8

Ему было уже немало лет — уже не пятьдесят семь, как в первый год, а пятьдесят девять, и болезни, о которых он думал раньше, не связывая их с собою, нынче и самом деле привязались к нему. И отчаянные изжоги, и несварение, и головные боли — все это еще было полбеды по сравнению с теми жестокими болями в желудке и с тем омерзительным привкусом жести во рту, которые — чем дальше, тем больше — не давали ему ни спокойно поработать, ни спокойно выспаться. Все вместе это было очень похоже на язву, но он не хотел об этом думать, так же как не хотел глядеться в зеркало, чтобы не видеть мешочков под глазами, морщин и землистого цвета лица.

В девять часов утра он проснулся от страшной тянущей боли и позывов на рвоту. Рядом, в моечной, пели прачки и скрипел барабан. По полу волнами ходила вода — теперь проклятая труба лопалась без всяких бомбежек.

«Ты добился своего, — подумал Левин, — ты имеешь наконец язву. Ты накликал ее себе, старая ворона. Ну-ка, что ты будешь сейчас делать?»

Чтобы не стонать, он принялся раскачиваться, сидя на своей койке. В воде, заливавшей пол, отражалась яркая лампочка, и отражение это, сверкая и дробясь, преломлялось в стеклах очков, отчего все вокруг было наполнено нестерпимым, сверкающим светом.

— Хирургическое отделение останется майору Баркану, — сказал Александр Маркович, — прошу вас представить себе это в подробностях, подполковник Левин… И еще несколько фраз он сказал ироническим голосом, но это совершенно ему не помогло. Он даже не слышал собственных слов, не понимал их смысла, ничего не видел перед собою, кроме режущего света. И кто-то с упрямой, идиотической силой вытягивал из него желудок.

На мгновение ему стало легче. Он даже успел подумать, что бывал несправедлив к раненым, потому что не понимал, как ужасны могут быть физические страдания. И, думая так, он открыл дверь, поскользнулся в воде и ударился о косяк прачечной. Ведь он был без очков, они свалились, когда его тошнило. О, унижение физических страданий!

И дверь в прачечную он никак не мог увидеть еще и потому, что дикая боль вновь поглотила весь его разум.

Но тут дверь отворилась сама собою, и сам собою он очутился на воздухе. Мокрые, сильные женские руки, в мыльной пене по локоть, оказались над его лицом, эта пена упала с шорохом ему на глаз и на бровь, и он оказался на носилках. Носилки понесли наверх головою вперед, по всем правилам поднимая изножье.

Старший сержант Анжелика Августовна, сдерживая слезы, точно над покойником сказала:

— О боже мой, ему, конечно, нельзя было кушать эту ужасную капусту с луком.

Когда Анжелика волновалась, у нее делался почти мужской голос. И букву «л» она произносила совершенно правильно. Даже сейчас он заметил, что она сказала «лук», а не «вук».

Все другие вокруг говорили шепотом.

Левин лежал с закрытыми глазами, прислушивался к утихающей после укола боли и разбирался в том, кто как шепчет. Вот захрипел и закашлял Баркан, он совершенно не умел говорить шепотом и всегда кашлял, вот взволнованно и сердито ответила ему капитан Варварушкина, вот быстро-быстро, пришепетывая и глотая слова, заговорила Верочка.

А потом стало тихо, и заскрипел протез — это Дорош ушел из палаты.

Тотчас же раздались громкие, властные шаги: вот отчего ушел Дорош, он ушел потому, что появился Шеремет, они давно не любили друг друга. И сразу же Шеремет сказал тем голосом, которым он обычно распекал своих подчиненных:

— Теперь собрание проводите? Ну, конечно, довели мне Левина до стационара и митингуете! Вы что, Баркан, думаете, у меня санаторно-курортное управление? У меня, Баркан, не курорт для вас и не санаторий, у меня, Варварушкина, не фребелевский детский садик, у меня военный госпиталь, я не позволю…

Александр Маркович сморщился.

У него стучало в висках, когда Шеремет начинал свое «у меня». Он сам чаще Шеремета кричал на подчиненных, но это всегда происходило оттого, что он не мог не накричать. Шеремет же кричал только потому, что считал нужным держать «вверенных ему людей» в страхе, так же, впрочем, как считал необходимым порою, разговаривая с врачами, обращаться к ним «как интеллигентный человек к интеллигентному человеку».

— Здравствуйте, товарищ полковник! — сказал Левин, неохотно открывая глаза только для того, чтобы прекратить этот крик.

— Салют! — ответил полковник.

Он был очень чисто выбрит, шинель у него была с каракулевым воротником, не говоря уже о том, что шил ее тот самый старшина, который обшивал самого командующего. Шеремет вообще был щеголем, он носил на шее белое шелковое кашне, фуражка у него была с маленьким, подогнутым внутрь козырьком, из расстегнутой шинели виднелся китель — тоже какой-то особенный, не такой, как у всех. Халат, без которого не разрешалось входить в госпиталь, начсан накинул только на одно плечо, как бы подчиняясь правилам и в то же время выражая свое к ним ироническое отношение. Кроме того, набрасывая халат на одно плечо, Шеремет давал этим понять, что он слишком занят и не может на каждой своей «точке» надевать и снимать халат со всеми завязками, пуговицами и тому подобной ерундой.

— Вы опять в шинели! — слабым голосом произнес Левин.

— А вы даже из гроба мне об этом скажете! — ответил Шеремет. — Просто удивительно, до чего вы обюрократились, Александр Маркович. Ну-ка, дайте-ка мне вашу лапку.

И, сделав такое лицо, какое, по его мнению, должно было быть у лечащего врача, Шеремет взял своими толстыми, лоснящимися пальцами худое запястье Александра Марковича.

Левин, прикрыв один глаз, смотрел на Шеремета. А Шеремет, глядя на секундную стрелку своих квадратных золотых часов, шептал про себя красными губами:

— Двадцать два… двадцать три… двадцать четыре.

В палате было очень тихо. Не каждый-то день тут начсан считает пульс. Может быть, этим актом он подчеркивает свою чуткость по отношению к захворавшему Левину.

— Мне вашей чуткости не надо, — вдруг сказал Александр Маркович, — вы мне подайте что по советскому закону положено.

— Как? — спросил Шеремет.

— Просто вспомнил один трамвайный разговор в Ленинграде, — ответил Левин, — но это, разумеется, к делу никакого отношения не имеет.

Шеремет обиженно и значительно приопустил толстые веки.

— Наполнение вполне приличное! — наконец сказал он.

И, положив руку Александра Марковича поверх одеяла, похлопал по ней ладонью, как делают это старые лечащие врачи.

— Так-то, батюшка мой! — произнес Шеремет. — Укатали сивку крутые горки. Не послушались меня, не поехали отдохнуть…

Левин все еще смотрел на начсана одним глазом.

— Теперь придется не день и не два полежать…

И Шеремет стал рассказывать, что у китайских врачей существует до пятисот пульсов. Рассказывал он долго, значительно, и рассказ его было неловко слушать, потому что многое он подвирал. Потом, сделав суровое лицо, Шеремет приступил к распоряжениям.

— Для подполковника надо очистить эту палату, — велел начсан, — совершенно очистить, и оставить только одну койку — самому Александру Марковичу. Странно, что без меня никто не догадался это сделать, смешно отдавать приказания по поводу очевидных вещей.

— Палату для меня очищать не надо, — слабым голосом возразил Левин. — Зачем мне очищать палату. Я никому не мешаю, и мне никто не мешает…

Он глубоко вздохнул и негромко добавил:

— Я не нуждаюсь ни в чем особенном и отдельном. Вы понимаете мою мысль?

Он плохо видел без очков, и, может быть, это обстоятельство придало ему мужества. Шеремет умел так таращить свои выпуклые глаза, что у Александра Марковича раньше недоставало сил ему возражать. А теперь перед ним было только плоское, белое, гладкое лицо и больше ничего. А может быть, очки тут были и ни при чем. Может быть, Шеремета вообще не следовало бояться.

— Хорошо, — сказал Шеремет. — Оставьте нас.

Все ушли почтительно и подавленно. Анжелика громко вздохнула, несколько даже с вызовом. Майор Баркан покашлял в кулак.

Шеремета боялись и не любили.

— Ну, что будем делать? — спросил полковник. Левин пожал под одеялом худыми плечами.

— Если это язва. — опять начал Шеремет. Александр Маркович смотрел на него одним глазом неподвижно и иронически. Шеремет говорил долго и неубедительно. Его всегда раздражал Левин — нынче же особенно. И главное — молчит. Почему молчит? Ведь он ему предлагает письмо к виднейшему хирургу и делает это из самых чистых побуждений. А он молчит и смотрит одним глазом.

— Почему вы молчите? — спросил наконец Шеремет.

— Я все жду, когда же вы спросите про спасательный костюм.

Старший сержант Анжелика Августовна принесла Левину очки, и он в то же мгновение увидел, какое сдержанно-ненавидящее лицо у Шеремета, но теперь не оробел. Ему самому это показалось странным, но он не оробел. Может быть, после той минуты, когда он решил прыгнуть в залив, он вообще не будет робеть? Странные вещи творятся даже с немолодыми людьми на белом свете, если для них существует что-то самое главное. И что оно — это главное? И когда оно начинается? Когда это все началось у Володи Боровикова? Или Володя уже с этим родился? Нет, Володе не нужно было ничего преодолевать.

— Я не хотел с вами говорить о делах, — донесся до него голос Шеремета, — но если уж на то пошло, то, прежде чем беседовать о спасательном костюме, два слова о бане и о вашем подчиненном, вернее о вашей подчиненной Варварушкиной. Только два слова. Вам не тяжело говорить?

Левин сделал гримасу, которая означала: «Какой вздор».

— Александр Маркович, дорогуша, — продолжал Шеремет, — разговор у нас не служебный, а совершенно приватный, мы говорим как друзья, как интеллигентные люди, вы согласны? Вы должны меня понять, тем более что вы, так сказать, наиболее кадровый из всего нашего состава. Вы не Варварушкина, и вы знаете, что такое служба…

Левин смотрел на Шеремета с жадностью и ждал. Он совершенно не робел более этого выбритого и напудренного лица, подпертого жестким, вылезающим из-под кителя крахмальным воротничком, не робел толстых приспущенных век, не робел властных жестов, крупных золотых зубов, сдерживаемого, рокочущего, начальнического голоса.

— Вчерашнего дня, в субботу, — говорил Шеремет, как всегда немного манерничая, — вспомнил я, что многие из начальства вашего гарнизона моются именно по субботам. Естественно, что мне пришла в голову мысль проверить, как ваш санврач реагирует на субботу. А санврача нынче, как известно, нет, заменяет его ваша почтеннейшая Варварушкина. Так что наш с вами разговор идет именно о ней. Ну-с, прошу слушать: в бане пожилой старшина на мой вопрос, как они готовятся к приему начальства, довольно развязно мне отвечает, что никаких особых приготовлений у них нет, что санврач нынче заходил, но никаких — заметьте, никаких — приказаний не отдавал, кроме как помыть все, поскрести и парку поднагнать. Что же касается до моего приказания, то Варварушкина не только ничего сама не сделала, но даже не довела о нем до сведения начальника госпиталя. А мне со слезами ответила, что отказывается выполнять мои распоряжения.

— Какие именно ваши распоряжения? — спросил Александр Маркович.

— Она вам не докладывала?

— Нет, не докладывала.

— Еще один характерный штрих для ее поведения. Я распорядился получить из вашего госпиталя выбракованные одеяла и постелить ими лавки и полы в предбаннике. Я распорядился выстелить лавки поверх одеял простынями. Я распорядился также силами госпитального персонала заготовить веничков, сварить квасу из хлебных крошек и корок и поставить этот квас на льду в предбаннике. Ведь просто? Начальство наше очень устает, у него ответственность огромная, значит надо нам о начальстве подумать, проявить заботу, да и нам это вовсе не во вред, потому что они непременно спросят — кто это о них так позаботился, а банщик и ответит: «Санчасть, товарищ командующий!» Вникаете? Таким образом, они нас приметят, вспомнят добрым словом, и мы с вами…

— А если худым словом? — спросил Левин, глядя прямо в глаза Шеремету. — Если спросят, кто эти паршивые подхалимы, холуи, подлизы, — тогда как? И если им ответят, что эти подхалимы и холуи — военврачи? Сладко нам будет? А характер командующего мне немножко известен, спросить он может. Нет, товарищ полковник, уж вы извините, но я совершенно одобряю Варварушкину и во всем согласен с нею. Жалко только, что она плакала. Да ничего не поделаешь — слабый пол, случается, плачет от злости…

— Но ваша Варварушкина не выполнила приказания.

Александр Маркович пожевал губами, подумал, потом произнес:

— Вряд ли, товарищ полковник, она могла понять ваши слова как приказание. Она поняла ваши слова как приватную беседу, так я склонен думать. Она у меня товарищ дисциплинированный.

Лоб Шеремета покрылся испариной, но ответа не последовало.

— Так ведь? — спросил Александр Маркович. — Впрочем, все это мелочи. Давайте теперь о деле потолкуем. Когда мы назначим испытание костюму? В следующее воскресенье?

— Думаю, что об этом рано говорить, — едва скрывая досаду, ответил Шеремет. — Ведь у вас, голубчик, язва, ужели вы сами прободения не боитесь?

— А если боюсь, так что? — спросил в ответ Левин. — Это война научила меня тому, что, боюсь я или не боюсь, — побеждать я во всяком случае обязан. Все те, кого мы лечим, — люди, а человеку свойственно не любить, мягко выражаясь, когда в него стреляют. И тем не менее…

Шеремет вдруг вскипел.

— Тем не менее, — сдерживая свой голос, чтобы не услышали другие в палате, сказал он, — тем не менее ужасно вы любите рассуждать в ваши годы. Все кругом рассуждают. Начальник госпиталя рассуждает, товарищ Дорош рассуждает, скоро санитарки рассуждать начнут.

— Они уже давно рассуждают, — вставил Левин, нарочно поддразнивая Шеремета.

— Все рассуждают, — почти крикнул Шеремет, — все непрерывно рассуждают, и никому в голову не приходит, что раз никто еще не изобрел этого костюма, то и нам его не изобрести. Блеф это все, понимаете? Блеф! Доктор, видите ли, Левин и инженер, видите ли, Курочка сконструировали костюм. Но этого им мало. Они требуют еще санитарного самолета. Спасательный самолет им понадобился. А я вам на это отвечаю: начальство само знает, каким способом обеспечивать эвакуацию раненых, и мы с вами не для того сюда поставлены, чтобы учить снизу наше начальство, находящееся неизмеримо высоко. У нас участок небольшой, и мы должны с ним справиться, а не летать на разных самолетах и не жить в мире фантазии. По вашему лицу я вижу, что вы будете писать рапорт насчет самолета и костюма, и говорю вам — пишите, ваше дело, но я вам во всех этих историях не помощник. Прикажут — пожалуйста, а не прикажут — не буду. Вот так и договоримся. Договорились? Или вам мало мороки с вашим отделением?

И он выразил всем своим лицом и даже плечами расположение к Левину, а рукою дотронулся до его острого колена, выпирающего из-под одеяла, и несколько раз погладил ему ногу. Левин же молчал и смотрел на Шеремета так, как будто видел его в первый раз и как будто тот очень ему не понравился.

— Ну-с, а засим позвольте пожелать вам всего наилучшего! — сказал Шеремет и пожал Левину руку. — Поправляйтесь, а как только станете транспортабельным, мы вас отправим в Москву, и там вам вашу язвочку чирик!

Он засмеялся, как будто сказал что-то очень смешное и остроумное, поправил на своем плече халат и, продолжая улыбаться, пошел к двери. Александр же Маркович смотрел ему вслед, и глаза его выражали недоумение. Потом он повернулся на бок, повздыхал и уснул, будто провалился в небытие.

Загрузка...