Сосед скреб под мышкой и стонал, как бы от наслажденья:
— О, какие я дам на него показания!
Назар молчал. Тюрьма набита провокаторами, верить никому нельзя. Здесь даже одежда не греет, еда не насыщает, воздух тоже ненастоящий, всегда его не хватает груди. Надежные и честные здесь только псы, которые бегают между рядами колючей проволоки, — какой Чистосердечной ненавистью полыхают их глаза, когда приблизишься…
— Сволочи, еще предупреждают, — ныл сосед, уставясь в синюю стену. — А я их не слышу. Плюю на вас, плюю, плюю, это я уже могу себе позволить…
Назар понимал, о чем предупреждали соседа, но молчал. Ной не ной, а через несколько дней и его, и соседа, и многих других заключенных, этапированных сюда из разных лагерей, повезут в Верховный суд свидетелями на большой процесс. Большой процесс, большая ответственность. Назара тоже предупредили, чтобы был правдив, но в меру, лишнего чтобы болтать остерегся. Смех — чего остерегаться человеку, получившему свои пятнадцать лет? И что лишнего можно сказать о другом человеке, который без того идет на «вышак»? И при чем здесь, ради бога, правда? Есть о чем поразмыслить Назару, но он предпочитает думать молча, а сосед, зануда, смотрит в стенку перед собой, раскачивается и ноет:
— Сволочи, сплошные сволочи… Когда только взяли меня, эта сволочь передает: Георгий, не бойся, все бери на себя, через год, само много через пару лет вытащу тебя и возвышу над врагами твоими. Когда такое говорит не кто-нибудь, а первое лицо министерства — веришь! Если первому лицу не верить, тогда кому? Богу? Бога сегодня отовсюду шугают, как собачонку, а он молчит, что такое сегодня бог… Просто счастье, что его нет, иначе бы уже и с ним разобрались в два счета, арестовали бы старика. А первое лицо неарестуемо — закон природы. И я брал на себя. Как я брал на себя, идиот! Я сочинял, как какой-нибудь Мопассан! Знать бы раньше, что имею талант к беллетристике, разве стал бы я директором ювелирного магазина? И вот я сочинил себе, сочинитель, на восемь лет строгого с конфискацией, — это при моих смягчающих обстоятельствах! — и после приговора слышу, что первое лицо тоже взяли, как какого-нибудь маленького афериста. Арестуемо! И эта сволочь все мои сочинения, которые ради него, подтверждает за чистую правду! Я понимаю, он желает оставить за собой только взятки наличными, а операции с золотом он уступает, сволочь, мне…
Сквозь бормотание соседа Назар слышал еще и топот по коридору, лязг промежуточных решеток, разделяющих общую несвободу тюрьмы на обособленные отсеки, слышал привычно недобрые голоса, и все это сквозь бормотание соседа и глухую дверь — здесь очень обостряется слух. В окне над наружным дощатым коробом золотится лоскут предвечернего неба, но в синих стенах камеры свет этот вянет, сереет, мерно взблескивая лишь на лысине соседа.
— Всю жизнь боялся, как положено, а все равно попал сюда. Чего я должен бояться теперь? Под амнистии не попадаю, в зоне восемь лет не проживу. Я бы с удовольствием боялся, может быть, но — чего, пусть мне скажут — чего? Я этой сволочи, следователю, откровенно сказал: на суде все выложу по правде, потому что у меня теперь конфисковано все, кроме души, и теперь я обязан о ней позаботиться — ведь больше некому.
Назар закрыл ладонями уши и попробовал смотреть на остывающий краешек облака, но обострившийся слух сам собой выделял из шума тишины тягучие стенания соседа:
— И ведь вдвоем со следователем были, больше на допросе никого, так почему сегодня утром, слышь, сосед, тебя когда уводили, глазок открывается и чья-то с фиксой пасть говорит: помалкивай на суде, говорит, пузырь, а то душа твоя останется без тела и некому, говорит, будет о ней заботиться. И я поверил, слышь, сосед? Все куплено. На воле у них миллионы остались. Если законника-следователя купили, так разве не купят паршивого наркомана? Купят, недорого купят, и наркоман зарежет меня, как овцу, без молитвы, и я ему, если успею, еще доплачу от себя — только бы не мучил…
Назар не мог больше вынести.
— Пожалуйста, — попросил он, — заткнись, а?
Сейчас бы лечь носом в синюю стенку, сейчас бы подушкой накрыться, но до отбоя ложиться нельзя. Можно только просить:
— Друг, заткнись, а?
Сосед не слышал, ныл и ныл, и понемногу Назар убеждался, что вряд ли он, конечно, провокатор, но долбанутый — это может быть. Тем не менее не было смысла ввязываться с ним в разговор. В тюрьме полно долбанутых, с каждым не наговоришься. Долбанутых, конечно, полно и на воле, но тюрьма на них как будто ставит ударение, только и видишь кругом одних долбанутых, при этом не среди одних зэков. С гарантией в своем уме здесь разве что те же сторожевые псы — конвойного с зэком нипочем не перепутают.
Но если не провокатор сосед, тогда для чего их поместили в роскоши, вдвоем среди переполненных камер СИЗО, захлебывающегося от перегрузки? Какой-то должен быть в этом смысл?
Какой — он понял только ночью, проснувшись на шелест смазанного и отрегулированного, но все ж таки материальным предметом отпираемого замка.
Дверь еле слышно проскулила петлями, впустила угол коридорного света, и поверх скользнули три бесшумные фигуры; и снова камеру заполнил глубоководный сумрак от замазанного синим ночника. Сосед был тоже, видно, чуток, приподнялся на локте навстречу метнувшимся к нему двоим, но тут же и повалился в подушку, что-то бормоча гнусаво. Третий сунулся к Назару, в кулаке его отсвечивало металлическое жало, и, лишь увидев нож, Назар осознал спросонья, что это не охрана с шмоном, а что-то еще не виданное. Ни крикнуть, ни спросить он не успел — точный удар рукояткой под ложечку опрокинул и его на тюфяк, и его заставил тоже давиться схватившимся в гортани воздухом.
Те двое между тем трудились. Стащив соседа, скрюченного, на пол, они быстро драли из тюфяка ленты и свивали их в жгут. Наркоманы не смогли бы работать так сноровисто, это были крепкие и умелые уголовнички. Сосед продышался и сказал непонятное слово, однако снова получил удар по горлу, от которого обмяк и завозил ногами по полу. Назар томился в оцепенении. Вздох, другой он вымучил, а сил пошевелиться не было, как в пьяном сне. Но, может быть, это и сон? Или светлое жало, цепляющее щетину на кадыке, так опьяняет человека? Додумать Назар не успел, потому что в считанные мгновенья один из тружеников привязал излаженный петлею жгут к решетке на окне, а другой подтянул соседа к стене, взял под мышки и с неожиданной силой поднял. Назар закрыл глаза. А когда открыл, над коробом лучился утренний бочок все того же безмятежного облака, а под окном стоял на цыпочках, наклонив набок лысину, его сосед.
Дверь бухнула перед ударившимся в нее Назаром. И он закричал.
Днем в следственной комнате он подробнейше описал происшествие капитану, которого не видел ни прежде, ни после того. Капитан добросовестно записал его показания, добросовестно прочитал их вслух и попросил расписаться отдельно на каждой странице. И уже когда закончена была протокольная часть, капитан предложил сигарету и с сочувственным интересом сказал, что давно уже не встречался с такими подробными описаниями снов, хотя случались в практике и похлестче. Впрочем, сказал капитан, Назару нет надобности напрягать воображение, потому что никто и не думает лепить ему убийство сокамерника. Чего нет, того нет. Экспертиза у нас надежная, сказал капитан, бывший директор ювелирного магазина повесился сам, впав в сильнейшее помрачение рассудка. Так показала экспертиза, повторил капитан, закуривая. Да и дежурные по блоку не отметили в ту ночь никаких хождений по коридорам, а если бы отметили — пресекли бы, разумеется. Ваш сон болезнен, тяжел, сочувственно улыбнулся ему капитан, и это счастье, разумеется, что наяву такое невозможно.
В прежнюю камеру Назара уже не вернули, а в другой народу оказалось нормально битком, правда — ни одного уголовника. Вообще уголовники в последние года два как-то подзатерялись в тюрьме, большинство в которой составляли теперь солидные.
Потрясенный беседой с капитаном, Назар отмалчивался, сколько мог, от расспросов сокамерников, покуда не сообразил, что надежнее всего отвяжется, именно рассказав, по какому он проходит делу. Так и вышло. Мигом отвязались и даже перестали замечать, ибо уж кто-кто, а солидные понимали цену первому лицу такого министерства, и магнетическую силу его дела тоже понимали хорошо, и оказаться притянутыми к делу через неосторожный вопрос они не хотели.
В тесноте и полном одиночестве прожил здесь Назар еще одни сутки из бесконечных тысяч, отмеренных ему приговором. Ни дней давно он не считал, ни лет, это делала за него тюремная канцелярия. А он приучил себя не вспоминать о прошлом, чтобы напрасно не мучиться, и он давно не размышлял о будущем, которого не имел.
Благодаря этому он мог спокойно порассуждать с собой о ночном происшествии, в реальности которого беседа с капитаном укрепила его окончательно.
Вывод был почти безнадежный. Нипочем ему не доказать, что несчастный Георгий повешен А тем, что им, Назаром, подписано сновиденье, он сам зачислил себя в долбанутые. Так что любое его завтрашнее разоблачение на процессе может быть отклонено защитой как лепет душевнобольного.
Наутро после завтрака Назара вывели во двор и долго вместе с десятком других заключенных передавали конвою, Пока шел счет по головам и сверка со списком, Назар посматривал на соседей по строю и большинство узнавал, но не сразу — в кабинетах он видел их другими — с ухоженными шевелюрами, в респектабельных тройках, облегающих властные животы, а этим пасмурным утром все они одинаково ежились в синих робах, и синие кепи одинаково колом стояли на стриженых, неожиданно мелких головках. Почему же столько лет он исполнял команды этих людей, команды даже более чем нелепые, даже те, которые по самым простым человеческим заповедям исполнять было нельзя? Почему столы ко лет не видел их сущности так же ясно, как видел сейчас? Да потому, отвечал себе Назар, что сам был всего лишь одним из них, и кепи теперь у него тоже колом на стриженой шишечке…
В автозаке разговаривать запрещено, да никто и не пытался, даром что в газетах компании наподобие этой называли словом «мафия». Тоже — мафия… Уже на предварительном следствии лопались связи и обязательства, на воле казавшиеся нерушимыми. На первых же допросах эти люди открещивались от сердечных друзей, через месяц в СИЗО предъявляли всю как есть подноготную начальства и с потрохами продавали подчиненных, ну а через полгодика, случалось, брат покупал снисхождение следствия полным перечнем мерзостей брата.
Несколько шагов от автозака до ступеней суда он прошел по самой настоящей воле. Мельком видел гражданские автомобили на стоянке, гражданские растрепанные деревья, да и здания вокруг без оград, без решеток он видел, и совершенно доступны были его глазу обнаженные плечи и гладкие смуглые руки женщин, и подвывал уносящийся по улице без конвоя троллейбус, — но взгляда ни на чем не задержал Назар, чтобы не тревожить душу. Милиция перед подъездом растолкала надвое разноцветную, пестро пахнущую толпу любопытных, и грязно-синяя колышущаяся шеренга протекла сквозь секущие взгляды — милосердия не было ни в одном.
В спецкомнате, откуда их будут выводить для дачи показаний, им разрешили сесть, и сразу же некоторые достали из карманов тетрадки и зашелестели. Задолго готовились они к этому дню, имея шанс изменить судьбу к лучшему. Не заглядывая в их тетрадки, знал Назар, что будут говорить на суде эти люди. Да, скажут, преступления совершали, но были втянуты первым лицом, приписывали проценты и присваивали многие тысячи рублей по персональным его указаниям, и если брали на прежних судах на себя всю ответственность, то исключительно из страха перед ним, еще державшим крепко поводья власти. (Несчастный Георгий, шелестеть бы и тебе сейчас шпаргалкой!) А другие солидные сразу же задремали, пользуясь покоем спецкомнаты, — эти вполне довольны своими приговорами и дразнить судьбу не собираются. Разве истина имеет значение? Значение имеет приговор.
Три часа одного за другим вызывали солидных, последним красноскулый прапорщик из конвоя выкрикнул Назара, и кто-то тихо буркнул ему в спину; не нудохайся там давай — обед… Закинув руки за спину, Назар проследовал за громыхающими сапогами по коридору, привычно слыша такое же громыхание позади, и был введен в знакомый зал судебных заседаний, где некогда судили и его. И первое, во что вцепился сам собою его взгляд, был человек за барьером.
С утра распогодилось, и с воли во всю застекленную стену зала било пыльное солнце. Первое лицо отвечало Назару со скамьи подсудимых спокойным, даже благожелательным взором, не оставляющим сомнений, что оно философски принимает превратность своей руководящей судьбы. Но — дерг, дерг — седоватые усики встрепетывали.
Судья, уловив зевок в кулак, прочитал его, Назара, данные из листка и в той же механической тональности спросил:
— Когда, за что, при каких обстоятельствах вы давали подсудимому взятки? Какие суммы?
Судья понравился Назару, это многое значило,
Стальная шевелюра, крупное старческое лицо, но глаза, увеличенные очками, глянули цепко и живо — мудр по годам, однако интереса к людям еще не изжил. Осоловелые от судоговорения заседатели Назару были безразличны. Добродушная улыбочка толстяка прокурора и чересчур красивые очки адвокатессы понравиться, конечно, не могли, да бог с ними — знакомые желтые стены зала, аляписто крашенный герб республики над судейскими креслами придавали почему-то уверенности. Назар подумал, до чего же привык жить среди незнакомых лиц, если даже знакомые стены могут добавить уверенности.
— Уважаемый суд, — начал он. — Для нашего… бывшего нашего министерства начальник управления не такой уж большой человек. На этом процессе я тоже небольшой человек. Тем не менее я собираюсь сообщить суду очень важную вещь, поэтому прошу разрешения…
— Суд не принимает апелляций, — сухо сказал судья, отразивший сегодня семь попыток свидетелей обелить себя отказом от предыдущих показаний. — Отвечайте только по существу поставленных судом вопросов.
— Это не апелляция, — несколько растерялся Назар. — Я не прошу пересматривать дело. Я о другом…
— Тем более, — сказал судья. — Только по существу,
— Хорошо, — сказал Назар, — но существо не только в суммах…
Вскинув сивую бровь, судья позвенел металлическим карандашом по графину.
— Первый раз я передал ему восемнадцатого сентября восемьдесят второго года тысячу пятьсот рублей, второй раз в мае, не помню числа, восемьдесят третьего— три тысячи, потом вплоть до ареста к каждому празднику передавал по две тысячи, — перечислял Назар.
— Новый год, Первое мая, Седьмое ноября — по шесть тысяч в год?
— По десять. Вы не посчитали Восьмое марта, то есть подарок его супруге, и подарок самому на день рождения.
— Упустил, виноват, — усмехнулся судья. — И сколько же всего, с подарками?
Так написано же в моих показаниях.
— А вы повторите
— Тридцать шесть тысяч пятьсот.
Заседатели скучающе таращились на него. На этом процессе звучали более значительные цифры. Однако судья будто оживился.
— Вы все время говорите «передал», а не «дал», как другие. Почему?
— Эти деньги мне частями приносили начальники облупраблений, я их складывал в сейф, такая у меня была функция, а перед соответствующей датой передавал.
— Функция… — покачал головой судья — Вам что, эти самые начальники говорили, для кого приносят деньги?
— Считалось, что на нужды министерства — гости, сувениры, приемы… до указа ведь было Сколько существует министерство, всегда было так, и я не смог бы поломать это правило, даже если бы хотел.
— А почему вы не хотели?
Назар откашлялся, но отвечать не стал, а судья посмотрел в свой листок и не стал настаивать, спросив вместо этого:
— Какой ущерб от приписок установлен по вашему управлению?
— Больше сорока миллионов.
— Вы боролись с приписками?
— У нас такого слова даже не было. Корректировка, маневр — вот как это называлось. Мы знали — корректировка делается в интересах республики, чтобы на будущий год, не дай бог, не срезали фонды и чтобы в отчетном году хозяйства концы с концами свели, выдали людям зарплату. Разве можно бороться с интересами республики? Даже он, — Назар кивнул на первое лицо, — этого не смог бы.
И судья покосился туда же задумчиво поверх очков и кивнул, как будто признавая ограниченность возможностей первого лица. Но спросил о другом:
— Сколько вы заплатили подсудимому за свое назначение на должность?
Назар побурел:
— Он сам перевел меня из области в аппарат. Зато потом мне это стоило…
— Свободы, еще бы, — перебил судья. — Прокурор, есть вопросы?
— Непременно! — растянул улыбочку толстячок-добрячок. — Свидетель, вы перечислили только что суммы, которые дали… хм, передали подсудимому. Ну а себе-то сколько оставили?
Назару столько раз уже задавали этот вопрос и столько раз не верили, что он не поморщился даже, отвечая:
— Ничего не оставлял
— Ну? А какие же ценности у вас изъяты? Прокурор насмотрелся на этом процессе казанских
сирот, у которых при обыске выгребали тысячи — да не рублей, понимаете, тысячи, а золотых монет и побрякушек, понимаете, у которых ковры хранились скатанные штабелями, как бревна на лесоскладе, а японские магнитофоны пылились десятками, нераспечатанные. Зачем все это нормальному человеку? Как никогда в последние годы, на этом процессе хотелось ему послать куда подальше всю эту свору, обезумевшую от жадности, да и попроситься на пенсию Дачей заняться, честной и умной смородиной. Но судья посмотрел в свою папочку и сказал:
— Ценностей изъято — обручальные кольца, сережки золотые, две пары, цепочка одна Две сберкнижки — шестьсот семьдесят три рубля четырнадцать копеек. Автомобиля, дачи нет, описано домашнее имущество на сумму.
— Благодарю, вопросов не имею, — прокурор продолжал улыбаться. Только улыбочка помогала ему держаться в последние годы, когда покатился с горы, наворачиваясь на себя и чудовищно умножаясь, ком «руководящих» дел, и когда всем стало ясно, чего стоил прежде управляемый сверху закон, и когда становилось все несомненнее, что сжимающий нити кулак не собирается разжиматься. С оптимистической улыбкой всю свою карьеру ждал он очистительного грома, который заставит, наконец, мужика перекреститься, но вот над каждым громыхало, считай, беспрерывно, и каждый продолжал свое. А прокурор на раскаты улыбался еще упорнее, чтобы не впасть в пессимизм..
— Адвокат? — сказал судья.
Блеснули в пыльном солнце и уперлись в Назара необычайно красивые, в какой-то искристой оправе иностранные очки. Солнце дымилось в них, скрывая глаза, и, когда адвокатесса поправила волосы, в ухе радужно полыхнул бриллиантик Богатый адвокат — хороший адвокат, и у Назара на минуту сжало сердце.
— Только один вопрос, — сказала адвокатесса. — Вы когда-нибудь обследовались у психиатра?
— К делу не относится, — сказал судья. — Есть другие вопросы?
Кивнула отрицательно: блеск метнулся по дужке и кончился радужной искрой. Главное, свидетель понял смысл вопроса — вон как вцепился в трибунку, пальцы белые.
— Что ж, — судья посмотрел на часы, — Подсудимый, ваши вопросы.
Бывшее первое лицо поднялось со скамьи достаточно скоро, чтобы не оскорбить уважаемый суд, но и не слишком угодливо. За месяцы следствия оно освоилось с порядками. В глаза председателя лицо смотрело с Несомненной нежностью, однако же без подхалимажа, как бы видя в данном окружении единственного равного себе. Только усики седоватые — дерг, дерг…
— К свидетелю вопросов не имею!
— Объявляется перерыв, — сказал судья. — Уведите свидетеля.
Назар почувствовал близкий запах казармы и прикосновение к локтю, но только крепче вцепился в трибунку:
— Я должен сделать важное сообщение, гражданин судья! Я так долго ждал!
Судья с сомнением посмотрел на заседателя слева, на заседателя справа — оба кивнули.
— Говорите, свидетель, — позволил судья. И запах казармы исчез.
— Двадцать третьего… — Назар сглотнул, подавляя ненужно нахлынувшее волнение, — двадцать третьего ночью на моих глазах в камере повесили человека, который…
— В порядке справки! — блеснули изумительные очки, и судья кивнул, и адвокатесса сказала напористо: — Этапированный в качестве свидетеля осужденный директор ювелирного магазина покончил с собой, испытывая обострение бреда преследования, — вот копия заключения экспертизы. Находившийся с ним в камере данный свидетель, обнаруживший утром тело, пережил такое сильное душевное потрясение, что…
— Неправда, везде неправда! — сказал Назар с такой силой, что судья остановил мановением адвокатессу, а ему показал — продолжай. И Назар продолжал, ощущая прилив нарастающей злобы и радуясь, что может что-то еще ощущать: — Стыдно говорить такое, когда человек, пусть он делец, пусть ворюга и взяточник, но когда человек раз в жизни собирался правду сказать, а его за это замочили! И я везде писать, доказывать буду, и пускай меня самого замочат…
— Это и есть ваше важное сообщение? — перебил его судья.
— Нет, — остановился Назар, снова дух перевел. — Просто несчастный Георгий сказал: у этого вот все куплено, везде, где надо, его люди сидят, и никакой суд, даже из Москвы, ничего ему все равно не сделает. Очень переживал Георгий, что вы этого вот за деньги отмажете от высшей меры, а через пару лет другие судьи за другие деньги вообще его выпустят, и он хотел, Георгий, рассказать вам про его операции с золотом, чтобы…
— Суду известны эти операции, — сказал судья, жестом посадив на место привставшую было адвокатессу. — Что вы еще хотите сказать?
— Главное. Теперь хочу главное, — торопился Назар, чувствуя, что уходит милостиво ему отпущенное время этих незнакомых, но самых важных для него теперь людей. — Наше министерство очень большое, конечно, очень сильное было, но оно ничего не делало такого, о чем бы не знала Москва. Вы понимаете, что я имею в виду.
— Не понимаю, — сухо сказал судья. — Попрошу вас короче.
— Зато я понимаю! — прокурор перестал наконец улыбаться. — Да уж пускай человек выговорится, Николай Александрович.
— Я хочу сказать только, что несправедливо приговаривать к расстрелу его одного… — Назар запинался, напрягал все силы, чтобы унять это чертово сердце, которое то в горле прыгало, то где-то в желудке. — Ведь кто-то выделял министерству деньги, сколько попросят, и этот кто-то точно знал, сколько денег вернется к нему лично, а другие приезжали с проверками, а уезжали с полными чемоданами, проститутки — я их всех по именам назову!
— Суду известны эти имена, — снова прокурор заулыбался, даже колыхнулся в добродушнейшем смешке, — да толку, свидетель, толку!
Очень предостерегающе судья звенел карандашиком по графину, но прокурор не унимался, весельчак:
— Дающие показания против других высокоответственных лиц тоже ведь могут оказаться подкупленными нашим подсудимым, а, свидетель? Не приходила в голову такая мысль? Да вот вы, который пытаетесь уменьшить его вину, может, вы тоже подкуплены!
— Я его ненавижу, — тихо отвечал Назар. — Он мою жизнь уничтожил, но я и себя ненавижу, почему ему
позволил это Меня наказали, его тоже надо наказать, обязательно. Но не так же, как вы делаете… Несчастного Георгия удавили, как будто кругом виноватый торгаш стоит не больше тюремного таракана. Зато с министром возитесь по закону, вон сколько месяцев сидите, разговариваете, прежде чем он свою пулю получит. А тех кто судить собирается? Когда? Не знаете? А мы имеем право знать — я и Георгий!
— Уведите, — судья махнул карандашом куда-то поверх его головы, и Назар почуял снова казарменный дух, пальцы больно взяли его за плечо, но он продолжал упрямо:
— Когда неправда идет сверху, почему наказываете снизу вверх? Нас первыми — несправедливо! Подожди, сынок… Эту сволочь надо расстрелять, согласен, меня надо тоже — запишите в протокол, прошу! Но даже мы имеем право сдохнуть справедливо — после них, которые все это, с-с-волочи, устроили!
Однако ж председатель уже поднялся, и за ним беспрекословно отслоились от кресел оба заседателя и секретари, и адвокатесса ручками всплеснула, как бы собираясь вспорхнуть, но неожиданно толстые ноги и кипа коричневатых папок не позволили ей это сделать, и прокурор побагровел почему-то и подержал над столешницей сжатые кулаки, как бы собираясь грохнуть, но звезды в петлицах, конечно же, не позволили ему это сделать, и конвойные пальцы развернули Назара за плечо к выходу, и тогда он увидел, что не так был пуст зал, как показалось ему при входе, ибо у самой стены сидел единственный слушатель, и был то следователь, ведший с ним несколько дней назад предупредительно-загадочную беседу, и следователь сонно, равнодушно смотрел на него и почесывал нос.
Недолгое время, что партию везли в автозаке «домой», Назар прожил в странном остолбенении. Все получилось не так, он говорил не то, что собирал и по словечку репетировал ночами. Никогда, никогда, сколько придется еще прожить, он не увидит больше первое лицо, и он упустил свой единственный случай казнить эту сволочь собственным страшным судом, — а вместо этого лепетал какую-то чушь о справедливости, хотя давно пора само это слово забыть.
Оцепенело простоял он в шеренге обряд возвращения в лоно тюремной охраны, оцепенелым был проведен по лязгающим коридорам и вставлен обратно в синюю камеру. Было пусто, с нар лупился на него один солидный, остальных, наверное, развели по допросам.
— Присаживайтесь, — гостеприимно повел рукой солидный, и Назар церемонно прижал руку к сердцу и сел, словно в самом деле заглянул сюда покалякать, однако на вопрос солидного он не ответил, поскольку не слышал его, и тот, недоуменно подождав, отвернулся к окну. Вид в окне ничем, конечно же, не отличался от вида на стенку, но в этом повороте головы солидный сделался необычайно, до жути похож на председателя суда — тоже тяжелый, седой, тоже с несговорчивым подбородком и такими же блекло-голубенькими честными глазами, — и Назара словно молния пронзила. Он и есть!
Назар откинулся к стене и зажмурился, чтобы обдумать открытие. Зачем? Зачем такому авторитетному человеку переодеваться в робу и ждать его здесь, зачем? Неужели устыдился, что не позволил выговориться Назару в суде? А может, он специально не позволил выговориться там, чтобы без помех, без дохлых своих заседателей и этой мерзкой бабы в очках, без хехехеканья прокурора… боже мой, неужели может быть так? А почему не может? В конце концов ведь не Назар, а он, судья, обязан в надлежащее время огласить приговор первому лицу, а для этого нужно собрать приговоры у каждого, кто не сумел использовать свой шанс…
— Спасибо вам, — сказал Назар, не открывая глаз. — Я уже не надеялся.
Солидный посмотрел на него с интересом. Смуглый чудак глаза-то открыл, но глядел как-то сквозь, и глаза его были чудные — без зрачков.
— Ну-к, еще раз, браток, только не гугни, давай разборчивее, — попросил солидный. — Я, понимаешь, по-вашему не того…
— Когда я дома, в области жил, — заговорил Назар медленно, тихо, потому что торопиться больше было некуда, — я много, хорошо работал, и все меня уважали, больше всех — сын. Потом он взял меня в центральный аппарат. Мы переехали в столицу и начали погибать, потому что в министерстве от меня уже не требовали работы, требовали выполнения указаний и бесконечной благодарности за то, что я вытащен из дыры, и моей жене все больше нравилось быть прикрепленной к тому распределителю и к этому стационару, и мой сын однажды понял, что самое главное — кто твой папа и какие на тебе штаны. А скоро я его увидел пьяным. Побил. И тогда он сказал мне: «Папа, я не хочу, чтоб меня, как тебя, всякая сволочь дергала за веревочки, а я бы за это еще говорил спасибо, я не буду так жить». Я его сильно побил за такие слова. А потом прошел год, меня арестовали, и, когда мальчик узнал, за что меня арестовали, тогда он первый раз попробовал кукнар…
— Чудак-человек! Я же говорю: не понимаю!
В глазок заглянул дежурный, послушал, подумал, в камеру вошел.
— Чего это с ним? — спросил солидного. Тот плечами пожал:
— Да ничего, лопочет просто, нервный…
Тщательно не замечая дежурного — люди в форме всегда мешали ему договорить что-нибудь важное, — Назар заговорил быстрее и громче прежнего.
— Вообще-то лучше ему замолчать, — сказал солидный. — Беспокоит.
Дежурный прошелся к окну и обратно, Назар же, не прекращая речи, утер темным пальцем слезу, вскипевшую от горечи рассказываемого, и понял опытный дежурный, что окрик, а тем более приказ тут бесполезны.
— Слушайте, а может, он, этого самого, долбанулся? — нервно предположил солидный. — Тогда уберите его!
Лопнуло терпение дежурного:
— Ты не в конторе своей, паразит! Встать, когда я в камере! Мало понапутали на воле, хозяйство в болото загнали, теперь они тут командовают!
Когда захлопнулась за Назаром грязно-белая дверь изолятора, он, не поворачивая головы, одним звериным, медленным движением глаз огляделся. Грязно-белые стены, кровать с нетронутыми простынями и настоящей подушкой, рядом стул. Чувствовалось, что на стуле можно сидеть, причем в глазок не сделают замечание, и тем не менее Назар обошел стороной эту мебель и в дальнем углу опустился на пол. Болел затылок, горло стискивало страшное, неизъяснимое волнение. Как плохо, что судья остался там, что не успел он договорить свою горькую речь и не услышал тот самого главного — надо ж было с главного начать, идиот… Уткнувши лоб в колени, Назар кусал от злости губы. Упустить и первый случай, и второй!
В безмолвии очень громким — аж вздрогнул Назар — показался какой-то скрипучий писк. Назар поднял голову и увидел перед собою, почти на середине камеры, первое лицо, которое, хотя и на четвереньках, самоуверенно топорщило седоватые усики и шевелило носом, внюхиваясь. Из-за жирненького задка выкруглялся червеобразный хвост, и вообще-то первое лицо чрезвычайно походило бы на крысу, но взгляд, взгляд! Спокойный и даже благожелательный свет излучали знакомые черные бусинки, и веяло на Назара знакомой уверенностью, что отзвенит карандашик судьи и рассыплется сором весь этот балаган с перестройкой и гласностью, а из сора восстанет в подробностях прежняя солидная жизнь, и снова воздастся богу богово, а первому кесарево…
Тогда Назар заговорил. Еще тише, еще спокойнее, чем говорил с судьею в камере, чтобы не спугнуть свой третий и последний, это чувствовалось, случай.
— В армию моего сына не взяли, без дозы он уже не может. Жена давно забыла про распределители, работает на двух работах, медсестрой, и ворует наркотики, чтобы мальчик не воровал или, не дай бог, не убил кого-нибудь ради этой дряни, чтобы без лишних мучений мальчик дожил, сколько ему осталось. Что еще может сделать мать? Но я не к тому, что и в этом вы виноваты, — нет, я один виноват. Годы, годы я был добровольным вашим рабом, выполнял любое ваше указание как священный завет, отказался от собственного ума и от собственной совести. И разве я один так жил под вами? Разве только мой мальчик содрогался от отвращения, глядя на своего отца? Больше скажу: вашему мальчику мы с вами были отвратительны оба, это я услышал от вашего, когда побил сына и на следующий день ваш пришел к нам, чтобы прикрикнуть на меня. Я испугался, клянусь, испугался этого сопляка, вашего сына, но он был хорошим товарищем моему, раз пришел, не просто одноклассником, и я обрадовался тоже, испугался и очень обрадовался, что они так дружат…
Первое лицо ничуть не изменило взгляда, хотя прекрасно поняло, что именно в нем вызывало тогда отвращение сына — то же самое раболепие перед еще более высокопоставленными чинами, какого он добился от своих подчиненных, ведь нет такого первого лица, над которым не возвышалось бы еще более первое. Все так же спокойно и доброжелательно смотрело оно в глаза Назару, только усы седоватые — дерг, дерг… Теперь уж Назар был уверен, что никуда оно не денется, пока не выслушает всего.
— Сегодня там, в суде, я хотел казнить вас казнью, только не успел. Я должен был просить судью не давать вам расстрела не только сейчас, но потом, когда расстреляют ваших начальников, тоже. Пуля — слишком безболезненно, слишком приятно для вас, это тоже несправедливо. Я должен был просить дать вам сколько-нибудь лет, а потом сообщить вам то, что не так давно узнал от жены, — что мой дорогой погибающий сын еще в прошлом году, после моего суда и приговора, приучил к наркотикам вашего дорогого здорового сына…
Все это Назар говорил монотонно, негромко, при этом плавно стягивая с ноги грубый арестантский башмак.
— Но я переменил решение. Возможно, ты уже об этом знаешь и глазом не моргнешь на мою казнь, ты ведь веришь, что деньги все могут, да? Деньги вылечат твоего сына, а тебе обеспечат даже в тюрьме спецпаек и спецкамеру, деньги через пару лет, когда уляжется, потихоньку вытащат тебя отсюда и снова вернут на приличную должность — да? Я не верю судье, он куплен и не даст тебе «вышак» Поэтому я должен сам… огонь!
Ботинок с грохотом ударился в то место, где за мгновение сидела крыса, — но только бурый хвост мелькнул под унитазом да напоследок из дыры сверкнули отчетливо бусинки — спокойненько, трезво, уверенно.