, поскольку решил дождаться Фебо Буонсиньори по своим личным соображениям, и они останутся моими личными до собрания Consiglio Superiore.
— Пойдемте, — сказал Филиграни, и под негромкое благословение дона Диомиро все трое бесшумно вышли из церкви.
На территории заброшенного монастыря они встретились с графом, почти пятидесятилетним холостяком. Он сидел с двумя слугами на каменной скамье, попивая бульон из термоса. Филиграни немедленно спросил, почему граф взял слуг в экспедицию, в которой подвижность может сыграть существенную роль и сведения о которой были доверены только элите. Граф нахмурился, отчего сотни морщин его горделиво-страдальческого лица превратились в вертикальные щели.
— В армии, — ответил он, — мне давали денщика. Это являлось моей привилегией как высокопоставленного слуги государства. Теперь я частное лицо. И разумеется, мне позволительно иметь двух денщиков, при условии, что я буду платить им жалованье.
— Времена подобной роскоши прошли, — заметил Филиграни.
Граф брюзгливо заявил, что не может никому предложить бульона, поскольку выпил его сам. Затем маленькая процессия отправилась на поиски «некоторых».
Тем временем в доме полковника Фольгоре поднял жалобный вой, поскольку в открытое окно мучительно струились дразнящие ароматы сельской местности. Папавера внизу заворочалась на своей подстилке. Ей снился кошмарный сон, что она заперта в чужом доме и в открытое окно мучительно струятся дразнящие ароматы сельской местности. Вой ее единоутробного брата придавал этим видениям жуткую реальность. Полежав какое-то время на грани этой ужасающей реальности сновидения и необычного покоя яви, она села с нескрываемо раздраженным видом. Все было ясно. Она не спала, в комнате стоял запах знакомых предметов, ветерок раздувал шторы. Однако снившийся вой слышался и наяву. Этот феномен требовал немедленного расследования. Протиснувшись в приоткрытую дверь, Папавера стала подниматься по лестнице, обнюхивая ступени. Неустрашимый Фольгоре уловил приближение странного запаха с неожиданной стороны и повернулся к двери, напрягши для прыжка одну лапу.
Из-за угла с рычанием появилась Папавера. Она напоминала стареющую любовницу влиятельного человека, намеренную сражаться за свои эфемерные права. Фольгоре попытался утихомирить ее, пустив в ход весь арсенал собачьих доводов, начиная с ответного рычанья и кончая осторожным облизыванием, выражающим добрые чувства, но тщетно. Сражение началось и продолжалось с неослабевающим ожесточением около трех минут. В конце концов посрамленный и охваченный ужасом Фольгоре протиснулся в приоткрытое окно, извиваясь, будто разрубленный червь, и рухнул кулем на землю.
Папавера оповестила лаем округу о своей победе, а Фольгоре, выражая воем протест против ничем не вызванной и неоправданной агрессии, хромая, поплелся домой.
— Что там происходит, черт возьми? — произнес Ганс, подойдя к окну.
— Адские псы возвещают о победе немцев, — засмеялся Бремиг. Он нашел бутылку граппы и потому быстро обретал оправдание необычному образу ведения разговора.
— Dio, Dio, Dio, — стонала Елена, молясь, чтобы не случилось никакого несчастья.
Послышалось царапанье когтей по двери. Ганс сунул в карман недописанное письмо и открыл ее. Фольгоре завилял было хвостом, но, увидя Ганса, предпочел не входить.
— Где твой хозяин? — спросил Ганс. Фольгоре улегся снаружи.
— Он весь в крови, — сказал Ганс.
— Берет с нас пример, — заметил Бремиг.
В долине прогремел выстрел и раскатился эхом среди холмов.
— Dio, Dio, — зашептала Елена, осеняя крестным знамением себя и пятерых плачущих детей.
— Что это? — спросил Ганс, испытанный воин.
— Выстрел, — с улыбкой ответил Бремиг.
Произошло вот что. Покуда процессия патриотов обыскивала оливковые рощи в поисках тех, с кем шла на встречу, из-за дерева появился человек и спросил пароль, как назло, у дворецкого графа. Дворецкий был взят прислуживать графу, а не сражаться, поэтому гордо представился, что, по его мнению, стоило гораздо больше какой-то заговорщицкой фразы: «Я личный дворецкий его превосходительства графа Ремиджо Фаббри ди Сан-Рокко, а ты кто?» — и получил пулю в руку.
Граф, естественно, вышел из себя и потребовал командира «некоторых». Случившееся означало необходимость обходиться без дворецкого, пока он не поправится, поэтому никакие утешения не могли сдержать нахлынувшего гнева. Буонсиньори говорил о le fortune della guerra[24], Старый Плюмаж — о sacrifizio all'altare della gloria[25]. Филиграни потребовал, чтобы граф взял себя в руки, однако успокоить отпрыска рода, давшего миру двух католических первосвященников, с дюжину кондотьеров и не менее тридцати разбойников, запятнавшего страницы истории кровью и благочестивостью, было нелегко.
Командиром остатков дивизии Гран Сассо был некий капитан Валь ди Сарат, рыжеволосый, рыжебородый, голубоглазый пьемонтец. Он протянул графу руку, но граф отказался ее пожать. Валь ди Сарат засмеялся.
«Другие», услышав выстрел в дворецкого, пришли к поспешному выводу, что вот-вот начнется большое сражение, и предприняли крупномасштабные военные операции против воображаемого противника.
Успешно преодолев несколько холмиков, где не было оказано никакого сопротивления, быстро продвигавшийся авангард «других» внезапно столкнулся с бдительным охранением «некоторых», и перестрелки удалось избежать просто чудом, поскольку слова пароля, сложную лирическую фразу поэта Кардуччи, никто толком не запомнил. Те, у кого потребовали пароль, забыли его, и спасло их только то, что те, кто требовал, тоже забыли. Собственно говоря, за пароль сошла бы любая стихотворная строка, а тот, у кого хватило глупости выступить с такой прозаической фразой, как «я дворецкий графа», вполне заслуживал пули. Она демонстрировала недостаток воображения, наказуемый в Италии.
Когда во всем разобрались и командиры удалились в заброшенную лачугу, началось совещание.
Важные новости пришли по системе тайного сообщения невесть откуда, но были несомненно верными. Филиграни как командир партизан ручался за их точность. Они гласили, что Гитлер в этот самый день был убит во время конференции и что немецкие войска повсюду взбунтовались.
— Образовано правительство из генералов, — сказал Филиграни. — Наша задача, товарищи, заключается в том, чтобы забыть наши разногласия и решить, каким образом создавшееся положение может пойти на пользу нашим военным действиям. На этом я открываю совещание и прошу вносить любые предложения.
После чего с восхитительной непредвзятостью обратился к Эльвиро Робусто, своему заместителю у кормила управления партизанским отрядом, и попросил его открыть дискуссию. Робусто, одноглазый гигант, сражавшийся в рядах гарибальдийцев в Испании, начал речь, которую Филиграни тщательно отредактировал два часа назад.
— Товарищи, солдаты, друзья, я как заместитель командира ударной партизанской бригады считаю, что немцы, уже деморализованные и находящиеся в состоянии крайнего смятения по всей нашей священной Италии, завтра утром, то есть сегодня утром, не смогут противостоять нашему натиску и что поэтому нам нужно атаковать их под открытым небом всеми имеющимися у нас средствами, увенчать таким образом итальянское оружие еще одной славной победой и опередить англо-американские войска, которые прибудут со временем и заявят, что освободили нас. Товарищи, я считаю, что район Сан-Рокко аль Монте может и должен быть освобожден итальянцами. Вперед, к общей победе.
— Полковник? — произнес Филиграни.
Старый Плюмаж был роялистом. Это означало не какую-то глубокую привязанность к правящему монарху, а глубокое почтение к святыне своего мундира.
— Среди суждений, которые я почерпнул в Капоретто, а затем в Витторио Венето, есть такие: «Pazienza, sempre pazienza»[26]. «Не показывай своих карт, пока не знаешь их сам»; «Когда испытываешь искушение наступать, задай себе вопрос, не благоразумнее ли сперва отступить, и наоборот, разумеется». Он сказал это и уставился на Филиграни и Валь ди Сарата; в глазах его светилась любовь, та солдатская любовь, которая легко переходит в жестокость. — Когда я поглядел на наших людей, — продолжал он, — в моем сердце поднялась волна гордости, которую могу назвать только отцовской. Простите меня, я значительно старше вас.
Наступила подобающая благоговейная пауза, во время которой Старый Плюмаж утер платком сухие глаза.
— И я сказал себе, — продолжал он хриплым голосом, дрожавшим от овладевшего им чувства, — сказал, не прольется ли по прихоти кого-то из командиров добрая, горячая кровь; не окажется ли весть о смерти нашего злейшего врага Адольфо Гитлера преждевременной или хитростью с целью заманить нас в ловушку? Синьоры, синьоры, будем осторожны, осторожны и осмотрительны, и когда пробьет час, пусть каждый будет на своем посту! Тогда мы пойдем вперед под знаменами, которые павшие обессмертили своей жертвой и которые живые увековечат своей сверхъестественной храбростью!
Трудно было удержаться от аплодисментов, но Филиграни был несколько отдален от жизни своими скучными убеждениями.
— Граф? — произнес он.
— Полагаю, — ответил тот, — что, если люди говорят о необходимости дожидаться, когда пробьет час, они на самом деле рекомендуют вступить в битву, когда исход ее будет уже решен. Они, в сущности, предлагают: «Давайте подождем, когда пробьет час, подождем, чтобы после этого протекло изрядное количество времени, а потом с радостными кликами захватим то, что уже захвачено».
И подавил вспышку возмущения величественным жестом.
— Я говорю, опираясь на авторитет своих предков, находившихся у власти десять веков. Меня неизменно вдохновляют интимные записки Лодовико Первого и политические сонеты Эрменеджильо дельи Окки Бруни, как вам всем известно, моего предка со стороны оплакиваемой матери. Могу сказать, что в основе нашего национального духа лежит реагирование, а не инициатива — в том, что касается военных дел, разумеется. Мы — нация личностей. В мирное время это имеет свои достоинства. Благодаря этому мы дали миру художников, поэтов, архитекторов, механиков, исследователей, каких нет ни у одной другой нации. Однако во время войны это оборачивается недостатками. Мы по-прежнему порождаем блистательных героев, которые идут на смерть, ведя к цели торпеду, и в других отчаянных одиночных операциях. Однако когда мы в массе, блистательности у нас, откровенно говоря, нет. У любой нации есть какие-то слабости. Нашей слабостью является тот прискорбный факт, что, когда итальянцев много, они успешнее сражаются друг с другом, чем с противником. Поэтому меня не удивляет, что в столь блестящей операции жертвой оказался мой дворецкий. В свете этого достижения я ратую за еще большую осторожность, чем полковник Гаретта. Я ратую за немедленное определение этого героического часа, который пробьет, едва первые войска союзников пройдут через деревню. Давайте будем такими же расчетливыми, как на протяжении всей истории; давайте одержим победу, когда всякая возможность поражения будет устранена менее хитроумными союзниками.
Раздались выкрики «за» и «против»; их прекратил сам граф, добавив:
— Немцы действуют, не думая; мы говорим, не действуя. В результате мы выиграем войну. Синьоры, во время войны действовать при каких бы то ни было обстоятельствах в высшей степени опасно.
Капитан Валь ди Сарат был не столь осторожным, правда, и не столь опытным. Когда он говорил, держа в руке трубку из вишневого дерева, его голубые глаза поблескивали.
— Я бы согласился с синьором Conte[27], — сказал он, — будь у меня в роду парочка понтификов, взвод кондотьеров и веди я безмятежную жизнь. Но у меня ничего подобного нет. Я происхожу из рода авантюристов, которые, в зависимости от точки зрения, украсили или запятнали нашу историю в то славное время, когда нас еще не постигло ужасное несчастье стать единой нацией. Следуя своей родовой традиции, я был мотогонщиком, лесорубом, художником-футуристом, фашистским легионером, бандитом, светским фотографом, инженером-мостостроителем, не говоря уж о том времени, когда делал аборты в Шанхае. Теперь я солдат, ведущий жизнь бандита, и намерен внести авантюрный дух в нашу игру. Это возможно, синьор Conte, если мы не станем изображать из себя солдат. Партизаны уже попались в эту западню, старую итальянскую западню иллюзорной силы. У них восемнадцать человек, и они называют себя ударной бригадой. Типично для этого треклятого склада ума, который превратил нас в такое посмешище в Албании и прочих местах. Представьте себе, что я назову имеющихся в моем распоряжении двадцать одного человека Пятьдесят первой итальянской национальной армией освобождения или Divisione Giulio Cesare[28]! Да, вы улыбаетесь, потому что я представляю это в смешном свете, но если б я всерьез дал своему маленькому отряду такое название, вы поверили б в это через полчаса. Ваше воображение создало бы дивизию, корпус, армию под моим командованием, как создавало сорок миллионов штыков у Муссолини. Так вот, давайте не будем изображать из себя солдат. Мы бандиты, ни больше ни меньше, и как бандиты добьемся успеха. Я жил в Чикаго, и поверьте, мы были превосходными бандитами, лучшими из всех, и — как ни странно — не убивали без необходимости, в отличие от настоящих американцев, сирийцев или мексиканцев, потому что были уверены в себе. Поэтому я за грабительскую операцию против немцев в широком масштабе. Наша цель: нажиться и посеять беспокойство. Я знаю, что мои люди готовы к этому, поскольку консультировался с ними.
Тут Филиграни безо всякой необходимости объявил дебаты открытыми и ничего этим не добился, так как все и без того постоянно и многословно перебивали друг друга.
В то время, когда Старый Плюмаж представил на обсуждение ужасно замысловатый, давно задуманный план, по которому Буонсиньори требовалось сигнализировать фонариком из своего окна о действиях немцев (Буонсиньори этому плану решительно противился), в деревню приехал немецкий мотоциклист и вручил Гансу депешу.
Ганс с дрожащими губами объявил двум своим коллегам, что на жизнь Фюрера было совершено покушение.