— Я ли издевался над твоей мамой? Ты серьезно? — переспрашивает слегка ошарашенно Смолин. — Нет. Конечно же, нет! Зачем мне это делать?
Произносит он это убежденно, но что-то в его лице определенно меняется. Из расслабленного оно становится напряженным. И в черных глазах на короткий миг вспыхивает… нет, не страх, скорее, что-то вроде тревоги.
Врать Смолину противопоказанно. Во всяком случае без подготовки. У него лицо — как открытая книга, в которой большими буквами написано всё, что он думает и чувствует.
Я качаю головой, мол, не знаю.
— Да просто так. Зачем-то же вы меня собакой пугали.
У него делается такое выражение, словно зубы болят.
— Скажи мне честно, — прошу я, не сводя с него пристального взгляда. — Может быть… может, я даже постараюсь понять… только не ври, пожалуйста.
Он отвечает не сразу. Несколько секунд смотрит перед собой, хмурится. Как будто терзается: сказать или нет. Но говорить не хочет. У меня же за это время все внутри обмирает. В голове лихорадочно стучит: Он? Не он? Он? Не он?
Потом переводит мрачный взгляд на меня. Сглотнув, произносит, будто через силу:
— Мы с Милошем обнаружили твою маму… в спортзале… уже без сознания. Я вошел тогда, она на полу лежала. Я даже не сразу ее заметил, сначала в ту сторону просто не смотрел. А когда увидел, подошел к ней, потом и Милош тоже… В общем, он посмотрел и сказал, что на инсульт похоже. Ну и потом ее отвезли в больницу сразу. И всё.
— Значит, это был не ты? Не ты над ней издевался?
— Нет, — говорит он, не отводя взгляда.
Да, вот сейчас мне кажется, что Смолин не врет. Очевидно, всё так и было, как он говорит. Но при этом все равно не могу избавиться от странного ощущения, будто его что-то гложет. Как если бы он что-то не договаривал.
Может, он знает, кто это, и не хочет говорить?
В моем старом классе принцип круговой поруки тоже был нерушим. Если кто косячил, выдавать его никто не смел. Ни при каких обстоятельствах. Даже если он сто раз виноват — все равно молчи. Сдать своего считалось последним делом. Или, как говорит Дэн, — это «полный зашквар». Правда, у нас никто никого до инсульта не доводил и ни над кем не издевался.
А вдруг и Смолин сейчас тоже кого-то выгораживает. Но кого? Руслана? Влада? Шаманского? Больше парней в нашем классе нет…
— А кто это был? Кто довел мою маму? Влад? Руслан? Алекс?
— Да не доводили они ее.
— Откуда ты знаешь?
— Слушай, у нас был уговор на одно желание и один вопрос.
— Но это…
— Жень, прости, но тут я тебе не помощник. На твой вопрос я ответил. Но больше ничего сказать не могу.
— Но мне нужно знать! — в отчаянии восклицаю я, не замечая, что Смолин впервые назвал меня по имени. — Очень нужно! Ты ведь знаешь, кто это? Не можешь не знать. Кто? Шаманский? Руслан? Влад? Это точно кто-то из них троих, раз не ты и не Милош. Пожалуйста, скажи!
Он смотрит на меня так пронзительно, с таким острым сочувствием, что на миг я верю, что он все-таки назовет имя. Но нет.
С шумом выдохнув, он взводит глаза к потолку и каким-то глухим и бесцветным, словно механическим, голосом говорит:
— Они здесь ни при чем. Да их вообще уже не было в школе в тот момент.
— Тогда кто?
— Да никто! Твоя мама просто зашла в спортзал и застала наших девок, когда эти дуры Меркуловой разборки устраивали. Разволновалась, видимо, ну и… короче, ей плохо стало.
— От… от увиденного? — шепотом спрашиваю я. — Но почему Платонов говорил, что над ней издевался какой-то парень из нашего класса? Он это говорил так, словно точно знает.
— Да что он там знает. Увидел просто, что я твою маму к машине несу, ну и прицепился…
— Так это ты маму отвез в больницу?
— Угу.
— Я думала, ее на скорой туда привезли… ну, так мне сказали по телефону…
— Милош сказал, что надо как можно скорее, а то может быть поздно… А скорая до нас, сама знаешь, как долго добиралась бы.
— Понятно, — с трудом выдавливаю я.
Выходит, мама просто стала случайным свидетелем того, как Соня, Яна и Алла издевались над Полиной и не выдержала… Это очень на нее похоже. Она никогда не могла остаться равнодушной к чужой беде, к чужой боли, к несправедливости и жестокости. Всегда все принимала близко к сердцу. Всегда всем старалась помочь, а тут…
Бедная моя мамочка…
У меня перехватывает спазмом горло и жжет веки. Пытаюсь успокоиться, зажимаю рот ладонью, но во мне будто что-то треснуло и крошится. Крепко закрываю глаза и чувствую, как по щекам струятся слезы. Стараюсь сдержать плач, но от этого меня только всю колотит.
Смолин обнимает меня, крепко прижимает к себе.
— Прости, Женя… прости меня, — шепчет горячо.
Я ничего не могу ответить, боюсь, если открою рот, завою вслух. Так и стою, уткнувшись лицом в его грудь минуту, две, три, не знаю сколько…
Но постепенно дрожь утихает, и я успокаиваюсь. Смолин отпускает меня, смотрит с каким-то отчаянием. И снова повторяет:
— Прости меня.
— За что?
— За всё. Меньше всего я хочу сделать тебе плохо…
Качнув головой, вяло возражаю:
— Нет, наоборот, спасибо. Я наконец узнала правду. И за то, что отвез маму в больницу, тоже спасибо…
Он молчит, но у него такое лицо, будто его ножом режут. Хотя мое, наверное, не лучше.
— Я пойду, Стас, я устала очень…
На меня и в самом деле наваливается какая-то чудовищная слабость, ноги еле держат. Словно эта правда вдруг опустошила меня.
Захожу в номер. Ида уже спит. А я теперь ни за что не усну…
Тихонько ложусь в постель, замираю под одеялом, а внутри опять лихорадит. Слишком много всего за один вечер, невыносимо много…