Это было в декабре 1941 года на севере Карелии. Круглые сутки темно и темно. Утро наступает как раз перед тем, когда начинается новая, долгая ночь. Если соблюдать тишину, враг может обнаружить нас только перед самым носом. Правда, темные ночи одинаково скрывают и врага. Ветви деревьев покрыты толстыми комьями снега так, что даже в дневное время можно спокойно расположиться в двух-трех шагах от противника и не обнаружить друг друга.
На нашем направлении не было сплошной линии фронта. Между отдельными гарнизонами — десятки километров, с обеих сторон охраняемые лишь патрулями, которые раз или два в сутки проверяли, не перешел ли кто контрольную лыжню. А если и переходили во время сильного снегопада, следы тут же покрывались снегом. Найди нас, тем более в темноте! Наши походы в тыл противника длились иногда сутками. Перед походом нас в изобилии снабжали продуктами: бери сколько хочешь, только силы рассчитай. В дальнем походе даже иголка — тяжесть. От хлеба мы отказывались — сухари были легче. Отказывались даже от водки, необходимой в жгучие морозы. Мы умудрялись выжимать из сухого спирта более действенный напиток под названием «жми-дави».
Однажды в сумерках мы, возвращаясь к своим, натолкнулись на вражескую засаду. Это не было неожиданностью. Нас обнаружили еще утром, и мы знали, что враг не захочет добровольно выпустить нас из своего тыла. Но мы не ожидали встречи с такой силой. В разгоревшемся бою вскоре оказались окруженными со всех сторон. Положение затруднялось тем, что еще с утра у нас было двое раненых. Теперь застонал третий, четвертый… Не было продуктов, боеприпасы на исходе. Стало темно. Лишь вспышки выстрелов освещали комли деревьев. В довершение ко всему противник получил легкие минометы. Первая мина разорвалась перед одним из наших солдат, выбрасывая фонтаны огня и снега.
— Черт побери, тут так и умрешь, не целовавшись с девушкой!
Фронтовики знают: человеческий голос хорошо различается даже в грохоте боя.
Это был задорный голос Захарова, молодого солдата.
Юмор в бою, особенно в такой тревожной обстановке, — великая сила, неоценимое подкрепление. Бойцы громко засмеялись, посыпались шутки. Командир взвода воспользовался моментом и поднял нас в атаку. Это была нелегкая атака: темно, по пояс в снегу, лыжи под мышкой, дрожащий от очередей автомат в руке, град вражеских пуль…
Но противник не выдержал. Мы открыли себе проход. Потом вышло и наше тыловое охранение. Но вышли не все. Не хватало троих, среди них Захарова. Никто не видел и не слышал, погиб он или был ранен. Мы ждали, продолжая перестрелку. Пришлось послать товарищей на поиски. И, наконец, видим: навстречу нашей группе идет Захаров — живой, здоровый, тащит своего тяжелораненого командира. Ему помогает другой боец, легкораненый.
Я вспомнил, как перед походом, еще на отдыхе, между Захаровым и его командиром была серьезная стычка. Из-за оторванной пуговицы на гимнастерке и расстегнутого воротника. Сержант, строгий блюститель армейской дисциплины, сделал внушение. А Захаров… Не раз он отличался в боях, но не любил замечаний. Вступил в пререкания. Слово за слово — и пошло.
— Солдаты родины, говоришь?! — Захаров пришел в ярость. — Думаешь, у одного у тебя есть родина, а у меня ее нет!..
— Прекратить разговоры! Встаньте, как положено!
— Да пошел ты… — Захаров отвернулся и ушел. Не по-солдатски. Не по уставу. Стыдно было всем за него. Позор — да и только. А еще разведчик!
Теперь Захаров, в глубоком снегу волоча раненого сержанта, обрушился на нас:
— Да какие же вы!.. Своих оставляете! А еще разведчики!..
У Захарова за спиной был еще вещевой мешок, захваченный на поле боя у противника. Он сам распорядился содержанием трофея: кусок шоколада разделил раненым, хрустящий хлеб — всем поровну и с такой пунктуальностью, что ни на грамм никого не обделил.
Обратный путь был тяжелый, как всегда после дальнего похода. Усталые, голодные, все время начеку, мы по очереди тащили лопарские сани с ранеными.
А когда перешли рубеж обороны своих, силы иссякли, мы еле-еле добрались до своей землянки, до заслуженного отдыха. Отоспались, помылись и стали жить почти по-мирному. У нас была просторная, уютная, теплая землянка. На отдыхе всегда было весело. Захаров обладал хорошим голосом, но любил только грустные романсы. А танцевал лихо под баян. Да, мы даже танцевали в землянке! Для этого у нас была площадка — между печуркой и нарами квадрат метра полтора.
Каким-то образом до Захарова дошел слух, что он представлен к награде за боевые подвиги. Он недоверчиво, грустно усмехнулся, махнул рукой:
— Держи карман шире. Уголовников будут награждать! Дудки.
Захаров и еще четверо разведчиков пришли добровольцами на фронт прямо из заключения.
Мы возражали, все может быть. Что из того, что бывший уголовник! На фронте, как нигде, проявляются лучшие качества человека. Родина по достоинству оценит подвиги всех своих сынов. Но нет, не поверил Захаров нам, хотя очень ценил, что все мы, независимо от воинского звания и положения, по-товарищески делили и льготы и трудности жизни разведчиков. У нас был дружный коллектив, мы горой стояли за интересы и честь взвода, все были хорошими друзьями.
Как-то я спросил у Захарова, чем он думает заняться после войны. Он ответил откровенно:
— Чем? У вас своя профессия — у меня своя…
Он не скрывал, что после войны займется тем, что умеет.
Я шутя попросил, чтобы он продемонстрировал свое умение. Любопытно, мол, как это делается. Он обиделся:
— Товарищ младший политрук, мы не циркачи, не привыкли работать ради забавы.
Продолжались песни, шутки, танцы. Устали, сели на пары. Вдруг Захаров как ни в чем не бывало обратился к командиру взвода:
— Товарищ младший лейтенант, сколько времени?
— Пожалуйста… — Командир взвода растерялся: на руке нет часов, нет в кармане, нет ни на столе, ни на нарах.
— Вот они, — Захаров вынул часы командира из своего кармана.
— Как же так!.. — командир был в полной растерянности.
Захаров посмотрел на меня укоризненно и спросил с обидой:
— Забавно, товарищ младший политрук? Вы довольны?
Мне было неловко.
Потом — новые походы. Неудачи и успехи, потери и подвиги.
Захаров всегда оставался самим собой — буквально рвался на самые трудные задания. А потом Захаров получил орден Красной Звезды. Мы от души радовались, гордились. На столе в честь этого события появилось все, что могло быть на фронте для разведчиков. Веселились так, как только могут веселиться молодые, здоровые, сильные люди. Только один из нас не веселился. Был грустным, задумчивым, казалось, у него на душе тяжело, он что-то скрывает. Это был сам герой дня Захаров.
Ребята всячески старались встряхнуть его, заставляли петь, потом оставили в покое. Человек он гордый, чуткий, легко ранимый неосторожным словом. Мы не стали докучать ему вопросами, поняли — он думает о себе, о своем прошлом, о своем будущем. А это ему нелегко. Он должен сам сделать выводы, сам принять решение.
Война разлучила нас. О дальнейшей судьбе Захарова я не знаю. Но мысленно вижу его таким, каким он сидел на своем празднике. Я могу строить только предположения. Если он погиб, то с честью, как настоящий патриот. Если жив, то наверняка — в рядах честных и стойких тружеников.
Перевод Э. Тимонен.
Март 1945 года. Восточная Пруссия…
Перелистываю потрепанную тетрадь. Есть записи обстоятельные, на много страниц, но чаще — торопливые, два-три слова, всего одна фраза. Вот одна из таких:
«Панков. Неотправленное письмо».
Этот случай запомнился так отчетливо, что я решил дополнить то, что тогда не сумел записать.
Был тяжелый бой. Вторая рота нашего отдельного саперного батальона выдвинулась вперед, чтобы проложить проходы в минном поле. Под огнем нашей артиллерии притих передний край противника, но в тылу у них тоже было чем обрушиться на нас. Наша атака захлебнулась. Мы пошли второй раз, но тогда ожил и передний край врага. С большими потерями мы отошли на исходные рубежи.
Мы вернулись на отдых в тот же подвал, в котором уже жили несколько дней. За время этого боя был разрушен верхний этаж, и в потолке подвала образовалась огромная дыра. Падал мокрый снег и, не доходя до пола, превращался в дождь.
Никто не обращал на это внимания. С поля боя вернулись далеко не все. И не всех погибших сумели даже унести. Двое остались слишком далеко под носом врага. С наступлением темноты противник, опасаясь нашей третьей атаки, то и дело освещал ракетами нейтральную полосу.
Затопили камин. С тяжелыми думами легли на цементный пол. При тусклом свете самодельных коптилок некоторые занялись письмами родным. А мысли все об одном.
Не было Володи, комсорга батальона. Бывший разведчик, награжденный орденом Красной Звезды, он был прислан к нам в саперный батальон.
Какой палец ни укуси, одинаково больно. Но Володя!.. Он был душой батальона. Это тоже стертые слова, о стольких сказанные! Но как иначе сказать о Володе? Он был всегда живой, как ртуть, отчаянно смелый, веселый, никогда не унывал. На отдыхе, дай только обстановку, он играл на балалайке, лихо плясал. А как пел! Особенно «Синенький скромный платочек…». Пел от души, так, что казалось, будто у него где-то есть та, которая носит для него синий платочек. Ему было всего двадцать или двадцать один год, и уж который год он был на фронте. Он вел комсомольские дела без канцелярии. Правда, в боевой обстановке так и положено было, чтоб партийные или комсомольские собрания проводились без протокола и поручения не записывались. Но Володе это было особенно свойственно. Не любил он официальные бумаги. И нам теперь не хотелось, чтобы его мать узнала о смерти сына из официальной бумаги. Конечно, извещение будет, но мать должна получить сперва письмо, написанное товарищами. Как написать, чтобы смягчить удар? Сперва надо как-то подготовить, потом… Все равно надо написать эту тяжелую фразу.
Было больно еще от того, что Володе ведь не положено было идти со второй ротой. Он еще не был настоящим сапером. Я, правда, сказал ему об этом. Но как замполит, его непосредственный начальник я должен был твердо запретить. Да разве можно было удержать Володю! «Не сапер, но зато разведчик!» — вот его доводы. Кроме того, вторая рота была ему почему-то особенно близка.
Но вот его не стало.
Я долго сидел за письмом. Очень тяжело было писать. Но получилось от души. Комок все время поднимался к горлу, когда я думал: что же Володя успел увидеть в жизни? Школу. Родительскую ласку. Может быть, еще синий платочек… А потом сразу — суровая война. Отец тоже на фронте… И теперь надо сообщить матери, что нет ее сына.
Я перечитал письмо с трудом. Нет, как ни пиши, удар останется ударом. Никаким письмом ничего не смягчишь. Я поспешил заклеить конверт. Не треугольник, а настоящий конверт. Оставил письмо на ящике, который служил письменным столом, и лег с тяжестью на сердце.
Слышим — часовой кого-то окликнул. Потом осторожные, неуверенные шаги по лестницам в наш подвал. Кто бы это мог быть? Ведь все отдыхали, кроме часовых. Видим — чья-то рука отодвигает брезент, закрывавший вход вместо двери…
И перед нами возникают фигуры двух немцев!
Руки машинально схватились за пистолеты. Несколько стволов в готовности. Но что за чертовщина? Мы ничего не понимаем. Немцы — без оружия. Если они пришли сдаться — то почему же они не поднимают рук? Они испуганно оглядываются назад.
Прошли секунды в обоюдном смятении…
— Черти, что же вы не принимаете гостей?!
Сердце чуть не выскочило из груди. Что это — мерещится?! Это же голос Володи. Нет, не мерещится. Брезент распахивается, и там стоит живой, настоящий Володя! Смеется, как умеет смеяться только он. За ним, тоже с автоматом, — другой наш сапер, из второй роты. Его мы тоже считали погибшим.
Володя обратился, лихо козырнув, к комбату:
— Товарищ майор, старшина Панков и боец Сидоренко с сопровождающими в лице двух вот этих вояк вернулись с поля боя.
Отрапортовав, шумный и веселый Володя по-хозяйски распорядился:
— Ну-ка, фрицы, располагайтесь. Вашей войне теперь капут. Ферштейн?
Он взглянул на письмо, которое лежало на ящике. Я вздрогнул, сильно покраснел, схватил письмо и спрятал в карман.
— Эх, капитан, от вас уж никак не ожидал! — засмеялся Володя. — Сразу выдали себя. Держу пари, что это письмо не жене!
Пожалуй, никогда никто не уничтожал написанное с такой радостью, как я уничтожил то письмо.
Перевод Э. Тимонен.
Морозная февральская ночь. На переднем крае обороны — тишина. Извилистая глубокая траншея соединяет блиндажи. Наблюдатели и часовые, одетые в белые маскхалаты, внимательно смотрят на маленькую отлогую высотку, возвышающуюся сразу же за болотом.
Мы знаем: на противоположном склоне высотки и на ее вершине — тоже извилистая траншея, и невидимые наблюдатели всматриваются в нашу сторону. Там враг.
Луна ярко освещает заснеженные сосны и ели, серебром поблескивает снег на замерзшем болоте. Мертвая тишина. Только изредка слышится скрип шагов да потрескивают от мороза деревья.
Слева застрочил автомат, раздаются несколько винтовочных выстрелов, и снова тишина.
И внезапно в тишине морозной февральской ночи разносится громкий голос. Он слышится на сотни метров:
— Внимание, внимание! Солдаты финской армии! Слушайте нашу передачу.
От сильного звука сыплется снег с деревьев.
Диктор рассказывает финским солдатам на их родном языке правду о Советском Союзе, о Красной Армии, о последних военных событиях, о потерях противника по всему фронту…
Во время короткого перерыва со стороны противника кто-то кричит по-фински:
— Продолжайте, продолжайте!
Но в морозную ночь из репродуктора уже вырываются звуки музыки. Патефонная пластинка перестает играть, и снова раздается несколько голосов:
— Продолжайте, продолжайте!
— Финские солдаты, — звучит им в ответ, — сейчас перед микрофоном выступит бывший финский солдат Мойланен, добровольно перешедший на сторону Красной Армии…
Солдат Вийтаниеми, сменившись с поста, снял сапоги и лег на нары. Вдруг он отчетливо услышал финскую речь со стороны советских окопов. Потом — нежные звуки музыки. Он сразу понял, в чем дело, и босой, с сапогами в руках, выскочил из землянки. А на улице — мороз. Слушая продолжение передачи, он на ходу, подпрыгивая, надел сапоги. В траншеях и окопах, у землянок и просто на открытых местах безмолвно стояли солдаты…
Это были солдаты особого батальона финской армии.
С началом войны финские тюрьмы переполнились. Если раньше в тюрьмах находились главным образом уголовники, то теперь сюда большими группами привозили «людей с убеждениями», как называли коммунистов. Среди «людей с убеждениями» было много и таких, которые далеко не во всем разделяли политические взгляды коммунистов, но в одном сходились твердо — не хотели воевать против Советского Союза.
А потом началась вербовка заключенных на фронт. Одних посылали на передовую под конвоем, других уговаривали. И одинаково всех подстегивал голод. Рацион для заключенных снизили до голодного пайка. В лагере Коннунсуо многие из них обессилели так, что не могли возвращаться с работы, и их уносили в камеры и в карцеры на носилках. Участились случаи голодной смерти. Выход был один — «добровольный» уход на фронт.
Из заключенных сформировали специальный батальон. (Впоследствии он стал известен своим зловещим названием: «Черный полк».)
Из генерального штаба финской армии на проводы батальона прибыл генерал-майор Ойнонен. В своей прощальной речи он обещал всем «добровольцам» помилование и одинаковые права с фронтовиками. Он дал слово, что батальон будет действовать только в пределах старых границ и что его участок останется самым спокойным. Затем генерал-майор сел в машину и уехал.
Батальон перешел старые границы без боев — фронт был впереди. Кто-то отказался идти дальше. Кого-то расстреляли на месте, кого-то отправили обратно в тюрьму.
Остальные очень скоро узнали, что значит «самый спокойный участок». Батальон попал в окружение. Кое-как вырвавшись из «котла», он потерял полсотни солдат убитыми и ранеными. 58 человек перешли на сторону Красной Армии. А «добровольцы» прибывали и прибывали — в строю и под конвоем.
Командир батальона выстроил всех и, по-видимому, спьяну начал свою речь таким потоком ругательств, что солдаты удивились: «Смотрите-ка, финский язык не так-то беден крепкими словечками».
— Умеют же финны воевать, — продолжал командир. — Берите пример с «Синей бригады»…
Солдаты криво усмехались. Они знали историю «Синей бригады», собранной из самых отборных шюцкоровцев. В «Долине смерти» (название дали сами финны) бригада попала в такой переплет, что уцелели лишь немногие. Бригаду отвели на переформирование.
— Я проверю, голод или родина заставили вас пойти на фронт! — кричал командир. — Кто будет честно воевать, три шага вперед, марш!
Из двухсот человек только трое вышли вперед. Остальные, хмурясь, стояли на месте…
Половину из оставшихся отправили в специальный лагерь. А батальон все пополняли.
Офицерский состав особого батальона — тоже «особенный». Прапорщик Сийвонен однажды ворвался на лошади в столовую и потребовал, чтобы его коня кормили наравне с солдатами. Он увлекался избиением подчиненных, особенно, когда был пьян.
Как-то он начал избивать всех, кого застал в одной из землянок. Кончилось тем, что утром его самого нашли без сознания в сугробе.
Командир батальона подполковник Лахденсуо разоткровенничался среди офицеров:
— Я сплю только обутый. В случае чего я надеюсь больше на свои ноги, чем на свой батальон.
…Солдат Вийтаниеми стоял на морозе, не чувствуя холода. Он думал о своей судьбе и судьбе своих товарищей. А репродуктор за линией фронта говорил о перспективах войны:
— Мы знаем, что вы мечтаете о мире. Мир наступит тогда, когда последний оккупант будет уничтожен или выброшен с нашей земли…
В эту ночь Вийтаниеми долго не мог уснуть.
«В самом деле, — думал он, — перспективы не радуют. В прошлом году обещали, что война кончится к уборке урожая, Советский Союз будет разбит, а великая Финляндия установит восточные границы на Урале. Война затянулась, русские приостановили наступление Германии и ее союзников и начинают накапливать силы…»
Вийтаниеми не был силен в истории, но знал, чем кончилось в начале восемнадцатого века могущество Швеции, кто спустя сто лет разбил французскую армию Наполеона, в каком огненном кольце русские большевики отстояли свою власть после революции 1917 года. Если они теперь сумели сорвать блицкриг и накапливают силы, то всем должно быть ясно, чем кончится эта война.
Вийтаниеми не хотел идти на фронт потому, что нынешний поход ему был ни к чему. Он знал, что как бы велика ни стала Финляндия, ему лично не перепадет ни одного квадратного метра земли. Его жизнь прошла в работе и в поисках новой работы; он не имел даже собственной крыши над головой и никогда не будет иметь. А теперь осталось погибнуть на фронте от пули или умереть от голода в тюрьме. А ради чего погибнуть? За что отдать свою жизнь? За родину? Родина есть родина, без нее жизнь теряет смысл. Но кто сказал, что родине нужна его, Вийтаниеми, смерть на чужой земле? Это говорят пастор, командир роты, офицер просвещения, генералы Рюти и Таннер. Они еще не родина. Они ничего не сделала для украшения родины своим трудом: ни плугом, ни топором.
Вийтаниеми никогда не занимался политикой, но он не принадлежал и к тем, которые считали, что за них должны думать офицеры и министры. Они за рабочего человека не будут думать. У них свои думы.
И тогда у него созрело решение, которое он исполнил в следующую ночь. Он пошел на пост со своим верным другом Ройвоненом. Да, они поняли друг друга с полуслова. Их поступок никто не может назвать трусостью. Трус не пойдет через минное поле под ярким светом то и дело вспыхивающих ракет.
И вот снова морозная ночь. Низко плывут облака, а за ними где-то угадывается луна. Опять говорит репродуктор из советских окопов.
— Внимание, внимание, я — Вийтаниеми. Я здесь, у русских. Кто знает меня, сделайте по выстрелу вверх…
В финских окопах замешательство, потом по всей линии батальона залпы и трассирующие пули врезаются в небо.
— Я так и знал — вы узнаете меня. И помните, я никогда не лгал, даже под пытками в тюрьме Коннунсуо. Я и здесь такой же, каким был всегда. Так вот слушайте. Здесь, в Красной Армии, со мной, военнопленным, обращаются куда лучше и человечнее, чем когда-либо в финской армии, и даже кормят нас лучше, чем вы питаетесь теперь.
С финской стороны раздалось несколько отрывочных очередей из автоматов.
— Какой это черт перебивает меня, — рассердился Вийтаниеми. — Не иначе, как прапорщик Сийвонен. Что, он опять напился? Заткните вы, ребята, ему дуло и отправьте выспаться. Дайте хоть раз солдату сказать правду. Я знаю вас почти всех. Где ты, Невалайнен, слышишь ли меня? А Кованен?.. — Вийтаниеми перечисляет фамилии своих знакомых и опять обращается к ним: — За что мы сидели с вами в тюрьме? За то, что не хотели быть баранами, которых ведут на убой. Нужна ли нам война? Подумайте. Это говорю вам я, такой же солдат, как вы.
Вийтаниеми сменяет Ройвонен. Он напоминает о первом «боевом крещении» батальона и говорит:
— Верьте мне, это еще не война. Настоящая война для вас будет впереди…
Ройвонен не успевает закончить; с финской стороны открывают такой шквальный артиллерийский огонь, что вокруг все бурлит и сверкает. Кажется, землянка, в которой мы сидим перед микрофоном, раскачивается, как утлая лодчонка.
Вийтаниеми спокойно закуривает и, стряхивая пепел с папиросы, поясняет:
— Этих артиллеристов ничем не убедишь. Они не из нашего батальона. Они — головорезы. К тому же стреляют с дальнего расстояния.
Мы представляем, из какой глубины ведет огонь тяжелая артиллерия. К тому же артиллеристы не могли слушать этой радиопередачи и не знали, по какой цели им велели стрелять.
Потом мы стали подытоживать результаты этого поединка.
Вражеские снаряды вдребезги разбили наши репродукторы, прикрепленные к веткам деревьев. Но какие думы и у скольких солдат вызвала наша радиопередача, — этого подсчитать мы не могли.
Впоследствии мы все же узнали, что работали не зря.
Человеческий голос всегда сильнее, чем самая сильная артиллерийская канонада.
Перевод автора.
В таком бою мне прежде бывать не доводилось. Кругом стоял адский грохот, и пламя бушевало всюду. Ослепительно вспыхивая над нами, оно вырывалось откуда-то из глубины земли, окружало со всех сторон. Казалось, что в какие-то мгновения терялись грани между землей и воздухом. Трудно было дышать от дыма и от мелкой пыли, которая непрерывно клубилась и падала на нас.
Земля качалась, будто мы тряслись в кузове машины, мчавшейся по плохой дороге.
И всюду люди. Но мы не знали, где погибшие, где живые. Сквозь дым видишь: лежит человек, и кажется, что для него уже кончилась война, и вдруг, совершенно неожиданно, он вскакивает и порывается вперед или кидается в сторону. А другой, кажется, лег для того, чтобы перезарядить свой автомат, а на самом деле замер навсегда.
И все, что здесь происходило, осело в моей памяти только позже, когда усталый до невозможности я лежал на полу жарко натопленного подвала и не мог уснуть. А в бою все менялось ежеминутно, одна страшная картина сменяла другую, и память не успевала фиксировать быстро пробегающие события.
Теперь же, после жестокой схватки, я думал о напряженном дне, и передо мной вновь вставали картины боя. Все пережитое оживало с такой отчетливостью, будто я опять иду в атаку. Кажется, даже слышу и грохот разрывов, и вой мины, и треск пулемета. И вдруг в моей памяти оживает образ юноши, которого я видел в бою. Так ясно, будто и сейчас нахожусь рядом с ним.
Он сидит на вспаханной снарядами земле у маленького миномета и в его ствол то одной, то другой рукой по очереди опускает мину за миной. На лице парня дерзкая улыбка озорника. Из-под лихо надетой набекрень пилотки выбивается на висок залихватский чубчик. Помнится, он блондин, да, да, блондин. Кажется невероятным, но фронтовики знают, что так бывает — в этом адском грохоте я слышал, как он пел в такт своим движениям:
Я возвращаю ваш портре-е-е-е-т…
С последним словом гудит уходящая мина. Он берет следующую и опускает ее, теперь уже другой рукой, в ствол миномета.
И о любви вас не молю-у-у-у-у…
И мина с воем как бы подпевает солдату:
Не молю-у-у-у-у…
В моем письме упрека нет, —
поет минометчик, —
Я вас по-прежнему люблю.
И мина подтверждает:
Люблю-у-у-у-у…
Новое послание «любви» летит к адресату.
Где-то теперь он, этот веселый русоволосый паренек? Что с ним стало? Я видел его в течение нескольких минут. Потом нас накрыло огнем и землей, а когда я поднялся, уже забыл о нем, ринулся вперед и вспомнил только после. Как бы там ни было, такие парни не умирают… Для меня он живее многих живых.
Даже такие бои имеют свой конец. Вечером наступила тишина, если не считать непрерывной артиллерийской канонады с обеих сторон.
В жарко натопленном подвале мы допрашивали немку. Она — в военной форме. Снайпер. Мы знали этих снайперов: они совершили много черных дел.
Ей было двадцать два — двадцать три года. Вдруг я вспомнил, что минометчик, которого я не могу забыть, тоже примерно такого же возраста. Они ровесники…
И я попытался представить, чем занимается теперь, на отдыхе, наш парень. Может быть, играет на гитаре или рассказывает забавные истории. По-видимому, он студент. У него умное лицо. Что он изучает? Гуманитарные или точные пауки?.. Конечно, все это моя фантазия, но реальная, основанная на знании своих товарищей, друзей, живых и погибших.
А его ровесница, молодая немка, сидит у нас. Как только утихнет артиллерийский налет, ее поведут в штаб. Она в военной форме, значит, военнопленная.
Она жадно жует хлеб, запивает чаем и говорит странным могильным голосом, словно во сне. Среди нас много знающих немецкий язык. И мы понимаем ее рассуждения:
— Немцы — господствующая нация. Когда бог создал немца, он дал ему меч и кнут. Немец создан для покорения и властвования над всеми другими нациями. Самый большой грех для немца — не выполнять воли божьей…
Я стараюсь мысленно конкретизировать ход ее мыслей. Выходит, наш минометчик, которого я видел днем, раб, а вот эти, с замогильными голосами, призваны стоять за спиной нашего парня с кнутом в руках.
Дикость какая-то! Невольно я вздрагиваю: не во сне ли это? Нет, не во сне. А наши солдаты смотрят на пленную, смотрят с сожалением, как на тяжелобольную.
И они понимают, что ее «болезнь» — это болезнь душевного опустошения целого поколения немцев.
Артиллерийская канонада продолжается. И продолжается для того, чтобы скорее развеять этот кошмар.
И окончательно, навсегда.
Перевод автора.
Петрозаводчане встречали туристов из Финляндии. Тут были не только представители «Интуриста» и Общества дружбы.
Бури и ураганы, бушевавшие над Карелией, расшвыряли детей и матерей по разным сторонам границы. И вот сегодня — встреча. Одни встречали родных, другие знакомых, многие пришли на вокзал просто из любопытства.
Гостям помогают выйти из вагона. Полнеющий мужчина, платком вытирая вспотевшую лысину, после вагонного полумрака озирается прищуренными от яркого солнца глазами:
— Куда нас привезли? Это же не Петрозаводск! Меня не обманешь, я помню.
— А мы сдали его в музей, старый Петрозаводск, там увидите.
— Вместе с Онежским озером?
— Нет, оно на месте, смотрите.
Онежское озеро видно, лишь если смотреть прямо вдоль улицы Ленина. Иначе многоэтажные жилые корпуса закрывают вид на озерный простор.
— А раньше озеро было видно отовсюду, — раздельно произносит гость. — Были экзотические деревянные домишки с огородами. Помню… Я ведь был здесь с другой «путевкой» в начале сороковых годов. Тогда вы встречали нас не с цветами.
— Да, видите ли… — встречающим было трудно найти подходящие слова. — Тогда было не такое солнце, было пасмурно, настроение не то… Знаете, бывает… И у вас одежда была не такая, багаж не тот, и главное — путевка не та. Словом — по гостям и встреча. Лучше встречать так, как теперь.
Люди согласно пожимали друг другу руки: лучше так, как теперь. Лучше, когда игриво сверкает весеннее солнце после дождя, а кругом цветы с капельками росы на лепестках. И когда вокзал — с клумбами, а не с гарью и дымом…
Знакомые по предыдущим поездкам, бывшие друзья детства похлопывают друг друга по плечу, смеются, шутят.
А вот чуть в стороне старая седая женщина с цветастым платком на плечах, обнявшись с приезжей из Финляндии женщиной, плачут навзрыд. Две молодые женщины и мужчина средних лет тоже вытирают слезы. Два мальчика лет десяти-одиннадцати с пионерскими галстуками и с букетами цветов в руках стоят, неловко переминаясь с ноги на ногу.
Гид «Интуриста» торопит гостей в автобусы. Впереди насыщенная программа — размещение в гостинице, завтрак, потом осмотр достопримечательностей города и Карелии.
А те, плачущие, никого и ничего не слышат, кажется, затем только и встретились, чтобы вдоволь наплакаться. Кругом цветы, солнце, шутки, а они плачут.
Старая женщина с цветастым платком на плечах на повторное приглашение гида напомнила:
— Мы же с вами договорились, что гостья поедет к нам. Когда она должна вернуться в Петрозаводск?
— Через три дня, — ответила девушка. — Лучше, чтобы утром в понедельник. Сегодня ведь суббота?
— Суббота?! — встрепенулась гостья из Финляндии.
Суббота… Как и четверть века назад. Старая шершавая ель. Ее длинные ветви прикрывали поросшую мхом крышу старой маленькой бани.
Вера — семнадцатилетняя блондинка с голубыми глазами, с маленьким вздернутым носом-пуговкой на круглом скуластом лице — носила в баню ведрами воду из озера и всхлипывала. Павел сказал, что чем-то занят, приедет завтра утром. И Вера мучилась в догадках: может быть, Павел занят не чем-нибудь, а с кем-нибудь.
Павел — парень из соседнего дома. Они выросли вместе. Но разница в пять лет в том возрасте была значительной. До последнего времени Вера была для него ребенком. Он так к ней и относился — шутливо, покровительственно. Но однажды они очутились рядом на вечеринке в клубе лесного поселка, и он с удивлением обнаружил, что она уже совсем не ребенок, а взрослая, красивая девушка.
Вера сидела в легком платье, в клубе было жарко. Но ему вдруг захотелось накинуть ей пиджак на плечи, согреть, защитить, будто ей уже что-то угрожало.
С лесопункта до деревни было километров двадцать. Они договорились, что на майские праздники поедут домой вместе, потом решили иначе — не поедут, а пойдут. Это была их первая прогулка. Они ее повторили в следующий выходной день. Потом каждую субботу, иногда на попутных машинах, иногда пешком.
Теперь было лето. Опять суббота. Вера приехала домой одна.
И вдруг она решила, что поедет обратно на лесопункт, сейчас же, ни минуты не медля. Заполнив ушаты и большой котел бани водой, набив печь дровами, она побежала к матери и сказала, что совсем забыла, что непременно должна быть не лесопункте. Мать, грустно улыбнувшись, вздохнула и ничего не сказала. Молодость… Когда-то и она была молодой. А теперь — вдова с тремя детьми: Вера — старшая, Василий учится в третьем классе, Анни — в первом. Младших не было дома, где-то бегали с другими ребятишками. Вера торопливо обняла мать, накинула на плечи легкое пальто, с крыльца взглянула на баню — топится себе, все в порядке. Старая шершавая ель окутана дымом.
Вера не нашла попутной машины. Добралась до поселка уже за полночь: стучаться к Павлу было неудобно. В общежитии девушки спали, и Вера тоже тихонько легла. Проснулась от тревожных криков:
— Война!
Выяснилось, что рано утром Павел, еще ничего не зная о войне, поехал в деревню. С первым сообщением о начале войны пошел в райком комсомола (Павел был секретарем комсомольской организации лесопункта), потом в военкомат. Вере он оставил записку:
«У меня новость. Я допущен к приемным экзаменам в лесной техникум. Но теперь… Все равно — победа за нами. Ты жди меня. При любых условиях жди…»
Наши войска шли на запад навстречу вражеской армии. Работы на делянках прекратились. С раннего утра до позднего вечера Вера вместе с другими строила дзоты, копала траншеи. Хотелось побежать домой, посмотреть, как там мать с детьми. Но некогда. Потом Вера узнала, что ее семья эвакуирована.
На грузовиках увозили на восток машины и ценное оборудование, женщин с маленькими детьми и раненых красноармейцев. Потом пошли орудия, танки. Не хотелось верить, что сюда придет враг. С минуты на минуту должны были приехать машины и эвакуировать продолжающих строить оборонительные сооружения жителей поселка. Из лесу справа и слева уже доносился орудийный гул.
Потом приехали машины. Только не с востока, а с запада. Не свои, а чужие. Для Веры и других местных жителей с понятным для них языком, но с непонятным, чужим миром, с чужими мыслями, с чужим образом жизни, в чужих мундирах. «Братья по племени», «Освободители». Слова. Слова. А на деле — регистрация, допросы. Всем трудовая повинность. Для коммунистов — расстрел, для активистов местных Советов — концлагеря. Для оставшихся на свободе карелов — стандартные речи о единстве племени. Жителей поселка то и дело подвергали допросам, арестам, пыткам за связь с партизанами. Вера ждала с надеждой и тревогой, что кто-нибудь из своих придет к ней, посоветует, что делать. Но никто к ней не приходил, и она стала работать в прачечной.
Пошли осенние дожди. Пристань, к которой в летнее время причаливали маленькие леспромхозовские катера, качалась от ударов волн. Прачки полоскали белье в ледяной воде на подветренной стороне пристани. Вдруг пришел солдат и сказал Вере, что ей надо следовать за ним в комендатуру.
Снова допрос… Как объяснить, почему она, подруга секретаря местной комсомольской организации, сама не комсомолка? Почему она в начале войны не ушла вместе с ним добровольцем на фронт? Почему не уехала вместе с матерью на восток?..
Вера отвечала односложно: «Так просто, так случилось». Не могла же она рассказать, что был у них с Павлом разговор о комсомоле и о том, что Вера тоже решила стать комсомолкой, но не успела.
— Скажите, какое завещание и задание оставил покойный ваш друг Павел?
— Покойный?! — Вера вскрикнула. — Откуда вы взяли?
— Мы все знаем, — ехидно улыбнулся офицер. — Итак, какое же он дал вам задание?
Вера молча плакала.
— Я жду.
— Так вы же сказали — все знаете. Зачем спрашиваете?
В тот же вечер ее, втолкнув в кузов грузовой машины, повезли на запад, подальше от фронтовой полосы.
Начались переезды из одного концлагеря в другой. Затем ее послали батрачкой к землевладельцу Поутанену.
Хозяйка, высокая худощавая женщина с длинным лицом, презрительно поморщилась при виде новой работницы.
— Ну и ну. Вот они каковы — из русского рая.
— Она — соплеменница, — сопровождавший считал нужным уточнить. — Карелка. Значит, говорит по-фински.
— Знаем мы их, соплеменников, — ворчала хозяйка. — Корми их, одевай, учи жить по-человечески, они все равно волками останутся, в лес смотрят. — И, обратившись к Вере, спросила: — А что ты умеешь делать?.. Ну?! Дикарка какая-то, слова не может сказать.
Хозяйка тяжело вздохнула:
— Что будет с нашей бедной Суоми! Лучшие сыны погибают за освобождение таких вот, а у самих работать некому.
Когда-то у Поутаненов было кому работать. Был крепкий, трудолюбивый и властный хозяин, было два сына, были батраки и батрачки, которых нанимали на время горячей поры весеннего сева и уборки урожая. А потом действительно стало некому работать. Хозяин умер накануне войны. Старший сын уехал в столицу, младший в армии, воюет где-то в карельских лесах. Осенью его отпустили на две недели домой по ходатайству местных властей и старшего брата, но много ли он смог сделать, усталый и издерганный? Удалось нанять на несколько дней женщин и стариков из ближайших хуторов. Кое-как убрали урожай. Летом в хозяйстве было десять коров, на зиму оставили только пять. Таково было хозяйство, куда привели Веру под конвоем и оставили под властью высокой костлявой хозяйки.
Хозяйка повела ее на кухню, сунула в руки кусок хлеба и три остывшие картофелины в мундире. Изучающе смотрела, с какой жадностью Вера набросилась на еду. Еле она успела проглотить последний кусок, хозяйка приказала:
— Ну, пошли!
С уборкой хлева Вера справилась, но когда настало время доить коров, те не хотели подпускать к себе незнакомого человека: топтались на месте, били ногами. Хозяйка, опираясь на косяк двери, презрительно морщилась.
Когда вернулись в дом, хозяйка бросила на пол перед Верой, на которой было латаное-перелатанное легкое платьишко, старое серое платье из грубого сукна, буркнула:
— Носи. Стыдно перед людьми из-за тебя. И помни мою доброту.
Снег и метели замели дороги. По шоссе иногда проезжали снегоочистители, а за ними колонны грузовиков. От шоссе до дома — полкилометра открытой равнины Вера должна была расчищать лопатой. Зачем? Ведь никто сюда не ездил не то что на машине, даже на лошадях.
…Но вот однажды утром к дому подкатили сани. Хозяйка, взглянув в окно, вскрикнула и выбежала во двор без платка. Из саней поднялся солдат. Опираясь на хозяйку с одной стороны и на возчика с другой, он еле передвигался.
Хозяйка причитала и всхлипывала беспомощно:
— Тауно, Тауно, что с тобой стало, что с тобой будет?..
Это был сын. Долго лежал в госпитале с простреленными легкими, с перебитыми ногами. Теперь приехал на поправку домой.
Хозяйка сама готовила для сына, все остальное должна была делать Вера.
— Вот из-за них, — хозяйка кивнула в сторону Веры, — ты страдаешь. За их освобождение…
Тауно молчал. Смотрел усталыми глазами на Веру. Потом отвел взгляд к окну и ответил с расстановкой:
— Нет, не освободители мы, мать, и не нуждаются они в нашем освобождении. И не за родину мы воюем.
Мать остановила на сыне растерянный, испуганный взгляд:
— А за что же тогда?.. Ты здоровье потерял. За что?
— А черт знает, за что. За какого-то сумасбродного ефрейтора Гитлера. За его финских лакеев.
Мать испуганно взглянула в окно. Во дворе никого не было.
— Ты что! — зашипела она на сына. — В своем ли уме? Или у тебя жар? При ней такое говоришь, — она глазами указала на Веру. — Хоть об этом думай.
Сын невозмутимо продолжал:
— А что от нее-то скрывать? Она лучше нас понимает эти дела.
— Господи! И мой сын таким стал. Чем они, большевики, тебя сагитировали? Листовками?
— Нет, свинцом. Все продырявили, только голову оставили на плечах. Чтобы было чем думать. Вот я и начинаю думать.
— Нет, и голова у тебя не в порядке! — мать вздохнула. — За что же бог так жестоко наказывает нас? За что?
Шли дни и недели. Тауно лежал неподвижно, устало и угрюмо уставив взгляд в потолок. Рядом на маленьком столике — лекарства и газеты. Сообщения о военных действиях его уже не интересовали. Глядя на крупные заголовки, презрительно усмехался:
— Победы, победы, всюду победы! Столько побед, что некогда продвигаться вперед и покончить с Советами…
Как-то в воскресенье, когда хозяйка уехала в церковь, а сын должен был слушать богослужение но радио, он обратился к Вере:
— Давай послушаем Москву. Ты переведи, как они там.
Воскресные дни для Веры были самыми приятными. По хозяйству она делала только самое необходимое. И по воскресеньям она имела возможность слушать радио. А тут она услышала голос Родины, узнала, что немецкие войска отброшены от Москвы, наступление финских войск на Карельском фронте приостановлено.
Потом они стали слушать передачи из Москвы не только по воскресеньям. Вечерами, когда хозяйка уходила спать в свою комнату, они включали радио, тихо, чтобы слышно было только им, и Вера шепотом переводила последние известия. А когда выключали радио, Тауно расспрашивал, как Вере жилось в Карелии. И она рассказывала. Ничего особенного у нее в жизни не было — школа, деревня, лесопункт, кружки художественной самодеятельности. Вера занималась в танцевальном кружке. Рассказывая об этом, увлеклась так, что поднялась со стула и показала, как она танцевала когда-то на сцене.
Иногда больного навещали солдаты-односельчане, приехавшие домой на побывку или на поправку после госпиталя. Сидели угрюмые, проклинали войну, домашние неурядицы, злословили над офицерами, полевыми пасторами…
Тауно поправился, но на фронт его уже не послали. Куда ему на войну с укороченной правой ногой, хромому! Хорошо, что мог кое-что делать по дому — колол дрова, ездил за сеном, и то не один, а с Верой. Старика из бедных хуторян, который с начала войны вел хозяйство у Поутаненов, решили отпустить до начала весеннего сева. Хозяйка стала настаивать, чтобы Веру отправили обратно в трудовой лагерь, но Тауно решительно заявил, что Вера будет у них до конца войны, и что она не невольница, и с нею надо обращаться как с членом семьи…
— Членом семьи?!
Хозяйка жаловалась на собственного сына пастору, соседям, даже ленсману.
Чем больше хозяйка сетовала, тем решительнее защищал сын Веру…
Распри между матерью и сыном закончились свадьбой. Вера стала молодой хозяйкой в семье Поутаненов.
Шло время, и у молодой хозяйки родился сын, потом второй, потом дочь… Новое поколение Поутаненов карело-финского происхождения.
Потом… похороны. Сердце солдата-инвалида не выдержало операции на простреленных легких.
Война давно кончилась. Советские граждане, попавшие невольниками в Финляндию, давно уже вернулись домой. Война для них — только кошмарные воспоминания. А у Веры — другая судьба. Трое детей, могила мужа, сама она гражданка Финляндии. Мать мужа, которая с ней примирилась, старая и больная, нуждается в уходе.
Только ночами, когда сон не идет, всплывают далекие воспоминания о родной деревне, о родных, о Павле, которого нет в живых, о шершавой ели у бани, которая неизвестно, стоит ли еще…
Теперь ее дом в стране, куда ее привезли невольницей. Здесь ее новая родина. Но это уже не та страна, какой она была до войны. Бывший солдат Тауно перед смертью стал активистом местного отделения общества дружбы «Финляндия — СССР». И далеко не один даже в таком захолустье.
Старая Поутанен вздыхала:
— За что же тогда наши парни воевали и погибали?
Действительно — за что?
А там, где стояла и стоит старая шершавая ель, через несколько лет после войны опять топилась та же баня, окутывая густым едким дымом ту же ель с длинными ветвями. Для тех, кто встречал здесь каждую субботу, было незаметно, что угол бани покосился и слой мха на ее крыше стал толще. Ель стала толще, и некоторые ветви, не выдержав борьбы за лучи солнечного света, стали высыхать. Старую избушку летом 1944 года при отступлении сожгли оккупанты.
На этом же месте сейчас стоит новый дом из четырех комнат. Было новоселье, не богатое, но зато веселое и шумное. Дух девятого мая, радость победы и конец тяжелых испытаний долго властвовали над всеми праздниками — семейными и красными.
И вот однажды в субботу из-за деревни послышался нарастающий треск мотоцикла. Преследуемый клубами пыли, мотоциклист свернул с шоссе на ухабистую проселочную дорогу, петляющую между домиками и амбарами. Лихо сделав круг перед домом, остановился.
Мать стояла у крыльца с укоризненной улыбкой: эх, хвастун ты, Вася, хвастун!
А что тут плохого, если Василию хотелось похвастаться — ведь машина-то новая, только три дня как купил в лесном поселке, и домой приехал на ней впервые.
— Ну как, муамо, хорош конь? Тридцать лошадиных сил! Во всей нашей деревне немногим больше лошадей.
В это время дверь распахнулась, и Василию на шею бросилась молодая девушка с толстыми косами соломенного цвета. Широко расставленные большие голубые глаза искрились от радости. Она согнула колени и болтала ногами в воздухе, покрикивая:
— Вася, Вася, наконец-то приехал! А мы тут с утра ждем тебя.
Это была Анни, когда-то маленькая шаловливая сестренка, а теперь…
— Ну и ну, подумать только: наша Анни — врач! Молодец! Поздравляю.
Он схватил ее сильными руками и поднял высоко, как прежде, когда Анни была маленькой. Она визжала, била ногами, ерошила волосы брата.
Вдруг он заметил, что на крыльце стоит еще девушка — стройная брюнетка с темными задумчивыми глазами. Василий осторожно опустил сестру на землю, смутился, стал стряхивать пыль с костюма, а потом не знал, чем вытереть руку, прежде чем подать ее незнакомке.
— Вот мой брат, — спохватилась Анни, — а вот Ирина, та самая, о которой я рассказывала. Моя однокурсница и лучшая подруга. Вот приехала со мной отдыхать. Прямо с выпускного вечера.
— Очень приятно, — протянул руку Василий. — Как вас…
— Так Ирина же, — засмеялась Анни. — Та самая Ирина, моя подружка.
— Я хотел спросить: как по батюшке?
— Ох, боже ты мой! — тараторила Анни, не давая слова сказать подруге. — Как по батюшке? Пять лет учились вместе, а как ее по отчеству, даже в голову не пришло. Ирка — и все.
— Конечно, просто Ирина, — смутилась девушка.
— Врачей положено по отчеству. А пока значит — Ирина. Очень приятно!
Все четверо прошли в комнату. Чисто, светло. Праздничный стол стоял нетронутым. Ждали Василия. Он быстро побежал на берег, помылся и, переодевшись, сел за стол.
— За новоиспеченных врачей! — Василий поднял рюмку с вином. — Благородная профессия. За ваши успехи, подружки!
Лицо матери залилось краской, глаза повлажнели, рука с рюмкой дрогнула. Она подумала, что вот ее дети уже окончательно на своих ногах: сын — инженер, дочь — врач. Она сама — лучшая доярка не только на своей ферме, а и во всем районе. Завтра должна ехать в Петрозаводск на совещание передовиков сельского хозяйства. Кажется, все хорошо. Но Вера… У нее — другая дорога, другая судьба. Что и как с ней?
Пришли соседи, подруги Анни, чтобы поздравить девушку с окончанием института. В тот вечер долго пели, шутили, танцевали.
А Василий не знал, что с ним происходит. Никогда в жизни он такого не чувствовал. Ну, бывало, танцевал с девушками, гулял, провожал до дома, переписывался, и все это так, спокойно, без волнений. О нем говорили, что он останется холостяком. И вдруг появляется тоненькая девушка, в которой все необыкновенно: глаза не то что большие, но самые красивые… А голос!.. Ни у кого нет такого мягкого, задушевного голоса. Все, решительно все в Ирине было необыкновенным. И зачем только Анни привела сюда свою подругу! Жил Василий спокойно, уверенно, весело, а теперь он не знает, как сидеть, как руки держать, и танцевать разучился. Ни в чем не осталось прежней уверенности. Вилка упала на пол, а когда он нагнулся, чтобы поднять, головой стукнулся о стол и опрокинул стакан с чаем. Сердито глянул на Анни, которая, лукаво улыбаясь, наблюдала за каждым движением, за каждым взглядом брата.
Воскресное утро было солнечное, озеро тихое. Василий с девушками решили покататься на моторной лодке. Мать провожала их до берега. И только Василий включил мотор, как Анни вдруг выпрыгнула из лодки:
— Ой, я совсем забыла!.. Поезжайте без меня. Мне нужно срочно…
Мать укоризненно покачала головой, смотря на мокрый подол платья дочери: ну и плутовка же Анни!..
Василий хотел повернуть моторку обратно к берегу, но Анни решительно замахала руками — поезжайте!
И моторка устремилась в простор тихого озера.
Громко трещал мотор, и Василий радовался: если бы была тишина, надо было бы о чем-то говорить, а он не знал, с чего начать разговор, не с международного же положения или выполнения графика на лесопункте.
Ирина сидела на носу лодки, подставив лицо ветру. Скорость была такая, что за кормой мощный фонтан метра в три клубился в воздухе, а потом позади оставался клин с большими волнами по обеим сторонам. Ирина мельком взглянула на Василия, и он в этом взгляде почувствовал нечто большее, чем благодарность за удовольствие.
Они приплыли в небольшой залив, покрытый кувшинками, и белыми как снег водяными лилиями. Василий выключил мотор и веслом стал направлять лодку к лилиям.
— Как здесь красиво! — воскликнула Ирина. Она срывала белые лилии, плела венок, то и дело примеряя его на голову.
— Хорошее сочетание — ваши темные волосы и белые цветы, — сказал Василий.
— Да? — обрадовалась девушка. — Тогда соберем еще, ладно?
Так с белых водяных лилий началась их дружба…
В этот воскресный вечер Василий, Ирина и Анни долго сидели на берегу озера у шершавой ели. У Анни появилось опять какое-то срочное дело, и она убежала домой.
— Останьтесь вы работать здесь, — смущенно посмотрел Василий на Ирину. — У нас ведь хорошо, правда?
Ирина покраснела, схватила камешек, бросила в озеро.
— Здесь будет работать Анни. А у меня назначение в Петрозаводск.
— Поменяйтесь местами.
— И вам не жалко расстаться с сестрой?
— Так ведь… — Василий не знал, что сказать. Его спасла бойкая Анни. Она только что прибежала на берег.
Ирина сказала ей:
— Вот твой брат предлагает нам поменяться местами назначения.
Анни быстро нашлась, что ответить:
— Давно бы! Этого я и ждала. А ведь, честное слово, мне хочется именно в Петрозаводск. И вот — угадала, как это устроить.
Все весело рассмеялись.
Утром Василий поехал к себе в лесной поселок и вернулся оттуда через день. Ему был предоставлен отпуск на две недели.
Две недели прошли, и Ирина осталась участковым врачом деревни и лесного поселка. Анни уехала в Петрозаводск…
Две легковые машины тронулись с площади Гагарина по улице Ленина, повернули влево по улице Антикайнена и взяли курс по направлению к Ведлозеру.
Широкая и прямая асфальтированная дорога для Веры — новая, незнакомая, но, проезжая мимо небольших озер, холмиков, она то и дело вскрикивала:
— Да, помню, смотрите…
Хорошо она помнила Пряжу, хотя Пряжа уже не та, что была. Большинство домов — новые, современные. Но то же продолговатое озеро. И остались старые дома. Кое-где жили и, наверное, еще живут знакомые, бывшие подруги. Только теперь некогда останавливаться. Времени и так в обрез.
Не доезжая до Ведлозера, машины повернули на проселочную дорогу, круто идущую вверх. Показалась маленькая деревушка на берегу озера.
У Веры захватило дыхание, защипало в горле. Вот она — приехала, вернулась. Ушла отсюда пешком, в легком платье, навстречу Павлу… Не нашла его, встретила другую судьбу. Надолго же она отлучилась из дома, слишком надолго!
Машины остановились у крыльца. Но это был не тот дом, где все было до боли знакомо. Вместо широких половиц, которые она добела мыла с песком к каждому празднику, — линолеум. И окна не такие, а широкие, светлые. Не было и не могло быть тогда телевизора. Мебель — как в городе. А она представляла…
— Хорошо вы тут, я смотрю, живете… Я и не думала…
Это приговаривала уже не та Вера, которая ушла отсюда давным-давно, и даже не та, которая сегодня с таким волнением стремилась как можно скорее попасть сюда, в дом своего детства и юности. Сейчас Вера была неловкой, растерянной.
— Садитесь за стол, — сказала мать. — Потом истопим баню…
— Ах да, баню! Вот что, баню истоплю я, одна. Сегодня же суббота! Тогда, помнишь, муамо, я начала топить, воду натаскала, но до конца не довела, даже не помылась. А вот сегодня помоемся.
Ее глаза засияли — пусть считают это шуткой, прихотью.
— Может быть, сперва все-таки за стол, с дороги, потом — баню? — настаивала мать.
Но Вера уже бежала к берегу, туда, где стояла старая разлапистая ель и под ее ветвями старая, та же самая баня, только с новой крышей…
Вера суетилась, руки дрожали, лились слезы, едкий дым валил густыми клубами, пока дрова по-настоящему не разгорелись. Потом взяла ведра и побежала за водой. Остановилась, погладила рукой толстый ствол шершавой ели…
Потом сидели за столом. Потом мылись в бане, купались. Давно Вера не купалась в родном озере, купалась ли вообще в эти годы в озере, даже не помнит. Но сегодня здесь, в родном озере, долго плескалась, снова парилась и снова — в озеро. И потом снова сидели за столом.
Когда у братьев и сестер разные судьбы, они мало связаны друг с другом. У каждого своя дорога… Только мать одна не может уйти в сторону от судьбы детей. Только она одна до конца жизни всем сердцем связана с их радостями и их горем. И мать является тем звеном, где соединяются и скрещиваются разные дороги детей. Вот и сегодня. Сидят две дочери, сын и невестка за одним столом, а когда они снова встретятся и встретятся ли вообще? У нее уже четверо внуков. Трех, что в Финляндии, она еще не видела. И увидит ли? Правда, дочь приглашает в гости. Но сойдутся ли пути всех внуков, двоюродных братьев и сестер?
Мать сидела молчаливая, задумчивая — у нее свои думы, материнские.
Рассказ Веры о всех перипетиях ее жизни мать слушала иначе, чем сын, невестка и Анни. Те с интересом, как слушают рассказы о другом мире, о другом укладе жизни, о других обычаях. А мать — с болью за страдания и унижения, которые испытала дочь. Она понимала ее, понимала, как могло случиться, что солдат вражеской армии, пройдя через страдания и тяжелые испытания, стал другом ее родины и как такой человек стал близким, и родным Вере. Каково ей, когда дети растут там, а родные здесь! По-матерински понимала и то, что Вера изменить свою судьбу уже не сможет.
Проще и короче были жизненные пути Василия, Анни и Ирины. Тоже нелегкие, но прямые и ясные пути. Тяжелым было детство в эвакуации. Не хватало жилья. Пришлось самой стать и плотником и столяром, чтобы отремонтировать на зиму холодную комнату. Работала днем на лесозаготовках, а вечерами ухаживала за детьми, часто болевшими от холода и недоедания. Вернулись в родные края, а дома нет — только печные трубы торчат. «Ничего, — подумала она тогда, — если озеро на месте, все остальное уладится». И верно — озеро было на месте, и жизнь пошла своим чередом. Она стала лучшей дояркой, почетным человеком. Детей вырастила, помогла получить образование. Теперь на пенсии, но то и дело ходит на ферму, которая так и осталась для нее вторым домом…
И, конечно же, в воскресенье с самого утра повела дочь на ферму, показывала и рассказывала, что и когда построено, что, как и когда механизировано…
А время шло. Прошло воскресенье, наступил понедельник. Вера притихла, мать сидела унылая. Разговор уже не клеился. Вздрогнули, когда во двор въехала легковая машина.
Почему-то стало слышно, как тикают стенные часы. Вчера и позавчера их не было слышно.
Вера взглянула на чемоданы. Ей захотелось спрятать их, выбросить. В чемоданах была поношенная одежда, старая обувь, которую собирала свекровь:
— Возьми, пригодится, пусть видят, что ты едешь туда не с пустыми руками, не так, как к нам приехала…
Теперь ей было неловко, стыдно. Что с ними делать?
А родные, поблагодарив, вынесли вещи куда-то в кладовку. В обратный путь у Веры набралось много подарков: телевизор, радиоприемник, фотоаппараты детям.
— Пусть видит свекровь, — говорила сквозь слезы Вера, — что у меня побогаче родня. Пусть это будет моим приданым, запоздалым, но все же приданым…
Поздно вечером с нового вокзала Петрозаводска отправлялся поезд на Ленинград. С ним уезжали туристы из Финляндии. На вокзале пели на прощание, говорили о новых встречах в Хельсинки, в Петрозаводске.
А в стороне от других снова плакали старая и три молодые женщины…
Перевод автора.
Над темным лесом вспыхивало северное сияние, колыхаясь гигантскими бахромчатыми занавесами, лентами и гирляндами, беспрерывно меняя очертания. В лесу звонко потрескивало, словно кто-то ломал обледенелые сучья, — это трещали от мороза стволы деревьев.
На окраине рабочего поселка механизированного лесопункта остановились два лыжника. Богатырского роста старик в просторном ватнике, с большим, туго набитым рюкзаком за спиной, снял рукавицы и погладил длинную оледеневшую бороду. Осторожно снимая сосульки с бороды, старик посмотрел на огни поселка и тихо, почти с досадой сказал своему спутнику:
— А еще говорят — чуть ли не город!
— Городов не видели, вот и говорят, — усталым голосом промолвил его спутник, хилый старик в меховой шапке шириной почти с его плечи. Из-под шапки торчали острый нос и клинообразная маленькая бородка. — Какой же это город!
Под ярким светом луны и северного сияния домики поселка казались игрушечными. Огни электрических лампочек на фоне сверкающих сугробов были едва заметны. У ближайшего домика визгливо потявкивала собака. Где-то звонко скрипели сани и приглушенно шумел какой-то мотор.
— Ну что ж, пошли! — Рослый старик чуть наклонился вперед и, легко оттолкнувшись палками, сразу очутился на двадцать шагов впереди товарища.
Они шли по широкой, с высокими снежными валами по обеим сторонам, улице. Второй лыжник наконец догнал товарища и спросил:
— Ну, где же он живет, сын-то твой?
Они в нерешительности остановились.
— Пишет, что вторая улица, потом налево второй дом. А где тут первая и где вторая улица? Три года тому назад я здесь с ружьем ходил. Сплошной лес стоял. А теперь — видишь, что настроено!
По улице шел пешеход с высоко поднятым воротником.
— Товарищ, не скажете ли, где тут живет Ховатта Лампиев? — остановил его лыжник с рюкзаком.
Пешеход посмотрел на них не без удивления.
— Дома Лампиева не знаете? Пойдемте, покажу!
Маленький старик подошел поближе и объяснил:
— Мы ищем Ховатта Лампиева, кандидата в депутаты районного Совета. Вот его отец! — Он кивнул на рослого старика. — Тоже Лампиев, Иван Павлович.
Пешеход почтительно взглянул на отца кандидата в депутаты:
— Значит, в гости к сыну приехали?
— Да, в гости. Давно не видел сына, — ответил отец, снимая лыжи.
Маленький старик продолжал:
— А я из одной деревни с ним, вот его сосед. Мы все Лампиевы. Только меня зовут Теппана, то есть Степан Павловичем. Не слыхали? Я — старый активист, меня все знают, я когда-то у самого наркома был. Мы одногодки с Иваном Петровичем, а он — видите какой здоровяк! Я уже стар стал, годы сказываются. Теперь к вашему доктору пришел, поясница болит…
Словно обрадованный тем, что скоро будет в теплой комнате, Теппана говорил без умолку:
— На прошлых выборах лесорубы голосовали у нас, в деревне. А теперь, видите ли, деревня уже не в чести. Вы-то будете здесь голосовать?
— А как же, — усмехнулся пешеход.
— А кандидат-то все-таки наш, деревенский!
Понизив голос, Теппана спросил:
— А что у него с мастером случилось? Почему не ладит с ним?
— Тут дело сложное, — ответил пешеход. — Оба правы, каждый по-своему. Вот и дом Лампиева. Ну, счастливо вам!
В теплую комнату вместе с вошедшими хлынули густые клубы морозного пара. У рукомойника стоял раздетый до пояса молодой плечистый парень и тер раскрасневшееся тело мохнатым полотенцем.
— Туатто, это ты?! — бросился он к отцу.
Отец с трудом отстранил его от своей холодной одежды:
— Оденься, а то простудишься!
Свежий румянец играл на детски пухлых щеках молодого Лампиева. Он был очень похож на отца, но меньше ростом и шире в плечах. Глаза у сына были большие и веселые, у отца — прищуренные и иногда насмешливые.
— Что ты, туатто! — немного смущенный, ответил сын, поздоровавшись с Теппаной. — Как можно простудиться? Я всегда моюсь после работы до пояса. Иногда даже снегом обтираюсь.
— Я тебе оботру! — погрозил отец. — Одевайся!
Сын торопливо оделся. Теппана снял полушубок, пихнул его в угол и устало опустился на стул рядом с жарко натопленной печкой. Иван Павлович поднял его шубу и повесил на гвоздь, потом стал неторопливо раздеваться. Придирчиво осмотрев стены, спросил:
— А тепло держится?
— Знаешь, новый дом… — неопределенно ответил сын. — Первое время было трудно заниматься ночами. Туатто, я ведь сдаю заочно за третий курс лесного техникума.
— Молодец! — сдержанно похвалил отец. Он развязал рюкзак и выложил на стол рыбник, калитки, масло.
— Это тебе мать послала!
Сын поднял на стол кипящий самовар, потом спросил у отца:
— Как, туатто, в магазин сбегать? Согреться вам с дороги…
Теппана воскликнул, потирая руки:
— А мороз-то какой! Тут одним чаем, верно, не согреешься.
— Сбегай, — согласился отец. — Только учти: тебе самому водки не дадим.
Когда они сидели уже за столом, охмелевший после второй рюмки Теппана говорил:
— Значит, скоро депутатом будешь, Ховатта? Я всегда говорил твоему отцу: «Ховатта выйдет на широкую дорогу!»
— Ничего этого ты не говорил! — буркнул отец.
— Что ты, как не говорил! А ты, Ховатта, не робей. Будь смелее. Когда поедешь на сессию, я тебе все расскажу, как с начальством вести себя. Я-то знаю эти дела! Я на Всекарельском совещании сельского актива был, вот куда добрался! Тогда еще министров не было, а я у самого наркома сидел, вот так, как мы с тобой. Он со мной за руку поздоровался, на мягкое кресло усадил и давай расспрашивать: как там, мол, в деревне? И я ему всю правду про крестьянина карельского рассказал. Колхозов тогда и в помине не было, а я ему говорил: мы, бедные крестьяне, за то, чтобы вместе жить. Когда я стал уходить, он меня поблагодарил за умные советы, до дверей проводил, за руку попрощался. А потом…
— А потом ты и в колхозе привык на кресле сидеть и сказки рассказывать, — прервал его старший Лампиев. — Вот и перестали посылать тебя к наркомам.
— Я человек больной! — с упреком ответил Теппана. — Даже справку могу достать. — Повернувшись снова к молодому Лампиеву, Теппана продолжал: — Учти, Ховатта, начальство любит, когда ты активность свою имеешь. Станешь говорить, не робей, продумай речь, чтобы складно вышло. Постарайся угадать, как начальство думает, так и говори. А ты, ходят слухи, мастера не слушаешь.
Отец прервал старика, обратившись к сыну:
— А ну-ка, расскажи, что у тебя с мастером?
— Уже и в деревне известно? — удивился сын.
— Потому я и пришел сюда. Ну, расскажи!
— Пусть не перебрасывают меня с делянки на делянку! — с юношеской запальчивостью вырвалось у сына. — Я ему не футбольный мяч.
— И нечего ему командовать будущим депутатом, так? — Отец посмотрел на сына угрожающе.
— Да ты ведь не знаешь, туатто, в чем дело.
— А вот сегодня узнаем. Оденься, пойдем к мастеру!
— Зачем к нему? Он тебе ска-ажет…
— Ты перестань говорить таким манером! — отец повысил голос. — Я с твоим мастером работал, когда тебя еще на свете не было. У него ты учиться должен, а не капризы выкидывать!
Мастер Петриев, высокий, чуть сутуловатый, медлительный в движениях мужчина, поднялся им навстречу с низкой скамейки.
— Вот это новость! Ты ли это, Иван Павлович? Марина! — крикнул он жене. — Угости-ка быстренько чем-нибудь повкуснее. Иван Павлович пришел, старый друг.
— Угощаться будем в другой раз, — возразил старик Лампиев, садясь на стул. — Я по делу пришел. Что он у тебя натворил? — с ходу спросил Иван Павлович, кивнув на сына, который в нерешительности топтался у дверей.
Мастер замялся:
— Не будем теперь об этом… Все уладится.
— Нет! Я с тем и пришел, чтобы уладить.
Мастер растерянно посмотрел на юношу. Отец распорядился:
— Иди-ка, Ховатта, погуляй малость. Мы тут без тебя договоримся.
Сын вышел. Мастер начал издалека:
— Он хороший тракторист.
— Не в этом дело, — перебил отец. — А что он капризничает?
— Он по полторы нормы выполнял.
— А теперь, значит, не выполняет?
— Ему попала непосильная делянка — ухабы, камни, болото. На той делянке уже два трактора сломали. Вот я и решил перебросить на это место старого, опытного тракториста Белкова с другой делянки. Ты не знаешь Белкова? Он уже три года работает трактористом. Его только что приняли в партию.
— А Ховатта куда?
— Туда, где работал Белков. Там место ровное, заготовленной древесины много. Работа пойдет, как песня…
— А он не хочет?
— Вот именно. Что ему понравилось тут? Не понимаю.
— И очень упрямится?
Мастер взглянул на Лампиева с улыбкой:
— Яблоко от яблони недалеко падает. В тебя.
— Тогда все в порядке. Меня не раз поправляли. И если это у него от дурости, то надо смолоду искоренять.
Отец задумался. Сын работает трактористом меньше года. Вдруг он на самом деле недосмотрит, что тогда? Трактор стоит десятки тысяч рублей…
Словно угадывая его мысли, мастер заговорил:
— Всякое может случиться. А ему теперь всякие неприятности трижды хуже, чем другим, понимаешь — кандидат в депутаты! Там, куда я его пошлю, он может выполнять нормы на двести процентов.
— Да не в процентах дело, а чтоб работал честно.
Отец встал, собираясь уйти.
— А чайку? — встревожился мастер.
— Теперь некогда. Пойду, поговорю с ним как полагается. Утром он будет у тебя шелковый.
Однако отец не застал сына дома. Он ждал его долго, но так и не дождался. С дороги он чувствовал усталость, лег на лежанку рядом с Теппаной и уснул, не раздеваясь.
Ховатта от мастера пошел в общежитие, где жили четверо трактористов. После темноты яркий свет ослепил его. Наконец он заметил Белкова, сидевшего перед зеркалом с намыленным подбородком.
Поздоровавшись, Ховатта начал нервно перебирать газеты — решил дождаться, когда Белков закончит бритье, но не выдержал:
— А я от мастера. К нему поддержка пришла — мой отец!
— Зря ты упрямишься! Тебе же хорошего желают, — советовал Белков.
— Знаешь, Миша, — начал Ховатта дружески. — Ты мне много помогал, Выручи еще раз.
— А как?
— Откажись перейти на мою делянку.
— Здравствуйте! — засмеялся Белков. — Ты в уме ли? Мне нужен теперь самый трудный участок, и ты должен это понимать. Я на партийном собрании слово дал. А ты говоришь — откажись!..
Они спорили долго. Потом вместе пошли к начальнику механизированного лесопункта…
Было уже поздно, когда Ховатта вернулся домой. Тихо, чтобы не разбудить стариков, он бесшумно разделся при лунном свете, лег, но долго не мог уснуть.
Обычно Ховатта приходил на делянку за полчаса до начала работы, чтобы разогреть и завести мотор. Теперь он встал гораздо раньше и, стараясь не греметь посудой, оставил на столе завтрак для гостей. Скоро за ним пришел Белков.
На делянке сторож встретил их удивленным восклицанием. Ничего не объясняя, Ховатта и Белков взяли у него запасной фонарь и лопату и пошли на трелевочный путь. Там они обстукали каждый камень и бугорок, втыкая около них вешки.
Скоро в лесу загрохотала передвижная электростанция, зашипели электропилы — на делянке начался трудовой день. Ховатта и Белков поехали за первым грузом вместе. Вскоре трактор уже поднимал на свой щит вершины длинных сосен. Добравшись до эстакады и сбросив со щита трактора деревья, Ховатта открыл дверцу кабины:
— Ну, Миша, спасибо, теперь уж справлюсь!..
Однако Белков не ушел с делянки, пока Ховатта не привез второго груза, теперь уже один. На прощание Белков махнул рукой:
— Действуй!
Около полудня на делянке появился старик Лампиев. Рассеянно отвечая на приветствия знакомых лесорубов, он с тревогой следил за работающим на тракторе Ховаттой.
Разговор между отцом и сыном так и не состоялся. Ховатта, казалось, не видел ничего, кроме трелевочного пути перед трактором и тяжелых стволов, волочащихся за ним. Он прибавлял и сбавлял скорость в зависимости от рельефа местности.
Отец, давно не видевший работу трелевочного трактора, с восхищением смотрел, как бурлил снег между длинными хлыстами, словно пена в водопаде, как тяжелые стволы послушно следовали за мощной машиной, управляемой его сыном, его упрямым сыном…
Сперва отец не понял, почему у Ховатты груз меньше, чем у других трактористов. Но другие тракторы часто застревали, и люди то и дело должны были бросать работу и приходить им на помощь. Трактор же сына шел проворно и плавно, и он успевал сделать три рейса, в то время как другие делали в лучшем случае два. «Хитрый ты, Ховатта!» — мысленно похвалил отец.
К нему подошел мастер. Старые приятели молчали, чувствуя себя неловко.
— Видишь, что получается, — наконец сказал мастер. — Я же знал — уладится дело. Правда, уладилось без меня… Я думал — ухабы, камни, болото…
— Да не в ухабах тут дело, а в характере, — согласился отец.
— А характер у него твой, — засмеялся мастер.
Перевод автора.
Сижу в Союзе писателей Карелии и читаю рукопись товарища по перу. Скоро предстоит обсуждение. Надо подготовиться.
Пока я раздумывал об этом, дверь с шумом распахнулась, и в комнате появилась маленькая краснощекая девушка.
— Вы депутат?
— Да, я.
Даже не поздоровавшись, она тут же начинает ругать кого-то. Говорит быстро. Ее щеки пылают от возмущения, глаза сверкают. А я ничего не понимаю. Прошу, чтобы объяснила толком. Она снова что-то тараторит, а мне хочется сказать, что ей, такой молодой, с такими светлыми глазами и с хорошим, чистым румянцем на щеках, не к лицу сердиться.
— Где вы живете? — спрашиваю я. — Где работаете?
Выясняется, что она не из моего избирательного округа. Но я не могу сказать ей этого. Очевидно, надо разобраться в каком-то конфликте. Кое-как я понял, что ее мастер — такой грубиян, такой бюрократ, такой… — словом, обидел ее. Ведь она предложила какое-то усовершенствование, а мастер не прислушался. Ее обидели так, что она ушла с работы среди дня, получив за это выговор.
Конфликт, по-видимому, могли бы разрешить и без меня, тем более, что я мало понимаю в тонкостях производства. А поди скажи ей об этом! Неудобно обидеть человека!
Сказав девушке, что постараюсь разобраться, записал фамилию мастера, ее адрес.
Когда она вышла, позвонил на фабрику. Человек, которого позвали по моей просьбе к телефону, явно растерян.
— Неужели она уже и к вам успела? М-да, дела!
Договорились о встрече на следующий день в три часа. Теперь можно и продолжить чтение рукописи. Но девушка не выходит из головы.
В условленное время поехал на фабрику. Однако мастер ушел домой. Его смена закончилась. Стою и раздумываю: как же так, ведь договорились о встрече, а он ушел? Не знаю, как и понять такое.
В субботу, в конце рабочего дня, снова звоню мастеру. Говорю холодно, сдержанно: что такое случилось, почему он подвел меня? Отвечает робко, виноватым голосом: да, извините, но обстоятельства… Очень просит приехать к нему сейчас. Я хотел сказать, чтобы теперь он сам ехал ко мне, но опять поддался — ладно, поеду, выясню все на месте.
У фабричной проходной меня встретил молодой стройный парень — видно, спортсмен. Глаза черные, брови густые и тоже черные, как уголь. Поздоровались. Предлагаю: зайдем в контору. А он хочет, чтобы мы с ним куда-то поехали. Куда? «Увидим». Мастер с виду робкий, но настойчивый. Я тоже хочу быть настойчивым. Хватит с меня этих загадок. Поговорим сейчас же в конторе. И тут появляется такси с зеленым огоньком. Парень остановил машину. Ладно, сяду.
Слышу, он называет шоферу адрес — тот самый, который у меня записан, адрес моей жалобщицы. Что ж, это даже лучше. Пусть она поговорит со своим мастером как полагается. Да и мне легче будет разобраться, кто прав, кто виноват.
Остановились на окраине города. Мастер поднимается по лестнице уверенно, дорогу знает. Дверь открывает моя жалобщица — такая же румяная, но теперь не сердитая. Из кухни веет домашним теплом, там что-то кипит, шипит, жарится на сковородке. Мастер берет свою подчиненную за плечи, обнимает, оба улыбаются.
— Так мы и ругаемся с ней. — Мастер виновато смотрит на меня.
— Что за чертовщина?
— Мы очень виноваты, что потревожили вас, — еще раз извиняется мастер.
А она смеется.
— Скажите, что это все значит? — спрашиваю.
— А вот что.
Девушка открывает дверь в другую комнату. Там накрыт стол. Бутылки, аппетитная закуска.
— Видите ли, — объясняет девушка самым невинным образом, — сегодня мы были в загсе, зарегистрировали свой брак, ну и решили пригласить гостей. Поспорили мы по глупости, просто погорячились. Стыдно даже вспоминать. А теперь просим вас порадоваться вместе с нами. Пожелайте нам счастья.
Не знаю, что и сказать. Все так неожиданно.
— Хотите сказать, чтобы мы больше не ругались, да? — Молодая весело смеется. Смех идет ей куда больше, чем гнев. — Нет, это трудно обещать. Но вас мы будем приглашать только в гости.
Мастер уговаривает:
— Вы человек пишущий. Очень просим: если вздумаете рассказать об этом случае, не публикуйте наших фамилий. Нехорошо, если добрые люди узнают, как мы готовились к свадьбе.
Есть в этой смешной, но очень милой паре что-то такое, от чего я все время подчиняюсь их желаниям. Колеблюсь, ругаю себя, а на все соглашаюсь.
…А теперь надо закончить чтение рукописи, подготовиться к обсуждению ее на секции. Герой и героиня произведения любят друг друга. Они говорят друг другу самые теплые, самые ласковые, очень правильные слова. Их объединяет полное единомыслие по всем вопросам жизни и производства. Любовную линию автор построил по хорошо обдуманному плану.
…Если бы и в жизни все происходило так, как мы иногда пишем в своих книгах!
Перевод автора.
Заходящее солнце отражалось золотистым заревом от диска, рожденного винтом самолета. Казалось, диск вот-вот вспыхнет пламенем. Мы летели над Финским заливом. Позади остались Хельсинки, а впереди сначала узкой полосой, потом шире и шире наплывал родной советский берег.
Некоторые пассажиры дремали под успокаивающий гул моторов. В руках читающих тихо шелестели страницы русских, финских, английских журналов и газет. Бортпроводница угощала нас кислыми конфетами и приятной улыбкой. Все было как обычно на международных авиалиниях. У одних родина осталась позади, у других — была впереди; а здесь, на высоте птичьих троп, мы все одинаково доверяли свою жизнь мерно рокотавшим двигателям.
Самолет пошел на снижение. Покачиваясь и подпрыгивая, он пробирался сквозь густую пелену облаков. Потом — летное поле, шорох колес по бетонированной дороге, и самолет замер на месте. Перед тем как выйти, я сунул в карман подаренный друзьями финский журнал общества дружбы «Финляндия — СССР» «Аянкуват».
В Москве только что прошел сильный ливень. Асфальт заливали бурлящие потоки мутной воды. Как я ни старался перепрыгивать через лужи, ноги промокли, ботинки потускнели, покрылись грязными потеками.
В гостинице в эти дни было много иностранцев. Я заметил это еще в вестибюле, где заполнял свою анкету. Казалось, что в гуле голосов смешивались все языки мира. Фасонами одежды и цветом кожи здесь были представлены восток, запад, юг планеты. Сюда прибывали люди со всех пяти континентов, чтобы вести в Москве деловые и государственные переговоры, посмотреть столицу Страны Советов глазами туриста. А я после трехнедельной отлучки был уже на родине. Но еще не дома. Завтра предстояла поездка домой, в Петрозаводск.
Наутро небо было чисто промытое, густо подсиненное. Мне надо было сходить по делам, навестить друзей. Но прежде чем куда-нибудь выйти, следовало привести свои ботинки в приличный вид. Я спросил у дежурного по этажу, нет ли в гостинице чистильщика обуви. Меня попросили подождать в номере и обещали, что все будет сделано. И действительно, я еле успел раскрыть журнал, как вошел пожилой человек с ящиком и щетками.
— Доброе утро! — начал с порога он радостно. — Надеюсь, я не заставил вас ждать? Мне только что сказали. Сейчас мы займемся вашими ботинками…
Чистильщик был седой, маленького роста, подвижный и на редкость разговорчивый.
Он взглянул на мой журнал и сокрушенно вздохнул:
— Жаль, не знаю вашего языка. Теперь поздно изучать. Ничего не поделаешь. Года! А сын знает английский. Весной окончил университет… Ах, вот как, вы, оказывается, хорошо знаете русский язык. Акцент, конечно, есть, но говорите вы чисто. Молодец! Русский — великий язык!
Я поблагодарил за комплимент. Старик, осматривая мою обувь, покачал головой:
— Ай-яй, как же так? Да, ливень был здоровый. Даже не помню, чтобы когда-нибудь раньше так лило. А вы откуда приехали?.. Вот оно что! Хельсинки — красивый город. Говорят — сам, конечно, я не видел. А финнов ваших встречал. Частенько нас навещают. Хороший, приветливый народ. И любят, чтобы ботинки блестели. Ничего, сию же минуту и ваши будут как зеркало. А ботинки у вас такие же, как у нас… Здорово! Да, человека можно узнать по обуви. Я так считаю… Образование, воспитание, аккуратность, характер — все ясно, когда взглянешь на ботинки. Грязная обувь — это признак расхлябанности. Верно я говорю?.. И вы согласны? Хорошо!.. По-моему, надо бы издать закон, чтобы граждан в грязной обуви отправляли чиститься, как отправляют пьяных в вытрезвитель… Значит, вы тоже согласны? Хорошо! А как в Финляндии — ведь тоже неплохо бы такой закон?
Я успевал только кивать. Старик добродушно смеялся. Он орудовал щетками плавно и изящно, словно у него в каждой руке было по смычку скрипки. И ни на секунду не умолкал.
— А скажите, в Финляндии чистильщики в почете? У нас, видите ли, неважно, кто над чем трудится, а важно другое — как свое дело исполняет. Будешь хорошим рабочим — твой портрет на Доске почета, на виду у всех горожан. И прочие там почести. А другой, пусть у него чин высокий и пост того выше, а никогда не доберется до почета, если к делу подходит с пустой душой, с прохладцей. Инженер, скажем, и в подметки не годится хорошему чистильщику, если растяпа, если работает без огонька. Да, такие вечно ходят в грязных ботинках! А как у вас считают?
— Так же…
— И у вас так же? Здорово! А я думал, как-то не так. Посмотрите-ка вы, господин хороший, или кто вы там будете, на Ленинские горы! Это не так далеко. Метро доставит или автобус. Вот где красота! Ленинскими горами все иностранцы любуются. Я готов поднять шляпу перед каждым строителем, кто там работал! Но не подниму перед холодным к своему делу человеком, будь он хоть в звании академика. Для меня и звание не в счет, если у кого душа без достоинства. У нас так считают. А у вас?
— Так же. Точно так же!
— Здорово! А я думал, что иначе. У нас так заведено: когда я приду в ресторан или там в театр, все равно, с кем я сяду рядом — с министром или сапожником. У нас все равноправные. А как у вас?
Наконец мне удалось выпалить одним духом:
— У нас в Петрозаводске так же.
— Что, что? Где?!.
— Петрозаводске, говорю. В Карельской автономной республике. Я ведь оттуда. Карел.
Теперь старик умолк. Он долго рассматривал свои щетки, будто чем-то недовольный. Потом спросил:
— Чем вы там занимаетесь, в Петрозаводске?
— Да я вроде писатель.
— Писатель? А как ваша фамилия?
Я назвал себя.
— М-да… — протянул старик. — Не читал, не слыхал. Значит — вроде… Видите ли, писатели ведь тоже бывают… Я хотел сказать, что теперь их много… Неужели вы и за границей не следили за своей обувью? Ведь вы же там наш народ представляли!.. Аккуратный человек уже с вечера поднял бы тревогу… Или носил бы с собой щетку с гуталином. Разве так трудно? Хотя бы пока доберется до чистильщика, а мы уж… Смотрите, вот так они должны блестеть! И стоит это всего-навсего двадцать пять копеек. Будьте здоровы…
Перевод автора.
Мы с ним старые друзья.
Лет пять назад, решив навестить его, я поехал на лесопункт, которым он уже давно руководил. Дело было зимой. Залитый лунным светом лес трещал от мороза, словно кто-то осторожно ломал сучья. Протяжно гудела скованная льдом гладь озера, мимо которого мы ехали.
А в жарко натопленной конторе было многолюдно и шумно. Чумазый парень в куртке с пятнами от машинного масла, подпоясанной солдатским ремнем, горячо доказывал, что если с утра передвижная электростанция не получит бензина, электропильщикам делать будет нечего. Механик другого участка требовал запасные части для какой-то машины. Прибежал третий и сообщил, что подъемный кран перевернулся, нужна срочная помощь. На лесопункт непрерывно поступали машины, шел трудный период их освоения.
Мой друг, обычно спокойный, уверенный, на этот раз сидел в растерянности. Он развел руками:
— Слышишь? С ума сойти можно! Каждый день какая-нибудь неприятность, ни черта не клеится… Пришьешь в одном месте — в другом рвется. Горе с этими машинами…
Чумазый парень прервал его:
— Так как же быть? Бензина-то нет. Станут электропилы.
— Ну и что? Будем пилить лучковой пилой, — вдруг решил мой друг и, обращаясь к присутствующим, спросил: — Как, ребята, не подкачаем?
— Подкачаем, — уныло ответил кто-то.
Поздно ночью, когда мы остались вдвоем, мой друг стал жаловаться:
— Сколько лет руковожу лесопунктом, работали вручную, без машин, и не было случая, чтобы не выполнили плана. А теперь с этой техникой ничего не получается. Лесовозы простаивают, электропилы выходят из строя, люди ходят без дела, ругаются… Нет, не для наших лесов машины!
После этой встречи я написал рассказ «В лесу» — о начальнике, который, получив технику, растерялся, стал антимеханизатором. Герой рассказа носил вымышленную фамилию, но я описал своего друга таким, каким застал его на лесопункте. Через пару лет я вновь встретился с ним и спросил его мимоходом: читал ли он рассказ? Мой друг усмехнулся:
— Откуда ты выкопал такого начальника? Таких в лесу не встретишь. Их надо гнать в шею.
Прошло еще три года, и я поехал на один из лучших лесопунктов Карелии. Снова свирепствовал мороз. Над лесами и озерами желтоватым огнем сверкал ледяной туман, казалось, вот-вот он вспыхнет.
Войдя в контору, я даже растерялся: за массивным письменным столом сидел мой старый друг. Он почти не изменился: такой же подтянутый, спокойный, только более решительный, собранный.
Тут же были мастера, бригадиры, механизаторы.
— Как дела? — повторил мой вопрос начальник, когда мы остались вдвоем. — Ничего, но машин маловато.
Я спросил мимоходом, как это случилось, что он полюбил и оценил машины. Мой друг удивленно взглянул на меня. А как же работать в лесу без машин? Это только в рассказах встречаются люди, которые против машин.
— Да, да, в твоем рассказе, — сказал он. — Ты думаешь, я не помню? Хорошо помню придуманного тобой начальника.
Пришлось напомнить ему всю обстановку нашей первой встречи в лесу.
— Так ты меня описал в рассказе? — вдруг спросил он с обидой в голосе. — Застал человека в минуту растерянности и сразу пригвоздил к столбу! А что потом было с ним, как он искал выход, мучился, побеждал, — ты знал об этом?
Наступила неловкая пауза. Прервав ее, мой друг сказал:
— Вот к чему приводят короткие… как у вас там называются… творческие командировки! Хочешь познать человека, приезжай к нам на полгода, на год. Тогда увидишь, как растут, меняются люди. — И с иронией добавил: — И сам, пожалуй, станешь тогда настоящим писателем!
Перевод автора.
Вспоминаются приятные вечера в гостеприимной семье одного из сотрудников советского дипломатического корпуса в Хельсинки. Финские чашки и русский самовар создают уют и настроение для воспоминаний. Там однажды я и услышал семейную историю о мешке с картошкой.
Была осень 1945 года. Николай, молодой лейтенант, ехал с японского фронта домой. Рана на плече еще ныла, но что значит этот пустяк, если наконец пришел мир, если человек молод и вся жизнь впереди. Мечты летели навстречу большой цели в жизни. Ближайшее желание заключалось в том, чтобы поезд поскорее мчался навстречу мечтам. Часто менялись паровозы, каждый из них старался вовсю, но на этом пути наша страна особенно велика. Много дней успело смениться ночью, а ночи — днем. Чем ближе Николай подъезжал к Москве, тем скорее ему хотелось быть там.
На одной станции Николай вышел на перрон подышать свежим воздухом. И вдруг он увидел, что девушка в ватнике старается поднять по крутым ступенькам в тамбур большой мешок картошки. Ее платок скатился на плечи, завитки черных спутанных волос приклеились к потному лбу, но большой мешок не поддавался. Он поспешил на помощь, взялся за угол мешка, поднял его на плечи и с силой толкнул на пол тамбура, чуть не вскрикнув от боли. Потом они вместе с девушкой волокли мешок по узкому коридору в купе, где оказалось свободное место.
— Спасибо, — промолвила девушка, вытирая лоб и расстегивая пуговицы ватника.
— Пожалуйста, — ответил Николай и отправился в свое купе. Он успел уже забыть о ней, как вдруг услышал:
— Может, чайку попьете?
Девушка была уже без ватника, в стареньком коричневом платье. Ее большие карие глаза смотрели ожидающе. Они, казалось, искрились под темными бровями.
— С удовольствием, — ответил Николай. Он взял свой чемоданчик и пошел вслед за девушкой. Там он открыл последнюю банку рыбных консервов и выложил на столик все оставшиеся продукты.
Девушка представилась Ниной и непринужденно, словно они были давно знакомы, рассказала, что едет из колхоза в Москву учиться.
— Очень хорошо, — одобрил Николай. — А куда вы думаете поступить? Уверены ли вы, что вас примут? Есть ли в Москве знакомые, у кого остановиться? — расспрашивал он. — На что будете жить?
Девушку удивили подобные вопросы. Где-где, но в Москве-то уж есть где учиться и можно выбрать любое учебное заведение. Нет, знакомых нет, но при вузах же бывают общежития. А жить можно на стипендию. Кроме того, у нее же есть мешок картошки, который она сразу продаст и получит деньги. Жить можно, когда есть аттестат и мешок картошки!
Молодого офицера забавляла и трогала уверенность девушки. Уж больно просто она представляла жизнь. Николай начал обдумывать, чем он мог бы ей помочь. Во всяком случае, первым делом он поможет ей дотащить мешок на базар, решил он про себя.
Было раннее утро, когда они приехали в столицу. Вот она, Москва, цель их приезда, которую они ждали час за часом, с минуты на минуту, чтобы потом разойтись в разные стороны. Однако теперь они не спеша остановились перед Казанским вокзалом, сели рядом на мешок с картошкой и, любуясь шумом и суетой большого города, начали обсуждать, каким путем они пойдут с тяжелым мешком. От Казанского вокзала до базара не так далеко, но они были в том возрасте, когда не ищут кратчайших и легких путей. Тут ли, когда они сидели рядом на мешке с картошкой, или потом у них определился окончательный маршрут? Они подняли мешок и отправились в путь. Даже в самом начале это было нелегко. Плечо Николая еще ныло, а силенок у хрупкой девушки было маловато. Но упорства хватало…
И вот они все идут, идут, идут. Более двадцати лет.
Николай хотел помочь Нине, но получилось иначе. Нина работала на заводе, пока Николай получил высшее образование. Потом стал работать он, и Нина закончила химический институт и аспирантуру, стала кандидатом наук. Один за другим появилось трое детей, которых надо было растить.
Этот долгий путь был сложен и потом. Он шел через советские посольства в Вашингтоне, Лондоне, Стокгольме. Хельсинки — небольшой город, но чтобы пройти через него, им потребовалось десяток лет.
А они все идут, идут, идут…
Картошка давным-давно съедена, но тот старый мешок хранится в их московской квартире среди самых драгоценных семейных реликвий.
Перевод Э. Тимонен.