3

Сентябрь, или, как говорят во Львове, вересень, был на исходе. Моросил беззвучный дождик, легкий, как из пульверизатора. Надвигалась ночь.

Тюрьма выросла перед Олегом как-то внезапно, мрачная, глухая. «Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка темна. Темней этой ночи встает из тумана видением страшным тюрьма!» — процитировал про себя Чегодов, подходя к разгуливающему у калитки гестаповцу с автоматом за плечами, и тут же почувствовал, как сопровождавшие его молодчики начальника четвертого отдела крепко схватили под руки и, подталкивая локтями, повели внутрь помещения.

В проходной его встретил ухмыляющийся мордастый тюремщик, оглядел с ног до головы и приказал стать лицом к стене и поднять руки.

«Начинается моя Голгофа, — Чегодов крепко стиснул зубы. — Терпи!»

Потом он прошел через унизительный для человеческого достоинства обыск и был передан внутренней тюремной страже. Его втолкнули в длинный и мрачный коридор, по бокам которого тянулся ряд запертых дверей с задвинутыми на засов кормушками и глазками, захлопнулась обитая железом дверь, щелкнул замок, и вахтер заорал:

— Лос! — и дал пинка в зад.

Олег побежал.

— Хальт! — скомандовал вахтер и, когда Олег остановился, подошел к нему, снова пнул его коленом: — Лос!

Так повторялось несколько раз, пока они не дошли до камеры под номером 213. Перед дверью ему снова приказали уткнуться носом в стенку и наконец, наградив затрещиной, втолкнули в камеру.

На железной койке, покрытой соломенником, сгорбившись, поджав под себя ноги и насторожившись, сидел худой человек со впалыми щеками и глазницами и пытливо смотрел на новичка. Белобрысые, давно не мытые его волосы лоснились, лицо поросло густой светло-рыжей щетиной, еще больше подчеркивавшей заострившийся нос, синяки под глазами и землистость щек.

— Давно взяли? — прохрипел он.

— Вчера.

— Что там нового, как идет война? Я ведь сижу вот уже восемьдесят дней. Почти каждую ночь мучают на следствии, а днем издеваются вахтеры. Вас били?

Чегодов кивнул головой, опасливо поглядел на дверь и прошептал с испуганным видом:

— Слушают, наверно. Били меня, но все еще впереди… — и махнул безнадежно рукой.

— За что взяли?

Чегодов пытливо поглядел на сокамерника и промолчал. В этот миг в соседней камере загремел замок, послышался тяжелый топот сапог и стоны.

— С допроса нашего соседа приволокли. Что-то рано сегодня. Мордуют его страшно. Коммунист… А звать тебя як?

«Вас подозревают в том, что вы являетесь агентом английской разведки, прибыли вы из Югославии, завербовал вас Джон Вильсон, резидент Баната Сюрте-2, с особым заданием связаться с польской подпольной группой, действующей во Львове. Зовут вас Ширинкин Александр Евгеньевич. Вы шли на встречу с сестрой, которая тоже работает на Сюрте-2, на конспиративной квартире была засада, вас схватили. О судьбе сестры вы ничего не знаете. Такова ваша легенда, подробности следует отточить самому. Бить вас не будут, и это никого не удивит, англичан и английских шпионов мы обычно не бьем», — вспомнил Олег наставление гауптштурмфюрера Эриха Энгеля перед тем, как отправиться в тюрьму.

— Звать-то тебя как? — повторил свой вопрос сокамерник. — Меня кличут Гнатом Неходой. Чего задумались?

«Нашлось в «Народной гвардии» немало провокаторов. Знаю… белобрысая, волосатая, плюгавая гнида», — вспомнил Олег слова Штраймела.

— Александр Ширинкин! — сказал Чегодов, все больше убеждаясь, что и теперь его не обманывает интуиция, возникающая в момент быстрых и решительных действий, внутреннее чутье подсказывает поступить так, а не иначе. Олег неизменно следовал этой подсознательной подсказке.

«Ты, Гнат Нехода, донес на Япончика, ты, наверно, выдал и Остапенко, и Ничепуро, ты моя «подсадная утка»! Ну что ж, посмотрим!»

Томительно тянулось время, прерываемое ночными допросами да стоянием днем «носом к стене» в стойке «смирно». Евреям на одной ноге, остальным на двух. Действовала глубоко продуманная система побоев, издевательств, унижавшая достоинство, подавлявшая волю и здравый смысл.

«Допрашивал» Чегодова не Эрих Энгель, а хорошо говоривший по-русски или русский следователь в штатском. Он неизменно был любезен, угощал сигаретой и чашкой кофе с печеньем и спрашивал о том, что рассказывал интересного большевик Нехода.

У Чегодова была блестящая память и дар аналитического мышления. В течение недели операция по «разоблачению» Неходы была закончена. На «допрос» его вызвал сам Эрих Энгель. Он поблагодарил Олега за хорошую работу, угостил обильным обедом и пообещал в ближайшее время отпустить.

— Правда, придется раскусить еще одного типа. Нас он очень интересует. Выявить его связи. — И тут же позвонил по телефону и скороговоркой на «платтдейч»[44], пытливо поглядывая на Чегодова, сказал: — Арестованного в пятнадцатую камеру, а из двести тринадцатой с вещами ко мне.

В отличие от прежней 213-й, довольно светлой камеры, в 15-й царил полумрак. Зарешеченное оконце с козырьком, с толстым слоем пыли и копоти почти не пропускало света. Спиной к окну стоял высокий и, видимо, когда-то сильный человек; он с безразличием смотрел на Чегодова одним глазом, другой заплыл сизо-багровым кровоподтеком. Черные запорожские усы уныло свисали. Верхняя губа была разбита и, видимо, болела, потому что усач время от времени прикладывал к ней пальцы.

«Весь сосредоточен на боли, — заключил Чегодов. — Производит впечатление сломанного. Буду осторожным. А тебя, если бы так били, не сломали?»

Ничепуро, а это был он, отвел взгляд в сторону. Ему почему-то стало жаль этого крепкого парня, которого скоро изуродуют. И почему-то подумалось, хорошо бы открыться ему! Но это подписать себе смертный приговор!

В этом секторе тюрьмы было тихо, особенно в коридоре. Вахтеры не кричали, не ругались, не громыхали сапогами. По утрам в камеру приходили два уголовника и забирали парашу, чтобы, опорожнив ее и ополоснув, поставить обратно. Один из них, высокий, худой, обезьяноподобный, с длинными руками-клешнями, птичьей грудью и чуть раскосыми, глубоко впавшими глазами и большими волосатыми ушами, производил бы отталкивающее впечатление, если бы не волевой подбородок, красивый, четко очерченный рот, глаза, светящиеся умом.

«Черт побери, — глядя на него, думал каждый раз Чегодов, — тут Чезаре Ломброзо, видать, обмишулился. Полный разлад «физических свойств преступника».» — И тут же какое-то подсознательное чувство подсказывало, что именно этот, не поднимающий глаз «Квазимодо» и есть нужный ему человек.

Время тянулось бесконечно, хотелось есть, курить, хотелось избавиться от гнетущего состояния, которое вызывал своим присутствием сосед, все существо наконец жаждало катарсиса, «очищения души», и последнее мучило больше всего. Чегодов не был уверен до конца, является ли его сидение с Ничепуро второй проверкой или проверяют самого Ничепуро?

«Почему мы так запуганы? Мы ненавидим фашистов бессильной ненавистью раба, дрожащего за свою жизнь. Не в силах расчистить окружающий нас чертополох? Терпеть «ради России», как говорил Брандт?!

«Честь никому!» — твердили мои деды и прадеды и шли на плаху, чтобы не сесть за стол ниже менее родовитого, а ты, Чегодов? Ты ступил на стезю обмана, малодушия и рабской покорности? Что ведет тебя по жизни: нужда, голод, безутешное горе или жажда славы, наживы? Нет! А может, все вместе взятое, начиная с тоски по Родине и кончая собственной гордостью? Пошел же в разведчики дворянин Хованский, не побоялся пойти по стезе «обмана и коварства». Английские лорды считают за честь выполнять задание своей разведки. Им чужды сомнения щепетильного купринского капитана. А теперь разве поверженному классу честь дороже жизни, благосостояния? Нет! Тысячу раз нет! Честь — прерогатива восемнадцатого века! Донкихотство! Надо бороться с врагом его же оружием. Хованский прав. Сейчас он бы посоветовал мне: «Терпение, Олег, терпение. Для разведчика козырный туз — выдержка!»»

Десять долгих и томительных дней миновали. Наконец среди ночи пришел вахтер и приказал Олегу собираться с вещами и повел его не «на допрос», как полагал Олег, а совсем в другое место. Если в их коридоре и соседних камерах царила гробовая тишина, то здесь было шумно. Вдруг его поставили носом к стенке. Сначала выволокли из камеры человека, который всячески упирался, несмотря на угрозы и пинки, заключенный в коридоре упал на пол, всхлипывая, каким-то странным завывающим голосом принялся умолять на ломаном немецком языке не убивать его, что он готов сделать все…

«Нет, — решил про себя Чегодов, — таким ты не будешь никогда, никогда!» И тут же, словно в отместку за «крамольные мысли», получил затрещину и больно ударился носом о стену. Пошла кровь, но надзиратель, не дав ее утереть, велел заложить руки за спину. Два других, осыпая его грубой немецкой бранью и тумаками, подвели к двери и, подождав, пока ее откроют, изо всех сил толкнули внутрь. Чегодов упал, больно ударился рукой о железную кровать и невольно выругался.

— Русский? Парашютист? — спросил среднего роста плотный шатен, и в его глазах Олег прочел и радость встречи с единомышленником, и теплое участие к унижаемому человеку, и, наконец, ненависть к поработителям и сразу понял, что это Остапенко. Он помог ему подняться, усадил на кровать и прошипел:

— Гады! Пропади они пропадом! А скажи, браток, правда ли, что Москва эвакуирована? Объявлено осадное положение? Немцы на подступах к столице, и Гитлер уже разослал приглашения в Кремль, где будет отмечаться праздник победы? Мне следователь говорил…

— Врет, наверно. Какой следователь?

— Блондин, зачесывает волосы назад. Плечи широкие, загривок как у бугая, глаза светло-карие. Самодовольный, как и все немцы, неглупый. Едри его в кочерыжку! Запомни!…

— Это гауптштурмфюрер Эрих Энгель, руководитель «реферата А» в четвертом отделе СД. А каково сейчас положение на фронте, я не знаю, меня к тебе из пятнадцатой камеры перевели, сидел там с Ничепуро. Ты рыжего Штраймела знаешь? С тобой в университете учился на первом курсе.

— Володьку? Тогда его Арсеном Люпеном звали! — оживился Остапенко. — Свихнулся парень, не по той дорожке пошел, жалко! А какой был способный! Но при чем тут он?

— Штраймел видел, как вас арестовывали. Тебя и Ничепуро.

— Эх, Степан Николаевич! Тонка оказалась у него кишка… продал он всех, кого знал…

— Я это сразу понял, Степан Ничепуро может докатиться до провокаторства. Сломался!

На другой день Олег рассказал о плане, который разработал со Штраймелом.

Петр Остапенко как-то неуверенно кивал головой. Видимо, их план показался слишком фантастичным.

— Нереально? Рискованно? Но тебе, Петро, терять нечего! Тебя, сам понимаешь, ждет виселица или расстрел. Придется рисковать…

— Ну ладно я, а тебе-то чего из-за меня в петлю лезть?

— Должок у меня перед собственной совестью! Пора платить! — И Олег, сам не зная почему, рассказал, как бежал из Черновицкого ДПЗ, как скрывался сначала в Черновицах, потом в городке Залещиках, о приходе немцев и, наконец, как они втроем жили в Лисиничах у ветеринара Василя Трофимчука.

Услышав про Трофимчука, Петро схватил Олега за руку и прошептал:

— Так це наш человик, гарна людына, — и настороженные глаза его потеплели.

На другое утро, когда уголовники пришли опорожнить парашу, Олег, стоя лицом к стене и заложив руки за спину, прижимал к ладони мизинец левой руки.

Дверь захлопнулась, и заскрежетал задвигающийся засов. Олег подбежал к параше и поднял ее. Записка, которая была приклеена ко дну, исчезла. «Лады, записку взяли!» — обрадовался он и прислушался: вскоре хлопнули двери в соседней камере. Бочки повезли дальше.

— Вроде проморгали немцы. Впрочем, заметить трудно, — со вздохом облегчения прошептал Остапенко. — Наберемся терпения и будем ждать.

Ночью Чегодова вызвали на допрос. Следователь сказал, что гауптштурмфюрер доволен им как борцом с коммунистами и просит ввиду особой важности заняться еще этим Остапенко, к которому его посадили.

По беглым вопросам о Ничепуро Олег понял, что следователь детально знаком с разговорами, которые велись в камере.

«Так вот почему в том секторе тюрьмы такая тишина! Там установлены микрофоны. Проверяли и его, и меня. Как я раньше не догадался?»

— С Остапенко я уже занялся, — стараясь говорить спокойно, признался Чегодов. — Огорошил его тем, что взята Москва, армия разбита, большевики бегут и с ними скоро будет покончено. И видимо, будет заключено соглашение с Англией…

— Хорошо. Сейчас вы будете получать особый паек и курево. А пока вот, — и он протянул Чегодову пачку югославских сигарет «Вардар», когда-то так любимых Олегом. — Закуривайте, — и протянул коробку со спичками. — Делитесь по-братски с Остапенко, сытый желудок и доброе курево развязывают язык. Он связан с партизанами?

— Как я понял, у него в ближайшие дни должна была состояться встреча с каким-то большим деятелем, он сказал: «Мне бы только еще несколько дней выдержать, а потом я готов и умереть!» А человек он сильный, так просто не возьмешь.

— Интересно! Есть шансы его расколоть?

— Если по-хорошему! Битьем ничего не возьмешь. Не тот характер. Если внушить ему, что сопротивление бессмысленно. Он потрясен, что Москва взята.

— Да, Москва вот-вот падет. Советское правительство эвакуировалось в Куйбышев.

Следователь позевывал, поглядывал на часы, задавал праздные вопросы, тянул время. Оба они вздрогнули от резкого телефонного звонка.

— Гауптман Фосс цу бефел. Алло! — И повторил: — Цу бефел! — И положил трубку. Потом встал, подошел к окну и подманил пальцем Чегодова.

Внизу, среди ярко освещенного прожекторами двора, стояла виселица. К ней подтаскивали упирающегося мужчину. Лицо было искажено страхом, руки связаны, во рту торчал кляп, и все-таки Чегодов узнал в нем Ничепуро. Крепко сжав зубы, Олег, как завороженный, смотрел на охваченного ужасом человека, на то, как он извивался, брыкал ногами, увиливал от петли… но его втащили на помост, накинули петлю на шею и столкнули в бездонную пропасть… Один из палачей прыгнул ему на плечи, и они вместе закачались, перекрутившись в воздухе.

Палач спрыгнул на землю и сделал знак подручным.

— На старинный манер вешают. Как в Средневековье! Трудно приходится большевичкам! Воображал, что его помилуют. Дудки! — Следователь прошелся по кабинету, остановился перед Олегом и, глядя в глаза, продолжал: — А я хорошо вас знаю, господин Чегодов. Вы занимались в белградском отделении НТС контрразведкой. Я был в курсе вашей деятельности, у меня был там свой осведомитель, ваш дружок, не скажу кто, не спрашивайте.

— Я тоже вас узнал, Клавдий Александрович. Родились вы в тысяча восемьсот девяносто пятом году, капитан белой армии, галиполиец, один из основателей «Внутренней линии», руководили в болгарском отделе РОВСа разведкой и контрразведкой. Лично готовили и перебрасывали диверсантов и террористов в СССР, — выпалил Олег.

— У вас хорошая память. Вы это уже доказали с Неходой. Вы, конечно, сообразили, что через Неходу мы проверяли вас. Признайтесь? Вы ведь умный!

— Это для меня неожиданность. Нехода великолепно сыграл свою роль.

— Узнаю нацмальчиков, суетесь во все, корчите из себя взрослых! Не хотите учиться у опытных людей. Брандт рассказывал вашу эпопею. Вам поверили только потому, что у вас был свидетель — Кабанов. На днях я уезжаю в Одессу, хотите, возьму вас с собой? Разделайтесь поскорей с Остапенко, и на нем покончим с вашей стажировкой.

— Согласен. Но меня не отпустит гауптштурмфюрер.

— Пустяки, завтра же я поговорю с его начальником Питером Краузом.

Олег пожал плечами.

— Питер мой старый знакомый по Гамбургу, где он был начальником гестапо. Его недавно перевели во Львов. Вот так-то, Олег Дмитриевич! — И, поглаживая лысину, он уставился на него веселыми глазами: — Крауз тут царь и бог, вы только постарайтесь с этим Остапенко.

Обратно в камеру Олег шел спокойно, вахтеры не кричали: «Лос! Лос!», не ставили носом к стенке. В камере Остапенко не было. Видимо, повели на допрос. Олег нервно зашагал по камере.

Вскоре загремел засов, и на пороге появился Петр.

— Первый раз не били, — шепнул он, — уговаривали по-хорошему!

Утром они послали вторую шифровку. Шесть цифр: 293031.

Минуло три дня. Напряжение достигло предела. «Неужели записка не дошла? Провал? Столько случайностей может возникнуть!» — и Олег украдкой поглядывал на Остапенко. Тот держался спокойно.

Чегодов ошибался, Остапенко нервничал тоже.

Безобразный уголовник на этот раз по-особому взглянул на Олега, незаметно подмигнул и оттопырил большой палец, Олег сразу понял: «Есть!»

— Все ясно, идет вариант номер один! — шепнул Чегодов, когда захлопнулась дверь. И, приподняв парашу, обнаружил небольшой клочок бумаги, где чернильным карандашом было написано: «В I».

— Теперь, Петро, дело за тобой, ни пуха ни пера! Увидимся ли? А если да, то уже на свободе. Только не переиграй.

Вечером Олега вызвали к Энгелю. Тот встретил его любезней обычного и тут же вызвал следователя.

Чегодов был в ударе. Четко, коротко и убедительно он изложил причины, побудившие Остапенко во всем ему открыться, высказал свое мнение и закончил просьбой:

— Не спешите устранять его! Нерационально, он может очень пригодиться. Я долго с ним беседовал. Остапенко уже совсем не тот, кем был.

— Ох, дорогой нацмальчик, не надул ли он вас с таинственными встречами?

— Черт его знает! Но, кажется, он говорил правду. Была минутная откровенность. И чем вы рискуете? Он упрям, как истинный хохол. Силой ничего не добьетесь!

— Филантроп! — улыбнулся Фосс и обратился к Энгелю уже по-немецки: — Этот молодой человек прав, у нас есть горький опыт с проклятыми большевиками. Стонут, кричат, ругаются, плюются, а этот нацмальчик сбил большевика с панталыку своим «солидаризмом».

— «Солидаризм»? Это настоящая абракадабра!… — засмеялся Энгель.

— «Солидаризм» вовсе не абракадабра, господин гауптштурмфюрер! — вмешался в разговор Чегодов.

— Ви нас понимайт? — насторожился Энгель.

— Да чего тут не понимать? «Солидаризм» — учение! Мы, русские люди, верим…

— Ну ладно, о «солидаризме» потолкуем сегодня вечером в ресторане. Согласны? — Фосс ухмыльнулся.

У Чегодова екнуло сердце. Кровь прилила к голове, застучало в висках. «Идиот! Не умею себя сдерживать! Все наружу!» — и сказал притворно спокойным голосом:

— Согласен, конечно!

Загрузка...