17

Это были голоса сражения, и Бобров слушал их жадно, почти не вникая в смысл происходящего, ничего не оценивая, думая лишь об одном: «Меня там нет. Они дерутся без меня. Они бьют врага, и погибают, и вновь бьют, а я здесь, и теперь я всегда буду здесь».

Александр Маркович в унтах и в капке, в очках, сдвинутых на кончик носа, спросил у него что-то, он не взглянул на него и не ответил. Радист приглушил звук, — он крикнул на него: «Чего ковыряетесь?» — и радист испуганно отдернул руку от регулятора.

Втроем, тесно сгрудившись головами, они стояли в душной радиорубке корабля и слушали голоса сражения, все шире разворачивающегося воздушного боя, голоса разведчиков, командиров больших машин, голоса штурмовиков, истребителей, слушали как на командном пункте и молча переглядывались.

— Хвост прикрой, — сказал в эфире грубый голос. — Не зевай, Иван Иванович!

Потом спокойно, точно на земле, низкий голос произнес:

— Подтянуться, друзья, за мною пошли ходом…

— Торпедоносцы, — прошептал Бобров. — Плотников повел.

А Плотников продолжал низким хрипловатым голосом:

— Не растягивайся, готовься, давай, друзья, давай, дорогие…

— У него на борту Курочка, — сказал Бобров, — оружие испытывает.

— Я — «Ландыш», — закричал разведчик, — я «Ландыш». «Букет», я — «Ландыш». «Маки» выходят в атаку. «Букет», «Букет», один корабль охранения взорвался. Ничего не вижу за клубами пара. «Букет», один корабль охранения взорвался. Больше его нету. Прием, прием!

В это время в рубку просунулась голова майора Воронкова. Секунду он помолчал, потом сказал сердитым голосом:

— Ну, спасатели, давайте! Командир, слушай маршрут!

Бобров повернулся к Воронкову. Рядом кто-то пробежал, мягко стуча унтами, и тотчас же заревели прогреваемые моторы. Левин, поправив очки, пролез к себе в санитарный отсек. Вода уже хлестала по иллюминатору, стекло сделалось матово-голубым, огромное тело корабля ровно и спокойно вибрировало. Военфельдшер Леднев отложил книжку и вопросительно поглядел на Левина.

— Шутки кончились, Гриша, — сказал ему подполковник, — сейчас вылетаем.

И, словно подтверждая его слова, машина два раза сильно вздрогнула и медленно поползла в сторону от пирса по гладкой воде залива.

В санитарном отсеке было жарко. Леднев снял меховушку и повесил ее на крюк. Вода грохотала под брюхом машины. Или, может быть, они уже были в воздухе?

— Все нормально, — сказал Левин, нечаянно подражая какому-то знакомому пилоту, — все совершенно нормально. Если за штурвалом сидит Бобров, значит можно быть спокойным.

Залив повернулся под крылом самолета, делающего вираж. Солнце ударило в иллюминатор. Голые скалы, кое-где поросшие красноватыми лишаями, пронеслись внизу, и вновь блеснуло море — серое и злое, холодное военное море. Стрелок поднялся по низкому трапу, долго там отсмаркивался и резко повернул турельный пулемет. Навстречу, словно черточки, в бледно-розовом свете шли самолеты, возвращающиеся из боя, А может быть, это чужие? И стрелок еще два раза повернул пулемет, на всякий случай, — бдительный старшина второй статьи, его не проведешь!

Левин вновь просунулся в рубку к радисту. Сюда нельзя было пройти или войти, можно было только просунуться. Здесь было темнее, чем в санитарном отсеке, и стоял треск и хрип, потом радист что-то сделал, и повелительный голос, такой, которому нельзя прекословить, произнес:

— Я — «Букет», я — «Букет»! Ведущий «Тюльпанов», прикройте Ильюшина, прикройте Ильюшина! Двумя «Тюльпанами» прикройте Ильюшина! Двумя «Тюльпанами» прикройте Ильюшина. «Настурция», я — «Букет»!

Радист приподнялся и вновь сел. «Настурция» был спасательный самолет. Командующий говорил с ними. И радист сделал такое лицо, как если бы он стоял перед командующим в положении «смирно».

— «Настурция», я — «Букет», — опять сказал командующий. — «Настурция», следуйте в квадрат.

И он заговорил цифрами, а Левин слушал, склонив голову к плечу; и с ужасом чувствовал, как ему под ложечку чья-то злая рука вдруг воткнула большой гвоздь и вертит его там и крутит, а он от испуга начинает дышать все короче, мельче, чаще.

Не дослушав слов командующего, он быстро вернулся к себе в санитарный отсек и, весь покрывшись холодным потом, вздрагивающими руками снял каяку, меховушку, китель и завернул рукав рубашки на левой руке, говоря при этом в самое ухо Ледневу:

— Моментально шприц и ампулу морфия, очень быстро, попроворней, слышите! Скорее, военфельдшер!

От морфия его немного оглушило, но зато боль сразу же стала утихать, или не утихать, а просто он ее уже не мог слышать, потому что самолет пошел на посадку — в серое студеное море, в волны, и было не до того, чтобы слышать собственную боль.

Вода с плеском и шипением ударила в иллюминатор. Радист и стрелок с Ледневым уже поднимались по трапу, мешая друг другу и крича что-то, затем люк открылся, и в отсек сразу ворвался запах моря, полетели белые клочки пены и сухо, с треском ударили пулеметы проносившихся над ними истребителей. Потом самолет подбросило, словно его кто-то очень сильный толкнул снизу. Поток воды хлынул в люк, и военфельдшер закричал охрипшим голосом:

— Принимайте, подполковник, он без сознания!

Огромное тело в летном комбинезоне с болтающимися проводами ларингофона съехало вниз по трапу, и палуба в отсеке сразу же залилась водою, потому что из летчика текло, как из губки. И Левин теперь, после того как оттащил летчика от трапа, тоже сделался весь мокрый, а сверху опять закричали: «Принимайте!», и он принял кого-то маленького, который страшно ругался и из которого отовсюду текла не вода, а кровь. И палуба теперь сделалась розовой. Но маленький лежать не хотел, все вскакивал и кричал, мешая Левину принимать третьего и четвертого.

Между тем самолет подбросило еще раз, и Александр Маркович понял, что это поблизости происходят взрывы, — сражение продолжалось, треск пушек и пулеметов не смолкал ни на мгновение, и тише стало, только когда задраили люк и опять заревели моторы, то есть стало даже не тише, а иначе.

Самолет вновь поднялся, и стрелок опять завертел свой пулемет, и в этот раз не только завертел, а и пострелял немного, но Левин этого не заметил, то есть заметил, но не обратил на это никакого внимания, потому что самолет перестал быть для него самолетом, а сделался госпиталем. И как только летящая огромная машина сделалась госпиталем, Левин сразу же забыл обо всем, что не относилось к раненым. И совершенно тем же голосом, что в операционной, он накричал на Леднева, который пытался снять с маленького летчика штанину, не разрезая ее; сам схватил ножницы и разрезал и, сердито шевеля губами, долго искал умывальник, позабыв, что его здесь нет.

Потом он наложил маленькому жгут и принялся останавливать кровотечение, крича в это же время Ледневу, что большому летчику надо дать коньяку — пусть выпьет полстакана — и немедленно раздеть его догола, а тому, который сидел на палубе возле койки, надо скорее все тело обложить грелками. Военфельдшер ничего не успевал, задерганный подполковником — у него, в конце концов, было всего только две руки, — но ему стал помогать один из спасенных — тот самый, которому дали коньяку, главстаршина с черными усами, по фамилии Полещук. Он был совершенно голый, все время посмеивался и никак не мог окончательно прийти в себя, но помогал хорошо и толково — все прибрал в отсеке, а когда машина уже находилась на подходах к базе, Полещук даже приоделся в пижаму со шнурами, которая отыскалась в самолете, и попросил еще немного выпить, потому что, по его словам, с того света не каждый день возвращаешься на базу, и такое событие, как это, надобно «культурно отметить».

Спасенных приняли в катер. На пирсе их ждала уже серая «санитарка» и разгуливал Баркан, а машина опять пошла к месту сражения с новым заданием. Леднев убирал в отсеке, как в операционной после операции, а Левин жадно курил — выкурил две самокрутки и попил горячего крепкого чая из термоса.

В этот раз они искали долго, низко ходили над водою, а над ними патрулировали два истребителя, которых прислал командующий. Море плескалось внизу совсем серое, злое, с мелкими белыми барашками, и видимость сделалась плохой, а потом и истребители ушли — у них кончилось горючее, — а Бобров все ходил и ходил над заданными квадратами, все искал и искал, щуря уставшие, слезящиеся глаза, и наконец нашел.

— Порядок! — сказал он сам себе и положил машину в вираж.

Крошечная шлюпка пронеслась под плоскостями самолета, и люди в ней дико закричали и выстрелили из ракетницы. Зеленая ракета, описав дугу и рассыпавшись, исчезла сзади.

— Порядок! — повторил Бобров и выровнял машину, чтобы идти на посадку.

Шлюпка пронеслась близко и вновь исчезла.

Внезапно и резко стемнело. Крупные, мягкие хлопья снега стали облеплять плексиглас перед Бобровым. Брызги воды тотчас же смыли снег. Машина села.

— Принимайте, товарищ подполковник! — опять закричал военфельдшер, и Левин принял своими длинными руками растерянно улыбающегося летчика. Потом он принял еще двоих. Один трясся и стонал. Ему Левин впрыснул морфию, двум другим дал чаю с коньяком и вернулся к первому. Между тем Бобров не взлетел, машина шла по воде, словно катер.

Через несколько минут, гудя как шмель, прилетел разведчик и выпустил красную ракету. Бобров развернул машину и опять поехал по воде.

— Шли бы скорее на базу, — сказал Леднев, — вон заряды начались, снегопад будет.

— Когда Бобров за штурвалом, — сказал Левин, — это лучше, чем в Ташкенте. Полное спокойствие. Дайте-ка сюда зонд и не болтайте лишнего.

Штурман закричал.

— Не кричите, дорогой дружок, — сказал Левин, — у вас осколок торчит почти снаружи. Вы проживете сто пятьдесят лет, и каждый день со стыдом будете вспоминать этот ваш крик.

Стрелок вновь отдраил верхний люк и спустился к воде по наружному трапу. Крупные хлопья снега сразу залепили ему лицо. Некрутая, но сильная волна с мягким шелестом шла по борту самолета. Механик сверху пробежал к хвосту, балансируя сбросил трос, закричал стрелку:

— Вира помалу! Степан! Вира-а!

Леднев высунулся из люка по пояс наружу и вдруг сообщил вниз шепотом, точно тайну:

— Немца из воды вынули, честное слово, не верите? Ну, фрица, фрица!

Первых его слов никто не расслышал, но все, кроме раненого, подняли головы кверху. Военфельдшер вылез наружу. Прошло еще несколько мгновений, и сверху полилась вода. Потом показались ноги, с которых лились струйки воды. Потом немец с тонким лицом молча вытянулся перед Левиным.

На немце была раздувшаяся капка, желтый, почерневший от воды шлем и пистолет, висевший только на шнуре ниже колена. Механик обрезал шнур перочинным ножом и положил пистолет себе за пазуху. Моторы уже выли, забирая высокую ноту, как всегда перед взлетом.

— Sind Sie verwundet?[1] — спросил Александр Маркович очень громко.

Летчик что-то пробурчал.

— Wie fuhlen Sie sich? — еще громче произнес Левин. — Verstehen Sie mich? Ich frage, wie Sie sich fuhlen? Sind Sie nicht verwundet?[2]

Летчик все смотрел на Левина. «Может быть, этот человек — душевнобольной, — подумал Александр Маркович, — может быть, психическая травма?»

И он протянул руку, чтобы посчитать пульс, но немец отпрянул и сказал, что не желает никаких услуг от «юде».

— Что? — сам краснея, спросил Левин. Он знал, что сказал этот человек, он слышал все от слова до слова, но не мог поверить. За годы существования советской власти он забыл это проклятье, ему только в кошмарах виделось, как давят «масло из жиденка», — он был подполковником Красной Армии, и вот это плюгавое существо вновь напомнило ему те отвратительные погромные времена.

— Что он сказал? — спросил Левина военфельдшер.

— Так, вздор! — отворачиваясь от немца, ответил Александр Маркович.

Рот летчика дрожал. Поискав глазами, он нашел себе место на палубе у трапа и сел, боясь, что его вдруг убьют. Но никто не собирался его убивать, на него только смотрели — как он сел, и как он выпил воды, и как он стал снимать с себя мокрую одежду.

Ему дали коньяку, он выпил и пододвинул к себе все свободные грелки. Он не мог согреться и не мог оторвать взгляд от крупнотелого, белолицего русского летчика, который внимательно, спокойно и серьезно разглядывал своего соседа, изредка вздрагивая от боли.

— Товарищ военврач! — позвал крупнотелый. Левин наклонился к нему.

— Мы в школе учили немецкий, — сказал летчик. — Язык Маркса и Гете, Шиллера и Гейне — так нам говорила наша Анна Карловна. Я понял, что он вам… высказал, этот… гад. Но только вы не обижайтесь, товарищ военврач. Черт с ним, с этим паразитом. Вспомните Короленку и Максима Горького. Как они боролись с этой подлостью. И еще вам скажу — будем знакомы, старший лейтенант Шилов…

Он с трудом поднял руку. Левин пожал его ладонь.

— Я так предполагаю, что вам надо забыть эту обиду. Начихать и забыть. Вот таким путем… Видите — смотрит на меня. Боится, что я его пристрелю. Нет, не буду стрелять, обстановка не та.

Облизав пересохшие губы, он медленно повернулся к нему и не без труда начал складывать немецкие фразы, перемежая их русскими словами:

— Ты об этом Jude vergessen! Verstanden? Immer… Auf immer… На веки вечные. Er ist… fur dich Herr доктор. Verstanden? Herr подполковник! Und wirst sagen das… noch, werde schiessen dich im госпиталь, — пристрелю, дерьмо собачье! Das sage ich dir — ich, лейтенант Шилов Петр Семенович. Verstanden?[3] Ясная картина?

— Ja. Ich habe verstanden. Ich habe es gut verstanden![4] — едва шевеля губами, ответил немец.

Шилова положили в пятую, немцу отвели отдельную — восьмую. Ночью у него сделалось обильное кровотечение.

От Шилова и Анжелика, и Лора, и Вера, и Варварушкина, и Жакомбай знали, как в самолете фашист обозвал подполковника. Рассказали об этом и Баркану.

Сердито хмурясь, он вошел в восьмую, где лежал пленный.

— Ich verblute, — негромко, со страхом в голосе заговорил лейтенант Курт Штуде. — Ich bitte um sofortige Hilfe. Meine Blutgruppe ist hier angegeben. — Он указал на браслет. — Aber ich bitte Sie aufs dringlichste, Herr Doktor, — Ihr Gesicht sagt mir, dass Sie ein Slave sind, — ich flehe Sie an: wenn Bluttransfusion notwendig ist… dass nur kein jiidisches Blut…[5]

Вячеслав Викторович Баркан строго смотрел на немца.

— Verstehen Sie mich? — спросил лейтенант Штуде. — Es geht um mein kiinftiges Schicksal, um meine Laufbahn, schliesslich um mein Leben. Keineswegs judisches Blut…[6]

Баркан насупился.

— Haben Sie mich verstanden, Herr Doktor?[7]

— Ja, ich habe Sie verstanden! — сиплым голосом ответил Баркан. — Aber wir haben jetzt nur judisches Blut. So sind die Umstande. Und ohne Transfusion sind Sie verloren …[8]

Летчик молчал.

Баркан смотрел жестко, пристально и твердо. Он в первый раз в жизни видел настоящего фашиста: господи, как это постыдно, глупо, как это дико, как это нелепо. Как будто можно разделить кровь на славянскую, арийскую, иудейскую. И это середина двадцатого века…

— Ich hoffe, dass solche Einzelheiten in meinem Kriegsgefangenenbuch nicht verzeichnet werden. Das heisst, die Blutgruppe meinetwegen, aber nicht, dass es judisches..[9]

— Ich werde mir das Vergniigen machen, alle Einzel heiten zu verzeichnen! — произнес Баркан. — Ich werde alles genau angeben.[10]

— Aber warum denn, Herr Doktor? Sie sind doch ein Slave..[11]

— Ich bin ein Slave, und mir sind verhasst alle Rassisten. Verstehen Sie mich? — спросил Баркан. — Mir sind verhasst alle Antisemiten, Deutschhasser, mir sind verhasst Leute, die die Neger lynchen, sind verhasst alle Obskuranten. Aber das sind unnutze Worte. Was haben Sie beschlossen mit der Bluttransfusion?[12]

— Ich unterwerfe mich der Gewalt![13] — сказал летчик и сложил губы бантиком.

— Nein, so geht es nicht. Bitten Sie uns um Transfusion beliebigen Blutes, oder bitten Sie nicht?[14]

— Dann bin ich gezwungen darum zu bitten.[15]

Баркан вышел из палаты. В коридоре он сказал Анжелике:

— Этому подлецу нужно перелить кровь. Если он поинтересуется, какая это кровь, скажите — иудейская.

Анжелика вопросительно подняла брови.

— Да, да, иудейская, — повторил Баркан. — Я в здравом уме и твердой памяти, но это сбавит ему спеси раз и навсегда.

— Вы сделали эту штуку ради Александра Марковича! — басом воскликнула Анжелика. — Да, не отрицайте. Это великолепно, Вячеслав Викторович, это чудесно. Вы — прелесть. Я в восторге.

— Очень рад! — буркнул Баркан.

* * *

В ординаторскую к Левину ночью пришел Бобров.

— Машина Плотникова не вернулась с задания, — сказал он, — экипаж погиб, и Курочка наш тоже.

— Не может быть! — сказал Александр Маркович.

Лицо его посерело.

Бобров рассказал подробности, какие знал. Многие летчики видели пылающую машину. Выпрыгнуть никто не успел. Но транспорт они все-таки торпедировали, и не маленький — тысяч десять тонн, не меньше.

На столе позвонил телефон. Сдержанный голос предупредил:

— Подполковник Левин? Сейчас с вами будет говорить командующий.

— Подполковник Левин слушает, — сказал Александр Маркович.

По щеке его поползла слеза, он стыдливо утер ее рукавом халата и опять сказал:

— Подполковник Левин у телефона.

В трубке сипело и щелкало. Потом командующий покашлял и очень усталым голосом произнес:

— Поздравляю вас, подполковник. Вы и ваш пилот Бобров награждены орденами Отечественной войны первой степени. Большое дело сделали, большое.

Левин молчал. Еще одна слеза выкатилась из-под очков.

— Н-да, — сказал командующий, — ну что ж! Спокойной ночи!

— Благодарю вас, — ответил Левин и, быстро повесив трубку, отвернулся. Бобров смотрел на него, а ему не хотелось, чтобы летчик видел его слабым и плачущим.

Они долго молчали, потом Александр Маркович сходил к себе и принес книжку, которую давеча читал Леднев. Это была «Война и мир». На переплете, очень затрепанном и очень грязном, растеклось большое чернильное пятно.

— Ваша книжка? — спросил он Боброва.

Глаза пилота жадно вспыхнули.

— Вот за это спасибо, — сказал он, — большое спасибо. Вот, действительно, порадовали так порадовали. Я теперь библиотекарше Марии Сергеевне отвечу, какой я нечестный человек. Вчера открытку прислала, вы — пишет — элементарно нечестный человек. Ну, отдыхайте, Александр Маркович, устали сегодня, я полагаю.

— Устал, — виновато согласился Левин, — очень устал.

Но Бобров не ушел сразу, еще посидел немного, рассказал, чем кончилось сражение. Фашистский караван, в общем, разгромлен. Потоплены четыре транспорта, большая баржа с солдатами, два корабля охранения.

Левин все утирал слезы рукой.

Загрузка...