21

Накануне вечером из главной базы приехала хирургическая сестра Харламова Нора Викентьевна, женщина чрезвычайно высокая, белесая и говорящая в нос, точно у нее полипы. Сказав про себя, что она «прибыла», она вызвала Анжелику, и, сильно затягиваясь папиросой, объявила:

— Вам, несомненно, было бы трудно помогать Алексею Алексеевичу во время операции по двум причинам: во-первых, вы не работали с Харламовым, во-вторых, подполковник Левин для вас человек близкий, почти родной. Не перебивайте меня. Я лично не могла бы даже присутствовать в том случае, если бы Алексей Алексеевич нуждался в операции.

У Анжелики дрогнул подбородок и один глаз наполнился слезой. Но она сдержалась и спросила:

— Может быть, все-таки хоть чем-нибудь я могу быть полезна?

— Вы не можете быть полезны ничем, — очень в нос ответила Нора Викентьевна, — ничем, кроме того, что введете меня в курс дела. Я не знаю вашей операционной.

Анжелика показала ей операционную, автоклав, инструменты. Сзади как тени ходили Лора с Верой и вздыхали. В одиннадцать часов Нора Викентьевна попросила сегодняшние газеты и ушла в ленинский уголок готовиться к завтрашнему вечеру — у нее была назначена беседа с младшим медперсоналом базового госпиталя на тему текущего момента.

Лора и Вера тоже сидели в ленинском уголке и делали вид, что читают «Крокодил». Потом они стали шептаться.

— Девушки, вы мне мешаете! — сказала Нора Викентьевна и сняла пенсне.

— Извините, — сказала Лора.

— Ах, мы больше не будем! — воскликнула Вера. — Мы не знали, что у вас такие чуткие уши.

И они ушли, взявшись под руки.

Анжелика сидела у Варварушкиной, когда туда заглянули Вера с Лорой.

— Ольга Ивановна, — сказала Вера, — вы давеча утюг просили, надо? А то давайте я вам блузочку отглажу, знаете, как я глажу? Никто во всем свете так не может гладить, как я.

Нору Викентьевну все осудили, кроме Варварушкиной. Та сказала, что все-таки Нора — замечательная хирургическая сестра, почти как Анжелика, но главное, разумеется, то, что она привыкла к Харламову. Ведь у каждого хирурга свои причуды. Вот ведь Левин тоже, бывает, начнет злиться и даже ногой топает: «Дайте мне это, ну же, это, это…» И надо знать, какие названия он никогда не забывает, а какие забывает. И вообще надо знать, какие инструменты он предпочитает. Ведь по ходу операции есть определенная очередь инструментам, а каждый хирург все-таки по-разному пользуется этой очередью. Вот и подаешь ему то, что не требуется.

— Однако я никогда ничего не путала, если мне память не изменяет, — сказала Анжелика. — И не путала и никогда не спутаю. Я по глазам хирурга умею видеть, что ему нужно. Слава богу, не два года работаю.

Вера сердито гладила блузку. Лора сидела подперев лицо руками и поглядывала то на Ольгу Ивановну, то на Анжелику. Потом сказала:

— Будет он жить, девушки, или не будет — вот что главное, а остальное все пустяки. — И вздохнула. — Увезли бы его в Москву, там все-таки профессора, так профессора. А этот Харламов какой-то несолидный.

Заглянул Баркан — спросил, где Александр Маркович.

— А в ординаторской, наверное, — сказала Вера. — Отдыхает.

Баркан постучался в ординаторскую. Левин в расстегнутом кителе ходил, по своей привычке, из угла в угол. Лицо у него было спокойное и даже веселое.

— Чем это вы так довольны? — спросил Баркан, ставя на стол шампанское.

— Чем? — удивился Левин. — А ничем. Просто вспомнил один старый анекдот. Вам, конечно, известно, что великий наш хирург Пирогов обладал довольно скромной внешностью. Был косоглаз, слегка рыжеват. Ну, а современник его, не помню фамилии, профессор, может быть, даже Иноземцев, имел внешность чрезвычайно эффектную. Вот кто-то из тогдашних медицинских остряков возьми и скажи: если вы хотите показать больному профессора, то пригласите Иноземцева. А если хотите показать профессору больного, то пригласите Пирогова…

Баркан усмехнулся.

— Как там наш немец? — спросил Левин.

— Уехал от нас, — сказал Баркан, откручивая проволочки на пробке. — Очень был, я бы выразился, застенчив…

Александр Маркович вымыл стаканы и спросил, откуда у Баркана шампанское.

— Жена прислала! — медленно выкручивая пробку, ответил Вячеслав Викторович. — Приехал тут один и привез посылочку.

— А по какому случаю мы пить станем?

— Ни по какому.

— Врете. Небось за мое здоровье. За благополучный исход.

— И это неплохо.

Пробка сама поползла вверх.

— Если выстрелит — значит, все будет в порядке, — произнес Левин. — Это старая и верная примета: шампанское обязано стрелять.

Он внимательно смотрел на бутылку, и было видно, что он волнуется — выстрелит или не выстрелит. Баркан тоже ждал, и, когда пробка вылетела и пенная струя косо ударила в стену, у обоих — и у Баркана и у Александра Марковича — повеселели лица. Они выпили по стакану пены, и Баркан спросил:

— Что-то последнее время, Александр Маркович, вы на меня не кричите? Чем это объяснить?

— Не знаю.

— И я не знаю. Но, во всяком случае, не потому, что я смирился. Надо думать, что это вы притерлись к нашему отделению…

— Я ни к чему никогда не притираюсь…

— Тогда, значит, наше отделение притерло вас к себе. У нас часто так бывает. Вначале, например, Жакомбай очень хотел от нас уйти, а потом понял, что тут он на своем месте. Притерся.

— Ничего он не притерся, а просто он на вас молится! — рассердился Баркан. — Тут многие на вас молятся, а вы и довольны. Не обижайтесь, вам нравится это поклонение: наш подполковник, у нас в отделении, с этим может справиться только Левин. Все мы люди, все человеки, ничего не поделаешь…

Александр Маркович подумал и сказал, что это не так — никто на него здесь не молится. Что же касается до Жакомбая, то тут особая штука. Надо делать не только то, что положено, но и еще многое иное, такое, что подсказывает душа…

— Что же именно подсказала душа вашему Жакомбаю? — спросил Баркан.

Левин ответил не сразу.

Вячеслав Викторович налил еще пены.

— Что не положено? Он, видите ли, сам ищет. Он отыскивает, что можно еще сделать, и делает: он, например, сам сделал для нас с вами электрический умывальник, для камбуза соорудил электрическую сушилку, сделал гидролизный электрический стерилизатор…

— Но я этого не умею! — буркнул майор.

— Зато вы умеете многое другое. Умеете, но обижаетесь по пустякам, сердитесь и работаете по своей специальности хуже, чем Жакомбай по своей. Но это ничего. Мы вас перемелем…

— Благодарю…

— Пожалуйста. Вы уже помаленьку перемалываетесь.

— Но я еще недостоин заменить вас в отделении, пока вы будете оперироваться?

— Боже сохрани! — испуганно и сердито сказал Левин. — Вы ведь еще не понимаете даже, кто такой Жакомбай.

— А это так важно?

— Ого!

Они помолчали, потом Левин, как ему показалось, довольно искусно перевел разговор на более спокойную тему — на случай перитонита, имевший место несколько лет тому назад. Баркан поддержал разговор, и они заспорили друг с другом без былого недружелюбия, заспорили, как спорят добрые знакомые доктора. А погодя майор ушел напевая, в хорошем настроении.

— Значит, не я буду вас заменять на время операции? — спросил он уже в дверях.

— Нет, не вы.

— А кто же, разрешите узнать?

— Думаю, Варварушкина. Впрочем, мне еще нужно согласовать это с начальником госпиталя…

— Ну, добро! — ответил Баркан и плотно затворил за собой дверь.

Согласовав все с начальником госпиталя, Левин вызвал к себе Варварушкину. Ольга Ивановна очень удивилась и даже расстроилась оттого, что она, а не Баркан, останется заместителем Левина, но он ее утешил, сказав, что это ненадолго, что еще лежа он будет ей помогать и что в особых случаях она вполне может обращаться за помощью к начальнику первого хирургического. Ольга Ивановна слушала, разрумянившись от волнения, ломала спички и все пыталась перебить, но Александр Маркович не позволял, а когда он кончил говорить, она тоже ничего не сказала, только еще больше покраснела и так молча, краснея до ушей, вышла из ординаторской. Но он окликнул ее и, безотчетно радуясь ее волнению, сказал, что это еще не все и что им надобно подробно поговорить обо всех раненых отделения. Говорили они подробно и пили чай с клюквенным экстрактом. Ольга Ивановна записывала в книжку, а иногда спрашивала, и он ей подробно объяснял то, что было не совсем ясно.

— Ну, теперь я поняла, — говорила она, глядя ему в глаза, — теперь мне все ясно.

— Ясно? — спрашивал он, радуясь.

— Да, совершенно.

— Ну и превосходно. Теперь дальше пойдем. В шестой лежит такой волосатый старшина, такой черный, скандальный. Насчет этого старшины я думаю так…

И он рассказал, как и чем следует лечить скандального старшину, объяснял, почему именно старшина скандалист и какие у него боли. А Ольга Ивановна кивала головою, и он понимал, что ей важно и нужно его слушать, что она многого еще не знает, но что знать она будет, а если чего-нибудь и не поймет, то спросит у него. И это ощущение, что она спросит, странно успокаивало Александра Марковича и радовало ого.

Потом он проводил ее по коридору уснувшего госпиталя и попрощался с нею за руку, чего раньше не делал, а она взглянула ему близко и прямо в глаза и сказала:

— Ну, спокойной ночи, товарищ подполковник. Ни пуха вам ни пера! Все будет прекрасно, я уверена!

Он кивнул и пошел один дальше по коридору. Госпиталь спал, все двери из палат были открыты, дежурная санитарка дремала у своего столика. Левин шел, подняв голову, прислушиваясь, размышляя. Тихо дышали спящие. Горели синие лампочки. «Мое хозяйство, — подумал Левин. — Может быть, я прощаюсь? Может быть, я сентиментален? Может быть, мне хочется плакать? Может быть, мне хочется говорить жалкие слова?»

Нет, ему ничего такого не хотелось. Он хорошо себя чувствовал и не испытывал ни страха, ни робости. И не только завтрашний день не был ему страшен — ему не было страшно будущее. «Я освободился от страха, — спокойно решил он. — Вот в чем все дело. Я переболел страхом. Он остался позади. Теперь мне ничего не страшно, потому что — что может быть страшнее самого страха?»

В ординаторской его ждала Нора Викентьевна со шприцем и морфием. Александр Маркович вежливо ее спросил, не скучала ли она; она ответила, что нет, не скучала, потому что никогда не скучает и считает, что скучают только лодыри и лежебоки.

— Возможно, — согласился он.

Насадив на крупный нос пенсне, Нора не торопясь и очень толково рассказала ему, что нынче творится на свете. Потом пояснила:

— Обычно я накануне беседы с кем-либо репетирую. Сегодня жребий выпал на вас…

— Я прослушал с большим интересом, — сказал Александр Маркович. — Вы, наверное, очень увлекаете ваших слушателей.

Нора Викентьевна пожала плечами и ответила, что бывают и неудачи.

Они еще поговорили на общие темы, повспоминали знакомых хирургов и некоторые клиники. Нора Викентьевна хвалила только Харламова.

— Этого хирурга я боготворю! — сказала она. — И давайте не спорить.

Левин даже и не собирался спорить.

Спросив, очистил ли он себе желудок и все ли сделано для подготовки к операции, Нора Викентьевна ввела ему морфий, уложила, укрыла одеялом и сказала:

— Очень рада была с вами познакомиться и убедиться еще раз в том, как лгут люди. Про вас говорят, что вы ругаетесь как извозчик и грубите своим подчиненным. Вряд ли это так… До завтра, товарищ подполковник. Спите!

А утром Левин, виновато улыбаясь, лег на тот самый стол, за которым оперировал всю войну. На его месте теперь стоял Харламов, а там, где обычно находились Ольга Ивановна и Баркан, были Тимохин и Лукашевич.

Впрочем, Ольга Ивановна тоже была тут, но как-то поодаль, точно чужая.

— Вот… пришлось вам тащиться в наш гарнизон, — сказал Александр Маркович Харламову. — Может быть, мне следовало лечь к вам в базовый госпиталь?

— Да, да, дождешься вас, бросите вы свой госпиталь, — ответил Харламов, а дальше Левин не расслышал, потому что флагманскому хирургу надели марлевую маску.

Тимохин был уже в маске, руки держал далеко от себя и напевал негромко: «тру-ту-ту-тру-ту-ту!» А Лукашевич, похожий в халате и шапочке на привидение, которое устраивают дети из щетки и простыни, смотрел в окно и видел там, должно быть, то, что видел обычно и Левин: серый залив и на нем корабли — маленькие, словно игрушечные.

Наркотизировал Лукашевич, и Левину было почему-то приятно, что этот костлявый и раздражительный человек, прежде чем взять в руку его запястье, пожал ему плечо и слегка похлопал его, как бы о чем-то с ним договариваясь, как равный с равным, как старый и верный приятель. Потом он услышал шаги Тимохина и его приближающееся «ту-ту-ту-тру-ту-ту», и тотчас же ему сделалось противно от все усиливающегося запаха наркоза. Но тем не менее он продолжал считать, хоть это было вовсе и не обязательно, теперь он считал только для того, чтобы продержаться на некой поверхности, откуда его тянуло в быструю и верткую трясину. Еще какая-то мысль промчалась, он хотел схватиться за эту мысль, но не успел и стал проваливаться в омут — все глубже и быстрее, все быстрее и глубже, пока сознание не покинуло его.

«Тру-ту-ту-тру-ту-ту», — едва слышно, почти про себя напевал Тимохин, и никто не знал, что пел он так потому, что волновался. Знала об этом только его жена, Таисья Григорьевна, но ее не было здесь, а то бы она дотронулась до его плеча, и он сразу перестал бы напевать и сконфузился.

— Ну? — спросил Харламов тенорком.

— Да что ж, пожалуй, можно! — ответил Лукашевич, продолжая капать из капельницы на маску.

Нора Викентьевна смотрела сбоку на тонкую шею Харламова и на его плечи. По движениям шеи и плеч она всегда знала мгновение начала операции, и вот это мгновение наступило. Совершенно беззвучно и почти не глядя на столик, на котором в раз навсегда установленном порядке лежали хирургические «наборы», Харламов взял скальпель и сделал движение плечом и шеей. И Нора Викентьевна тотчас же сделала свое движение, а Тимохин — свое, и умные руки всех троих стали работать как руки одного человека — с идеальной, молчаливой и точной согласованностью.

Было очень тихо, только иногда сопел вдруг толстый Тимохин да слышалось дыхание Левина — ровное, но тяжелое. Иногда он всхлипывал чуть-чуть, точно собираясь заплакать, порою шумно вздрагивал. Но пульс был ровный, хорошего наполнения, и Ольге Ивановне теперь сделалось спокойно и не страшно. А потом она сама не заметила, как залюбовалась всей этой работой — и удивительным ритмом, который царил среди работающих людей, и тем, как они все понимали друг друга без слов, и самим Харламовым, который теперь перестал быть маленьким и тщедушным, а сделался словно бы крупнее и выше. И глаза Харламова ей нравились, она верила этим глазам, этому спокойному свету, этому упрямому и сильному выражению, делавшему ординарное лицо Алексея Алексеевича не похожим ни на кого из хирургов, которых она встречала.

— Ну? — спросил он тенорком.

Тимохин слегка наклонился и несколько секунд ничего не говорил, а только сопел.

— Опухоль проросла в ободочную кишку, — сказал Харламов. — Видите, Семен Иванович?

«Тук-тук… — бился пульс в руке у Ольги Ивановны, — тук-тук…»

Лукашевич два раза коротко вздохнул.

— Ну, вижу, — медленно и недовольно сказал Тимохин. Он точно бы не хотел согласиться с тем, что сказал Харламов, но соглашался вынужденно.

— Будем резецировать?

Сердце у Ольги Ивановны сжалось. «Тук-тук, — билось в запястье у Александра Марковича, — тук-тук». Сейчас они скажут самое главное. И от того, что они скажут, будет зависеть все.

Была секунда, когда ей не хотелось слышать, но все-таки она услышала голос Тимохина. Он пока еще не утверждал, а только спрашивал, но по тому, как он спрашивал, она поняла, каким может быть ответ.

— А это, вы думаете, не карциноматоз забрюшинных желез? — почти лениво и очень медленно, как ей казалась, спросил Тимохин.

Харламов молчал.

«Может быть, еще нет…» — безнадежно подумала Ольга Ивановна.

— Да, — ответил Харламов. — Да, тут двух мнений быть не может, картина чрезвычайно ясная.

Они еще помолчали. Потом Харламов сказал решительным, несомневающимся тоном:

— Паллиативная операция слишком опасна, радикальная невозможна. Придется зашивать.

«Вот и все! — подумала Ольга Ивановна. — Вот и все». И отвернулась.

— Под печень мы ввели тампон, — осторожно напомнила Нора Викентьевна, и Харламов ответил вдруг с еле сдерживаемым бешенством:

— Знаю! Можно не напоминать по три раза!

Потом, моя руки, Харламов сказал, ни к кому не обращаясь, и голос его прозвучал сурово, даже угрожающе.

— Я думаю, — сказал он, — подробности не станут известны Александру Марковичу. Вариант для него такой: сделано желудочно-кишечное соустье. Впрочем, полковник Тимохин тут останется и доложит ему сам.

Нора Викентьевна подала Харламову полотенце. Тимохин все ходил и напевал, сердито поглядывая по сторонам: «тру-ту-ту-тру-ту-ту!» А Лукашевич робко попросил у Анжелики, наводившей порядок в своем хозяйстве:

— Будьте добры, сестрица, дайте мне тридцать граммов спирта с вишневым сиропом. Простыл я в самолете.

И для правдоподобия зябко поежился.

Уехал он вместе с Харламовым и Норой Викентьевной, а Тимохин остался, и было странно видеть, как сидит он в левинской ординаторской и пишет там что-то в маленькой записной книжечке. Да и весь этот день был какой-то странный и печальный, не похожий на другие дни.

Под вечер Тимохин долго разговаривал с Барканом. И Баркан вышел от него расстроенным, тихим, с виноватым выражением лица.

Загрузка...