— Ну? — спросил Левин.
Военинженер Курочка лежал в воде залива на спине. Холодная луна светила прямо в его маленькое белое лицо.
— Все в порядке? — крикнул Александр Маркович, и гребцам-краснофлотцам показалось, что над заливом каркнула ворона. — Удобно лежать?
Шлюпка едва покачивалась.
Широкой лентой по черной воде плыли шарики лимонов. Про эти лимоны рассказывали, будто бы какая-то союзная «коробка» напоролась на камни, разодрала себе днище и теперь команда пьянствует на берегу в «Интуристе», а лимоны вода вымывает и несет по заливу. Каждый такой лимон покрылся корочкой льда и там, под скорлупой, сохранил и свой аромат и вкус.
В шесть часов утра первое испытание закончили. Краснофлотцы вытащили Курочку в шлюпку — спасательный костюм блеснул, точно рыбья чешуя, и тотчас же обледенел. Левин налил из фляги коньяку, но Курочка пить не стал.
— Спать хочу, — сказал он, зевая.
— Я все-таки повезу вас в госпиталь, — строго решил Александр Маркович. — Там и выспитесь. Так или иначе, даже в том случае, если наш костюм будет принят на вооружение и летчики будут его применять, после падения в воду нужен медицинский уход.
— Я не падал, я испытывал в спокойных условиях, — ответил Курочка.
И попробовал обмерзшую ткань на слом.
— Ага? — сказал Левин. — Не ломается? Вечно вы ничего не верите. Я же замораживал и кусочками и большим куском. Ничего ей не делается — этой нашей великолепной ткани.
— Не нравится мне что-то в нашем костюмчике, — вяло ответил Курочка, — а что — не могу понять. Чего-то в нем не хватает.
— Ох, надоели вы мне с вашим пессимизмом, — сердился Левин. — Если не хватает, тогда скажите, чего именно не хватает…
— А знаете, чем отличается пессимист от оптимиста? — вдруг, хитро прищурившись, спросил Курочка. — Тем, что пессимист говорит — хуже быть не может, а оптимист утверждает — нет, может быть еще гораздо хуже. Так вот я оптимист, и утверждаю, что с костюмом не все в порядке…
С пирса они приехали в госпиталь. Пока Левин записывал все фазисы прохождения испытаний, инженера купали в ванне и кормили сытной и горячей едой. Потом он стал засыпать. И с этим бороться было уже безнадежно.
— Послушайте, старик, еще пять минут, не больше, — умолял его Левин, — вы мне только расскажите, как работала химическая грелка…
— Оптимист… могла бы работать лучше, — говорил, засыпая, инженер. — Все всегда можно сделать лучше, чем мы делаем…
Он уже спал. Маленькое личико его осунулось еще больше за эту ночь. И Левин вдруг понял, что с Курочкой нужно быть осторожнее, потому что этот человек вообще устал до предела: устал от своей военной работы, от непорядков с женой где-то в далеком тылу, от вечного, словно съедающего напряжения мысли, всегда устремленной куда-то в далекое будущее. Когда инженер уснул, в ординаторскую пришел его приятель, высокий, сердитый Калугин, и сказал, что это форменное безобразие — так мучить Курочку.
— Вы не знаете, какие мозги у этого товарища, — произнес он, кивнув на диван, — ваш рентген еще не умеет определять, из кого может произойти настоящий гений. И если на то пошло, если это правда необходимо, давайте я буду испытывать ваш спасательный костюм. У меня настоящее здоровье, меня не уморишь каким-либо гриппом или ангиной…
— Дело не в ангине, — со вздохом сказал Левин. — Дело том, что он ждет и не получает писем. Я не жду, а вот он ждет…
— А зачем он ей? — со злобой в голосе негромко спросил Калугин. — Зачем ей человек, который имеет броню и служит здесь? Вы-то ее не знаете, а я ее знаю — эту даму. Это особая дама, удивительная дама. И он все понимает и тем не менее мучается ужасно. От этого еще не изобрели капель?
— Нет, не изобрели! — печально ответил Левин.
— Ну, тогда и шут с ней — с этой дамой.
Калугин сел в кресло, налил себе из фляжки коньяку и сказал:
— Моя специальность — строительство аэровокзалов. Кончится война, и я буду строить грандиозные аэровокзалы в Ташкенте, в Алма-Ате, в Сочи, в Архангельске. Давайте мне каких-нибудь порошочков, доктор, чтобы не думать о своих проектах. На данном этапе это ни к чему. Впрочем, это я пошутил насчет того, что буду строить. Может быть, и не буду. Может быть, мои проекты гроша ломаного не стоят. Может быть, я маньяк. А, доктор? Впрочем, это все пустяки. Лучше скажите мне чем кончились нынче ваши испытания.
— Они еще не кончились, — сказал Левин.
— Это жалко, — сказал Калугин. — Тем более, что завтра, то есть даже сегодня, Курочка вам не помощник. Мы с ним уезжаем.
Левин молчал. Лицо у него делалось все более и более сердитым.
Калугин громко высасывал лимон. Левин сморщился.
— У-у, — сказал он, — такая кислятина! Даже смотреть страшно.
Когда Калугин ушел, доктор пододвинул к себе чернильницу, почесал вставочкой переносицу под дужкой очков и размашисто написал: «Протокол…» Потом еще подумал, засопел и, зачеркнув «Протокол», написал: «Акт».
Он писал долго, до самого утреннего обхода, и сердился, что Курочка спит, а он должен писать, хоть писать его никто не заставлял, так же как никто ему никогда не приказывал заниматься спасательным костюмом.
Весь день он был в возбужденном состоянии, и его карканье разносилось далеко по коридорам и палатам госпиталя, а к вечеру он зазвал к себе в ординаторскую доктора Баркана, посадил на клеенчатый диван и, слегка склонив голову набок, спросил:
— Доктор Баркан, не кажется ли вам, что пора положить конец этим нашим нездоровым взаимоотношениям?
— Что, собственно, вы имеете в виду? — сухо осведомился Баркан.
— А вы не догадываетесь?
— Наши взаимоотношения определились раз навсегда! — сказал Баркан. — Вы мне не доверяете, это мне доподлинно известно. С какой же стати я буду разыгрывать роль вашего друга…
Левин ответил не сразу. Он подумал, потом произнес сурово:
— Речь идет, видимо, о том, что я не согласился отдать вам свой госпиталь. Да, я не согласился. Я могу передать вверенный мне госпиталь только человеку, которому я доверяю больше, чем самому себе. Иначе я несогласен. А вам я доверяю меньше, чем себе. Вы значите сами для себя больше, чем дело, чем работа. Разве это не так?
Баркан молчал.
— Это так! — сказал Левин. — Вы привезли с собой сюда ваше самолюбие. Вы не хотите считаться с нашим опытом. А у нас большой опыт. Вы несогласны с этим?
— У меня тоже немалый опыт! — твердо и значительно сказал Баркан. — Я не вчера получил диплом. Я…
— Послушайте, — перебил его Левин, — послушайте, доктор Баркан, зачем вы себе выбрали эту вашу специальность? Нет, нет, не надувайтесь сразу, не делайте такой вид, что я вас оскорбил, а просто ответьте — зачем вы пошли в медицинский институт и даже потом защитили диссертацию?
Доктор Баркан засунул указательный палец за воротник кителя и подергал — воротник вдруг впился ему в толстую шею, потом он медленно поднял ненавидящий взгляд снизу вверх и с бешенством как бы измерил взглядом тонкую сутуловатую фигуру доктора Левина.
— Что вы от меня хотите? — спросил он негромко.
— Чтобы вы ответили, для чего вам понадобилась специальность врача.
— Я отказываюсь отвечать на подобные вопросы! — сказал Баркан.
— Отказываетесь?
— Да, отказываюсь.
— Я так и знал, что вы откажетесь, — сказал Левин, — вы во всем ищете оскорбление. Вы — недалекий малый, вот что…
Доктор Баркан стал приподниматься с дивана, но Левин замахал на него рукою, и он, помимо своей воли, вновь сел и даже откинулся на спинку, приняв такую позу, которая означала, что доктор Левин может теперь болтать сколько ему заблагорассудится, — с душевнобольными не спорят. Левин же, будто и не замечая этого движения Баркана и всей его позы, стал расхаживать по ординаторской и не столько говорить с Барканом или говорить Баркану, сколько рассуждать сам с собою или делиться с Барканом своими мыслями, причем с такой интонацией, что Баркан никак не мог больше обижаться, потому что Левин как бы даже советовался с ним.
— Послушайте, — говорил он, — сегодня я случайно узнал, что вы сын врача. И, знаете, я вдруг подумал, как, в сущности, все изменилось за эти годы после революции. Невероятно изменилось. Э, дорогой Баркан, вы сейчас меня ненавидите, а я вовсе не заслуживаю этого — даю вам слово честного человека, я беседую с вами по-товарищески, я только хочу сказать вам, что вы неправильно ведете себя и не понимаете чего-то самого главного. Ваш отец, допустим, жил и работал в прекрасном городе Курске. И он знал: сын вернется врачом, фамилия та же, вывеска почти не изменится, пациенты будут с теми же фамилиями, мадам Черномордик молится на Шарко, и ее семья молится на Шарко — ваш папаша лечил ее в этом духе, и вы будете лечить ее и ее семью совершенно так же. Купец Ноздрев любит, чтобы доктор сначала перекрестился на иконы, а потом подошел к больному, вы будете знать эти штуки, ваш папенька крестился, и вы перекреститесь, так? Ничего, что ваш папенька и вы сами нисколько не верите в бога, вы ведь постоянный врач, так? Подождите, не перебивайте! И вот ваш папенька, почтенный доктор из Курска, советует сыну — иди на медицинский. Иди, перемучайся четыре года, я посадил садик, ты будешь собирать с него плоды, так? Ты войдешь в дело. Был такой разговор? А? Я вижу по вашему лицу, что был. Но только ваш папа запоздал, и вы этого не заметили и погубили к черту свою жизнь. Боже сохрани, доктор Баркан, я не хочу сказать этим, что вы вообще плохой человек или неважный работник. Но только ваша нынешняя специальность не дала вам возможности вылупиться из скорлупы, понимаете? Строй вы мосты — может быть, вы бы отлично их строили, во все ваши скрытые силы. Или пищевая промышленность, или резолюции на бумаге — оплатить, отказать, выдать двести тонн. Может быть, лучше вас никто бы этого не сделал. Я не знаю. Но зато я твердо знаю, что тут, у меня, на войне, где люди отдают все, что имеют, и даже больше того, что имеют, вот здесь, в госпитале, вы чего-то не понимаете. Я говорю вам не как ваш начальник, я говорю вам не потому, что делаю вам выговор, я говорю вам не потому, что у меня плохой характер, хотя за последнее время, правда, я стал несколько раздражителен, я говорю с вами потому, что должен вам все сказать начистоту, иначе мне трудно с вами работать. Доктор Баркан, наша специальность очень трудна, и надо потерять что-то внутри себя, чтобы заниматься ею и не понимать всего этого. Послушайте, мне неудобно говорить вам такие вещи, но вот, например, сегодня вы смотрели раненого — левая стопа, я не помню, как его фамилия, вы сбросили с него одеяло. Кругом стояли Варварушкина, и Анжелика, и санитарки. Зачем вы сбросили с него одеяло? Ведь он не только раненый, он молодой офицер, ему неловко, нельзя же не понимать таких вещей!
— А как его фамилия? — спросил Баркан.
— Это все равно, — сказал Левин.
— Нет, я просто к тому, — сказал Баркан, — что, толкуя о людях, надобно знать их фамилии. Вот вы делаете мне выговор, а сами не знаете толком ни одной фамилии.
— Я не делаю вам выговор, — с тоскою ответил Александр Маркович, — я же пытаюсь договориться с вами, как человек с человеком. Или разговоры могут быть только приятные?
Ведь бывают же и суровые разговоры, жестокие. Ну, а что касается до фамилии, то это мое несчастье. Как-то нашелся уже один молодой человек — он пропечатал меня в стенной газете за нечуткость, он считал, как и вы впрочем, что самое главное — это фамилия. Называть по имени-отчеству — и спокойно спать в свое дежурство. Так вы считаете? Но у меня плохая память на фамилии, на даты, я не помню день своего рождения, так что из этого? Что мне делать? Переменить специальность? Пойти опять в ученики к сапожнику, как пятьдесят лет тому назад? Вы это мне советуете? Но ведь наша специальность состоит не только из того, чтобы знать имя и отчество…
— Судя по вашему монологу, именно из этого, — сказал Баркан. — Впрочем, продолжайте. Я обязан вас слушать, мы ведь на военной службе.
— Да, вы обязаны, — внезапно покраснев, крикнул Александр Маркович, — в таком случае вы обязаны. И не только слушать, но выполнять все, что я вам приказываю, иначе я найду другой способ заставить вас подчиняться.
Баркан встал, и Левин не предложил ему больше сесть. Беседа кончилась. Покраснев пятнами, сверкая очками и немного заикаясь от волнения, Александр Маркович сделал Баркану выговор. Он был начальником, а Баркан подчиненным. И слегка торчащие, твердые уши Баркана, и его красивые седые виски, и значительный подбородок, и толстая шея, на которой крепко и неповоротливо сидела крупная, несколько квадратная голова, и намечающийся живот — все это показалось Левину искусственным, придуманным для той солидности, которая всегда ему претила в преуспевающих провинциальных врачах. О, этот клан, этот цех ремесленников, покрывающих страшные ошибки друг друга, — сколько таких людей он знал в дни юности, когда он только собирался быть врачом, но другим, совсем иным, чем они — в своих визитках или чесучовых парах, сытые, покойные, прописывающие лекарства, в которые они не верили, те самые, которые так взъелись на Вересаева за его «Записки врача», те, которые в юности пели «Гаудеамус игитур», а потом строили себе доходные дома…
Да, но при чем здесь Баркан?
Ведь это только внешность, только манера держаться, это еще не суть человека. И имел ли он право так разговаривать с Барканом? Человеку за пятьдесят, он много работал, читал какие-то лекции или даже вел курс…
— Я могу идти? — спросил Баркан.
— Еще несколько минут, — сказал Александр Маркович, и тоном, которым была произнесена эта фраза, испортил весь предыдущий разговор. Так не просит начальник подчиненного. Так не говорит волевой подполковник медицинской службы. Что за дурацкая мягкотелость, будь он неладен, этот доктор Левин. Уставные взаимоотношения есть уставные взаимоотношения, они придуманы умными людьми для пользы дела. А теперь, конечно, поскольку служебный разговор кончился, хитрый Баркан мгновенно оценил обстановку: он опять сел на диван и даже заложил одну короткую ногу на другую. Левин еще раз прошелся по ординаторской, по знакомым скрипящим половицам. Скрипели третья, шестая и семнадцатая. Третья — начиная от стола.
Это его всегда успокаивало.
— Да, вот какие дела, — сказал он, — вот какой вздор мешает иногда жить и работать…
Ах, как это было неправильно! Разве же это был вздор? А он теперь словно зачеркивал весь предыдущий разговор, словно извинялся за выговор.
— Впрочем, это не вздор! — сказал он громче, чем прежде. — Это, конечно, не вздор. Возвращаясь к вопросу насчет нынешнего вашего разговора при раненом Феоктистове…
— Федоровском… — поправил не без удовольствия Баркан.
— Федоровском, — повторил Левин, — Федоровском, да, совершенно верно. Так вот, возвращаясь к этому разговору, нахожу ваши суждения о работе сердца раненого в его присутствии не только неуместными, но и не соответствующими элементарным этическим нормам нашей медицины. Что это значит: «У вас машинка никуда не годится!» Кто дал вам право делать такие заключения при самом раненом…
— Работа в клинике приучила меня… — начал было Баркан, но Левин не дал ему кончить.
— Мне плевать на вашу клинику! — крикнул он громким, дребезжащим голосом и вдруг почувствовал, как растет в нем сладкое, захлестывающее чувство бешенства. — Мне плевать на вашу клинику, и на вашу дурацкую важность, и на то, что вы читали лекции! Мне плевать на вашу самоуверенность! — Он вдруг затопал ногами с наслаждением и уже как в тумане видел вдавливающегося в спинку дивана Баркана. — Да, мне плевать! Еще слишком много у нас господ, имеющих раздутые научные звания, чтобы я становился смирно перед одним только званием. Анжелика значит для меня больше, чем то, что вы — доцент. Вы защитили вздор, но жизнь все равно рано или поздно отберет у вас все ваши бумаги, и вы останетесь перед ней таким, как есть, Мне все равно, какая у вас была клиника, я работаю с вами и вижу — у вас лежит раненый летчик, а вы смеете ему говорить, что если бы у него была «хорошая машинка», так он бы наверняка выжил, а так вы снимаете с себя всякую ответственность. Снимаете? Снимаете ответственность? Тут люди отдают свою жизнь, вы понимаете это или не понимаете? — И мелкими топающими шажками он пошел к дивану, спрашивая раз за разом: — Понимаете?
Баркан поднялся.
Все его большое, значительное, уверенное лицо дрожало. Впрочем, Левин не видел этого. Он видел только большое белое пятно и этому пятну крикнул еще раз:
— Понимаете? Потому что если не понимаете, то мы найдем способ освободиться от вас! Тут не испугаются вашей профессиональной внешности! Я — старый врач и великолепно знаю все эти штуки, но сейчас, слава богу, иные времена, и мы с вами не состоим в цехе врачей, где все шито-крыто. Запомнили?
— Запомнил! — сказал Баркан.
— Можете быть свободным! — опять крикнул Александр Маркович.
Баркан, склонив мягкое тело в некоем подобии полупоклона, исчез в дверях. А оттуда, из коридора, сразу вошла Анжелика Августовна и поставила на письменный стол мензурку с каплями.
Левин ходил из угла в угол.
Анжелика стояла у стола в ожидании.
— Подслушивать отвратительно! — сказал Александр Маркович.
— Я не подслушивала, — совершенно не обидевшись, ответила Анжелика. — Вы так кричали, что слышно было во второй палате.
— Неужели?
Анжелика пожала плечами. Сизый румянец и очень черные коротенькие бровки придавали ее лицу выражение веселой властности.
— Я тут доложить кое-что хотела, — сказала она, выговаривая «л» как «в», так что у нее получалось «хотева» и «довожить».
— Ну, «довожите», — ответил Левин.
Анжелика пожаловалась на санитарку Воскресенскую. Лора целыми часами простаивает на крыльце со стрелком-радистом из бомбардировочной. Фамилия стрелка — Понтюшкин. Такой, с усиками.
— Ну и что? — спросил Левин.
— То есть как — что? — удивилась Анжелика, и лицо ее стало жестким. — Как — что? О нашем отделении пойдут разговоры…
— Э, бросьте, Анжелика, — сказал Левин. — Лора работает как лошадь, а жизнь между тем продолжается. Мы с вами люди пожилые, но не надо на этом основании не понимать молодости.
Да и вы вот, несмотря на возраст, говорите вместо «л» «в», хоть отлично можете говорить правильно. Идите себе, я устал, и не будьте «звой». Идите, идите…
Анжелика поджала губы и ушла, ставя ноги носками внутрь, а Левин прилег на диван, совершенно забыв про капли.
«Имел ли я право так кричать, — спросил он себя, вытягивая ноги на диванный валик, — и вообще, имел ли я право в таком тоне разговаривать со своим коллегой, доктором Барканом? Чем я лучше его? Только тем, что чувствую такие вещи, которых он не чувствует? Ну, а если уметь чувствовать — то же самое, что, например, быть блондином или брюнетом? Если это не зависит от Баркана? Тогда что?»
Эта мысль поразила его.
— Фу, как нехорошо! — вслух сказал Александр Маркович и сел на диване.
Потом он принялся обвинять себя и сравнивать с теми людьми, с которыми жил все эти годы, то есть с военными летчиками. Сравнивая, он спрашивал сам у себя, мог ли бы он делать то, что делали они в эту войну, например: мог ли бы пикировать на цель, в то время как эта цель бьет из пушек и пулеметов; мог ли бы летать на низкое торпедометание, мог ли бы летать на штурмовку? И вправе ли он сам требовать от Баркана того, чего, не в прямом смысле, а в переносном, сравнительно, так сказать, он не мог бы сделать сам? Вот люди отдают решительно все в этой войне. А он, Левин?
И Александр Маркович стал предъявлять к себе требования, одно другого страшнее, одно другого невероятнее, до тех пор, пока совершенно вдруг не запутался и не усмехнулся своей доброй и немного сконфуженной улыбкой.
«Э, старый, глупый Левин!» — сказал он себе и пошел спать, чтобы хоть немного наконец отоспаться перед предстоящим испытанием костюма.
В восьмом часу в дверь постучали, и старшина со шлюпки сказал, что явился согласно приказанию подполковника медицинской службы.
Александр Маркович спустил ноги в белых носках с койки и долго дикими глазами смотрел на краснощекого, зеленоглазого старшину.
— Да, да, как же, — сказал он наконец, — присаживайтесь, закуривайте, там на столе есть хорошие папиросы.
Старшина вежливо, двумя пальцами, как большую ценность, взял папироску, прочитал на мундштуке название «Фестиваль» и, сделав почтительное выражение лица, закурил.
Левин, сопя, надел очки, отыскал ботинки и долго их зашнуровывал, вспоминая всю прошлую ночь, спасательный костюм и бледное маленькое лицо Курочки.
— Волна сегодня большая, — сказал старшина, которому казалось, что подполковник чем-то недоволен, — тут некоторые ребята с моря на ботишке пришли, так говорят, баллов на три или даже на четыре. Как бы нонче товарища военинженера не ударило чем…
— Военинженер выбыл в командировку, — все еще сопя над ботинком, но строгим тоном ответил Левин, — испытания буду проводить я лично.
Старшина удивленно поморгал, но тотчас же взял себя в руки и сделал такой вид, как будто бы поглощен сдуванием пепла с папироски. Александр Маркович теперь расшнуровывал ботинки, они не годились для спасательного костюма, спросонья он забыл об этом.
Минут через сорок они вышли из госпиталя и отправились вниз к пирсу.
Сырой ветер свистел между домами гарнизона, залив гудел, точно предупреждая: «куда лезешь, с ума сошел?»
— Погодка! — ежась, сказал старшина.
— Нормальная погода, — ответил Левин словами знакомого летчика, — рабочая погода. — И про себя подумал: «Всем людям страшно. И мне тоже страшно. Но я буду держаться, как держатся они. В этом весь секрет, если хотите знать, Александр Маркович. Даже странно, что вы открываете такие истины только на шестом десятке».
Старшина в это время рассказывал ему про свою сестру, которая тоже работает по медицинской линии. Звать ее Кира. Один моторист — некто Романов — еще перед войной так сходил с ума по Кирке, что даже повесился, но веревка была гнилая, а он весит центнер, и веревка перервалась…
— Какая веревка? — спросил подполковник.
— Та, на которой он повесился, — охотно пояснил старшина. — Глупость, конечно, из-за любви вешаться, осудили мы его на комсомольском собрании. Ну и Кирке неудобно было. Так теперь Романов на флоте на нашем служит, сам смеется, а только я его недавно видел, так он говорит, что иногда икота на него нападает с того случая. По два дня икает. Может это быть в научном отношении?
— В научном отношении все может быть, — сказал Александр Маркович строго. — Не вешался бы, так и не было бы ничего…
— Вот и Романов считает, что это как осложнение, — вздохнул старшина.
На пирсе стоял краснофлотец с автоматом, и Левин тем же строгим голосом сказал ему: «Выстрел!» Из мехового воротника полушубка краснофлотец буркнул: «Вымпел», и они пошли дальше. Тут ветер выл с такой силой, что даже захватывало дыхание, но все-таки Александр Маркович первым спустился в шлюпку, колотящуюся о сваи, и сел на корме — длинный, в очках, очень странный в своем спасательном костюме, который шелестел и скрипел, напоминая все ту же марсианскую одежду из фантастического романа.
Старшине дежурный долго не давал «добро» на выход в залив, и они препирались до тех пор, пока Левин сам не вошел в будку и не накричал на дежурного в том смысле, что испытания спасательных костюмов надо проводить не в санаторно-курортных условиях, а в условиях, максимально приближенных к будням войны. Пока Левин каркал, дежурный стоял перед ним навытяжку, спрятав самокрутку в мундштуке за спину, и негромко повторял:
— Ясно, товарищ подполковник, понятно, товарищ подполковник, есть, товарищ подполковник!
Но стоило Александру Марковичу замолчать, как дежурный собирал лоб в морщины, вынимал из-за спины самокрутку и говорил настырным, вялым тенором:
— Не имею права, товарищ подполковник.
Пришлось звонить Зубову.
— А плавать-то вы умеете? — спросил начштаба. Левин ответил, что умеет.
Было слышно, что Зубов что-то спрашивает там, у себя в кабинете, потом Александр Маркович услышал смех, потом трубку взял командующий и предупредил:
— Только, подполковник, без чрезвычайных происшествий. Поосторожнее, слышите? А еще лучше, шли бы вы к себе в госпиталь.
Можно было не испытывать костюм. И Левин уже чуть не ответил после огромной паузы, что «слушается», но именно в это мгновение он увидел на столике перед дежурным флотскую многотиражку с портретом Володи Боровикова, утонувшего с ничтожным ранением, того самого Володи, которому он так недавно выпилил часть ребра и вытащил его из очень неприятного гнойного плеврита, и эта фотография вдруг решила все дело. Очень сухо он доложил командующему, что не считает возможным откладывать испытания и настаивает на испытании нынче, так как лейтенант Боровиков утонул именно в такую погоду.
— Именно, именно, — сказал командующий, — вы-то сами не утоните. — Помолчал и добавил: — Ну, добро, только поосторожнее там. Кто у вас старший из моряков, дайте-ка ему трубочку…
Старшина сразу вспотел, взял трубку и, продув ее, сказал: «Есть!»
Теперь уже не было сомнений в том, что они выйдут в залив и что испытания придется проводить. Но сейчас это было совсем не страшно, потому что тут, в будке дежурного, жарко пылала печурка и тикали ходики, и звуки плещущего и воющего моря казались такими далекими, как это бывает в кино, когда смотришь на экран и видишь на нем пляшущее море с маленьким корабликом, а самому тебе уютно и хорошо сидеть, еще более уютно оттого, что на экране свистит ветер и мчатся огромные валы с белыми гребешками.
— Есть, товарищ генерал-лейтенант! — сказал старшина и, осторожно положив трубку, обтер о бушлат вспотевшую ладонь.
— У меня все, — сказал Левин дежурному и вышел. Дежурный козырнул и сразу же захлопнул за ними дверь, чтобы не выстудить свое чистое и теплое помещение, где он будет опять читать газету.
Когда они вновь спустились в шлюпку, старшина вдруг закричал Левину в самое ухо, что он, старшина, нынче проведет испытания на себе, а завтра уже будет испытывать лично товарищ подполковник. В этом была своя логика, но Левин жестко ответил, чтобы отваливали от пирса и что он не нуждается в советах. У старшины обиженно оттопырились пухлые губы, краснофлотцы враз подняли весла, шлюпка взлетела вверх и скатилась вниз, и луна, прыгающая в тучах, внезапно оказалась не перед Левиным, а за его спиною, — залив сразу осветился и сделался еще страшнее, еще злее, еще опаснее.
— Вот тут будет хронометр, — кричал Левин обиженному старшине, — видите? А это вы мне дадите выпить, если я ничего не стану соображать. Тут небольшая аптечка. Кто из вас санинструктор?
Санинструктору он тоже кое-что объяснил и заставил повторить, где что приготовлено.
— Хронометр! — кричал старшина. — Аптечка! Это — выпить!
Пошли к вчерашней вешке. Луна теперь была слева. По заливу осторожно, точно большая рыба, скользнула подводная лодка, на мостике мигали огоньки ратьера.
— Вешка! — крикнул старшина.
Вчерашних лимонов тут больше не было, и вообще со вчерашнего дня здесь все совершенно переменилось, то есть даже и не переменилось, а просто это было другое место, и вовсе не в заливе, а в море, или, быть может, дальше, в океане, и вешка была теперь не похожа на ту, которая вчера неподвижно и гордо торчала из тихой воды, — теперь это была какая-то дрянная щепка, которая металась по волнам и пропадала и вновь появлялась на мгновение.
Александр Маркович поднялся с банки и просунул руку в карман, чтобы, раздернув молнию, вскрыть химическую грелку, но тут же решил, что это делать еще рано, и, помедлив, вновь испугался до того, что зазвенело в ушах и началась тошнота. А между тем наступило время прыгать в воду, — краснофлотцы удерживали шлюпку веслами, и ее теперь только мотало с волны на волну, небыстро и неуклюже.
«Прыгать в воду, боже мой! — в эту стылую, черную, ледяную воду, прыгать так, за здорово живешь, прыгать, не очень умея плавать, прыгать на шестом десятке, прыгать…»
Лодку сильно покачивало, и, чтобы не упасть, Левин держался за плечо старшины, и старшина тоже держал его за руку возле локтя, а все другие краснофлотцы смотрели на него и ждали, покуда он справится с собою и просчитает до трех. И Александр Маркович поступил так, как поступил в свое время Володя Боровиков, — он сделал то, что надо было сделать, позабыв только, что прыгать следует после счета «три», а не после счета «четыре». Впрочем, это было неважно: он сказал себе «четыре», и тотчас же чувство раздражения на себя и на свое малодушие сменилось чувством спокойного удовлетворения, радостного удивления самим собой, чувством твердой уверенности в самом себе, — он был уже в воде, капка сработала, костюм раздулся, от грелок по ногам к животу побежало тепло. И вода понесла его на себе, а рядом с ним шла шлюпка, и краснофлотцы смотрели на него сверху вниз. Их руки были напряжены — каждую секунду они готовы были вытащить его из воды. Еще бы! Александр Маркович не знал, какими словами старшина пересказал свой разговор с командующим.
«Теперь мне не нужно думать о себе, — размышлял Левин. — Теперь обо мне будут думать они. Ведь я делаю это дело для них — значит, теперь я должен совершенно сосредоточиться на испытании костюма, они же совершенно сосредоточатся на моей особе».
Отплевываясь от соленой воды, он прислушался к своему сердцу и отметил, что оно работает удовлетворительно, прислушался к теплу грелок и нашел, что тепла достаточно, перевернулся на живот и поплыл, испытывая свободу покроя костюма и стараясь для этого загребать руками как можно шире и резче. Покрой был тоже хорош и удобен.
«Чего же не хватает Курочке? — спросил он себя. — Чего еще нужно инженеру от нашего костюма?»
Волна то поднимала его вверх, то швыряла вниз с такой быстротой и силой, что дух захватывало, но теперь он не испытывал страха, потому что, во-первых, был занят своим спасательным костюмом, во-вторых, совершенно доверился команде на шлюпке, которая все время, каждую секунду была с ним, над ним, настолько близко от него, чтобы он не беспокоился, и настолько далеко, чтобы не зашибить его ни бортом, ни веслом.
Потом, обвыкшись в воде, он вспомнил, что непременно надо испытать все неудобства приема пищи здесь, и стал доставать питательные таблетки. Это была трудная и сложная работа, и ему сразу же стало понятно, что они с Курочкой недостаточно продумали эту часть задачи, но все же он достал таблетки и принялся их жевать вместе с горько-соленой морской водой, которая попала в рот, как он ни ловчился…
И пока он сжевал всю пачку таблеток, над ним висели лица краснофлотцев, пристально в него всматривающиеся и что-то говорящие большими темными ртами. Он не слышал, что именно они говорили, но был уверен, что они или советуют ему что-нибудь, или сочувствуют ему, или хвалят его — одним словом, помогают ему всем, чем только могут.
А потом они все сидели в дежурке на пирсе. Краснофлотцы стащили с него спасательный костюм, и он рассказывал им, что он чувствовал, когда пробыл в ледяной воде три часа, и старшина все советовал ему подвинуться поближе к раскаленной печурке, но ему не было холодно и только хотелось еще и еще рассказывать, какая это хорошая вещь — спасательный костюм — и какие у этого костюма огромные перспективы в будущем.
Часы-ходики щелкали на стене, ветер свистел над заливом, пришел почтовый бот и еще две какие-то коробки, и двери захлопали раз за разом. Наступило утро. Доктор Левин поднялся и в чужом черном полушубке пошел домой — в госпиталь. Краснофлотцы несли за ним его спасательный костюм, чемодан с хронометром и другими инструментами, саквояж, в котором булькал так и не выпитый коньяк. Уже возле госпиталя он услышал это бульканье, достал фляжку, отвинтил стаканчик и поднес старшине.
— Вам первому, товарищ подполковник, — в свисте ветра сказал старшина, но на всякий случай обтер губы.
Александр Маркович выпил вторым — после старшины — и потом налил каждому по очереди.
— За ваше! — сказал квадратный краснофлотец Ряблов.
— Чтобы не по последней! — сказал маленький Иванченков.
— От простуды и от всякой такой заразы! — провозгласил басом из самого живота краснофлотец, которого Левин все время называл Петровых, но который на самом деле был Симочкин, хоть и откликался на Петровых.
Тут, под стеной госпиталя, они и расстались до завтра, до двух часов пополудни, когда должен был прибыть начсан полковник Шеремет.