ЧЕТЫРЕ ГОДА СПУСТЯ



Мы ютились с матерью в небольшой комнатенке, единственным окном смотревшей в узкий дворовый колодец. В комнате было мрачно: ледяные сосульки, свешиваясь с карниза, заслоняли окно. И не только холодно — морозно. Водопровод не действовал, воду приходилось запасать, и всюду — на столе, на подоконнике, на полу — теснились кастрюли и банки. К утру вода замерзала, и я пробивал маленькие проруби. Если же не на чем было разогреть воду, шел в кипяточную. Она находилась близко от дома и казалась мне самым сказочным местом: здесь было тепло. В медном баке бурлила вода, а рядом, на стене, на плакате, бил колокол в набат: «Эй, народ! Вставай, народ! Враг у самых ворот!» В те дни Юденич угрожающе близко подступил к городу, орудийные стволы смотрели из-за мешков с песком, высоко уложенных на уличных перекрестках. Красный Питер готовился сразиться с врагом.

Наша комната была настолько тесна, что, когда однажды ночью в нее вошли сразу трое, невозможно стало повернуться. Один из вошедших — кожанка, рабочий картуз, кобура на ремне — спросил мать, имеются ли продукты,— это был обыск. Вместо ответа, открыв дверцу шкафа, она показала кулек пшена и ржавую селедку. Мужчина поглядел на мать, перевел взгляд на меня (сберегая остатки тепла, я лежал, свернувшись калачиком), затем обернулся к товарищам:

— Такое ли питание ребенку требуется? Извините, что побеспокоили, гражданка!

И они ушли, стараясь не шуметь.

Шумел этой ночью наш квартирный хозяин, в недавнем прошлом видный адвокат.

Последние дни, прислушиваясь к близкой артиллерийской канонаде, он притворно сокрушался:

— Беда-то какая! Никак изволят отступать товарищи совдеповцы?

Об этом он заговаривал только со мной. При матери остерегался: в школе преподает, педагог советский. Адвокат пустил нас к себе, чтобы избегнуть уплотнения.

Вот он-то и расшумелся, когда при обыске у него нашли и изъяли хитро припрятанный излишек продуктов.

— Я буду жаловаться! Я деятель умственного труда!

— Послушайте, деятель, — сдержанно, но с угрозой проговорил мужской охрипший голос. — А про то вам известно, что рядом, за стенкой, мальчишка голодает? Про то хоть раз подумали, каково приходится его мамаше?

В ту зиму мать часто отсутствовала до самого вечера, иногда и до ночи. Сразу после уроков в школе она отправлялась пешком в один из окраинных рабочих клубов: читала там общеобразовательные лекции. За лекции расплачивались жмыхами, сушеной воблой, иногда даже небольшими пайками хлеба. Этот приработок поддерживал нас.

Перед тем как уйти, мать обычно спрашивала:

— Ну, а ты чем намерен заняться?

Она имела в виду вторую половину дня: с утра я ходил в школу. И так как, потупившись, я медлил с ответом, сама отвечала за меня:

— Конечно, тебе опять не терпится в цирк. Не понимаю, какой сейчас может быть цирк. И вообще... Ты ведь уже не маленький! Неужели нет у тебя более серьезных духовных запросов?

Я отмалчивался, а ближе к вечеру упрямо отправлялся на Фонтанку.

Добираться было нелегко. Улицы завалены были толстенными сугробами, в них терялись едва заметные тропинки. Уличное движение почти отсутствовало, пешеходы встречались редко, и потому очень тихо было вокруг. Тем заметнее бросалось в глаза оживление перед цирковым подъездом. Правда, по его сторонам не зажигались больше фонари, не расклеивались яркие афиши. Входные двери, однако, по-прежнему впускали зрителей. Лишь на самый краткий срок, когда Юденич почти вплотную подступил к городу, цирк прервал свои выступления. Затем они возобновились. Но хозяином больше не был Чипионе Чинизелли — его сменил трудовой коллектив артистов.

Иначе, чем прежде, выглядел и зрительный зал. Не было больше надменной столичной знати. Другая публика заполняла теперь партер и ложи. Сидели красноармейцы в папахах, матросы в бушлатах, их подруги в алых косынках, теплых платках. Солдатский, матросский, рабочий люд верховодил в зале. Над рядами партера стлался едкий махорочный дым вперемешку с облачками пара: в нетопленом цирке дышалось все равно как на улице. Ну, а галерка была прибежищем мальчишек. Заметив, что я прихожу не первый раз и сиротливо топчусь у входа — деньги на билет у меня бывали редко, мальчишки великодушно учили меня различным хитростям: как ловчее прошмыгнуть мимо билетерши, как пробраться в зал служебным ходом. Больше того, пригласили с ними вместе торговать в антрактах махорочными папиросами и ирисками на сахарине. Когда же я отказался «войти в долю», презрительно отвернулись:

— Эх ты, раззява!

Нет, галерка интересовала меня лишь одним: той программой, что вот-вот должна была начаться.

Наконец неярко, с трудом набирая силу, над манежем зажигались лампы под бахромчатыми абажурами. Оркестр — поредевший числом, музыканты в ватниках — играл вступительный марш.

Первым номером выступал человек-лягушка: зеленое с желтым трико, пучеглазая маска на голове. Охватив туловище ногами, подпрыгивая на руках, артист и в самом деле напоминал большую лягушку. Когда же он распрямлялся для поклона, резко обозначались ребра, а трико, вместо того чтобы красиво очертить фигуру, свисало жалкими складками.

Затем выходила четверка акробатов. Комбинации исполнялись трудные, требующие и силы, и ловкости. После каждой из них акробаты победоносно улыбались. Однако даже сквозь грим и пудру проступала синева голодных одутловатых лиц.

Да, за кулисами цирка, как и всюду вокруг, знали жестокий голод. Сказывался он и на конюшне. В антрактах по-прежнему можно было пройти на конюшню, но зачем? Стойла пустовали, даже лошадиный запах успел выветриться, и только маленький пони с облезлой шерстью и слезящимися глазами с надеждой озирался на входящих: не угостят ли морковью... Вскоре и пони исчез.

И все-таки цирк на Фонтанке продолжал жить, работать, давать представления. Самым удивительным было то, что лишь в первые мгновения зрители замечали изнуренность и исхудалость артистов. Стоило им, выйдя на манеж, приступить к работе, как чувство жалости сменялось чувством признательности, восхищения. Даже теперь артисты стремились в полной мере демонстрировать свое искусство. То и дело зал отзывался долгими хлопками. И еще гулким топотом ног, тем самым выказывая одобрение и одновременно хоть как-то обогреваясь.

Единственным иностранцем в той программе, что почти без перемен шла всю зиму, был, невесть какими судьбами застрявший в Петрограде, французский комик-куплетист Мильтон. Аккомпанируя себе на гармошке-концертино, он пел игривую песенку о девице Мари и ее любовных похождениях. Прежде песенка эта имела успех среди публики ресторанного пошиба. Здесь же, на цирковом манеже, у нынешнего зрителя она, казалось, не могла найти отклика, да и знанием французского языка зал не отличался. Однако же аплодировали и Мильтону. Потешно пританцовывая, он с особой лихостью — из руки в руку — перекидывал гармошку. И главное — поражал своим костюмом: фрак, матерчатая хризантема в петлице, шелковый цилиндр, белые гетры. «Глянь-ка, чего это у него на заду болтается?» — изумленно перешептывались в зале. Мало кому до того приходилось видеть фрачные фалды.

В середине зимы была объявлена пантомима «Мертвецы на пружинах» — и сразу стала собирать переполненный зал. Незадолго до того петроградскими чекистами была обезврежена шайка грабителей на одном из городских кладбищ. Облачась в белые саваны, став не то на ходули, не то на пружины, бандиты подстерегали жертву, приводили ее в панический ужас и обирали до последней нитки. Теперь, когда с дерзкой шайкой было покончено, каждый любопытствовал увидеть ее в цирке.

Отправившись на первое же представление, я с нетерпением ожидал начала пантомимы. Вот окончился антракт. Вот музыканты заняли места. Вот лампы зажглись... Увы, в тот же момент свет стал мигать, слабеть, а вскоре и вовсе погас. В кромешной тьме в полнейшем разочаровании зрители ждали десять, двадцать, тридцать минут. Наконец, с коптилкой в руках, на манеж вышел кто-то из артистов. Он объявил, что по не зависящим от цирка обстоятельствам пантомима не сможет состояться: электростанция прекратила подачу тока. Зал разразился возмущенными криками:

— Даешь мертвецов! Мертвецов показывай!

Долго не утихал этот шум, снова и снова захлестывая амфитеатр. И вдруг притих, перекрытый пронзительным, в два пальца свистом.

— А на кой нам эти мертвяки, братва? — обратился к залу уверенный и чуть насмешливый голос. — Мертвяки — это ж вчерашнее. Важнее то, что мы с вами дальше живем!

Аргумент, прозвучав с великолепной убежденностью, образумил многих. Стали подыматься с мест, на ощупь отыскивать выходы. И тут-то, когда малейшая надежда была уже потеряна, вдруг снова, и даже ярче обычного, вспыхнул свет. Со всех сторон послышались радостные возгласы. А в центральной ложе, в той, что прежде называлась «царской», многие увидели рослого матроса. Подбоченясь, в бушлате нараспашку, он стоял у самого барьера и добродушно оглядывал зал. Потом рассмеялся и махнул рукой: что ж, если такой поворот, не имею возражений против пантомимы.

Вскоре она началась. Однако те, кто пришел поглядеть на кладбищенских грабителей, смогли убедиться, что злободневность пантомимы совсем другого рода. Она и впрямь рассказывала о «мертвецах», но о других, о тех, что недавно наголову были разбиты под красным Питером. Без оглядки пришлось бежать и генералу Юденичу, и тем, кто двигался в его обозе, — помещикам, заводчикам, капиталистам. Этих-то «мертвецов» и высмеивала пантомима, находя в зале живой отклик. Иначе и быть не могло. Вероятно, каждый второй из нынешних зрителей в те дни с оружием в руках громил врага.

Вот на манеже появился сам Юденич — до невозможности кичливый, до пупа увешанный орденами, сбоку бренчащая сабля. Гневным ревом встретил зал белого вояку. Он еще пытался хорохориться, принимать напыщенные позы. Но не тут-то было. Плечистый мужчина, в кожанке, в краснозвездном шлеме, с винтовкой наперевес, твердой поступью шел навстречу генералу (мужчина этот чем-то напомнил мне того, что производил ночью обыск). Удар прикладом, удар штыком, и генерал плюхался наземь. Еще удар... Совершив каскадный прыжок, теряя штаны с лампасами, наутек пускался генерал Юденич, а зал сотнями и сотнями голосов улюлюкал ему вслед.

Выйдя из цирка на обледенелую улицу, я увидел в небе луну. В бездымном воздухе (заводы работали редко) зеленоватый лунный свет проникал далеко, все вокруг рисуя с удивительной отчетливостью. Посреди Аничкова моста я увидел искромсанный остов павшей лошади — жалкую поживу изголодавшихся питерцев. Потом, закинув голову, разглядел на небе созвездие, похожее на букву «у». И обещал себе запомнить это созвездие. И с ним вместе — этот вечер. И матроса в распахнутом бушлате. И бесславное бегство белого генерала. И гневный рев зала. И артистов — голодных, иззябших, и все-таки продолжающих радовать своим искусством.

Мать встретила меня на пороге.

— Ты неисправим! — воскликнула она. — Ну конечно же, но глазам вижу: опять пропадал в своем цирке! А к нам гость приехал. Твой дядя приехал из Новгорода!

И тут же я увидел дядю Васю, маминого брата. Шагнув навстречу, он приподнял меня и поцеловал в обе щеки.

— Так как же? Мы тут с мамой твоей предварительно переговорили... Согласен, чтобы я забрал тебя с собой?


Загрузка...