ПОЭТЫ 1780-1790-х ГОДОВ

А. А. АБЛЕСИМОВ

Биографическая справка

Александр Анисимович Аблесимов (1740—1783) происходил из небогатых дворян Галичского уезда Костромской губернии. По обычаям того времени, еще ребенком, в 1751 году, он был записан в военную службу, где числился при геральдмейстерской конторе, без жалованья. В 1756 году определением Сената, которому подчинялась эта контора, по просьбе А. П. Сумарокова, «находящийся не у дел при герольдии копиист Александр Аблесимов был переведен в учрежденный русский театр». [1]

Действительную военную службу Аблесимов начал в 1758 году солдатом по артиллерии, в 1759 году он был произведен в подпрапорщики. Отношения с Сумароковым, однако, не прерывались и после ухода Аблесимова на действительную службу. Его первые стихотворные опыты Сумароков напечатал в своем журнале «Трудолюбивая пчела» (1759).

В 1760—1762 годах Аблесимов участвует в Семилетней войне. В 1765 году он назначен фурмейстером, то есть командиром обоза; в 1766 году, после восьмилетней службы в первом офицерском чине прапорщика, определяется по письменной части в Комиссию для составления нового уложения. Общение с Михаилом Поповым, Василием Майковым и особенно Николаем Новиковым, которые исполняли различные обязанности по протоколированию заседаний Комиссии, во многом предопределило дальнейший литературный путь Аблесимова. Во время работы в Комиссии Аблесимов подготовил к печати сборник «Сказки в стихах», историю появления в печати которого он в иронической форме изложил в письме к Новикову, напечатанном в 17 листе «Трутня» за 1769 год. В 29 листе «Трутня» за тот же год Аблесимов поместил другое письмо к Новикову, в котором выступал с защитой и обоснованием принципов сатиры «на лица». Это письмо явилось как бы предисловием к последующей публикации в журнале стихотворных «былей» Аблесимова, то есть стихотворных новелл, основанных, по-видимому, на действительных происшествиях столичной жизни, преимущественно почерпнутых из скандальной хроники высшего света.

К концу 1771 года по совету Новикова Аблесимов сочинил три комедии и одну комическую оперу в стихах. «Первая комедия, «Подьяческая пирушка», в пяти действиях, а другие в одном действии, все они довольно хороши, а некоторые явления и похвалы заслуживают, ибо в них находится много соли, остроты и забавных шуток»,[1] — писал Новиков.

Литературная работа прокормить Аблесимова не могла, и ему пришлось вновь вернуться на военную службу. В 1770—1772 году он находится в штате генерал-майора Сухотина, участвует в походах против турок в Грузии, в блокаде крепости Поти. В чине капитана Аблесимов выходит в отставку и поселяется в Москве, где служит экзекутором (делопроизводителем) в Управе благочиния, то есть в управлении городской полиции.

Литературно-театральную свою деятельность Аблесимов возобновил только к концу 1770-х годов, когда обратился к популярному жанру комической оперы. 20 января 1779 года была поставлена комическая опера Аблесимова «Мельник, колдун, обманщик и сват». Собственно с постановкой этой комической оперы пришла к Аблесимову шумная, хотя и недолгая, прижизненная слава. Опера давалась двадцать два раза подряд в Москве, в театре Медокса, чего почти не бывало на русской сцене того времени.

Успех «Мельника» побудил Аблесимова к дальнейшей работе в этом жанре. Он пишет комическую оперу «Счастье по жребию», поставленную в том же 1779 году, что и «Мельник». Тогда же была написана им комическая опера «Поход с непременных квартир» из солдатской жизни. Все написанное Аблесимовым после «Мельника» было вскоре забыто. Только «Мельник» шел даже в 1820—1830-х годах и возобновлялся в Александрийском театре в Петербурге в 1850-х годах с А. Е. Мартыновым в роли мельника. Причиной успеха «Мельника», помимо включенных в него распространенных народных песен, было смелое по тому времени обращение к крестьянской жизни и к комическим приемам народного фарсового театра.

«Мельник» простонародностью и грубоватостью своей лексики вызвал острую полемику. Против оперы выступили поэты из кружков Горчакова—Николева и Львова—Державина. В наделавшей много шуму «Сатире первой» В. В. Капниста, напечатанной в 1780 году, Аблесимов, названный «Обвесимов», включен в «Ослиный собор» плохих поэтов, бренчащих в своих стихах «без смысла».

Не смущаясь критикой, Аблесимов решил снова вернуться к сатирическим жанрам. В течение 1781 года он стал выпускать еженедельный журнал «Рассказчик забавных басен», в котором наряду с новыми произведениями печатал в переработанном виде сказки в стихах из своего сборника 1769 года и «Трутня». На страницах «Рассказчика», наряду с сатирой на подьячих и на развращенность дворянских нравов, много места Аблесимов уделял литературной полемике. В целом журнал «Рассказчик забавных басен» интересен как свидетельство верности Аблесимова сатирическим принципам Новикова. Как и новиковские журналы, «Рассказчик» строится частично из сатирических статеек и стихов самого издателя и его переписки с фиктивными корреспондентами и, частично же, из публикации их произведений, будто бы присланных в журнал. Подобно Новикову, Аблесимов помещает в журнале «увещевательные» письма, в которых ему советуют быть поскромнее: «Слыханное ли дело писать такие бредни, как бишь это называется? — да и по-вашему: сатирические шутки. Они, правду сказать, затейливы, да уж очень многим солоны становятся... Так не прогневайся, господин Рассказчик, за это тебя так-то хлещут, что ты как и в разум себе взять не можешь, а эдакие рассказы всех пуще приказным так глаза и колют... То мы сообща и советуем тебе от эдаких рассказов уняться — а то быть худу». [1]

Помимо новиковской традиции, ощутимой в его журнале, Аблесимов продолжал и другую традицию, восходящую к журналу Михаила Чулкова «И то и се». Именно Чулков ввел в русскую журнальную прозу тему писательской бедности, тему небогатого, мелкочиновного или совсем бесчиновного литератора. Отвечая своим критикам, Аблесимов оправдывал недостатки журнала своим незавидным материальным и общественным положением «Будучи обязан должностью, угнетен неимуществом, чувствуя болезни от понесенных трудов за отечество, то уже и пишу свои стихи не с таковыми вольными мыслями, с каковыми бы я писать желал».[2]

При каких обстоятельствах умер Аблесимов, — неизвестно.

1. ЭЛЕГИЯ{*}

Сокрылися мои дражайшие утехи,

В жестокую печаль преобратились смехи.

Когда восходит луч вселенну освещать,

Не может мне минут веселых предвещать.

Куда ни обращу свои плачевны очи,

Везде я грусти зрю и мрак печальной ночи.

Ты радости мои пресек, жестокий рок,

Ты ввек определил мне слезный лить поток;

Лишил меня, лишил ты сладкого покою,

Сразил, как молнией, меня ты злой тоскою,

В тяжчайшия любви оковы заключил,

Несносной горести на жертву поручил;

Покрыл мя тучею прегорькия печали,

Чтоб бедства все мои забавы окончали.

Но что я так мятусь, напасть моя, тобой,

Когда уже мне то предписано судьбой!

Но, ах! возможно ли, чтоб я теперь не рвался!

Увы! уж я навек с любезною расстался!

Расстался!.. вспомню лишь я тот горчайший час,

Как я драгой сказал «прости» в последний раз,

В минуту ону дух прискорбный возмутится,

И что ни мыслил я, всё в муку превратится.

Лишуся чувствия, в очах померкнет свет,

И помню только то: драгой со мною нет.

О, нестерпима казнь немилосердной части!

О, мой плачевный век! о, лютые напасти!

Возможно ли сего мучительняй страдать,

Как вечно что любить и вечно не видать?

Повсеминутно мне разлука в мысль приходит,

Повсеминутно дух в смятение приводит.

Я рвуся и ни в чем отрады не сыщу.

Но ежели еще и тщетно я грущу,

И мне любезная неверна стала ныне,

Какой подвержена ты, жизнь моя, судьбине!

Поверь, драгая, мне: каков бы кто ни был,

Не будет так тебя любить, как я любил.

Но что от ложныя мечты мой дух стонает?

Моя любезная меня воспоминает,

И ту же чувствует она любовь ко мне,

Которую она имела в сей стране.

Но я не зрю ее и рвусь изнемогая.

Уж нет тебя, уж нет со мною, дорогая!

<1759>

2—7. Эпиграммы

1{*}

Как я женат, тому четырех нет недель,

А видно, что уже потребна колыбель.

Иной бы за такой проступок осердился,

А я, увидючи то, много веселился.

И мне еще жена тем больше угодит,

Когда ребенков мне двенадцать в год родит.

2

Приказчик в деревнях, иль в доме управитель,

Или ясняй сказать — над де́ньгами властитель,

Хотя к помещику радением горит,

Однако в свой карман побольше норовит.

3

Живу на свете я уж лет десятков шесть,

И хоть мое житье в приказах и преславно,

Однако не могу пожитков я завесть,

Понеже взятки все в кабак ношу исправно.

4

В пресильном я любви горю к тебе огне,

Равно как ты горишь, любезный муж, ко мне.

Себя не так люблю, как мужа дорогого,

Но во сто больше раз еще люблю другого.

5

Ты, муж мой, сердишься, зовешь меня суровой,

Что редко видишь ты приветствие, мой свет.

На то скажу, что мне, к любому быть готовой,

Мне много и опричь тебя в любви сует.

6

Я с малых лет одной привычки сей держуся:

Без денег ни с каким красавцем не люблюся;

А для прибытка я со всеми не дика:

За деньги я любить готова хоть быка.

<1759>

8. ЭПИТАФИЯ{*}

Подьячий здесь зарыт, нашел который клад,

У бедных он людей пожитков поубавил,

Однако ничего не снес с собой во ад,

Но всё имение на кабаке оставил.

<1759>

9. МНЕНИЕ КОЗЛА О СВАДЬБЕ СТАРОГО МЕЩАНИНА {*}

Сказка

Козел, ища ночлега,

Увидел, как на двор проехала телега,

За ней потом берлин,

И в нем сидел Жених, старинный Мещанин,

А там, напоследи, приехала коляска

С невестой от венца

И стала у крыльца.

Вошла невеста в дом, стал пир и стала пляска.

Козел на пир,

Как нищий в мир,

Побрел и меж людей прокрался,

И тут же с пьяными толкался.

И видит Жениха гораздо ста́ра,

С седою бородой,

Сидяща впереди с своею молодой.

Жена ему не пара,

Затем что не стара́:

Ей только было лет десятка с полтора.

Козел с гостями заодно

Тянул вино

И брагу

И взял отвагу:

Нас<у>п<и>л лоб,

Схвативши с пивом кружку,

Ногою топ,

Стал веселить пирушку.

Обычай есть

Крестьянский строгой:

На свадьбе всем чтоб делать честь,

Кто б в гости ни пришел, богатый иль убогой.

Но пуще воровства

Боятся колдовства,

Боятся, чтоб не быть в обнове свадьбе новой:

Невесте быть быком, а жениху коровой,

И для того-то лишь гостям не кажут зла.

Хозяин приказал всем потчивать Козла.

Козел сему привету

Был столько рад,

Что и примера нету.

Подшедши к Жениху, сказал: «Здорово, брат,

Женяся».

Жених, не рассердяся,

Ответствовал смеяся:

«Козел, ты бредишь ложь.

Я братом быть Козлу нимало не похож».

Козел твердил всё то ж:

«Не сумневайся в том, что ты с двумя ногами

И стал, женившись, молодой,

Но ты ведь уж теперь с седою бородой,

Так будешь, может быть, ты скоро и с рогами».

<1769>

10. ОЛЕНЬ И БЫЧОК {*}

Сказка

При реке

Невдалеке

От той дубровы,

Олени где велись,

На тех лугах паслись

Бычки, телушки и коровы.

А в стаде у коров был вот какой теленок:

Так волен, как ребенок,

Не телка, да бычок,

И самый уж скачок;

Что называется, кого чем подурачить,

Кого бы чем уячить,

Иль травки у кого клочок-другой отнять,—

Он, словом, всякого умел пересмехать.

Он всех по-своему телят мычать заставил

И лучше никого себя не ставил.

Тут не было таких, его б кто проучил.

Как некогда Бычок к Оленю подскочил

И стал над ним смеяться,

Оленю дивоваться:

«К чему, — сказал, — рога такие, как крючки?

Ты зацепляешься везде уж за сучки».

Не уступалова Олень тот был десятка,

И, верно, бы у них была велика схватка,

Олень бы дал ему тычок,

Когда б не знал, что тот знатненек был Бычок:

Порода их ему на ум взбежала,

От худа удержала.

Однако не щадя сего врага,

Сказал ему ответ довольно коротенек:

«Не смейся, мой дружок, еще ты молоденек.

Твой батюшка имел не меньше сих рога;

А ты хоть и прыткуешь,

Да только сам рогов таких же не минуешь».

<1769>

11. ЛИСИЦА И КОЛДУН {*}

Сказка

Лисица и Колдун в лесу сошлися

И так, как старые знакомцы, обошлися,

Потом расхвастались друг другу удальством,

Иль лучше плутовством,

Которое они употреблять обыкли:

Обманывать привыкли.

Тот хвастал о себе, что он-то и делец,

Что он-то и хитрец,

И уж против его не сыщется резец!

Ответствует на то пронырлива Лисица,

Что встарь была

В обманах и она не мелка мастерица

И делала дела

Такие, что ей честь довольну приносили,

Так с ним она

Равна.

Те речи Колдуна

Немного повзбесили.

Он мнит, что первому быть должно одному

Кому

Больши́нством

Иль старши́нством.

Тотчас о том Колдун Лисице предложил,

И уговор такой он с нею положил:

Тот первенство достанет,

Кто чем кого сперва проворнее обманет.

Не струсила Лиса,

Но этого ж часа

Назначила тот день и место для обману.

Колдун мнил: уж его никто не проведет.

Он дня того нетерпеливо ждет

И так намеренье свое кладет:

Поране-де Лисы уж я, конечно, встану

И ждать не стану,

Лисицу наперед обманом подкушу

И спор решу.

Как время лишь приспело,

Идет Колдун в лес смело.

Пришел и ждет

Он в поле

Часов пять-шесть и боле.

Лисица ниотколе

К нему нейдет.

Колдун дивится:

Уж тот ли это день назначен им сойтиться

Друг друга обмануть?

Пришло ему на ум, чтоб на́ небо взглянуть

И дни смекнуть.

И как Колдун добрался,

Какой тогда был день —

Стал в пень,

Как в вершу сом попался:

День этот был тогда обманов ремесло —

Апреля первое число.

<1769>

12. ПРИКАЗНАЯ УЛОВКА{*}

Читал печатное, не помню, где-то я,

А повесть вот сия:

Когда б подьячих мы не сами баловали

И повод им к тому не сами подавали,

Они б не плутовали,

Они б не воровали,

И в век свой в сем грехе они бы не бывали..

А я скажу на то —

Вы спросите — а что?..

Не пременю я слова,

Рассказка вот готова

Как, в свете жив, нельзя порока избежать,

Или болтливому рот накрепко зажать,

Или ленивому к наукам прилежать,

Так точно всякого подьячего от взяток

Не можно вовсе удержать...

Прибыток сей им сладок:

А путь к нему им гладок.

Хоть с первых дней указ подьячих испужал,

Да брать им за труды никак не удержал!

Приказный выдумал тотчас такие хватки,

Как брать тайком им взятки,

Дабы просильщикам о том не докучать,

А прибыль получать.

Подьячески головки

Легко изобретут надежные уловки,

И вот что вымыслил писец: его возьми

В свою просильщик норку,

Напой и накорми;

Потом в нехитрую игорку,

Что вычислил писец с просильщика содрать,

То должно тут ему, конечно, проиграть...

И в этом,

Что взяток не берут, клянутся белым светом.

Я здесь про них сказал лишь только что вершки;

А в их казну рублей скопляются мешки.

<1781>

Н. П. НИКОЛЕВ

Биографическая справка

Николай Петрович Николев (1758—1815) с шести лет воспитывался в доме своей родственницы, Екатерины Романовны Дашковой, где получил хорошее образование, мог свободно писать по-французски и по-итальянски. Николев вращался в кругу знакомых Дашковой, в частности он был хорошо знаком с Н. И. Паниным, которому позднее посвятил несколько посланий. Еще в детстве Николев был записан в гвардию; он дослужился до чина майора, но вынужден был выйти в отставку из-за прогрессирующей слепоты. В 1784 году Николев женился на княжне Е. А. Долгорукой.

Литературная деятельность Николева началась в 1774 году, когда он напечатал «Оду Екатерине на заключение славою увенчанного мира» и комедию в трех действиях «Попытка не шутка». Во второй половине 1770-х годов Николев примыкает к литературному кружку, душой и теоретиком которого в это время был Ф. Г. Карин, литератор-дилетант, богатый светский человек, занимавшийся также переводами. В кружок кроме Николева и Карина входили Д. П. Горчаков и Д. И. Хвостов. Общие литературные позиции кружка выразил Карин в «Письме к Николаю Петровичу Николеву о преобразователях российского языка на случай преставления Александра Петровича Сумарокова» (1778), сочиненном в ответ на «Письмо к Федору Григорьевичу Карину на кончину Александра Петровича Сумарокова» (1777) Николева. Члены кружка писали преимущественно сатиры в стихах и комические оперы. Николева они считали центральной фигурой не только в своем кружке, но и в русской литературе 1780-х годов, так как именно Николев претендовал на место Сумарокова — место первого среди русских драматургов, создателей трагедийного репертуара. К своей стихотворной сатире «Он и я» (1790) Горчаков сделал примечание, из которого видно, как высоко превозносились трагедии Николева в кружке: «Н. П. Николев, лучший наш трагик, оставивший далеко за собой в сем роде г-на Сумарокова и прочих и почти равняющийся с г-ном Ломоносовым».[1]

Николев очень много сделал для того, чтобы оправдать надежды своих друзей. Он пишет комедии: «Самолюбивый стихотворец» (1775), «Испытанное постоянство» (1775); комические оперы: «Розана и Любим» (1776), «Прикащик» (1777), «Любовник-колдун» (1779), «Феникс» (1779), «Точильщик» (1780), «Опекун-профессор» (1782); трагедии: «Пальмира» (1781), «Сорена и Замир» (1784). Из комических опер Николева прочный успех имела «Розана и Любим», ставившаяся по нескольку раз в каждом году, а из трагедий — «Сорена и Замир». Комедии же особенного успеха не имели.

Сам Николев совершенно был согласен со своими друзьями, видел в себе выдающегося драматурга и, при всем уважении к заслугам Сумарокова, считал, что время его ушло, а потому мог себе позволить написать на бедствовавшего тогда писателя комедию-памфлет «Самолюбивый стихотворец». Появление этой комедии Николева на сцене в 1781 году вызвало ряд полемических выступлений сторонников Сумарокова, в частности Я. Б. Княжнина и его жены — дочери Сумарокова, Е А. Княжниной.

В борьбе с Никелевым принял участие и В. В. Капнист своей «Сатирою первою» (1780), в которой Николев (названный «Никошев») был упомянут в перечне бездарных стихотворцев. В ответ Капнисту появилась в «Санкт-Петербургском вестнике» 1780 года — в том же журнале, где была напечатана «Сатира первая», — полемическая анонимная статья. По предположению П. Н. Беркова, автором этой статьи является Николев. Кроме того, Николев ответил Капнисту стихотворной «былью» «Сатир-рифмач».

Эти полемические сражения никак не отразились на литературных успехах Николева, о которых он сам нередко вспоминал в своих стихах. Отвечая посланием на письмо Н. И. Панина к нему, Николев с гордостью напомнил о похвальном отзыве столь уважаемого им вельможи о «Сорене».

Конец 1780-х — начало 1790-х годов — время литературно-теоретических выступлений Николева. В журнале Академии наук «Новые ежемесячные сочинения», которым руководила продолжавшая ему покровительствовать Дашкова, Николев напечатал практическое руководство «Рассуждение о российском стихотворстве» (1787) и теоретическое «Лиро-эпическое послание к Дашковой» (1791), своего рода трактат об искусстве поэзии по образцу знаменитого произведения Буало, но с учетом того, что разработали более поздние теоретики классицизма.

В драматургии Николев требует строгого соблюдения трех единств, в поэзии вообще — соблюдения норм трех стилей, в одической поэзии — осуждает «громкость» и «пышные слова». Есть основания предполагать, что основным объектом критики Николева являются оды Петрова, которого Николев и другие члены его кружка высмеивали в своих пародиях начала 1780-х годов.

К новаторству Державина в одическом жанре Николев относился сдержанно; сам он допускает простонародность и даже грубость выражений в «солдатских» и «гудошных» песнях, представляющих собой сознательную стилизацию солдатского фольклора.

Николеву могло казаться в это время, что его упрочившемуся литературному положению ничто не угрожает. В 1792 году он был избран в Российскую академию Нападение последовало со стороны неожиданных противников. Против него выступили на страницах «Московского журнала» Карамзин в статье о комедии Николева «Баловень» и И. И. Дмитриев в пародийном «Гимне восторгу» (1792). Не помогло Николеву и приобретение новых литературных союзников в лице И. А. Крылова и А. И. Клушина, напечатавших в «Санкт-Петербургском Меркурии» сатиру Д. П. Горчакова, в которой о нем говорилось очень почтительно.

Решительную борьбу сентименталистов против Николева поддержал Херасков. Этот поход против Николева усилился еще после того, как в третьей части своих «Творений» (1796) поэт перепечатал «Лиро-эпическое послание» с обширными «пополнительными» примечаниями в прозе, в которых отвечал своим критикам. Видимо, время литературных успехов Николева уже прошло. Собрание его «Творений», начавшее выходить с 1795 года и рассчитанное на десять томов, прекратилось в 1798 году на пятой части, скорей всего потому, что на него не было спроса. Николев потерял своего читателя.

Новый император, Павел I, очень благоволил к Николеву и, по рассказу одного из друзей поэта, желал его иметь при себе как беспристрастного зрителя человеческих слабостей и поступков, способного не обинуясь говорить правду. Павел называл Николева L'аveugle clair-voyant, по названию популярной французской комедии Леграна (1716), в русском переводе названной «Слепой видущий» (интерес этой комедии основан на том, что ее герой зрячий, но объявляет себя слепым и с помощью этой хитрости разоблачает чужие плутни).

Поэт в то время продолжал жить в Москве или в своем подмосковном имении. О нем вспоминали в особо торжественных случаях. В 1806 году, когда Москва чествовала Багратиона, Николеву были заказаны стихи. В имении у Николева был собственный театр, и в 1811 году, перед нашествием французов, он сам играл первую роль в «Святославе», «трагедии собственного сочинения».[1] Трагедия эта сохранилась в рукописи, содержание ее напоминает прежние трагедии Николева.

Во время вторжения Наполеона Николеву пришлось уехать в Тамбов, там он писал стихи и эпиграммы на Наполеона.

В 1815 году одноактная комедия Николева «Победа невинности, или Любовь хитрее осторожности» была поставлена в Петербурге.

После смерти писателя почитатели и друзья покойного проявляют усиленный интерес к его памяти, печатают о нем статьи, устраивают ежегодные поминки, выпускают в 1819 году сборник, ему посвященный. Но, при всем почтении к умершему, один из участников этого сборника не мог не заметить с горечью: «Кто примет на себя труд читать пять томов творений Николева? Ныне во всем ищут легкости». [2]

13. САТИРА НА РАЗВРАЩЕННЫЕ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА{*}

Хоть молод я и сам и слабости имею,

Однако осуждать пороки не робею

И, зря сучки в глазах у ближних, не скажу,

Что будто я бревна в своих не нахожу.

Неправда, я его довольно ясно вижу

И больше оттого пороки ненавижу.

Я самолюбием не столько заражен,

Чтоб думать о себе, что я лишь совершен.

Пороки чуждые тогда лишь нам открыты,

10 Когда для нас свои глубоко не зарыты.

Разумный человек не должен то забыть,

Что может он и сам хуле подвержен быть.

Да гнусность обнажу сего я века модных,

Не пощажу князей, вельмож, дворян природных.

Но что ж я замолчал? Что мысль мою мятет?

Примаюсь за перо — перо из рук падет,

Робею, трепещу, — чего боюсь, не знаю;

Что думал написать, мгновенно забываю

Как будто вкруг меня ревет бурливый ветр,

20 Так точно, прибодрясь, кричит мне петиметр:

«Или не зришь меня перед собою в шпаге,

Что хочешь осуждать нас, модных, на бумаге?»

— «О Муза! помоги, дай сил противустать»

— «Пиши и не робей! готова защищать;

Не страшен гнев его, грозит то паутина;

В намереньи твоем лишь истина едина;

Презря угрозы все, смелее говори…»

О люди мудрые, судьи, богатыри!

Признайтесь в том со мной, признайтесь беспристрастно,

30 Что славы ищет тот безумно и напрасно,

Который лишь на то желает в свете жить,

Чтоб неге и тщете душою всей служить,

И день и ночь над тем трудить свою головку,

Как лучше всех узнать любовную уловку

И тем приобрести хвалу от модных жен,

А ненависть того, кто глупым сотворен;

Или от таковых, которы провождают

Свой век в невежестве и моды вымышляют,

Стараясь свой болван снаружи украшать,

40 Не думая о том, чтоб разум просвещать.

Обо́зрим сонм людей сего развратна века;

Не трудно ли найти такого человека,

Который бы свой ум на то употреблял,

На что его творец сему созданью дал?

Кто просвещения для добрых дел желает,

Чем смертный человек бессмертье получает;

Стараясь соглашать веселие с трудом,

Для добродетели лишь славится умом.

Исчез совсем уж стыд, простерта наглость модна

50 И, вкоренясь в сердца, им сделалась природна;

Нахальство, ложь, обман, притворство, гордость, лесть

Вменяет вертопрах себе в велику честь.

Но, словом, я скажу: развратны стали нравы,

В едином мотовстве сыскать стремятся славы;

В беспутной роскоши совсем утопший мот

Не видит, что уж стал не человек, а скот;

Для титла щеголя век целый суетится,

Хоть тем уж есть давно, чем быть всечасно тщится;

И, мня, что превзошел он славных всех мужей,

60 С презреньем говорит: «Не равен мне Помпей!»

Конечно, мой дружок, с тобою он не равен:

Ты славен глупостью, а тот геройством славен.

Но сколько ж таковых отыщем в мире мы?

В Париже без числа, в Москве несчетны тьмы!

Лишь разность только в том (коль взглянем к вещи прямо),

Что здесь их копии, а подлинники тамо.

Я вот чему дивлюсь, что, зная столь Париж,

И малый и большой стремятся все туды ж

И мнят, что от того они умнее будут,

70 Когда, поживши в нем, по-русски позабудут;

Но, праздно растряся там русский кошелек,

Привозят и назад ум тот же недалек,

С которым и туда отправились несчастны,

Всё те же шалуны, лишь к Франции пристрастны.

О бедная Москва! О ты, пространный град!

В тебя-то вовлекли французы сей обряд,

Чтоб, пышно живучи, в бездельи утопали,

Пороки холили, а доблести топтали,

Не думали б о том, что держит общу связь,

80 Без коей всё есть зверь: купец, крестьянин, князь;

Без коей власть — призра́к, а послушанье... греза,

Без коей нищета средь злата и у Креза.

Но то уж не в цели́; цель должность забывать

И, лежа на боку, титу́лы добывать;

Всяк умница мирской советует другому,

Чтоб век не следовать порядку никакому;

Умей лишь шаркать так, как шаркает француз,

А лгавши говорить: «Я честию клянусь!»

Умей лишь в сборищах бранить закон и бога,

90 Во все тебе дома отверстая дорога;

Коль видят на тебе кургузенький кафтан,

Лиф долгой, полы врознь, наискосок карман,

Пучок как колокол, висящий на потыле,

(Иль инако сказать) пучок, подобный киле, —

Тогда в собраниях ты истинный герой,

Подлаживает всё под твой манерный строй.

Ты тон даешь всему, ты образец в наряде;

Но, словом, ты тогда в гульбищах, в маскераде,

В театре и в церквах для ослепленных глаз

100 Как будто в азбуке начальна буква аз;

А паче азом быть средь модных тот надежен,

Кто груб по естеству, а по притворству нежен;

Кто смотрит на красу, прищуря глаз в лорнет,

Хоть в помощи его и надобности нет;

Хоть зорче сокола, но в моде близоруки,

И будь слепей крота для добровольной муки,

Отягощай свой нос очками для того,

Чтоб, моде рабствуя, не зреть в них ничего.

Но ах! одно ль сие безумие отыщем,

110 Коль по следам людей мы по свету порыщем?

У мира модного дурачеств миллион,

Домашни правила и собственный закон;

Творят уродами большую половину,

Никто не хочет зреть на общую причину;

Сердца и разумы разъехалися врознь,

Премудрость лучшая у модна мира — кознь;

Цыганским правилом на свете богатиться,

Обманом добывать, успехом лжи гордиться;

Для прихоти тщеты, для блеска щегольства

120 Не ставить ни во что ни дружбы, ни родства;

Болтать без умолку, а толковать без толку,

Считать за плод ума речь дерзновенну, колку,

Творящу ближнему обиду и позор,

Враньем перебивать разумный разговор,

Почтенных стариков осмеивать бесстыдно,

Всех задом затирать, чтоб их лишь было видно;

Чтоб глупость в сборищах, стоя на всей красе,

Имела больше средств прославить моды все;

Здесь чоской превзойти, там шляпы дивной связкой,

130 А там какой-нибудь французской песнью, сказкой;

Или чтоб славиться средь женщин молодцом,

Благоразумию скучать пустым словцом,—

Суть то, что лавр дает героям наша края.

Пустою щелухой сердца свои питая,

Имев в наставников французских поваров

Или с галер клеймом означенных воров,

Несчастна молодость за дорогие платы

Что может приобресть?.. Учительски развраты,

Поклоны с выжимкой, а правил никаких,

140 Безбожие и ложь — вот просвещенье их!

По сей премудрости устроивают нравы,

В ней ищут юноши ума, забав и славы;

А им и старики нередко вслед идут,

В распутстве, в срамоте оставши дни ведут,

Не терпят старины, поссорясь с рассужденьем,

И судят и решат французским заблужденьем;

Зародыша к добру не дав младым сердцам,

Вверяя нрав детей распутным беглецам,

Чтоб, моде следуя в угоду предрассудка,

150 Противу совести и здравого рассудка,

Чтоб просветить дитя, в чужие краи шлет,

И скоро видим мы заморских птах полет:

Дитя уж мужем стал, порядок знает светской,

Но разум у него не вырос, тот же детской;

Плод путешествия и отческих забот

В едином вывозе несчетных странных мод;

Отправлен баловнем, а возвращен уродом.

Вот чем родителю похвастать пред народом!

Но хвастает: сынок с французским языком;

160 Находит способы гордиться и умком.

Предубеждение к французскому манеру

Определяет всё: почтение и веру.

Коль русский позабыл по-русски говорить,

Готовы щеголи его боготворить;

Такого умницу и хвалят и ласкают,

А женщины из глаз минуты не спускают;

Что им он ни соврет, всё кажется остро,

Бранятся за него, как будто за добро,

Везде за ним бегут, собравшися толпою,

170 Желая поразить любовною стрелою;

Жеманясь перед ним, танцуют и поют,

Чего лишь захотел, то всё ему дают.

Такой приезжий франт всех прадедов важнее

И всех философов ученей и умнее;

Ему все почести, к нему горят сердца;

Хоть в угол<ь> рожей будь, в нем видят молодца;

Понравиться ему за счастье чтут невесты,

Кокетки старые, подделанны Прелесты,

Искусство тратят всё, чтоб взгляд его привлечь,

180 К нему вздыхания, к нему любовна речь.

Но даром щеголь наш, как клад, не дастся в руки.

Старушка, испытав любви бесплодной муки,

К успеху своему приемля путь прямой,

Подносит милому подарок дорогой,

И скоро бедная, от страстного волненья

Весь разум потеряв, лишается именья;

Народ и экипаж, картежная игра

Не оставляют ей гусиного пера,

Которым бы могла своей плачевной части

190 Тирану упрекнуть за сделанны напасти,

Как модный умница, умея в свете жить,

Старушек разоря, не мнит о них тужить;

Хоть ползают пред ним, хоть по сту лепят мушек,

Не смотрит петиметр на голеньких старушек.

А если усмотрел в кармане пустоту,

Он тотчас обратил умильный взор на ту,

За коей получить надеется богатство,

Заводит с батюшкой и с матушкой приятство

И, обольстя семью французским языком,

200 На дочке женится, трясет их кошельком.

Что годом тратили, то тратит он в неделю

И скоро как на гроб на брачну зрит постелю.

Супруга кажется уж чучелой ему;

Что делать? — Развестись... Француз — урок сему!

Для щеголя как смерть супруга без доходов.

Но кто исчислит все развратности уродов,

В которых всякий год в России урожай?

Повсюду семена, где хочешь, распложай.

Охота к праздности, к транжирству, к волокитству

210 Младых и стариков дает простор бесстыдству.

Не токмо юноша, но ныне и старик

Лишь только думает, чтоб был к лицу парик;

Хоть сед уже как лунь, беззуб и весь в морщинах,

Хоть гнется и кряхтит, но мыслит быть в детинах;

Желая, нарядясь, красотку уловить,

Согнутый свой хребет старается спрямить

И, силясь бодростью равняться с молодыми,

Подходит к ним под стать лишь глупостьми одними,

Лишь тем, что в нем и в них одной цены порок.

220 Такого скареда обыкновенный рок:

По милости Лаис остаться без именья,

А вскоре уж потом средь модна просвещенья

От мерзлой нежности и прочих всех затей

Безвременная смерть... и клятва от детей

За бедность, нищету, в которой их оставил,

Когда при старости себя амуром славил,

Когда давал пример к тщете и мотовству

И страстию к игре оставил сиротству

Лишь средство крайности — питаться подаяньем.

230 Таким-то жалует наш край благодеяньем

То воспитание, что светским мы зовем!

Разврата общего зародыши все в нем.

Что получили мы от модна просвещенья?

Намалевали ум, но нравы, ощущенья,

Но чувствования улучшены ли им?

Любовь к отечеству, к родным, к друзьям своим

Усредоточена ль сим просвещеньем модным?

Внимаем ли живей мы голосом природным

Урокам совести?.. Умеем ли любить?

240 Нет, нет, мы, просветясь, умеем лишь грубить

И за одну мечту друг друга ненавидеть;

Мы научилися на то лишь вещи видеть,

Чтоб их употреблять для прихоти своей,

Чтоб жадничать всего, обманывать хитрей

И грызться наконец, зверям подобясь диким.

Вот то, что к нам вошло с светильником великим,

Вот просвещения французского плоды!..

Соотчичи! доколь не все мы средь беды,

Доколь есть разумы, предрассужденья чужды,

250 А души добрые... не презрим важной нужды

Не допускать людей прельщаться злом своим,

Покажем в наготе дурачествы все им,

Как-то: тщеславиться парижскою одеждой,

А быть в очах ума российскою невеждой;

Гордиться модами, фуфайкой, башмаком,

А сидя на суде, быть пошлым дураком,

Знать шаркать и шутить, и есть и пить со вкусом,

Быть докой с женщиной, а с турком подлым трусом;

Или (что всё равно) на бале впереди,

260 А на войне всегда охотой позади;

Но, словом, тратить ум, и время, и спокойство,

Чтоб в моду привести разврат и неустройство;

Чтоб добродетели смеялись с торжеством,

Ругались истиной, природой, божеством!..

О преступление!.. рассудки, устыдитесь!

Сердца преступные, от страха содрогнитесь!

Рассудки, действуйте! уймите токи зла,

Да царства не падут от модного осла,

Которого легко вознесть фортуна может,

270 Да глупость знатная трудов ума не сгложет!

Карай всё вредное: нахалов, щеголей,

Кокеток, волокит, картежников, вралей,

От коих никогда не будет пользы миру!..

А ты, прекрасный пол! прочтя сию сатиру,

Не вздумай подымать войну против меня

За то, что я, порок в душе моей кляня,

Порок, являющий красавицу уродом,

Дерзнул и до тебя коснуться мимоходом.

Противу истины я тем не согрешал,

280 С худыми добрых я сатирой не смешал;

По гласу совести дая стихами толки,

Развратным лишь одним давал удары колки;

Я их описывал порочные дела,

А честным от меня едина похвала!

<1774, 1797>

14. САТИРА К МУЗЕ НА 16 ГОДУ СОЧИНИТЕЛЯ{*}

Оставим колкий слог, любезнейшая Муза,

Чтоб с множеством людей не разорвать союза;

Во ненависти быть — великая напасть,

Пороки ж исправлять не наша, Муза! часть.

Слабенек наш умок, и силы наши слабы,

Умнее нас с тобой на рынке судят бабы.

Послушай, как оне, сошедшись меж собой,

Политикой метут, как словно помелой;

Все тайности дворов пред ними не закрыты,

В премудрых их глазах Европа без защиты.

Что думает султан, собравши свой совет,

И чем решится он, торговка всем смекнет:

Вот это хорошо, а это не годится,

Так скажет — и уж то наверное творится!

А если эта чернь толико нас умней,

То можно ль льститься нам исправить тех людей,

Которы твоему не внемлют Аполлону,

Нося из разных мод сплетенную корону,

А вместо разума приткнутый в тыл убор [1]?

Но вижу, скажешь ты, убор их сущий вздор,

Которым здравый ум не должен заниматься.

Ох, Муза! уж и ты изволишь завираться;

Или не ведаешь, что в свете всё не то,

Что было, например, назад тому лет сто?

В прошедши времена безделкой чли уборы,

А нынче лишь о них главнейши разговоры;

И буде света треть уж оным занята,

То можно ль, чтоб не шел остаток в те ж врата,

За коими наряд ученья выше ставят

И к оному умы, а не к наукам правят,

Где глупый петиметр Сократу предпочтен,

Где гнусен Камоэнс, Вергилий, Демосфен,

Расин, Депро, Мольер и быстрый Сумароков,

Который, не терпя подьяческих пороков,

Нередко и бояр за оные щунял,

Нередко и царям за кривотолк пенял;

Но, словом, люди где и звания науки,

Не токмо существа, не слушают без скуки.

Нет, нет, вослед толпы, хоть в грязь она беги,

И чистоплотному не удержать ноги.

Наверное, со мной ты скажешь беспристрастно,

Что малое число большому ввек подвластно,

Что света одному не можно перемочь,

Хотя бы в ком была и богатырска мочь.

А сверх того, по мне тот будет всех смешнее,

Кто, видя тьму людей во всем себя умнее,

Носящих, например, навыворот кафтан

Иль украшающих свой буклями болван,

Один из оной тьмы, мня умным дать приманку,

Не наряжался бы по моде наизнанку;

Забыв, что может быть от сильного убит,

Смеялся б над людьми, как новый Демокрит,

Считая за ничто наряды и уборы,

Безумно б заводил за них и брань и ссоры.

Одеждой мысля быть от прочих отличен,

Он в глупости чрез то сам был бы приличен.

Ни шляпа, ни кафтан особого покрою

Не может смертным дать ни славы, ни покою.

Коль в шароварах все, коль целый мир в портках,

За что ж, надев штаны, я буду в дураках?

Хоть целый век умом я миру порадею,

Его дурачества один не одолею;

Хоть на Пегасе мы взнесемся под ефир,

Не будет с Музой нам ввек славы от сатир.

Чему коснуться нам?.. Всё в мире ладно, стройно,

Ничто осмеяно быть нами не достойно;

Хоть вещи прежние, но уж не в той черте,

Не тот им оборот и имена не те.

Оделись в серебро и в золото пороки,

И стали доблести и глупы и жестоки;

Их голос заглушен, без пользы их пример,

С ума сошедший мир завел иной манер

И мыслить, и судить, и действовать в природе;

Всё стало кашею и дома и в народе.

Дав маку совести, дабы она спала,

Мир запил — и уж в зле никто не видит зла.

Всяк глупости свои премудростью считает,

И заблуждение повсюду процветает.

Не свесишь истины в ином на золотник;

Обман между людьми — порок уж невелик,

А инде и совсем в порок его не ставят,

Кто обманул хитрей, того и чтут и славят;

А кто искуснее схватил или солгал,

Тот в модном сборище и в риторы попал,

Того все слушают, тому обед и ужин,

А бедный праведник и скучен и не нужен.

И моды я такой не смею осуждать,

Почтенной лжец нашел свою причину лгать,

Домашней логикой выводит рассужденьи,

Причину разума находит в заблужденьи.

Он смело говорит: «Я лгу — какой в том вред?

То худо ль, что могу в смоле представить мед?

Иль правдой ложь мою украсить так искусно,

Что всякий от меня ее глотает вкусно;

Что часто из блохи я делаю слона?

Коль воля языку пространная дана,

Почто его держать неправильно в темнице,

И, буде случай есть, не взнесть на колеснице

(От нечего сказать) рогатого быка

Превыше гор, лесов, на самы облака,[1]

И не божиться в том, что видел то неложно?

Во лжи порока нет; ложь дело не безбожно».

Лжец правду говорит; я с ним согласен в том,

Что ложь нельзя назвать пороком и грехом;

К тому же, видно, он сию присловку знает,

Что верь кто иль не верь, а лгать не помешает.

И подлинно, когда захочем рассмотреть,

Полезно ль в свете нам искусно лгать уметь,

Увидим, что весьма полезно и невредно:

Ложь красит разговор, без лжи искусство бедно;

А сверх того, когда от милости ея

Зависит в мире сем подчас судьба моя,

Когда через нее (и что уж всем известно)

С судьей, вельможею могу сдружиться тесно,

Могу через нее (как средством сатаны)

Достать все выгоды, деревни и чины,

Приобрести себе от всех людей почтенье...

О! после этого лганье не преступленье,

И здравый ум ценил совсем его не так:

Лжец — мудрый человек, а праведник — дурак;

Сей лезет напрямик, всех судит беспристрастно,

А тот и с бешеным век проживет согласно;

Найдет, за что хвалить и действия его,

Подладит ко всему, сок выжмет из всего.

Как светский человек, он в свете жить умеет,

Горазд наушничать и клятву разумеет.

За что ж его хулить? — пускай его глава

Ложь вечно выдает за праведны слова

Иль сущей правдою выводит небылицу,

Пшеном, примером, рожь, а рожию пшеницу.

Всё в мире хорошо: и ложь и хвастовство.

Но если осудить ты мыслишь мотовство,

Предвидя, Музушка! от сей безумной страсти

Велики нам беды, тревоги и напасти;

Когда упрямишься и твердо в том стоишь,

Что в роде мотов ты порок гнуснейший зришь,

То я тебе тотчас и мотов оправдаю,

Внимай, глаголом их я бредить начинаю.

Мот рассуждает так: «Какая нужда тем,

Что я роскошствую, что сладко пью и ем,

Которые в моем именьи не участны?

Наследую ведь я деревни мне подвластны,

Так что им до того, что я их прокурил?

Лишася своего, других не разорил;

Им нету от того ни маленькой утраты;

Не требую у них долгам своим заплаты,

Умею и без них долгов я не платить.

Как будто бойкости банкрутом стыдно быть?

Лишь были б олухи, плутам довольно средства

Законным образом спасти себя от бедства:

Дал пир болярину, попотчивал, подвел,

И тот, кто верил мне, остался сам осел;

С меня он не возьмет вовеки ни полушки,

Под крылышком вельмож мне все беды — игрушки.

Не кланяюсь в судах, я на поклоны скуп;

Кто хочет, экономь, а я на это глуп.

Я в свете жить хотел и пользоваться светом,

И буде прожил всё одним именье летом,

То что им до того? Мне вздумалося так,

Злословие людей ничто, как лай собак;

От их уроков я вовек не пременюся;

Иду своим путем, последним веселюся!

Но если ж думал кто наследовать по мне,

Пускай тот навсегда останется в том сне,

Пускай меня бранит, поносит и ругает;

Великодушие злословию прощает!

Я вечно таковых в наследство не приму,

Приятна смерть моя, а в тягость жизнь кому.

Пословицы держусь, сему я мненью зрелу,

Что ближе завсегда своя рубашка к телу.

А если мысль сию считает правдой всяк,

То был бы я ничто, как пошлый лишь дурак,

Когда бы, для родни именье сохраняя,

Ел редьку целый век, рыгая и воняя.

Какое ж в мотовстве находят люди зло?»

Правдиво мот судил, разумен он зело!

Во всех умишка свой болярин-воевода;

В другом, а не в себе находит всяк урода.

Дивится всяк своей, а не чужой красе,

Для собственных рябин мы близоруки все,

И некого хулить, и всяк живи как хочет.

Смеется кто другим, тот над собой хохочет.

Но Муза говорит: «Когда полезна ложь,

А в моде мотовство, коль ими всяк пригож,

И знатен, и умен... возьмем другую глупость;

Оставя их в венце, мы пощуняем скупость.

Неужто и того не звать нам дураком,

Который день и ночь коптит над сундуком:

Имея у себя сокровищ миллионы,

Как нищий целый век пускает горьки стоны,

Не ест, не пьет, не спит и жалуется всем,

Что будто бог его не наградил ничем.

И подлинно, когда в его судьбину взглянем,

В числе богатых мы считать его не станем.

К сокровищам своим прикованный кащей

Глупее всех скотов, гнуснее всех вещей.

Не токмо ближнему, он сам себе на горе;

Его душа всегда сама с собою в ссоре:

И алчет, и дрожит, заботится к тому,

Чтоб не касаться ей вовеки ничему,

Окроме слова... мзды; а вещи целы вечно».

Изрядно! с Музой в том согласен я сердечно,

Что нет безумнее среди людей скупца.

Но дай-послушаем скупого мудреца;

Он оправдания своей приищет страсти,

Он скажет: «В скупости я те ж вкушаю сласти,

Которые и мот средь роскоши своей.

Различны меж собой все прихоти людей:

Где пищу видит мот, скупой там видит голод;

Одним потребен мед, другим к напитку солод.

Роскошный без пиров не может счастлив быть;

Он хочет тратить всё, я всё хочу копить;

Он весил миллион, потратя на игрушку,

А я — когда умел сберечь мою полушку.

Хотя его степе́нь бывает высока,

Известна и ему, равно как мне, тоска;

Он бешен, в прихотях встречая неудачу,

А я и ради нужд истратя гривну... плачу;

Я рвуся и за то хулу дерзаю несть,

Что богом создан так, что хочется мне есть.

Мот хулит страсть мою, безумьем числит скупость,

А я хулю его, чтя мотовство за глупость.

Где ж преимущество, которым мот спесив,

Коль страстью я моей, как он своей, счастлив,

Коль в чувствиях и я, подобно он, делюся,

Сего дни мучуся, а завтра веселюся?..»

Ну, Муза! слыша то, что говорит скупой,

Еще ли станешь ты неволить разум мой,

Чтоб он кощунствовал, чтоб он писал сатиры?

Еще ль не зришь, что днесь пороки уж кумиры,

Что добродетелей переменился рок,

Что вряд дадут ли им в сердчишках уголок,

Что в мире тот дурак, кто хулит то, что в мире

Похвально, в орденах, а подчас и... в порфире?

Коль глупость общая, так глупость уж умна,

И стать против ее есть стать против рожна.

Скорее с демоном, чем с нею ты поладишь;

Скорей умрешь, чем мир ты от нее отвадишь;

Тесней любовников он с нею съединен,

Хотя не для нее от бога сотворен.

Начто же нам иметь в чужом пиру похмелье,

Когда от дела мир переступил в безделье,

Когда спокойным дням тревогу предпочтил,

Свободу добрую порокам подчинил?

Здесь служит гордости для поруганья чести,

А тамо роскоши, а тамо подлой лести.

Так пусть целует цепь, катаясь кубарем,

Любезный свой порок назвав своим царем.

А мы оставим мир, дабы нам быть в покое;

Не трогать никого есть правило святое.

Тот в проигрыше ввек, кто лезет на задор.

Нас двое с Музою, а мир велик собор;

В нем тысящ тысящи как знатных, так богатых,

Великих рыцарей, и колких и рогатых.

К тому ж, чтоб правым быть, причину мир найдет;

Он скажет: «Страсть людей невольно в плен берет;

Влекомы ею быв и волей и неволей,

Даянья лишь ее себе имеют долей».

Но, Муза! ты речешь: «Им с волей дан и ум».

Пожалуй, перестань; ум делает лишь шум,

А в деле своего он ниже антипода,

Всегда за волей вслед, иль гнет куда природа.

Хотя его велик, блестящ и славен трон,

Однако же страстьми трусливо правит он;

А если б против них он смел вооружаться,

Тогда б могли и мы порокам посмеяться.

Теперь же ясно ты, о Муза! зришь сама,

Что нечего хулить, не спятившись с ума;

Что мир уже решил, что ум не повелитель,

А слабый оных страж иль слабый победитель.

Но буде б и могли ошарить мы с тобой

Проступок меж людей или порок какой,—

Да та беда, что нам никто не станет верить,

Так лучше, Муза, нам с тобою лицемерить.

Кто в свете за сие хватился ремесло,

Тот, живши целый век, не знает, есть ли зло.

Взгляни ты на льстеца, не в нем ли добродетель?

Какой бы в том меня уверил лжесвидетель,

Что все его не так, как должно звать, зовут,

А будто бы ему прямое имя плут;

Что делает он все навыворот желанья,

Вздыхает, слезы льет без малого страданья;

Смеется завсегда в угодность лишь другим,

Слепого зрячим чтит, горбатого прямым;

Что будто, пред собой увидя хромоножку,

Клянется без стыда, что стройку видит ножку.

Но можно ли, чтоб я поверить мог тому,

Что льстец способен мой притворством ко всему;

Вовеки языкам толь злобным не поверю.

Ах, Муза! ты ворчишь, ужли я лицемерю?

Недаром ты свою так сильно хмуришь бровь,

Что сбился я с пути, забыл весь склад стихов;

Вот видишь, прилепил какую рифму к брови,

Стихи поставил тут, где должно быть любови.

Ужели ты за то сердита на меня,

Что слабостей людских хулить не смышлю я,

Что не последую привычке злоязычной

И с миром говорю: «Порок есть дар привычный;

Не к воспитанию относится вина,

Виновница тому природа лишь одна».

Я той пословицы не ставлю за безделку,

Котора говорит: «Каков ты в колыбелку,

Таков наверное в могилу ты пойдешь,

С пороком родился, с пороком и умрешь».

Кто по природе вор, тот всюду вором будет:

В суде и при дворе — тот наш и кнут забудет;

В нем склонность к воровству все страхи превзойдет,

Бездельство скрыть всегда надежду он найдет.

Но, Муза, ты опять коситься начинаешь,

Конечно, ты меня инако понимаешь.

Ты думаешь, что я навыворот судил,

Когда природу в том толь строго осудил,

В чем воспитание бывает лишь причиной;

Но вспомни, что того считают дурачиной,

Который по уму и воле судит свет.

Припомни, что уж в нас свободной воли нет,

С тех пор как мы с творцом не узнаем творенья;

А слово истины с словами заблужденья!

Но более всего (хоть Музой я любим)

Боюся ссориться с обычаем мирским;

Мир старый дедушка, а я еще ребенок,

В стране Парнасской я чуть вылез из пеленок;

Едва умел тебе стихами пропищать,

Так мне ль людей сердца и нравы очищать?

Пусть мир, дурачася, сам над собой хохочет,

Пусть так идет, как шел или как он похочет;

Болезней всех его не вылечить мне век,

К тому же ведь и я — всё тот же человек.

Вторая половина 1774

15. ОДА К ПРЕМУДРОЙ ФЕЛИЦЕ ОТ СТАРОГО РУССКОГО ПИИТЫ ИЗ ЦАРСТВА МЕРТВЫХ{*}

Буди преклонна вниманьем, Фелица!

Древний пиита из ада поет.

Нудит взять лиру твоя мя десница,

Кая блаженство полсвету дает.

Бледная зависть, тобой разъяренна.

Вести приносит и в ад о тебе,

Тако вещая: «Ах! вновь сотворенна

Область Фелицей к счастливой судьбе».

Я ж, многогрешный, во тартаре тая,

В казнь необычной охоте к стихам,

Слышал до слова, что зависть презлая

Плачно вещала подпорным богам.

Весть пресловута, как солнце с востока,

Дух мне, пиите, согрела тотчас;

Вдруг позабылись все лютости рока,

Перышко в руки — и шмыг на Парнас!

Вот уже время Фелицу воспети;

Лирка, погласней струной возгласи!

Ах! при начале ум начал тупети,

Глас како лиры поднять к небеси?

Ну ж, чудопевец! воспой не в примету,

Мать человеков к стихам не строга;

В том «Собеседник» порукою свету,

В коем и роза, и колки рога.

Се начинаю пребыстрым глаголом

Честной царевне хвалу соплетать,

Кая с оливой владеет престолом,

Кая род смертных родилась спасать.

Кая, все пользы постигнувши светски,

В людях не гонит им свойственных чувств;

Мыслить не нудит татар по-немецки,

Но и немецких не гонит искусств.

Кая, создавши премудры законы,

К ним добровольно под иго идет;

К коей гонимый без малой препоны

Сердце с прошеньем без страха несет.

Кая народы отвсюд многостечны

В степях приплодных щедротно селит;

Кая, проникнув во тайны сердечны,

Слабость с преступном разумно делит.

Кая все веры содержит в терпимстве,

Помня, что общий создатель есть бог;

Жид ли, русак ли, живи в благочинстве.

Будешь спокоен, лишь знай свой порог.

Кая, взирая премудрственным оком

На европейски кулашны бои,

Видит, как люди в забвеньи жестоком

Выгоды сами теряют свои.

Видит затеи и старого мужа,

Кой и при гробе корыстию полн,

Зрит из средины, как силится лужа

Северных беги осилити волн.

Кая безменом не весит породы,

Знав, что с Адама всяк род свой ведет.

Хоть не колотит долбнею народы,

Ладно, однако ж, всё в царстве идет.

Кая головки за то не отрубит,

К ней что вельможа причелся в свойство;

Или в сибирке того не погубит,

Кто по доносу попал в колдовство.

Знает царевна и быль и былицу,

Дать на вопросы умеет ответ;

Слушает жука, бобра и лисицу,

Ладит, однако ж, по-своему свет.

Делай, вельможа, лишь то, что царевна

Повелевает в законах своих;

Право, воскреснет отрада вседневна

Прежде текущих времян золотых.

Зная, чтош утка трудам не помеха,

Зла в балагурстве Фелица не зрит.

Дело будь делом, потехой потеха;

Зависть не шутит, а козни творит.

В рифмах писати нынь не опасно,

Что б кто ни сбредил, цела голова.

Сердце царевны без мщения властно,

Злом не считает пустые слова.

Зная, что казнью вралей не убавит,

Как про богиню Зоил ни болтай,

В вечные снеги его не отправит

Черных куничек искать под шугай.

Знает Фелица и мурз и мурзишек;

Знает, кто с толком и кто бестолков;

Видит иного в проказах и лишек,

Видит и хищных приказных волков.

Видит не меньше козла в огороде,

Кой без капусты суда не дает,

Кой все законы толкует в народе

Толком, который ему поднесет.

Кой не страшливо и в самой столице,

Лестью забравшись в большой огород,

Чести в прикору и мудрой Фелице

Жмет из капусты невинный народ.

«Что же царевна не гонит козлища? —

Тако вопросно мне Муза речет.—

Или невинный для козлика пища?

Дай же, пиита, в том Музе ответ».

Люди не пища, а паче с Фелицей,

Козлищам алчным и жадным волкам;

Всё истребится премудрой десницей!

Вот тебе, Музе, ответ по толкам.

Помни, что немощь не лечится сразу,

Скорость в леченьи есть дерзость врача, —

Так и царевна народну заразу

Исподволь гонит, премудро леча.

Ах! вспомянувши старинные лета,

«Тилемахида» как вышла на свет,

Кою премудрость обширного света

(Молвить келейно), ей-ей, не поймет,

Сколько дивиться вдруг станешь прилично,

Видя Фелицей прославленный век!

Век, в коем тако предиворазлично

Дар свой для пользы стремит человек.

О, лепомудра богиня Фелица!

Выше делами ты фебских высот;

Всем неисключно сердцам ты царица,

Сердцем родяся красивей красот.

Око богини подобно небесно,

Блещет с престола повсюду лучем.

Жить под тобою любовно и честно,

Токи щедроты лиются ко всем!

Древним и новым царям ты корона,

Добрым отрада, злым ужас врагам;

Славой вспрыгнула ты выше Солона,

Подобралася ко самым богам.

Кир ли поспорит в победах с Фелицей?

Тит ли в щедротах ее превзойдет?

Перст лишь подымешь — и Кир с колесницей

Аки мурашка стремглав ниспадет.

Ей всевозможно сказати нельстивно,

Царство что снова ты в свет создала,

В коем народу так распредивно

Знание, разум и душу дала.

Но уж довольно мы, Муза, гремели;

Лирка без ладу, и глас ослабел.

Ты ж, о богиня! мы коей воспели

Мудрость премногу премножества дел,

Взглянь милосердо на сердце пиита,

Кое подносит (за скудностью жертв)

Оду нельстивну... ей буди защита!

Вспомни, богиня, что я уже мертв.

Между 1783 и 1787

16. ОДА РОССИЙСКИМ СОЛДАТАМ НА ВЗЯТИЕ КРЕПОСТИ ОЧАКОВА СЕГО 1788 ГОДА ДЕКАБРЯ 6 ДНЯ, СОЧИНЕННАЯ ОТ ЛИЦА НЕКОЕГО ДРЕВНЕГО РОССИЙСКОГО ПИИТЫ{*}

Аз чудопевец, строгий пиита,

Красного слога борзый писец,

Сиречь чья стопно мысль грановита:

Что же бы в рифму?.. Русский творец.

Бряцнул на лирке песни похвальны

Ратникам русским, аки русак:

Прочь скоротечно, мысли печальны!

Вас не изволю слушать никак.

Вот уж тревожно в мрачном жилище,

Демоны злые злее стократ!

Или незгода в тартарской пище?

Иль прогоняют злых на Ефрат?

Ну же, о Музе! вспрянь из-под бездны,

Где ты гнездишься двадесять лет,

Пой громогласно песни любезны,

Нуди к России быстрый полет.

Лишь проглаголал — дух оперился,

Стража бесовска, брысь от меня!

Русс-филологус сам прибодрился:

Вот уж Пегаса шпорит коня!

Толк — и из ада зрюсь на Лимане ...

Кая пречудносгь там веселит?

Сгибла надежность, ах! в басурмане;

Втуне весь тартар с турком палит.

Втуне затеи: мины, окопы;

Тысяща тысящ что русачку?

Двинулся грудью в вражески скопы,

Грянул — и жертвы нет кулачку...

Лишь пригласила Екатерина:

Други российски! пыщется враг, —

Всё не в примету: огнь и пучина,

Стала призра́ком трудность и страх.

Злоба с зимою, рвение с летом;

Турок замерзнул, русский в поту.

Приступ единый в сердце нагретом:

Пхнул — и Очаков бряк под пяту!

Гордый султане! мрачный владыко!

Что не в причину тако кутил?

Тя ль не постигло бедство велико?

Турчу ли ныне русс не скрутил?

Ну же быстренько вон из Европы!

С вольною волей мене беды.

Иль тя загонит русс в Ефиопы!

Ей, преупруглый! жди сей чреды.

С нами ли, турчи, вам огрызаться?

Праздно набили шведу вы зоб;

Сей ведь изволил лбом показаться.

Что ж приключилось? шведа же в лоб!..

Руссы, к примеру, всем не приличны:

Ратников наших всюды веди;

Неги не знают, к хладу привычны;

Воля их в вере, сила в груди.

Что приудержит нашего воя?

Агнец послушный в гневе как лев;

Важность Очаков! пышная Троя

(Молвить не красно) русскому плев!

Слыши, вселенна, ратников русских!

Тако вещает кийждый солдат:

Нет нам проходов скользких, ни узких;

Шаг лишь пошире — турку и мат!

Страху не знают русские души,

Кровью готовы лавры купить;

По морю по́йдут, аки по суше:

С Тавра на Гемус долго ль ступить?

Дело в приказе — вот и причина!

Матушку нашу словом не тронь.

Отче Никола! Мать Катерина!

Вам мы в защиту ради в огонь.

Лихо богине вымолвить слово;

Матка лишь скажет: «Детки, в парад!»—

Орлики вспо́рхнут — войско готово,

Глядь мусульманин — русский Царьград.

О пресловуты войски российски!

Брякну стихами вам комплимент:

Вражески грады вам обелиски,

Храбрость и слава ваш есть патент.

Я же пиита певша причина

С коей наградой? — сердца спросись;

Слышу в ответе: Екатерина!

Вот мне награда! — чтя, улыбнись.

Начало 1789, <1797>

17. РУССКИЕ СОЛДАТЫ, ГУДОШНАЯ ПЕСНЬ НА СЛУЧАЙ ВЗЯТИЯ ОЧАКОВА {*}

Ода

Строй, кто хочет, громку лиру,

Чтоб казаться в высоке;

Я налажу песню миру

По-солдатски на гудке.

Сумароков в эписто́ле

Не моей указчик воле:

Свой обычай у семьи.

Что мне нужды до Парнаса?

Без крылатого Пегаса

10 Я доеду до скамьи.

Вот гора моя Парнасска,

Вот мой Пинд и Геликон!

Если песнь моя не сказка,

И гудок покажет тон.

У меня свой толк и вера,

Не смотрю я на Гомера,

Он ведь был, как я же, слеп.

Кто на лире не умеет,

А к гудку навык имеет,

20 Тот и с ним достанет хлеб.

Буде ж песня у народа

Русс<к>а Пиндара свежа,

Так моя, как в нови мода,

Хоть на время госпожа:

А к тому ж и та примета,

Что не звук приманка света:

Смысл, порядок и дела;

Если б пел и Ломоносов

Не дела великих россов,

30 Но полканов ради зла,—

Чтоб об нем сказали в мире,

Слыша гром пустых похвал?

Что своей гремящей лире

Он бесславия снискал.

А из этого выходит,

Что лишь с истиной находит

Похвалу себе певец.

Пой, трещи хоть в балалайку,

Лишь не суйся в подлу шайку,

40 Лишь не будь, пиита, льстец!

Будь мне Муза девка красна

Иль солдатская жена,

Лишь была бы беспристрастна,

Право, Муза и она!

Ну же, душенька, смелее!

К сердцу ближе — помилее!

Правдой всею поверни!

Пой не греческих героев,

Пой победы русских строев:

50 Цель — солдаты нам одни.

Муза девушка проснулась,

И гудок мой заскрыпел.

Что Европа встрепенулась?

Русский воин закипел:

Мещет грозный взор к востоку;

Вижу турка часть жестоку:

Он в побранке с русаком!

Полно этой уж незгоды,

Все настали непогоды,

60 Русский в путь идет с штыком.

Штык ужасный! ты готовишь

В ратном поле чудеса:

Турок ты как рыбку ловишь,

Море пусто в полчаса.

Но окинем нашим глазом,

Чтоб одним увидеть разом,

Как русак пошел в поход.

Долго ль воин снаряжался,

Чем в защиту воружался,

70 Ехал, плыл ли, шел ли вброд?

Что калякать нам рассказы?

Скажем просто без цветов:

Только отдали приказы,

Русский воин уж готов.

Лишь с квартиры поднял ногу

На Очаковску дорогу,

Всё осталось позади! —

Нужда, женка и докука;

Не крушит его разлука:

80 Ждет победа впереди.

Встарь бывали легки греки,

Нынче легок русачок;

Шаг ему чрез степь и реки —

С горки на гору скачок;

Пеший с конным поспевает,

Он бежит и попевает

В честь начальникам своим;

Русаку обоз не нужен,

За плечьми обед и ужин,

90 С ним запас и кухня с ним.

Был бы хлебец и водица,

Русь не смотрит на часы;

В сердце — матушка царица,

В думе — турка за усы.

Что за пыль идет столпами?

Что за чуды с колпаками?

Вижу тьмы и тьмы бород!

Вижу силы превелики!

Люди ль то иль звери дики?

100 Что за страшный то народ?

Полно ж бредить и пужаться,

Баба Муза, пустяков!

С этой челядью сражаться —

Как испить для русаков!

Пусть накапливают кучи,

Наш солдат не трусит тучи,

На сто выйдет с кулаком!

С ним ли спорить бусурману?

Лишь отвесит по болвану,

110 Нет болвана с колпаком!

Посмотри, как он на лодке

Попугнул турецкий флот:

У паши уж сухо в глотке,

Разевает страшный рот!

Просит крови для мамона;

Нет! да русский не ворона,

К турку в рот он не влетит:

Только лодка набежала,

Вся громада задрожала

120 И уж хвостиком вертит.

Так ворон несчетны кучи

Перед соколом юлят;

Но щелкнул — и сильны тучи

Без голов на низ валят.

Где девались чернобровки?

Растянулися плутовки

Иль без носа, иль без крыл;

А иная хоть и каркнет,

Но лишь русский сокол гаркнет,

130 Показала хвост и тыл.

Поздно трусишь!.. Столконулся...

Соблазнила сатана!

Кто ж так сильно окунулся,

Что вспрыгнул Лиман со дна?

Это русский с лодки двинул,

Флот турецкий опрокинул.

То-то драку начинать!

Хоть высоки были горы,

Но пошли в морские норы

140 Магомета проклинать.

Но уж твержу облетели

Наши русские орлы,

Пули, ядра засвистели

Чрез окопы и валы.

Взбаламутился Очаков,

Не до кофию и смаков,

Трубки некогда курить-

Русский просит пообедать,

Хочет корму их отведать;

150 Плохо с русскими дурить!

Так кружатся в огороде

Воробьи, услыша стук;

Хоть и трусы по природе,

Но хоть мало — пырь на сук!

Иль еще скажу я к слову:

Так кудрявую дуброву

Оставляют комары;

Только пчелы налетели,

Мошки тотчас прочь с постели,

160 Как и турки из норы.

Ну, за вылазку скорее!

Затошнилось на душе;

С гостем надо повострее,

Иль потыль набьют паше.

Вижу: на сто россиянов

Лезет тысяча полканов,

Крови полны их глаза.

Русский воин ... удалися!..

Что за громы раздалися? —

170 Русский турке дал туза.

Так (к примеру, я полезу),

Силой мощной удалец,

По каленому железу

Бьет кувалдою кузнец.

Пуда два с плеча поднявши,

Он, туза железу давши,

Гром пускает по Москве.

Лишь удары донеслися,

Двери, окна затряслися,

180 Затрещало в голове.

Что ж полканы зазевались?

Неужли они дрожат?

Посмотри, куда девались,

Вверх ногами все лежат.

Как! от сотни только нашей

Турки смяты этой кашей?..

Как!.. вся тысяча бород?..

Если этому дивишься,

Так ты в люди не годишься:

190 Ты, конечно, брат, урод.

Это ль диво наши строят?

Погоди часок иль два;

Чудеса они утроят,

Вспрянет с радости Москва!

Русский так накуролесит,

Что Европа нос повесит.

Лишь поближе посмотри,

Как к Очакову приступит,

Глаз вселенная потупит,

200 Заерошатся цари.

С Цареградского престола

Втуне денежки летят;

Был бы батюшка Никола,

Шведа так же закрутят.

Пусть хоть мы не Диомеды,

Да не римляне и шведы;

Право, та же всё чухна!

Иль забыли о Полтаве,

Где к Петровой вечной славе

210 Оплеуха им дана?

Да и вы, слепые турки,

Знать, забыли старину,

Как русак, игравши в жмурки,

Дал щелчка вам на Дону.

А когда? При Святославе.[1]

Только вы упруги в нраве,

Вы как жирный аргамак;

Лишь бы удилы на зубы,

Поскакал, отвеся губы,

220 Но лишь горка — стал как рак.

Точно так и вы задорны,

Конь вам истинный пример:

Поглядеть на вас — проворны,

С виду — каждый кавалер;

А как в деле — с русским турка

Стала вещая каурка,

Иль от наших ну хвостом!

Что ж задорить по привычке?

Словно вам даны потычки

230 В сонной грезе русаком.

Если ж вы о том забыли,

Я тотчас напомяну:

А в Бендерах вас побили

Ведь не тысячу одну.

Буде турок не забудет,

Как считать, так много будет,

Грифель добрый изведешь.

А Чесменская потряска,

Какова для турка пляска,

240 Коли в память приведешь?

Сколько рыбы наловили

Страшным флотом вы на дне?

Что!.. неужто не смирили

При Чесме и в Хотине?..

Эки злобные собаки!..

Ну ин вспомни перебяки

При Кагуле русака...

Как на славу россиянам

Заблея́л и сам бараном

250 Ваш визирь от тумака.

Нет, и это не в примету,

Видно, турку моему;

Он не хочет видеть свету

И не верит ничему.

Что ж мне нужды!.. ин задорься!

Ин как хочешь хорохорься!

Я опять очки надел.

Я могу туда ж пуститься,

Где на вас удар катится,

260 Где наш плотно вас задел.

Но уж час настал удара!

Русским шаг, а туркам мат!

Русский воин полон жара...

Пущен гром на гром с раскат!

Вихри пламенны несутся...

Но не русские трясутся,

Турок трусит за стеной:

Нос лишь высунет и спрячет,

То наскочит, то ускачет,

270 Пуп набивши беленой.

Слышу во́ждя наших строев:

Други! время приступать!..

Что я вижу за героев?

Швед!.. ложися лучше спать;

Не тебе возиться с русским,

Не тебе, не силам прусским, —

Коротка у вас нога.

Посмотри, что русский деет.

Хоть за турка черт радеет,

280 Русский черта за рога.

Сколько злоба ни смекала,

Чтобы наших устрашить:

Жар и стужу напускала,

Миной льстилась задушить,—

Но лишь батюшка Никола

Помолился у престола,

Лишь пожаловал свой день —

Все осталися препоны,

Как пустые забобоны:

290 Злоба в нору, турок в пень.

В славу барыни-царицы,

Не жалея головы,

Полетели наши птицы

Чрез окопы, мины, рвы.

(Полчаса уж много время) —

Где чертей задорных племя?

Нет уса, ни колпака!

Чтить кого мне за героя?

Где девалась нова Троя? —

300 На штыке у русака!

О товарищи любезны,

Вернь! слуги и друзья!

Вы отечеству полезны,

Вы боляре и князья!

Не желайте барской доли,

Не желайте пьяной воли:

Трудно волей нам владеть.

Если вы великодушны,

Храбры, честны и послушны,

310 Так чего еще хотеть?

Воляслово соблазняет,

Воля сущность ум страшит;

С первой совесть не пеняет,

А с последнею крушит.

Без команды у народа

Умерщвляется свобода.

Нужен разум и пример.

Дело в том, чтоб мы умели,

Офицеры б разумели,

320 Разум будь и офицер.

Верьте ж мне, сердечны други,

Я служивым сам бывал;

Но мои лишь в том заслуги,

Что я правду напевал;

И теперь пою к случа́ю.

Буде ж тем кому скучаю,

Уши пробочной заткни.

Я же чту сердца, не лица:

Совесть, правда и царица —

330 Командиры мне одни.

А теперь гудок положим,

«Илиаде» здесь конец.

Мы судить о том не можем,

Должно дать кому венец.

Суд на то Екатерина.

Наша мысль была едина

В честь солдату песню спеть.

Дело в шляпе — мы пропели.

Если ж плохо в том успели,

340 Просим лучше нас успеть.

Начало 1789, <1797>

18. ПЕСНЯ{*}

Вечерком румяну зорю

Шла я с грусти посмотреть,

А пришла всё к прежню горю,

Что велит мне умереть

Горе к речке заманило,

Села я на бережок;

Сердце пуще приуныло,

Мутен чистый стал поток.

Я, вздохнувши, тут сказала:

«Лейся, речка, как слеза!»

А сказавши, показала

Полны слез мои глаза.

Струйки чисты зашумели,

Будто сжалясь надо мной;

Но утешить не умели,

И осталась я с тоской!

О души моей веселье,

Для кого мне жизнь мила!

Я последне ожерелье

За тебя бы отдала.

А когда б была богатой

И большою госпожой,

Все алмазы были б платой

За свидание с тобой.

Как сокровищи я света,

Берегу к тебе любовь;

Ею лишь во мне нагрета

Будто пламенем вся кровь.

Горячее солнца знойна

Сердце к милому горит,

А душа лишь тем покойна,

Что в себе его хранит.

Вас, струйки́ мои любезны,

Вас прошу в тоске моей!..

Донесите капли слезны

Вы до милого скорей.

Донесите!.. Пусть узнает,

Сколько рвуся я по нем,

Сколько сердце унывает

О сокровище своем!

Так скажите: «Но с тоскою

Хоть и много видишь слез,

А не все, не все с собою

До тебя поток донес.

Их еще осталось море

Без тебя ей проливать;

А в отраду, в лютом горе,

Дорогого призывать».

Но напрасно в вас, потоки,

Погружаю голос мой;

Вам пути хотя широки,

Стон останется со мной!

Сколько чистых струй ни вьете

Быстрым бегом в берегах,

Слез моих не унесете —

Всё они в моих очах!

<1792>

19. ПЕСНЯ{*}

Полно, сизенький, кружиться,

Голубочек, надо мной!

Лучше вдаль тебе пуститься,

Вдаль... туда, где милый мой.

Полети к нему скорее,

Долети к душе моей;

Проворкуй ему жалчее,

Что не вижу ясных дней.

Как листок от ветра бьется,

Бьется сердце так мое,

К другу движется... несется

Горе с ним забыть свое...

Ах! не туча развилася,

Льет не сильный дождь, гроза —

То по друге пролилася

Горькая моя слеза!

Всё я голосом унылым,

Всё, что встречу, то прошу:

Дай увидеться мне с милым!

Для него лишь я дышу.

Для него не умираю,

Горем мучася моим;

Не на муки я взираю —

На мое свиданье с ним.

Не тяжелы вздохи числю,

Их не можно перечесть,

Я о том... о том лишь мыслю,

Чтоб к нему себя донесть.

Он всё то, что в свете мило...

Мило сердцу моему!

Нет его — и всё постыло,

И не рада ничему!

Без того, по ком рыдаю

И кого прошу у всех,

Не найду и не желаю

Ни сокровищ, ни утех.

Чтобы с милым повидаться,

Бурно море преплыву;

Чтобы с милым не расстаться,

Смерть я жизнью назову.

Ах, лети и всё до слова,

Голубок, ему скажи;

Возврати мне дорогого,

Душу в теле удержи!

Умереть его дождуся,

Силы все на то сберу;

На него я нагляжуся

И от радости умру.

<1793>

20. СОВЕСТЬ {*}

Ода

Ходатай божьего закона,

Бессмертных душ бессмертный глас,

От злых мечтаний оборона,

Скорбящий судия о нас!

Хоть самолюбие лукаво,

Смешав свое и божье право,

Тебя желает умертвить,

Ты всё... здесь громко, тамо тихо,

Простым укорно, хитрым лихо,

Умеешь правду говорить.

О совесть! истинна подруга

Богобоязливых сердец!

Твоя ль, твоя ль до днесь заслуга,

Приемлюща всяк раз венец

От правосудия небесна,

Средь песен лирных неизвестна?..

Особо не возглашена?

Тогда, как лесть, струну имея,О благе собственном радея,

Тиранов славит имена.

Как чтут о всех злодеях повесть,

Панегири́ки их гремят,

Без жертвы остается совесть!

Во славу ей не вострубят!..

Но ты сего не примечаешь,

Не в том пииту уличаешь,

Что не гласит тебе похвал;

А в том, когда он лирой гласной

Поет в хвалу души пристрастной,

Когда... певцом порока стал.

Но мне ль, свидетель справедливый

Всех наших помыслов и дум;

Но мне ль, судья благолюбивый,

Пред коим наг хитрейший ум...

Все тайны сердца... все движенья,

Желанья воли, ощущенья,

Дерзать тебя воспети днесь?

Как дух мой до тебя возвышу?..

Но что?.. твой глас я в сердце слышу!

Он мне вещает: «Совесть здесь».

Ты здесь! бегите прочь, тираны!

Сомненья, скорби, горесть, страх!

Все вами данные мне раны

Друг-сердце излечит в грудях;

Мечта мне духа не тревожит,

Ни чувства зла тоска не гложет,

Я дружен с совестью святой!

Открывши предо мной зерцало,

Дала мне зреть то злое жало,

Язвился коим ближний мой.

О, поприще злодейств ужасных!

О совесть! что мне зреть дала?

Зрю всех тиранов самовластных

Наигнуснейшие дела!

В цепях гордыни быв довольна,

Столкнув тебя душа крамольна

Во мрачну глубину темниц,

Мучителям дала свободу

Теснить закон, любовь, природу,

Рассудки повергая ниц.

И тотчас гидра вредоносна

Из тартара изведена,

Чтоб ею тягота несносна

Самой душе была дана;

В минуту в сердце воцарилась,

В минуту кровью обагрилась

Невинной простоты людей;

На всем свой образ начертала,

Под оным тако подписала:

«Се ячность! мир в рабах у ней».

Как видим лопнут смерч [1] надутый,

Пустивший с ревом дождь рекой,

Являющий одной минутой

Покрытые поля водой,

Облив на залежах все крины,

Наполня рвы, бразды, лощины,

Пускается с крутых холмов,

Течет поемными лугами,

Рисуется по них вьюнами

И в глуби падает с брегов, —

Так, вижду, все порочны страсти

(В темницу совесть заключа)

На смертных род влекут напасти,

Злой ячностью себя кича.

Гордыня льдяна, слепотствуя,

Во всех сердцах восторжествуя,

С корыстью жадной пополам

Делят расслабленные души

И ходят, мздой заткнувши уши,

По человеческим телам.

Вотще, о дозоратый бедный!

Ты из темницы вопиешь:

«Душа! сбрось... сбрось ярем зловредный,

Под коим кровь свою ж пиешь;

Люби себя, любя подобна...»

Душа мздоимна, кична, злобна

Уже забыла твой закон.

К порокам лишь в ней чувствы рьяны!

Увенчаны Домикияны,

И Катилинов миллион!

Живые храмы стали мертвы,

Покрыты углием внутри;

В их алтарях нет богу жертвы,

Все для пороков алтари;

Гармонии не слышно боле,

Благие чувствия в неволе,

А злые средь раздоров, прей

Пускают в мир лишь злостны шумы.

Нет ни одной согласной думы,

Душа — пучина; мысль — борей.

От беспрестанных возбурений

Зря каждый час надутый вал,

Зря гордость во́ждем чувств и мнений,

Ум-кормчий ослабел — и пал.

Корабль злосчастный!.. где несешься?

Как без руля и рей спасешься?

Где пристань? где желанна цель?

Уж зрю судьбы определенье,

Тебе готовят раздробленье!

Здесь громы, тамо камень, мель.

Сие нелживо предсказанье

Ты, совесть! в сердце изрекла,

Хоть в загрубелом чувствова́нье

Страстями скована была.

Ты, движась пламенем любовным,

Хоть гласом ослабелым, томным

Не оставляешь без укор

Развратам попустившу душу,

Заграбившим моря и сушу,

Чтоб ввесть в народы зол собор.

Сей глас я сам, сам в сердце слышу,

Усиля на мгновенье дух

Подъять страстей железну крышу,

Которой подавлен мой слух,

Которая, как смертна груза,

Не допускает глас союза

Соединенью умных сил

В душевных краях раздаваться,

В крови любови разливаться,

Любови, чей закон лишь мил.

О совесть — истин неиссчетность!

Сколь храм души и чист, и свят,

Когда твою благосове́тность

В нем чувства в памяти твердят!

Сколь человек тогда любезен,

Себе и ближнему полезен,

Не титлом — правдою велик!

Сколь к благу пламенны желанья,

И благодатны все деянья,

Дух кроток и прекрасен лик!

Монарх ли он?.. магнит народа,

Всё царство исполняет мир,

Под правосудием свобода,

Нет нищего, под кровом сир.

Вельможа ли?.. цветут законы,

К престолу не доходят стоны,

Мздоимна ябеда без лап;

Он щит у трона притесненну;

Он друг царю и подчиненну,

Тщеты и роскоши не раб.

Поэт ли он?.. настроя лиру

И богу в славу воспоя,

Героев возглашает миру,

Их слабостей не утая,

Грядя единой правды следом,

Не умащая желчи медом,

Лишь доблестям хвалы дает,

Не ослепляяся венцами;

Победы ищет над страстями

И торжествующих поет.

Оставя у мечты трофеев

Стенящей нищеты творцов

Иль торжествующих злодеев

Внимать стенанья, звук оков,

К бессмертным звуки лирны правит,

Петра, Екатерину славит,

Геройство, щедрость и любовь;

Иль строй пустя инаких тонов,

Казнит безбожных Цицеронов,

Яд вливших словом в нравы, кровь.

Помещик ли?.. крестьяне благи,

Не заключенны в адский ров,

Трудолюбивы и не наги,

Без праздности и без оков;

Не мучат пьянственны заводы

Их униже́нныя породы;

Копя богатствы естества,

С полей и лу́гов их сбирая,

Из виду совесть не теряя,

В поту лица... средь торжества.

Купец ли он?.. берет прибытки;

Но мера, и число, и вес

Его гражда́нам не в убытки,

Нейдет в товар худой примес,

Глаголу совести внимая,

Злой лихвы помысл попирая,

Умерен, точен в барыше.

Но, словом: там жива невинность,

Всех прав и всех долгов взаимность,

Где ты, о совесть! цель душе.

Умоществуй глаголов силы,

О благодатно существо!

Да будут паки смертным милы

Всем доблестям на торжество!

Да зацветут сердечны раи!

Да радость, мир из краев в краи

Прольются в роды и в века!

Да счастье будет... общи роки!

Да в ад низвергнутся пороки:

Корысть, тщета, всех душ тоска.

<1796>

21. ОТЕЦ ОТЕЧЕСТВА {*}

Ода

Сердцами избранный владыко

Являть в себе закона лик,

Чье звание лишь тем велико,

Что долг и труден, и велик,

Что не гордынею слепою,

Надутой праздною тщетою,

Творящей общую напасть,

Питавшейся людскою кровью;

Но всенародною любовью

Сопряжена со оным власть.

О воля! в коей съединенны

Для правых и благих путей

Несчетны воли, разделенны

Духопадением людей,

Хаосом нравов, смесью мнений,

Сих родников предрассуждений,

Покрывших тьмой земный округ.

О гений, властию полезный!

Отец отечества любезный!

По сану царь, по чувству друг!

К тебе нельстивой лиры тоны,

Глас чувствованья моего,

К тебе, о красота короны,

Народа целость своего!

Я с жаром рвенья простираю;

Но не на сан я твой взираю,

Не на степени высоты,

Где видишься покрыт лучами;

Твоя лишь доблесть пред очами —

Вот чем велик и славен ты!

Титу́лы громки, виды пышны

Царя под блещущим венцом

Отечеству тогда излишны,

Когда царя зовет отцом.

Где само существо наружно,

Там зреть на тень его не нужно,

Там сердце, греясь от лучей,

Животворится в ощущеньи,

Там разум в полном просвещеньи,

Душа не знает страстных прей.

Под скипетром отца-владыки

Крамольний неизвестен ковь,

Народы нравами не дики,

Цветет согласие, любовь.

Довольствуясь единодушно,

Всё стадо пастырю послушно,

Не зрясь никто лишенным прав,

Хранением весов равенства

(Все купно, яко узл блаженства)

Хранят предписанный устав.

Глагол его не ухом слышат,

Сердцами, яко благо их.

Взаимными долгами дышат,

Нет прав без коих никаких,

Без коих власть сильна лишь внешно.

Монарху доброму утешно,

Когда не страх, не подла лесть

Его монархом именует,

Ему всю волю повинует;

Но рвенье душ — народна честь.

О вы, надменны властелины

Единым саном лишь царей!

Творящи адские судьбины

Порабощенных вам людей,

Чьи утвердилися престолы

Чрез мзду, коварство и крамолы

К стенанию народов тьмы,

К пролитию кровава пота,

Чья вечная о том забота,

Чтоб в гибель обратить умы!

.....................................

.....................................

Великость ваша — привиденье,

Владычество — народов казнь,

А торжество — как сновиденье,

В котором мучит дух боязнь:

С одной страны эдемы кажет,

С другой — злодейством душу вяжет;

Здесь — гонит к слуху мира лесть

И путь цветами устилает;

Там в пропасть, в тартар посылает,

Сулит небесной правды месть.

Победы ваши, ваша слава,

Богатство, силы — всё лишь прах!

Коль вами бедствует держава,

Мзда ваша поневоле страх!

Монарх, в тиранствах погруженный,

Хоть мир поставит воруженный

Окрест чертогов, жизнь любя, —

От ужаса не устранится.

Чем он пред сердцем извинится?

Куда уйдет он от себя?

Повсюду грозная улика

Несется по его следам;

Мала ль опасность иль велика,

Всегда страшит привесть к бедам:

С одной страны терзает злоба,

С другой — страшит мечтанье гроба.

Тиран трепещет умереть!

Хоть он бессмертия не чает,

Тирана совесть уличает

И в вечность заставляет зреть!

О, сколь злосчастна ваша доля!

О, сколь плачевны ваши дни!

Где ваша сила? ваша воля?..

Среди народа вы одни!

Заграбя в длани вожди царства,

Ходя путями лишь коварства,

Народ свой чтя за гнусну тварь,

Вы учите своим примером,

Чтоб всяк был с вами лицемером...

Где бог забыт, забыт там царь.

Вы сколько б хитро ни радели

Совет ваш верным учинить,

Советники-Махиавели

Всегда готовы изменить.

Лукавством царским просвещенны,

Всяк час на козни поощренны,

Они на ту же смотрят цель...

На те же выгоды коварства,

На кои и правитель царства,

Увенчанный Махиавель.

Как искра, в пепле утаенна,

Дотоль невидима лежит,

Доколе сила дуновенна

Ее гнезда не шевелит;

Но лишь трону́ла — и в минуту

Зрим искру в воздухе раздуту,

За блеском дым, за дымом блеск,

Всё здание объемлет пламень,

Валится и бревно, и камень,

То слышен гул, то слышен треск.

Так у наперсников тирана

Таятся в сердце семена

И вероломства, и обмана,

Докуда кознь насыщена;

Но лишь явилась прелесть нова,

Он стал наперсник уж другого,

Открылись тайны — и тиран

Той лестью, с коей век дружился,

Перед народом обнажился

И свергнут, яко царь-обман.

Где ж благо, коим величался,

Коль дня спокойна не видал —

Иль совестию угрызался,

Иль от предчувствия страдал,

От ужаса верховной мести?

Где ж властелин? — в сетях у лести,

Иль жертва тленной красоты,

Мечтой — владыка самовластный,

А чувством — узник, раб несчастный

Гордыни, роскоши, тщеты.

При жизни — тайно проклинаем;

По смерти — проклинаем вслух

И лишь на то в потомстве знаем,

Чтоб им мерзил весь мира круг ...

О, мзда ума высокомерна!

Плод самолюбия зловерна!

Позор души бессмертных сил!

Уроки венценосцев мира —

Да помнят бедного и сира,

Для коих бог им скиптр вручил.

Но кое зрит изображенье

Восторгом мой объятый ум?

Се — истины воображенье!

Се — начертанье чистых дум!

Призра́ков ложных ненавижу.

Отца отечества я вижу,

Сидяща в виде божества!

Исполнен кротости и мира,

Душою — чистота эфира,

Умом — светило естества.

Порядок есть его держава,

Благотворение — венец;

Всё честолюбие и слава —

Блаженство подданных сердец.

Их души истиной питая,

В их благе благо обретая,

Брежет, как собственну, их кровь:

Он польза им и оборона.

Его ж столпы блестяща трона —

Суд правды и гражда́н любовь.

В гражданех всё его семейство:

Он их монарх, и их он друг,

Везде отеческо содейство

Являет плод его заслуг.

Где он, там зрима всех отрада;

Где он, там милость и награда;

Где он, там радость, плеск и клик.

Зря к пользе царские заботы,

Труждаться полны все охоты,

И зрится малым труд велик.

Коль должен ополчиться к бою

Против врага монарх таков,

Имея правду пред собою,

А не корысти хитрой ков,

Он вступит в неизбежно дело,

Сразится со врагами смело,

Мечом и словом посечет;

С ним истина удары двинет,

От страха кровь в враге застынет,

Он мертв от ужаса падет.

В защиту другу венценосну

Все силы подданны сберут,

Пойдут на огнь, на смерть несносну,

Восторжествуют иль умрут!

Чтоб спасть царя, их благ причину,

Сомкнутся груди в грудь едину...

Какая сила их попрет?

Где подданны царевы чада,

Там в прахе все оплоты ада,

Там всё любовь к царю пожрет.

Кого он убоится в мире?

Кто может стать против того,

Кто зрит великость не в порфире,

Но в благе царства своего?..

На выю гидры став ногою,

Дракона давит он другою,

И злоба под пятой ревет.

Не мир к ногам попрать алкая,

Детей любезных защищая,

Венцы с голов чудовищ рвет.

Там блещет благодать обильно,

Где истины в сердцах черта.

Тиранство для невежд лишь сильно,

Для просвещенных то мечта.

Царь-правда — яко дня светило:

Щедроты око лишь открыло,

Земная прелесть вся светла.

Здесь луг являет тени алы,

Там токи водны как кристаллы

Или текучи зеркала.

Подобно и монарх, безмездный.

Отец народа своего,

Стремит на труд благополезный

Все дарования его.

Не гонит слабость — исцеляет;

Своим примером наставляет

Себе подобному служить;

И, зря на троне добродетель,

Всяк тщится пользы быть содетель,

Царем и правдой дорожить.

Престол, сердцами укрепленный,

Сердцами, верными в любви,

Престол, как божий, есть нетленный:

Не обагрится он в крови.

Сидящего на нем владыки

И цели и труды велики,

Начаток мудр — блажен конец;

Он дорог царству, миру, богу;

Он в рай себе отверз дорогу,

Коль стал отечества отец.

Он в сердце, как в ковчеге, вечно

Хранит священный договор,

Который заключил сердечно

С народом бог Синайских гор.

Став сердцем всех сердец свободных,

Он ну́ждой стал всех нужд народных,

Их господом и их слугой...

Вселенна! удивись владыке,

В котором свойства толь велики

И царству дар небес драгой!

В него природа истощила

Все дарования щедрот;

Ему премудрость сообщила

Все таинства своих доброт.

Таким монархом я пленяюсь,

В нем богу живу поклоняюсь,

Хощу быть век его певец!

Чтоб мир в порядок был устроен,

Таков на царство лишь достоин,

Таков отечества отец.

О, времена, о, дни златыя,

Где крины таковы растут!

О, присносчастлива Россия!

В тебе, в тебе они цветут;

Ты сей награждена судьбою,

Отцы отечества с тобою,

И то тебе речет не лесть:

Глас сына, долг, чистосердечность.

Твоя отрада, слава, вечность —

Петр был... Екатерина есть.

<1796>

22. ЛЕСТЬ {*}

Ода

Корыстию, гордыне сродной,

Изблеванная дщерь на свет!

Монархов язва, бич народный,

В которой правды... сердца нет,

Которая жива лишь лжею,

В груди коварну носит зме́ю,

А на устах цветы и мед,

Гнуснейша лесть! тебя на лире

Хощу явить всю нагу в мире,

Да зрят твой сокровенный вред.

Хотя лукавый... враг подземный

Сто лиц тебе к обману дал,

Хотя твой образ ввек наемный,

Не скрылась ты — тебя познал

Взглянув к простертой тьме ошую,

Узрел я лесть — и описую

Ее уродливы черты,

В минуту каждую пременны,

И дерзостны и вдруг смиренны,

Унылы ... полны правоты

Представлю кистию нелживой

Рубенса не занимав)

Души подлейшей, злочестивой

Образование и нрав,

Главы всечасное трясенье,

Взгляд скачущий, косое зренье,

Всегдашне мжанье рыжих вежд,

Шаги начальны торопливы,

Поклоны часты, низки, кривы,

Просящи в сеть свою невежд;

Но, словом, речь, подобну жалу,

Пронзающу сердца людей,

Дающу твердому металлу

Всю мягкость воска жаром лжей,

Достигнувших уже искусства

Железны растоплять им чувства,

По воле (как велит обман)

В единый раз заставить плакать,

В другой — смеяться, лести такать

Высокопарный истукан.

О лесть! уже ты слабых смертных

(И коими исполнен мир)

Осетила в мечтах несметных

Под кровом рубищ и порфир!

Уже до хижины и трона

Природою Хамелеона,

Волшебной спицей языка

Очаровала ум и души;

Туда несутся очи, уши,

Где лжи твоей течет река.

Твой яд богатого и бедна

Лишает разума и действ,

Как от напитка, бденью вредна,

Всё дремлет от твоих злодейств;

Носящи царскую порфиру,

Хоть быть могли б полезны миру,

Без пользы провождают дни

Твоим витийством усыпленны,

Твоей иглою уязвленны.

Речешь: «Премудр» — и спят они.

Ты общу слабость изощряешь,

Как нож, на пагубу людей;

Ты человека поощряешь,

Чтоб был твой раб, другим злодей.

Собою смертных обольщенных

Преобращаешь в заблужденных,

Надув похвальный рев трубы,

Гордыни в славу лишь вострубишь,

Тогда хоть царство грабишь, губишь,

Слепа — нет чувствий у рабы.

Как уловляем в лето знойно

Среди каникульных жаров

Созданье, шумом беспокойно,

Кормящееся без трудов,

Слепящу жужель тьмою взоры,

Срамящу лицы и уборы,

Но, словом, комаров и мух,

Приметных лишь единым вредом,

Их смерть помазывая медом,

Чтоб обманулся жадный дух.

Так лесть, хоть и сама есть муха,

Но в зле всех прочих мух хитрей;

Летая вкруг дремотна слуха

Различных степенью людей,

А паче вкруг вельмож несносных,

Живущих средь пороков злостных,

С невежством, праздностью, тщетой,

Манит и ловит медом славы,

Хваля боляр умы и нравы,

Клянясь, что их порок — герой.

И слыша льсти гордыня знатна

Прелестны песни таковы,

К ней ласкова, благоприятна,

Всегда змея не без главы,

Всегда своим довольна роком,

Ползя всяк час перед пороком

Иль расстилаясь яко плющ,

На правду клеветой рыкает,

Заслугу от щедрот толкает,

Без места сир и неимущ.

Суля ушам вельмож, владыки,

И дворянину, и купцу

Прибытки от всего велики,

В минуту кажду по венцу,

Струну сердечну настрояет,

И самолюбие играет

По нотам каверзна льстеца;

Порок, давно в себя влюбленный,

Симфонии обвороженной

Внимает тонам... до конца.

И скажет истина святая,

Взглянув на мудрых всех веков,

Что лесть, сия лисица злая,

Ущелы ведав всех хлевов,

Сквозь все запоры пролезала,

До всех пернатых досязала,

Что мир дворовыми зовет;

Подделан ключ к сердцам имея,

И в Голиафа и Пигмея

Вползя... дала им свой завет.

Всё верит ей: беда и счастье.

Явя над всеми свой успех,

Взяв самолюбие в участье,

Соделала льстецами всех.

В успехах зря ее проворство,

Все принялися за притворство:

Тьма Борджиов и тьма Мазеп,

И от коварств и льстивых звуков

Не слышен Суллий, Долгоруков,[1]

Советы... чести без потреб.

Но, о, чудесное последство

Взаимной лести таковой!

Уже чрез собственное средство...

Сама обманута собой!

Душа, привыкнув лести верить,

Потом привыкнув лицемерить,

Сама не знает наконец,

Какая тварь она в народе:

Гордыня, ложь ли по природе?..

Ум стал дурак — ослу венец.

Все краски в смесь — и вышла дикость.

Все гласы врознь — и вышел шум.

Коварство вменено в великость,

Обман почтен за здравый ум.

Нет места ни дарам, ни чести,

На всё оценка — голос лести:

Он и герой, и грамотей,

Желая быть всех действ причиной,

Как пневматической махиной

Вон тянет разумы людей.

И всяк, расставшись сам с собою,

Зевает на величий тень,

Сегодня удивлен тобою,

Как им ты был вчерашний день.

Нет оттененья никакого,

Дивотворит один другого,

Один перед другим упал!..

И если б гордость не претила,

Друг другом столько б ложь прельстила,

Что каждый в боги бы попал.

Но к счастию рассудка здрава,

Дивясь друг другу в слепоте,

Хотим, чтоб зрелась наша слава

Перед чужой на высоте.

Сия людей взаимна ревность

И ныне столько ж, как и в древность,

К перве́нству изощряя ум,

Мешает лести воцариться;

Всегда она ползущей зрится,

Полна, хоть скрыто, гордых дум.

А гордость есть тому виною,

Что лесть бесстудна завсегда,

Что ползает перед тобою

И не краснеет никогда,

Что в клятвах бога призывает,

Крестится, образа снимает

В свидетельство к тебе любви;

Но лишь пришло к тебе ненастье,

Не смотрит на твое несчастье,

И уж знакомой не зови.

Когда в героя посвящает

Погрязша в праздности царя;

Когда хвалы ему вещает,

Похвальных дел его не зря, —

Льстец тайно мыслит в то ж мгновенье,

Что царского ума забвенье

Есть плод его геройских дел;

Что, усыпя владыку трона,

Он стал премудрей Соломона

И выше облак возлетел.

Но глупость разума слепого,

Присутствуя при лжи льстеца,

Душою всей царя такого

Считает как чудес творца,

Дела хвалою лживой мерит,

Не лицемеря, лицемерит,

Не видя, видит чудеса;

Лишь царь стопы куда направит,

Она бежит, теснится, давит

И плеск возносит в небеса.

И лесть чрез ону на Деирах

Являет уж златых царей

Боготворить народ в кумирах,

Гнуснейших образа страстей.

Жжет фимиамы пред... убийцей!

Благословляется десницей,

К нему ж хотящей смерть донесть!

Здесь лик Навуходоносоров,

Там Андриановых позоров

Велит считать за бога лесть.

Умы!.. вглядитеся яснее

Во ощущения сердец!

Чтоб в мире действовать умнее,

Чтоб видеть, сколь коварен льстец,

Превознося все ваши цели,

Тогда как в сердце вы Кромвели...

Предатели себя самих!

Вглядитесь... и хоть пестрой жабы

Избавьте ваши души слабы,

Да не ползет, не скачет в них!

Умножьтеся, Петры велики,

Гремящи правдой на земли!

Да в честь порокам льстивы клики

Не будут слышны николи!

Да Цинеясы долг приемлют,

Заговорят — и Пирры внемлют,

Тщету и роскошь свергнут в ад!

Да наградятся лишь Рифеи,

И будет слава и трофеи

Народов мир... и божий взгляд.

<1796>

23. САТИР-РИФМАЧ {*}

Быль

Помни́лось некогда Сати́ришке — рабу,[1]

Наперекоррассудку здраву,

Что если он очки и гласную трубу

Любимца росских муз, поюща богу в славу,

Владыкам добрым в честь, тиранам злым в боязнь,

Вельможам и судьям за лень и хищность в казнь,

Зоиловым пером заденет мимоходом,

То дарования, на кои жмурит глаз,

Унизит... а себя встаращит на Парнас

И сделает с доходом,

Не русский пить уж будет квас, —

Оршад и лимонад, как барин знатный родом.

Что делать? мысль придет и на беду подчас!..

Помни́лось... Янька тем и чувствует и дышит,

Хоть плохо мастерство,

Хоть трусит, думая, что Аполлон услышит,

Но шевелится всё корысть и хвастовство,

А зависть так и пышет!

С такой оравою для сил слепой души

И в знатном свете — мат, не токмо что в глуши…

(Грех и в сатире жив прельщенного Адама.)

Впрыгнула сатана, бесенок подстрекнул...

Сердчишко вздулося, умишко-скот заснул,

И тотчас под свисток (как нека повесть-драма)

Пустилась по́ миру в судебник эпиграмма.

Дар видит то в очки... о, кража! куча слов!

На рифму строк пятьсот, а пять иль шесть стихов!

Что мрачно, то свое; что светло, то чужое;

Но все натянуто, но всё, как зависть, злое.

Обкраден Кантемир, ощипан Буало,

Лишь то загажено, что в сих творцах бело,

И даже сок стихов, воспетых той трубою,

Котора зависть в нем как уголь разожгла,

Он вытянуть успел Зоиловой дудою.

Сатира не уймешь, как шалуна козла,

Да наш же и не Пан, а просто Леший-Янька,

Русак, чухна, калмык, татарин... иль грузин,

Исаич, иль Исай, Иванович, иль Ванька...

Нет нужды до имян; смотрю на зло причин.

Сатира-рифмача судьбину описую,

О нем я слышу суд, о нем и потолкую.

Кусаку в клевете и в воровстве найдя

И строго посудя,

Ученой области палата уголовна

Определяла так: «Достоин вор кнута».

Но Аполлон кричал: «Нет... цель моя не та;

Сатира буесловна

Владыка ваш казнит без кнутобойна зла;

Косматый виноват, проказа не мала;

Но смертной пытки тем не сделался достоин;

На Пинде он дурной, в лесу хороший воин,

И для того хочу, чтоб он остался жив.

А чтобы не был впредь чужим добром кичлив,

И мною призванных, и мною вдохновенных

Поэтов, к пользе возрожденных,

Осмеивать не смел, а чтил даров дела,

Чтоб мог и сам народ познать писца-осла

И гения Парнаса,

То всяк отныне враль, и в прозе и в стихах,

Там чующий чеснок, где запах ананаса,

От зависти судящ с насмешкой о дарах,

Знак казни понесет предерзкого Мидаса».

Вещал — и наш Сатир ослиными ушми

В минуту отличился.

«О Аполлон! Москвы сим знаком не срами;

В обоз того, в обоз, который обослился!

Конь лучше дома будь... авось ли бегунок?

Авось ли скакунок?»

Так к Фебу вопиял лошадок покровитель,

Ристания любитель.

Но зрящий сквозь очки, которых красота,

Как добродетелей прозрачность, чистота,

(И отчего он так собою сам доволен)

Зоила своего смиренней осудил,

Презревши рабий толк, невежствен, своеволен,

И видя, что кощун и глуп, и нищ, и хил...

Что уши ослия уже к нему пристали,

Что за стихи его над ним же хохотали,

Вздохнул и в казнь вралю сказал без злобы так:

«Прощаю искренно Сотира-черноруса.

Пред глупостью всегда с дарами ум — дурак,

А зависть, как больной, глотает всё без вкуса.

Не токмо твари дар... и самого творца.

Поруган был стократ от зависти глупца!..»

Но лишь сказал сие, как тьмы парнасских гадов

Ползли уж вкруг его, стремяся уязвить;

Но тщетно — не могли они ему вредить,

И не боялся он скопленных ими ядов

И протяженных жал.

(Сим войском окружен мой гений был не первый.)

Покрытый броней муз и ободрен Минервой,

Чьи доблести и славу воспевал,

Он плюнул лишь на гад — и от плевка пиита

Тварь срама и вреда как будто бы убита;

Дрожа и злобствуя, вся в норы поползла,

А месть оставила для нового осла.

Я ж, видя быль сию не косо и не криво

И миру описав ее

Бесстрастно, справедливо,

Осмелюсь приложить сужденье и свое:

Пииты-куколки, дарами малолетны,

В очах у муз ничто или едва приметны!

Не смейте раздражать дарами пожилых;

И лира и труба бессмертны в свете их.

Кощунство детское всей завистью Зоила

Сколь ни старалося сорвать венок даров,

Всегда его была на то бесплодна сила;

Поэта слава с ним, кто б ни был он таков,

Монарх иль подданный, но гением родился...

И под стопой Зоил лишь плод даров явился.

Учитесь оценять дары сердец, умов,

Имейте к ним приязнь, храните к ним почтенье;

От злости биться лбом — скота остервененье;

Желанье умертвить... бессмертие даров

Есть цель и тщание бессмертных дураков.

<1797>

24. БАСНЯ{*}

Болван-молокосос из силы вон, кричал:

«Ах! ах! прекрасную я басню написал;

А басню назвал ту „Оратором-Болваном"».

Болвана слушали болваны, изумясь,

И, грамоте едва-едва учась,

Почтили рифмача парнасским капитаном.

Как вдруг Пиита в дверь,

На коего Болван своею баснью метил.

Болвана страх осетил,

Болван — трусливый зверь.

Но делать нечего, Пиите пожелалось

Всё ведать, что об нем в той басне намаралось.

Болван дрожит, но басню чтет;

Прочел... Пииты был ответ:

«Не трусь! от сердца я вещаю,

Что я тебе прощаю;

Ты списывал меня, а вышел твой портрет».

<1797>

25. БАСНЯ{*}

Где в доме попугай,

Там скромен будь, пустого не болтай.

У барыни одной такого роду птичка

Болтливее была, чем барыня сама;

У барыни ж была привычка,

Привычка, чтоб скорей сойти с ума,

До всех безделиц добираться,

Какие б ни были в дому;

Она любила шум, любила и подраться,

Ей было сорок лет, так чем же заниматься

Боярскому уму?

Бездельник попугай, что слышит, то и мелет;

Боярыня по-свойски целит:

За виноватого невинному тузы,

Иного батожьем, иную в три лозы.

Служители, свою погибель видя

И попугая все, как черта, ненавидя,

Почасту не дают ни пить ему, ни есть

И думают еще, чтоб им его известь,

Чтоб дать ему отраву.

Напротив, белочку, боярскую забаву

(Боярыня живет ли без забав?),

Как душу любят все; ей сахар, ей орехи;

Но, словом, дни ее не дни — утехи;

Ее лобзания, ее веселый нрав

Всем голову вскружил, и белка разжирела,

На ней уж фунтов с пять прибавилося тела:

Она дородна, хороша,

А попугай сидит, едва-едва дыша...

«Что это за причина? —

Так некогда спросил у белки попугай. —

Мы, кажется, равны: я птица, ты скотина,

Но ты живешь в раю, а мне здесь ад, не рай;

Мне жизнь становится от гладу нестерпима;

Пожалуйста, скажи, кума,

За что ты так любима?..»

— «За то, что я нема».

<1797>

26. РАЗДУМЬЯ ПИИТЫ{*}

Пустое всё — пиши хоть вечно,

Добра не будет от письма.

Коль пишешь ты чистосердечно,

Для истины и для ума,

Тогда подымет всяк щетину,

Найдет тебя ругать причину,

И ты ж останешься глупцом.

А если тронешь за живое

Высокопарное какое,

Так приударят и кнутом.

Не любит мир, кто правду-матку

Выводит в люди чрез перо;

Какую принял он повадку,

Повадка та и будь добро!

Привык ли, способы имея,

Став чином знатным великан,

Добра отчизны не жалея,

В свой приноравливать карман,—

И карлы, рослых обезьяны,

Пустились набивать карманы.

Привык ли тот же господин,

Возлюбленный фортуны лысой,

Заняв все степени один,

Валяться на софе с Лаисой,

Красы лелеять и трепать,

А нуждам царства не внимать, —

И все судьишки от примера

Его же держатся манера;

Всяк дома тешится с своей...

И трись вкруг их секретарей.

Вовек до комнаты китайской,

Где тлеет барин-Епикур

(Лишь не вельможа Задунайской,

Который знает хоть амур,

Но в сластолюбии не тонет;

Когда отечество зовет —

Лаису он с постели гонит,

Берет перун — и всё падет!),

Не доходил бедняк проситель:

Там лишь пороков покровитель.

Но, словом, за привычкой мира,

Дурна ль она иль хороша,

Тащится всякая душа,

Равно богатая и сира;

А если нет ее на то,

Чтоб ободрять дары людские,

То письмена уже ничто,

Хоть их творили бы святые:

Как для глухого ты ни пой,

Не будет слышен голос твой.

Всему пора, всему есть мода,

Едят и лук, как ананас;

Для гения и для урода

Бывает злой и добрый час;

В котором веке глупый силен,

Тот глупостями изобилен,

И места нет ума плодам;

Когда в садовниках невежда,

Как льститься может в нас надежда,

Что изобилье даст садам?

Взгляни туда — всё запустенье!

На древе мох, на грядах дерн;

Сажалось доброе растенье,

А выросли репей и терн;

Нет места яблоне, ни сливе,

Всё в чернобыльнике, в крапиве;

И скоро, где видали сад

И где цветник твой был любимый,

Там зрят пустырь непроходимый;

Здесь колкая, а тамо гад.

Таков есть мир, когда им правит

Невежества порочна власть,

Когда глупец сто умных давит,

Чтобы свою утешить страсть,

Но есть ли общая болячка,

Но есть ли от властей потачка

На плодопроизводства зла,

Коль власть бездельством веселится,

Судья с вельможею делится,

Реша неправые дела?

Когда над честию хохочут,

А правду взаши от двора;

Когда царям лишь балы точат,

Не берегут его добра,

Одну поверхность позлащая,

Всю внутреннюю истощая,

Дерут отчизну в лоскутки;

Когда, топясь в пустых потратах,

Являют царство все в заплатах,—

Народ средь нужды и тоски!

Писатель! что пером витейства

Ты можешь произвесть тогда?

Увы! где в почести злодейства,

Там нравоучителям беда,

Где на степе́нях лицемеры,

Там ходят по миру Гомеры,

Сократы принимают яд;

Там человек живет в напасти,

Коль страстию не служит страсти,

Там лживым — рай, а правым — ад.

На что ж пиите надуваться,

Желая переладить мир?

Пиитой можно называться,

И не цепляя сей кумир;

Он силен и дерется больно;

Предметов без него довольно;

Какой желаешь, избери:

Всё естество перед глазами,

И над главой и под ногами;

О мире лишь не говори.

Поля, луга, леса и горы,

Цветы, овечка, соловей,

Восход румяныя Авроры,

Сиянье солнечных лучей,

А паче нимфы и сирены,

А паче бархаты зелены,

А паче и того лазурь,

Стихи с лазурию — картина,

Хотя писала б их скотина,

Хотя на смысл глаза зажмурь.

Или коль ужасом мечтаешь,

Коль в возражении хаос,

Пиши смелей, что в нем сретаешь;

Дай буре троегранный нос;

Надуй Везувием ей щеки,

Пусти из уст моря и реки,

Пролей геенну из ноздрей,

Хоть с смыслом то и несовместно,

Что нужды?.. ведь не всем известно,

Что буря не всегда Борей.

Иль песенки пиши от скуки,

Клянись, что жар в твоей крови,

Что терпишь от любви ты муки,

Хоть век не чувствовал любви,

И в пустомелии премногом

Равняй свою Анюту с богом;

Чего бояться?.. Бог молчит,

Вранью людей не поперечит,

А мир хвалы тебе лепечет;

Бог скрыт, а мир в глазах торчит

Но скажет кто: «Писатель добрый

Страстям не должен угождать;

Имея дух свободный, бодрый,

Он должен смело осуждать,

Что осуждения достойно,

За правду умереть спокойно,

Приять бессмертия венец».

Не враг я подвигу такому;

Но хочется пожить живому,

Хотенье это всех сердец.

Итак, я с делом расстаюся,

Пустое буду сочинять;

Под крылышко страстей прижмуся,

Чтоб больше миру не пенять;

Порок и глупость стану славить,

С вельможей и царем лукавить,

Заслугу добрую чернить,

Стихом и прозой куролесить...

Ах! нет... изволь меня повесить

Иль правде дай пером служить.

<1797>

27. ПОСЛАНИЕ К КНЯЗЮ НИКОЛАЮ МИХАЙЛОВИЧУ КОЗЛОВСКОМУ{*}

Ты хощешь знать, Козловский милый,

Участник сердца моего,

Как мир, еще мне не постылый,

(Винюсь, винюсь, держусь его)

Я всякий год весной и летом

Могу оставя не скучать?

Как расстаюсь с большим я светом?

На это стану отвечать.

В пустыне той, где, устраняся

От шумных городских сует,

Красами естества пленяся,

Я забываю гордый свет,—

Там, славя божии щедроты,

Среди веселыя заботы

Весну и лето я живу;

То в луг иду смотреть траву,

Каков подсед, густа ль засела,

Бояся, чтоб не подопрела,

Велю в саду ее косить,

Для сушки по холмам сносить,

И тем дав корню прохлажденье,

Предупреждаю поврежденье,

Могущее случиться ей

От лишней густоты своей;

А следуя сему уставу,

Сбираю добрую отаву

С поречных я моих лужков.

То на поля пустясь с брегов,

Не четвернею и не цуком,

Их новым угобжаю туком,

Вранами разбиваю ком

Или дроблю его катком...

Тебе, Голицын! подражая

И на минуту вображая,

Что трудность всю превозмогу,

Что будто бы и я могу

С моей хозяйкой, слепотою,

Идти с тобой одной чертою!

То, прогоня мечту минутну,

Поверя зренью мрачну, мутну,

Дающему мне знак живой,

Что способ у меня иной,

С голицынским совсем не сходен,

Хоть замыслом и я заводей

И часто так же в суете,

Но средствы у меня не те,

Не тот прием, не та ухватка

К установлению порядка;

Но, словом, что он зряч — я слеп,

И отчего не будет вечно,

Когда сказать чистосердечно,

В полях моих обилен хлеб.

Я, воздохнув, простяся с рожью,

Пшеницей, ячменем, овсом,

Предав всё то на волю божью,

Иду занять себя леском,

Где все предметы, быв крупнее,

Мне сделались всего милее,

Где маленький Китайский сад

Приносит море мне отрад;

Где тени разные кусточков

И яркие цветы листочков,

Дающи образа цветкам,

Жанкилиям, лилеям, розам,

Яцинтам, мальфам, туберозам,

Цветным горошкам и бобкам,

Чей листик пурпе не уступит,

Хоть смертный взора перед ним

Из раболепства не потупит.

Иду — и зрелищем таким

Прельщаюся и утешаюсь,

О слепоте не сокрушаюсь,

Она еще мне там сносна,

Природа где пестра, цветна,

Для сих красот мне зренье служит;

Их вижу — и душа не тужит.

В пустыне той, или в сельце,

В сем родовом моем именьи,

Довольней я, чем во дворце,

Покой имея в ощущеньи.

Служа и ближним и царю

Пером, лишь правде посвященным

(И что без спеси говорю),

Гляжу за стадом, порученным

Не гордой прихоти моей,

Но доброй совести смотренью,

Но отческому наставленью,

Да не чумит порок детей.

Довольней, смело повторяю,

Я многих... многих на земли,

Хоть и высоко возросли.

Держася правила такого,

Гордыню и корысть презря,

Живу для пользы я царя,

Равно и пахаря простого,

Тщусь кончить беспорочно век,

Но совершенством не ласкаюсь,

Как смертный... слабый человек!

sУмишком в жизни... спотыкаюсь.

Вот как, возлюбленный мой князь!

Во мне души и тела связь,

Не оставляя мира в зиму,

Любя в морозы шумный свет,

Избрав пустыньку ей любиму,

Всегда в ней полгода живет.

<1797>

28. ПОСЛАНИЕ К КНЯЗЮ НИКОЛАЮ МИХАЙЛОВИЧУ ГОЛИЦЫНУ{*}

Из Горок, где весной и летом

Предмет я вижу за предметом

Ко утешенью моему,

Где всей природой веселюся,

По всем красам ее делюся,

Зрю пищу сердцу и уму:

Здесь холю цветники мне милы,

Искусством прибавляю силы

Сокам составленной земли,

И одностебельны цветочки

Преобращаются в кусточки,

На коих кудри расцвели;

Там кустари мои цветные

Сажаю в клубы я густые,

Калину, бузину, синель;

А тамо ручейки сребристы

В проводы пропускаю чисты,

Творю из них и глубь и мель.

Или подрезав мшисты кочки,

Исторгнув с репеями терн,

Очистя, укатая дерн,

Являю бархатны лужочки.

Или излучиной веду

Мои китайские дорожки,

По коим в буерак иду,

Не замарав хозяйской ножки.

Или средь сосен и елей,

Где громко свищет соловей,

Несусь дорогою прямою

К пустыньке, хижинке, к покою;

И миру поклонясь всему,

Или... не кланяясь ему,

Там всех Зоилов презирая,

Вкушаю плод сердечна рая!

Из Горок... из отрады сей,

Пишу к тебе, сосед любезный;

Но, ах! не в час веселых дней,

В часы природы мрачной, слезной,

В которые и Горки мне

Казались бы как край постылый,

Когда б сосед мой добрый, милый,

Голицын не был в их стране;

Когда б была Везема дале!

Пишу из Горок... но уж где

Природа предо мной в печале

И мертвы образа везде!

Не токмо нет прекрасной розы,

Ниже́ одной зеленой лозы,

На коей был бы цвет живой.

И там, где взор прельщался мой

На каждом шаге всем, что видел,

Там тот же взор предметы все,

Как не причастные красе,

Презрел... а я возненавидел!

Наставь, Голицын! дай урок,

Чем в Горках мне теперь заняться,

Где птицы и скоты томятся,

Где щекотанья лишь сорок;

Где нужды прихотлива мира

Велят мне осень проживать;

Где часто с грусти плачет лира,

А скука мне велит зевать

Иль в сладком сне позабывать

Определения все рока;

Где ветр от севера, востока,

Пустя теперь свой рев и свист,

С такой свирепостью бунтует,

Что в уши мне сквозь окны дует

И под руками движет лист,

На коем, музам я внимая,

Не ждав бессмертного венца,

Пишу, стихами воспевая

Из моего к тебе сельца.

Наставь, наставь, сосед безмездный,

Почтенья моего предмет!

Ты стал уже на путь надеждный,

Пройдя чрез опыт много лет.

Ты мира дела и безделья,

Заботу, скуку и веселья —

По пальцам все пересчитал,

Довольно книжек прочитал,

Довольно видел ты и слышал,

А в бригадиры не шутя,

Не кланяяся и не льстя,

Но службою своею вышел.

Тебя и ФридерикВторой,

Хоть цапкие имел он длани,

Не испугал, любезный мой,

Во время семилетней брани!

Как в младости еще своей

Там Панин, Чернышев, Румянцев

Из неприступных батарей,

Чрез рвы, валы, с редутов, шанцов

Гоняли прусских кубарей;

Ты знаешь, горячи ли пушки

У братии наших русаков;

Из богатырской сей игрушки

И сам бивал ты прусаков.

Как доброе и злое мира

Ты взвесил на весах ума;

Узнал богатого и сира,

И ябеда кому кума;

Судей кривых сужденье криво,

Когда им ничего не дашь,

Как пули, ядры и палаш,

Давно в глазах твоих не диво.

А после мнения сего,

И кое о тебе имею,

Ужли не скажешь ничего

Соседу ты нелиходею

Из тайн знанья своего?

Ужли хозяйственной науки,

К которой опытом ты шел,

С которой ты не знаешь скуки

И много выгоды нашел,

Не уделишь своей приязней

Соседу, мучимому казней

От праздности в осенний день?

Уже шатаюся, как степь...

Уже не движется ступень!

А ежели куда и ступит,

Так взор... так взор себя потупит,

Чтоб на природу не глядеть!

И льзя ль ее спокойно зреть?

Она бледней дебелой лени,

Печальней горестной любви;

Нет краски уж в ее крови,

Всё замерло... всё в смертной тени!

Красы лазури без лучей,

Уж нет блестящих тех очей,

Которые, всю землю грея,

Живили корень, стебелек,

Которыми нарцисс, лилея,

Граветочка и василек

Весной и летом оживлялись,

А мы, их видя, любовались!

Мелькнут — и тотчас нет уж их.

Среди полудня без сиянья,

Един туман для глаз моих,

А для стесненного дыханья

Едина влага, сырость, хлад,

И слух, и зренье без отрад;

Здесь проливает реки слезны,

Там ветрами колеблет бездны,

То вой, то стон, то шум, то рев,

Везде печаль ее иль гнев.

Зрю страх иль смерть на каждом роде,

Зрю цепь... и на самой свободе!..

Едва зиме открыла дверь

Плаксивая Сатурна дщерь;

Едва сердитый, седобровый

Любовник осени суровой

Плодов покушать захотел,

Без зову в Горки налетел,—

Любовь-природа... охладела!

Краса-природа... подурнела!

Хоть зрю прелестницу мою,

Но уж ее не узнаю...

Как зверя лютого боюся,

Бегу в избушку... хоронюся!

Иль, храбрость духа возвратя,

Бранюсь с Бореем за стеною...

Иль томный, томный вздох пустя,

Берусь за лиру, лады строю

И так к Голицыну пишу,

И так соседу повторяю:

«Я в осень дни мои теряю

И скукою теперь дышу.

Наставь меня, сосед любезный!

Наставь науке той полезной,

Которой в осень и зимой

Заняв заботный разум свой,

Без скуки дни свои проводишь,

Забаву с пользою находишь

В различны года времена:

Здесь разбираешь семена,

Заводишь клевер многоплодный

Иль накопляешь свой природный,

Что русский дятлиной зовет

И дома не купя найдет;

Там землю для весны готовишь,

Все выдумки для пользы ловишь.

То рода нового брана

К смягченью пашни создана,

Испытанна, определенна,

В употребление введенна;

То севоральник, иль самсев,

То некое полей гладило;

Удобство всех вещей прозрев,

Хозяйство всем себя снабдило.

И ты, земли не погуби

Затеями хозяев модных,

Держась подчас примет народных,

Зришь торжествующим себя

В хозяйственных своих работах,

В полезных отчеству заботах.

Хоть во сто раз пшеница, рожь

В твоих полях и не родится,

Голицын, презирая ложь,

Приплодом вправду богатится.

Но я, хваля твои труды,

Последовать им не умею,

Хотя стараюсь, хоть радею,

Сам-друг — вот все мои плоды!

Но ах! вотще меня наставить

Прошу хозяйство я твое,

Не лучше ль прежде мне исправить

Слепое зрение мое?

Или не к музам ли под крышу?.. »

Всего умней сей голос слышу,

Голицына ответ такой:

«Без глаз хозяйство сонна греза;

Без глаз не будешь с долей Креза».

Прости ж, сосед, — твой труд не мой.

<1797>

29. ПРОЩАНЬЕ{*}

Простите, добрые друзья!

Простите, милые пастушки!

Уж с вами расстаюся я,

От той кокетки, колотушки,

Чьи людям дороги игрушки,

Кому весь кланяется мир

Из денег, титлов и порфир,

Из всякой всячины на свете,

И коя есть изо всего

Прелестное то ничего,

Что ставят прихоти в примете

Для нашей вечной сухоты,

От сей, от сей вертоголовой

Из мест спокойства, простоты,

Где лишь пастушки чернобровой

Меня прельщали красоты,

Несусь в мирские суеты.

Хоть хмурюсь, как сентябрь суровый,

Хоть корчусь, вобразя мечты,

Которыми вертушка злая,

Фортуна лысая, слепая

Пленяет слабый разум мой

И тянет из жилища рая

В жилища горести мирской;

Но ах!.. уже дыша тщетой,

Алкая почести и славы,

Лижу, как мед, свои отравы

И в сеть к прелестнице бегу!

Очами льнув к ее приманке,

Сердечным чувствованьем лгу;

Не милым, не друзьям... тиранке

Клянуся ревностно служить;

Ее наружностью пустою,

Ее тщеславной слепотою

Как просвещеньем дорожить.

Сулит мне пышную обнову,

Сулит богатства мне и чин;

И я, влюбясь в вертоголову,

Для сих мечтательных причин

Воображенья отравляю,

Лишаюсь благодатных дум,

Житье простое оставляю,

От тишины несуся в шум!

Места, исполнены приятства,

Где щедрой дланью естество

Рассыпало свои богатства,

Где ни едино существо

Свободы сердца не лишает;

Где всё, всё душу утешает,

Когда со мною мой дружок,

Премилая моя милушка,

Прелестная моя пастушка,

Черноволосый мой божок

Здесь глаже бархата лужок

И гармони́я цве́тов нежна,

Краса с красой на диво смежна

Влекут мой взор, пленяют дух,

Пускаючи благоуханье,

Животворят мне обонянье.

Там птички услаждают слух

Своим концертом разногласным;

Хоть песня песне не под лад,

Но спеты духом беспристрастным

Из ощущаемых отрад,

Не по приказу мзды и лести,

И слушать их день каждый рад.

Едина мне приносит вести,

Что тени розовы заря

В моих окрестностях простря,

Шаг первый солнца возвещает;

Другой порхание и свист,

Всегда нелжив, всегда речист,

День благодатный обещает;

А там соединенный хор,

Далеко эхи простирающ,

С вершин древес, долин и гор

Свободу жизни возглашающ,

Велит и мне, усилив жар,

Перед источником сердечным

Восчувствовать сей общий дар

И презрить благом скоротечным,

Велит и мне свободным быть,

Мирскую суету забыть

А тамо ручеек струистый,

Как чешуей покрыт сребристой,

Как пролитый в брегах кристалл

(Лишь луч коснулся — возблистал),

Средь рощи меж осок вияся,

По цве́тным камушкам лияся,

Журчаньем милым веселит,

От скуки и тоски целит,

Слух, зренье, сердце услаждает,

К пастушке пламень возбуждает,

А иногда заснуть велит

На белой груди у пастушки,

Чтоб отдохнувшая душа,

К ней огненнее воздыша,

Вновь страстны начала игрушки...

Увы! всё то, всё то забыв,

Вдруг сделавшись честолюбив,

(Или сердечней объясниться)

Вдруг смертно восхотев

В развратного перемениться,

Бегу, как разъяренный лев,

Не ощущая в сердце глада,

Бросаюся, как волк на стада,

На всё, что лютая тщета

Через лукавые уста

Бесценным в мире именует.

Уже заблудшая душа

Себя гордыне повинует,

Не хощет видеть шалаша,

Где без сребра любовь ликует,

Где корец свежия воды,

А хлеба чистого краюшка,

Грыбков и ягодок плетушка

Приятней, слаще, чем меды

И все... все нектары мирские,

Что прихоти варят людские

И гостя потчивают чем

На то, чтоб усладясь он тем,

Попал скорее в сеть лукаву,

Чтоб в сласти пил... свою отраву!

Но, словом, гнусен тот чертог

И скуки стал моей виною,

В котором властвовали мною

Природа, милый друг и бог.

Лукавы прелести увидел,

Прижал ко сердцу их печать,

И простоту возненавидел,

И начал доблестью скучать;

Невинна жизнь мне стала в тягость,

Студна явилась сердца нагость.

Пастушка с доброю душей

Хоть мне еще всего милее,

Но ах!.. от слепоты моей

Мне кажется уж всех глупее!

Фортуна показала мне

Своих прелестниц миллионы.

Хоть вижу слезы, слышу стоны

От них в мирской я стороне;

Хоть их любовь — любовь гордыни,

Хоть таковые героини

Не сердца ищут в плен — ума,

Хоть в свете видят то нередко,

Что прелесть света и сама

(Коль на нее посмотрим метко)

Бывает скаредна, дряхла,

Как фурия жестока, зла,

Но, отвратяся от природы

Плененным разумом мечтой,

Пленяюсь прелестью такой,

Приятны света мне уроды!

И с истинною красотой,

С моей возлюбленной пастушкой,

С ее шалашиком, избушкой

Я расстаюся навсегда!

Бегу, бегу... куда?

Где всё обман, печаль, беда!

В очах моих блестят чертоги,

От коих чуть не все убоги;

В очах моих не мягкий луг —

Под тканью шелковою пух;

Не длань любовная пастушки,

На коей нежно засыпал, —

Под тонким полотном подушки,

Тьма завесов и одеял,

И под которыми не чаю,

Хоть ими очи ослепил,

Хоть жить с пастушкою скучаю,

Чтоб вправду, вправду был я мил

Владычице души развратной,

Обманом, не любовью знатной.

В очах моих богатый пир,

На коем ни убог, ни сир

Вовеки не вкушали крошки,

Тогда как мещет Крез в окошки,

Служа пристрастью всей душей,

По тетереву иль индейке

Легавой иль борзой своей,

На коем нищу жаль копейки...

(О, просвещенных стыд людей!)

А плясее или актрисе,

Красой торгующей Лаисе

Всего имения не жаль!

Но то в очах, а что же в слухе?..

Учтивость лжи. А что же в духе?..

Увы!.. досада и печаль,

Среди забавы смертна скука,

На пире добровольна мука!

Вот, милые мои друзья,

Для каковых предметов я

Решился с вами разлучиться!

Простите!.. презрите того,

Кто от спокойства своего

Идет по свету волочиться!..

Нет... сжальтесь, сжальтесь на него,

Хоть раб мечтанья одного

Глупее и самой скотины;

Но глуп от общей он причины,

Так нет злосчастнее его.

<1798>

30. КАПЛУН И РЫБОЛОВ {*}

Басня

Как пристав будь ни строг и как ни карауль,

Хотя невольника пришпиль, зашей хоть в куль,

Когда ему судьба ульнуть дарует долю,

Пролезет в щелочку, уйдет на волю.

Всем воля дорога;

Но лишь не та она, которой хочет

И о какой хлопочет

Наш пьяница слуга;

Не та, что в бурлаке,

Живущем век на кабаке;

Но та, что в духе бодром,

Что в человеке добром,

И для кого плутовка-воля... казнь.

А баснь?..

Прошу послушать.

Для пищи лизуна, охотника покушать,

Кормился некогда каплун,

Дней с семь прошло, не срок?.. И мой жирун,

Меж тем как с хахалем кормилица гуляла,

Как от лелеенья младая роза вяла,

А может быть,

И рожа,

И рожу можно полюбить,

Бывает и она на вкус иных пригожа.

Всё в мире на своей чреде,

И дело не о том... Кормилице к беде,

Нашел каплун дыру, прыгнул — и на пруде.

Ну что ж? пожравши всласть, понежась, как вельможа,

Захочется хоть как

На чистом воздухе пройтиться.

Мой евнух не дурак,

Не всё же спать, не все на корм садиться;

К тому же на Руси,

Хотя у всех спроси,

В избушках воздух — чад: и дымен, и угарен.

А тем и более оправдан мой беглец,

Который на лугу, как тюря-молодец,

Как глупый знатный барин,

Жеманен и спесив, кокочет и поет,

Лишь курки не зовет,

Хотя была б прелестна;

И то не мудрено; причина всем известна,

У каплуна ведь нет...

Охоты волочиться.

Чему дивиться?

Зато дороден, чист,

Румян и голосист,

Зато италиянец,

Которому намалевал

Француз иль древний галл

В наш век не для красы румянец;

Но нет чудес и в том; что было, то и есть.

Плоды по дереву, а счастие по доле:

В нас часто поневоле

И целомудрие и честь.

Но что ж беглец средь жребия такого?

Он видит рыболова,

Который над прудом и так и сяк вилял,

Кружился, сатанил, нырял,

Как бойкий откупщик, где плохо, там и метил,

А что послаще, то и сетил,

Лишь бы попалося на нос;

Не ведал рыболов, что есть такое спрос.

Не до хозяйского убытка,

Лишь клёв, то в горле рыбка.

Увидя то каплун, как барченок имущ,

По совести живущ,

Кричал мошеннику: «Ах, ты, плутишка дерзкой!

Дневной грабитель, вор!

Какой рыбоубийца мерзкой!

Того и метит, чтоб сорвать!

Не стыдно ль воровать?

Не стыдно ль промыслом таким тебе кормиться?

Оставь, бездельник, брось такое ремесло!

Усовестись и перестань срамиться,

Оно и здесь, и в вечности нам зло.

Взгляни, как я живу: ни краду, ни ворую,

О ну́жде не тоскую,

Вовек не хлопочу,

А ем и пью, лишь захочу.

Всмотрись, дурак, всмотрись в мою ты жизнь златую

И, кинув воровство, потщись иметь такую».

— «Молчи, евну́х пернат, дурак из дураков,

С довольством всех бедней на свете бедняков,—

Ответствовал ему плутишка из плутов —

Тебе ль учить разумных рыболовов?

Умней тебя сто раз слыхал я краснословов;

Нравоучителей известен мне язык

И риторический их крик,

Не скажут мне о новом

Ни перышком, ни словом.

Будь свят, премудр и как Самсон высок,

Будь всё пустым воображеньем;

Гордися почестьми и лживых душ служеньем;

С тобой твой суд и рок,

Сужу своим сужденьем,

Советовать не буду с дураком

И остаюсь навек откупщиком;

Зови меня купчишком,

Банкрутом и воришком;

Зови меня судьишком,

Крючком, щечилой и плутишком;

Нет нужды... хохочу над честью и тобой!

Коль в мире мне хабар, не буду в мире с пыткой,

Каплун, кормися на убой,

А рыболов кормиться будет рыбкой».

Теперь помыслим, кто счастливее из двух:

Плут, бойкий рыболов, или петух-евнух?

Не знаю; но скажу лишь то я справедливо,

Что где хабар плутам,

Там

Всё царство несчастливо.

<1798>

31. СОЛОВЕЙ И СКВОРЕЦ {*}

Басня

В прекрасных рощицах, молоденьких, кудрявых,

Где липа, ясень, ильм, кленочек и дубок,

И гривка елочек, и сосен величавых,

Черемухи и роз лесных кусток,

Порхая вниз с сучка, а снизу на сучок,

Имев одну любовь и в чувстве и уставе,

О собственной не мысля славе,

Пел громко соловей

В хвалу соловушке своей.

Он пел... и песнь его по рощам раздавалась,

И песня птичек всех от всех позабывалась.

Не токмо пахари, мирские простяки

(Для коих хлеб и соль — сребро и адаманты),

Но виртуозы музыканты,

Пииты-знатоки,

Которые судить чужое жестоки́,

И те (хоть не хотя, наморщася... сквозь зубы),

Внутри и зляся и стеня,

Внимая песенки, уму и сердцу любы,

Себе в восторге изменя,

Кричали велегласно:

«Брависсимо! прекрасно!»

Но что? для зависти ль не сыщется раба?

Ее ли без куска останется алчба?..

Пустое!.. в мире ей всё служит, лишь захочет;

Зоила как сыскать, минуты не хлопочет,

Коснулась — и готов вельможа и купец,

Пиита, музыкант, танцмейстер и певец.

Во славе соловей... ну! что ж молчишь, скворец?

Сороке и тебе, а зависть в том порука,

Чужая слава — мука.

Пускайся в критику, великий судия,

Хрипи и бормочи на песни соловья;

Но я

Советую поздненько.

От зависти указ пришел скворцу раненько;

И наш Зоил пернат,

Хотя не сочинял ни «Федр», ни «Илиад»,

А разве цапывал кой-что из них для славы

(У всякого свои забавы),

Хоть Аристотельввек не звал себя скворцом,

Но вижу! горд уже пред соловьем-певцом

Высоким знанием, искусством подражанья,

Кудахтанья и ржанья;

Умением хрипеть,

Сопеть,

Шипеть,

И по-свинячью хрюкать,

И по-совину гукать,

И лаять, и мяукать...

Но се! как ржавый гвоздь, подъяв свой желтый нос,

Как тухлы головни, крыле расширя черны,

Взяв в песнях соловья до точки всё в допрос,

Осиплым голосом пустил сужденья скверны,

Бормочет гению: «Твой склад не чист,

А свист

Не громок,

А голос тонок,

Рулад

Не гладок,

А перекат

Подавно гадок.

О! верь мне, соловей,

Что ты дурной певец, ей-ей!

Ты песнию своей

Себя не славишь, а порочишь.

Учися у меня, коль быть бессмертным хочешь.

Я на сто голосов пою,

Скрыплю, стучу, кую

Не рушником, не молотами,—

Одними скворчьими устами,

И плачу, и смеюсь,

И по-извозчичью бранюсь;

А дай мне волю —

И по-профессорски в минуту заглаголю,

Как ритор вмиг заговорю,

И всех со смеху поморю.

В избе и во дворце мой служит дар забавой.

Потщись его иметь — и будешь с вечной славой».

То слыша, соловей ответствовал скворцу:

«Я кланяюсь тебе, великому певцу!

С тобой искусство дорогое,

С тобой бессмертие твое,

Ты мастер ... петь чужое,

А я — свое».

<1798>

32. ДУБ И ТРОСТЬ {*}

Басня

Живя в соседстве с дубом трость,

Который нес чело кудряво и широко

Под небеса высоко,

И чувствуя, что ей вовеки так не взрость,

Вспыхну́ла завистью, отмщеньем воспылала,

Зла дубу пожелала.

Ворчит,

Кричит,

Перед Бореем воет,

Клевещет, будто бы ей дуб беды все строит;

Доносит вопия: «Помилуй, сильный ветр,

Эолов грозный сын, герой полнощных недр,

Помилуй бедну трость от дуба

Груба,

Который хоть не царь, не велелепный кедр,

Но горд величием: ругается, смеется,

А иногда дерется,

То шишками колотит по зубам,

То по глазам

Листами хлыщет!»

Но ложь завидлива на зло причину сыщет.

И трость, чтоб более Борея подстрекнуть,

Склонить, дабы он дуб решился потряхнуть

И с корнями сопхнуть,

На мужа доброго тоненько, неприметно,

Подобясь низостью коварной в мире льсти,

Несла клевет несчетно.

Несла... (о добрый дуб, прости!),

Что будто бы хвалился

Пред всем собранием кустарников, древес,

Что в свет бессмертным он родился,

Что лучшее созданье он небес,

Предмет богатого и сира,

Крестьян, купцов, дворян, царей;

Но словом, твердостью нужнейша польза мира.

Что вихри, ветры все и даже сам Борей,

Сколь ни свиреп, ни горд шумящими крылами,

Ревущими устами,

И он не может, он, потрясть его кудрей,

Не токмо сбить с корней;

Что груди он свои в отпор ему поставя,

Ругается над ним, свою великость славя.

Такие лжи плетя и каждой лжи вослед

Пред рыцарем седым склоняя свой хребет,

Достигла наконец до клеветы удачной.

Борей, как меланхолик мрачный,

Угрюм, сумнителен, на мщенье скор и лют,

Успехи клевете с ним стоят лишь минут,

Ей выпросить на зло не мудрено приказа.

Тотчас и гром и дождь.

Поверил бурный вождь,

Озлился, заревел, махнув крылами мраза.

Всё гнется, всё дрожит,

Всё ломится, трещит

И на земли лежит!

Там сосны без голов преобращенны пнями;

Здесь ели вверх корнями,

Пощады нет ни росту, ни красе,

Под гневом дуб, а погибает все.

Но вижу: и к нему месть злая донеслася,

Глава кудрява потряслася;

Забились ветвии, посыпались листы,

Растреснулася кожа.

Невинный дуб! что ты?

Увы! без красоты,

Как будто изгнанный без орденов вельможа,

Но свеж имея нутр, всё, всё еще стоит,

Не гнется... подлости пред злобой не творит;

Речет: «Не будь в пустой надежде,

Коль ты сильней — сломи!.. не покорюся прежде».

Изрек — и злоба, тем сугубо разъярясь,

На тверду грудь его всей силой устремясь,

Дыхнула — дуб полмертв! уже... уже валится!

Отмщение сверша, отмститель скрылся вмиг.

А трость, отдав поклон, пред дубом уж гордится,

Зря близку смерть его успехом лжей своих,

Над дубом веселится;

И видя, что еще он жив,

Вещает: «Так и дуб не всё ж стоит высоко,

И не всегда счастлив;

Бывает и дубам от сильного жестоко.

На что ты, бедненький, так подымался вверх?

Когда бы ты стоял, как я, пониже,

К земле поближе,

Тебя б Борей не сверг».

— «Растенье низкое, — вещал ей дуб, кончаясь, —

Растенье, кое век качаясь,

Пред малым ветерком как слабость нагибаясь,

Не мни торжествовать, хоть скоро буду мертв

От клеветы твоей и бурна ветра злости

(Кому поклонами не приносил я жертв);

Но знай, что дуба смерть славнее жизни трости.

Я был неколебим, стоял колико мог,

И пользой твердости у мира был в предмете;

А ты... ты гнешься ввек, всем ветрам трусишь в свете,

Как слабость, низость, лесть... валяешься у ног».

Читатель мой! реши, судил ли я по праву,

Не трости дав, а дубу славу?

Иль тот правдивей суд, который дали им

Неподражаемым пером своим

Бессмертные гонители пороков:

В Париже Лафонтен, в России Сумароков?

А я меж тем скажу, оставя им всю честь,

Нелживость находя и в заключеньи старом,

Что дубу торжество над тростью дал не даром;

Что дуба к твердости льзя доблесть нам отнесть,

А к трости гнущейся идолотворну лесть.

<1798>

33. К МОЕЙ ЛИРЕ {*}

Рондо

Прости, моя любезна лира,

На коей двадцать лет играл

И никогда не похвалял

Гордыни, подлости кумира.

Как в честь гремели ей трубы,

А в славу били барабаны,

Я пел, я пел: «То всё обманы,

Не славят, трусят то рабы,

Страшатся своего кумира».

Прости, моя любезна лира!

Уж больше не коснусь тебе;

Весь мир против меня в алчбе;

Я проклят от порочна мира,

Я правдой нагрубил ему,

А без нее и ты мне, лира,

Не служишь больше ни к чему;

Без правды мне и громки лады

Не могут принести отрады.

Пусть лесть берет венцы себе;

Уж больше не коснусь тебе.

Не я твои согласны тоны

В угоду лжи употреблю.

Не я тиранов восхвалю,

Чьи слухи услаждают стоны,

А звук... звук рабственных цепей

Всю гармони́ю составляет,

Чьи души зло увеселяет...

Ах! нет, не мой герой злодей.

Хвалить заставлю лжи законы

Не я твои священны тоны.

Прельстясь корыстью и тщетой,

Пускай поэты развращенны

Бесчестят лиры, посвяшенны

От бога истине святой;

Пусть лжец за колесом несется,

Берет и титлы и сребро,—

Всё то не есть мое добро,

Когда всё то за ложь дается;

Будь счастлив тем не я, другой,

Прельстясь корыстью и тщетой.

Коль слава льсти одной награда,

Я славы мира не хощу;

Скорей пойду на муку ада,

Скорей умру, чем злым польщу.

Что в жизни, если нет свободы

Мне ближним правдой послужить,

Когда чудовищей природы

Для счастья должен я хвалить?

Нет! слава не достойна взгляда,

Коль слава льсти одной награда.

Хотя и горестно с тобой

Расстаться мне, любезна лира!

Не петь в защиту бедна, сира,

Которых гордый и скупой

Вседневно накопляют в царствах;

Но мир оглох, и средства нет,

Чтоб слышан добрый был совет.

Всё погруженно в злых коварствах!

И расстаюсь, мой милый строй,

(Хотя и горестно) с тобой.

Дух приуча к кроваву току,

Мир хощет песен в честь пороку,

Тщеславью, лютости своей;

Забыли люди в нем людей,

Одни грозят, другие давят,

А третии за то их славят,

Алкая мзды, страшася бед,

Целуют их кровавый след,

Друг другу часть дают жестоку,

Дух приуча к кроваву току.

Как может лира быть слышна,

Колико б ни была стройна,

Служаща истине, не миру?

Хоть громкий глас взнесет к эфиру,

Хоть в небесах раздаст свой строй,

Ее мелодия священна

Там примется за звук пустой,

Где ложь высоко помещенна.

Коль лирой правда почтена,

Как может тамо быть слышна?

Не видя цели благодатной

И общий потерявши путь,

Где люди надсаждают грудь,

Служа фортуне коловратной,

Там чувства отданы сребру,

Там стали склонности страстями;

Там, древеса имев с плодами,

Друг друга режут за кору;

Там страждет знатный и незнатный,

Не видя цели благодатной.

И пение твое прерву,

Навек с тобой прощаюсь, лира!

Неправду зря царицей мира,

Не в сновиденьи, наяву,

Не буду нудить лиры милой,

Чтоб в похвалу венца ея

Звенела бы струна твоя.

Пусть царствует коварной силой;

Я правдой лжи не назову,

И пение твое прерву.

На что нам спорить с сильным роком,

Коль человек прельщен пороком?

Коль хощет ложь боготворить,

На что нам правду говорить?

Она проходит слухи мимо,

Она несносна для людей;

Лишь божество у них любимо,

А правде даже ум — злодей;

Он миру служит лжепророком,

На что нам спорить с сильным роком?

Коль гнусна лесть есть средство благ,

Так лучше от меня сокройся.

Ах! нет... будь, будь в моих очах,

Лежи на сердце и покойся!

Быв звуком чувства моего,

Глася, что сердце ощущало,

Внимай биению его!

Живое слово не пропало...

Оно в груди, а не в устах,

Коль гнусна лесть есть средство благ.

Хотя порок замкнул уста,

Гласящие ему в улику,

Хоть зависть, гордость и тщета,

Имея в мире часть велику,

Сковали истине язык, —

Но чувствованье всё свободно!

Мир малый бог, бог мир велик;

Он в сердце... спорить с ним бесплодно.

Пой, лира, коль струна чиста,

Хотя порок замкнул уста.

<1798>

34. ПЕСНЯ{*}

Душеньки часок не видя,

Думал, год уж не видал!

Жизнь мою возненавидя,

«Жизнь, прости навек!» — сказал.

Но лишь встретился с душою,

Снова стала жизнь мила;

С новой, с новой красотою

Вся природа процвела.

Милы стали речки снова

И песчаный бережок,

Где душа для дорогого

Опускает поплавок,

Где бежит на уду рыбка

К милой, к милой красоте,

На устах мне чья улыбка

Краше розы на кусте.

Краше розы... ей дивлюся,

Видя нежну, хорошу́!

Ей любуюсь, веселюся,

Цвета запахом дышу.

Но не розу я срываю,

На сердечке мысль не та:

Я целую, лобызаю

Душу милую в уста.

Снега личико белее

И румянее зари;

Очи кари дня светлее,

И алмаза не дари...

В взгляде милой я встречаю

Ясна солнышка лучи;

С нею вечно не скучаю,

С ней денек мне и в ночи.

С нею всё забыто мною,

Окроме ее одной;

С ней мне осенью, зимою

Время кажется весной.

О, лужок, лужок зеленый,

Где я с душенькой сижу!

Не прельщаясь переменой,

На нее одну гляжу.

То, любуясь, называю

Жизни душенькой моей,

То цветочки я срываю

И плету веночек ей.

Я плету... она целует,

Что тружуся для нее;

Так словцом меня милует:

«Ты сокровище мое!

Жизни ты моей вся сладость,

Жизнь тобой лишь хороша,

Мысли дума — сердца радость,

Душеньки твоей душа.

Не отдам я дорогого

За богатство всех царей;

Счастья не хочу другого,

Ставши душенькой твоей».

Речью, душенька, такою

Вечно, вечно утешай!

Мною ты, а я тобою

Век в любви найдем наш рай.

<1798>

35. ПЕСНЯ{*}

Смолкни, пеночка любезна,

Нежной песенки не пой!

Мне теперь она уж слезна;

Милой, милой нет со мной!

Голос твой напоминает

Нежный голос мне ее

И на части раздирает

Сердце бедное мое.

Все веселия не милы

Без любезной мне красы;

Без души душе постылы

И счастливые часы.

Встретить зорю ли желаю,

Проведя всю ночь без сна,

Выхожу — и не встречаю;

Милая в глазах одна.

Сколько цвет ее румяный

Сердце мне ни веселит,

Сердце всё с своею раной

И на зорю не глядит.

В свете счастья нет такого,

Чтоб ее мне заменить,

Ни случа́я столько злого,

Чтоб принудил изменить.

С воздухом, с моим дыханьем

Входит в душу мне она;

Ночь с прохладой, день с сияньем,

А со мной тоска одна!

О, любви моей нельстивой

Вся надежда и покой!

Возвратись, и день счастливый

Принеси ко мне собой.

<1798>

Е. И. КОСТРОВ

Биографическая справка

Восемнадцатый век сохранил о Кострове несколько выразительных, хотя и не очень достоверных анекдотов и очень мало фактов. Ермил Иванович Костров (1755—1790) впервые упоминается в ведомости за 1768 год «О находящихся в семинарии Вятской священно- и церковнослужительских детях», в которой тринадцатилетний Ермил Костров назван сыном дьячка. Но уже в 1773 году, обращаясь к архимандриту Новоспасского монастыря в Москве Иоанну (Черепанову) и называя себя «Вятской семинарии ученик, вобловицкий экономический крестьянин»,[1] Костров тем самым как будто отрицает свою принадлежность к духовенству.

По предположению одного из биографов Кострова, это расхождение, возможно, объясняется тем, что отец поэта действительно был дьячком, но затем переписался в экономические крестьяне.

Во всяком случае архимандрит Иоанн, бывший ранее преподавателем Вятской семинарии, помнил своего ученика и, очевидно, помог ему поступить в московскую Славяно-греко-латинскую академию, как это видно из поздравительной эпистолы архимандриту Платону 1775 года, написанной уже «священной богословии студентом» Ермилом Костровым. В том же году Костров выступает со стихами Платону от имени академии, что свидетельствует о его несомненных успехах в занятиях.

В 1777—1778 учебном году Костров студент университета, куда он перешел, по-видимому, не окончив академии и не желая быть церковнослужителем. Можно предполагать, что переход из духовной академии в университет был облегчен Кострову его репутацией способного поэта, так как и в новом учебном заведении ему поручают стихотворные выступления на официальных торжествах. Так, уже 8 января 1778 года на университетском акте он читает оду на рождение великого князя Александра Павловича.

В университете Костров занимался греческой и римской словесностью под руководством X. Ф. Маттеи, и возможно, что изданный вскоре после окончания университета Костровым (в 1780—1781 годах) перевод «Золотого осла» Апулея был осуществлен под влиянием той интерпретации, которую давал этому сложному, философскому роману Апулея его профессор.

Свободный, плавный язык повествования в этом переводе Кострова показывает не только его достаточную филологическую образованность, но и сознательное следование ломоносовским принципам перевода античных прозаиков, щедро представленным в «Риторике» (1748). Костров снабдил свой перевод Апулея примечаниями, которые свидетельствуют, что он свою задачу понимал как передачу художественного стиля подлинника, а потому отступал от смысла Апулеева текста очень редко и всегда эти отступления оговаривал. О солидной филологической подготовке Кострова говорят и ссылки его на других античных авторов в примечаниях к Апулею, которыми он сопровождает темные места романа.

В 1779 году Костров окончил университет и был произведен в бакалавры, как явствует из заглавий его од. Пушкин, основываясь, видимо, на устной традиции, писал, что Костров был назначен официальным университетским поэтом с жалованием в 1500 рублей в год. Пушкин же сохранил свидетельство о том, что куратор университета «Херасков очень уважал Кострова и предпочитал его талант своему собственному»,[1] и всячески ему помогал, но Кострову не того было нужно. Д. И. Хвостов, знавший его лично, считал, что Кострову «хотелось учить с кафедры, но его не разгадали».[2] Двусмысленное положение казенного университетского стихотворца, по мнению того же Хвостова, объясняет и пресловутую «слабость» Кострова, о которой преимущественно говорят анекдоты: «Когда наступали торжественные дни, Кострова искали по всему городу для сочинения стихов и находили обыкновенно в кабаке или у дьячка, великого пьяницы, с которым был он в тесной дружбе». [3]

В университете и в первые годы по выходе из него Костров много переводил в стихах и прозе. Кроме романа Апулея, он перевел также с французского прозаическую повесть «Зенотемис» Арно де Бакюлара (1779), его же поэму «Эльвирь» (1779) и поэму Вольтера «Тактика» (1779).

С получения звания бакалавра, то есть с лета 1779 года, до октября 1782 года Костров написал и поднес от имени университета полтора десятка од и стихотворений, адресованных различным высоким особам. В 1783—1784 годах, по-видимому, происходит какое-то осложнение в его служебных делах. За это время появились в печати только два его стихотворения, и оба были опубликованы в новом петербургском журнале «Собеседник любителей русского слова».

Литературные вкусы Кострова отчасти характеризует его восхищение «Одой к Фелице» Державина, которую он приветствовал стихами. Но в собственных стихах Кострова на торжественные случаи новая, «державинская» манера никак не сказалась. Костров стал только менее ревностно отзываться на заказные темы: за пять лет (1783—1788) им написано всего пять стихотворений официального содержания, и только одно из них — «Песнь благодарственную ее императорскому величеству за оказанные в Москве щедроты в бытность ее величества в Москве» — Костров читал в публичном собрании университета 28 июля 1785 года.

Важное значение в жизни поэта имела поездка в Петербург, которая произошла, очевидно, в начале 1786 года, так как в декабре 1785 года он еще жил в Москве. Оттуда 14 декабря он писал А. А. Майкову в ответ на его приглашение в Петербург, что, прежде чем решиться на эту поездку, он должен «переписаться с его превосходительством Иваном Ивановичем Шуваловым, дозволит ли он мне сие путешествие и обнадежит ли верным местом, иначе я его привлеку против себя на гнев, когда оставлю без его дозволения такое место, где он главным начальником. Не правда ли?» [1]

Судя по тому, что в 1786—1787 годах Костров печатается только в Петербурге, можно предположить, что Шувалов ему разрешил эту поездку, и следующее стихотворение поэта официального содержания, «Эпистола на день восшествия на престол Екатерины II, июня 28 дня 1786 года», написано и напечатано было в Петербурге. Жизнью в столице Костров воспользовался для того, чтобы завести новые литературные знакомства. Он сблизился с Ф. И. Туманским, в журнале которого «Зеркало света» (1786—1787) напечатал несколько стихотворений самого разнообразного, преимущественно сатирического содержания. Таких стихов в Москве он не печатал. В Петербурге же он напечатал свой перевод первых шести песен «Илиады» Гомера, который Костров не только посвятил, но, видимо, преподнес Екатерине. Во всяком случае 12 сентября 1787 года было пожаловано из Кабинета «университетскому бакалавру Кострову за перевод «Илиады» Гомеровой 400 рублей».[1]

Официальный интерес к Гомеру легко объясним. В это время Екатерина, по внушению Г. А. Потемкина и А. А. Безбородко, продолжала серьезно относиться к разработанному ими так называемому греческому проекту, согласно которому, после окончательного разгрома Турецкой империи, предполагалось создать автономное греческое государство со столицей в Константинополе и великим князем Константином на престоле. Поэтому интерес ко всему греческому, в том числе и классической литературе, Екатерина всячески поощряла. Возможно, что самая идея нового стихотворного перевода «Илиады» возникла у Кострова не без воздействия официального филэллинизма.

В кругу авторов «Зеркала света» «Илиада» в переводе Кострова была встречена общим одобрением Редактор журнала Ф. Туманский в своей рецензии писал о трудностях перевода и заслугах переводчика: «Тем похвальнее рвение предприявшего красоты сего древнего пиита перенесть в язык российский. Первые песни проявляют везде изящества, перу переводчика свойственные... Желательно, чтобы г. Костров, окончив начатый им к чести его труд, пересмотрел и паки: ибо от него, даром стихотворения преимущественно обладающего, публика ожидает и изящного перевода. Трудности встречаются, но преодоление их приносит большие похвалы».[2]

Собственно известностью, более даже посмертной, чем прижизненной, Костров обязан «Илиаде». Ее стиль в переводе Кострова напоминает не только русские трагедии, но и поэму Ломоносова «Петр Великий» и его оды. Так, характерное явление ломоносовского одического стиля — субстантивация качественных прилагательных — является очень заметным элементом стиля «Гомеровой Илиады» Кострова. Особенно часты у Кострова столь любимые Ломоносовым отвлеченные существительные на -ость («облекшись в светлость риз», «Игла вся черностью одета»); вполне «по Ломоносову» употребляет Костров так называемый дательный самостоятельный:

В сомнениях его толиких духу сущу

И шумный из ножен ему свой меч влекущу,

Минерва с небеси превыспрення грядет.

Внимание, с которым встречена была костровская «Илиада», объясняется также, по-видимому, литературной ситуацией второй половины 1780-х годов. Именно в это время, в борьбе против все усиливающегося сентиментализма в повествовательной прозе — с одной стороны, и державинской реформой одического стиля — с другой, объединяются сторонники намеренно архаизированного стиля в прозе и в поэзии. Следуя Тредиаковскому (как автору «Тилемахиды») и Василию Петрову, сторонники «высокого» стиля практически стояли на тех позициях, которые позднее теоретически обобщил А. С. Шишков в своем «Рассуждении о старом и новом слоге» (1803).

Одним из этих ранних «архаистов» — предшественников Шишкова и в теории, и в литературной борьбе против Карамзина — был Ф. И. Туманский. Характерно, что Кострова и Петрова он объединял в один ряд: «Счастливые покушения г. Петрова и г. Кострова в переложении Гомеровой „Илиады" и Виргилиевой „Энеиды"».[1]

Следующая большая переводческая работа Кострова — «Оссиан, сын Фингалов, бард третьего века» (1792) — была весьма высоко оценена Туманским и противопоставлена карамзинскому переводу шотландского барда. Туманский писал в своем журнале «Российский магазин»: «Костров, усыновивший Гомера России, приносит новый и приятный дар своему отечеству. Публика, давно уже г. Кострову место между знаменитыми стихотворцами определившая, примет, конечно, сей его труд с признательностью... Судить, конечно, легче, нежели сочинять или переводить... следственно нетрудно и в сем изящном переводе найти инде немногие места и некоторые выражения слабые, но кто не человек? Сучец у ближнего приметнее собственного бревна. И для этого считаю я вовсе ненужным, когда весь перевод вообще «прекрасен, замечать мелочи». [2]

Перевод Оссиана Костров посвятил Суворову, победы которого он и ранее воспевал в своих стихах. Отношения с Суворовым — особая глава в жизни Кострова.

В оде «На взятие Очакова» (1789), в эпистоле «На взятие Измаила» (1791) Костров отдал дань глубокого уважения и любви великому полководцу и неустрашимому гражданину. Суворову очень полюбилась «Илиада» в переводе Кострова, и поэту стало об этом известно. Суворову, видимо, нравились «Ода» и «Эпистола» Кострова, к нему обращенные, особенно «Эпистола», в то время как песнью «На взятие Измаила» (1791) Державина Суворов был очень недоволен. По воспоминаниям Д. И. Хвостова, Суворов «крепко порицал оду на сей случай Державина, говоря, что в ней только одно уподобление, и советовал нашему автору написать на нее критику. Похвала есть единственная награда поэта и героя, а как в сей оде ни слова не сказано о Суворове, а все говорится о князе Потемкине, который за 200 верст был от приступа, то герой, почитающий их дело — взятие Измаила — знаменитейшим из своих походов тогдашнего времени, не мог простить стихотворцу за молчание о нем».[1]

По свидетельству современника, Суворов понял костровского Оссиана именно так, как хотел этого поэт-переводчик. Суворов будто бы говорил: «Оссиан мой спутник, меня воспламеняет; я вижу и слышу Фингала в тумане на высокой скале сидящего и говорящего: «Оскар, одолевай силу в оружии! щади слабую руку». — Честь и слава певцам! — Они мужают нас и делают творцами общих благ».[2] Узнав через Хвостова о благожелательном отношении Суворова к его «Оссиану», Костров написал ему 30 сентября 1792 года письмо: «Получить похвалу от героя и справедливого судьи есть счастье для всякого завидное, а тем более, что я, посвящая вашему сиятельству посильный мой труд, руководим был одним только достодолжным великопочитанием к такому подвижнику, которого имя и потомству будет любезно, драгоценно, восхитительно».[3]

Сведав о бедственном положении Кострова, Суворов захотел наградить его денежной суммой и назначить ему регулярное пособие. Состоялось или нет это «награждение» — неизвестно; так или иначе, но после публикации «Эпистолы его сиятельству, графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому на взятие Варшавы» (1795), Суворов распорядился выдать тысячу рублей Ермилу Ивановичу Кострову «ежели не в текущее время из моих доходов, то хотя на будущий год».[1]

Видимо, с начала 1790-х годов прекратились официальные отношения Кострова с университетом. Во всяком случае в это время он пишет уже стихи разным лицам не от университета, а скорее всего по собственному почину. «Слабость» его все более отражалась на здоровье.

Костров производил в это время впечатление совершенно больного человека. «Странное дело, — говорил он Карамзину, — пил я, кажется, все горячее, а умираю от холодного!»[2]

На смерть Кострова отозвались стихами поэты из круга ревнителей высокого слога — Н. Николев и Н. Шатров. Оба они отмечали его главную литературную заслугу, которая, по словам Шатрова, состояла в том, что он

«Илиаду» нам по-русски преложил,

И сим трудом себя бессмертным сотворил.

В 1802 году в Петербурге, должно быть при содействии Ф. Туманского, было издано «Полное собрание всех сочинений и переводов в стихах покойного Кострова». Поэтическое наследие Кострова впервые предстало перед читателями собранным воедино, однако более или менее серьезных критических отзывов о нем не появилось, зато стали плодиться анекдоты о Кострове, и в литературной традиции, вплоть до драмы Н. В. Кукольника «Ермил Иванович Костров» (1853), прочно утвердилось отношение к поэту как жертве пьянства, собственной беспечности и, в первую очередь, равнодушия и пренебрежения сильных мира сего, не оценивших дарование поэта. Именно такое понимание судьбы Кострова, распространенное и в 1850-е годы, могло внушить А. Н. Островскому мысль использовать некоторые его черты для создания образа благородного и доброго, но беспутного Любима Торцова в комедии «Бедность не порок».

36. ОДА {*}

ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОМУ ТАЙНОМУ СОВЕТНИКУ, ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА ОБЕР-КАМЕРГЕРУ, РАЗНЫХ ОРДЕНОВ КАВАЛЕРУ, ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА КУРАТОРУ ИВАНУ ИВАНОВИЧУ ШУВАЛОВУ НА ПРИБЫТИЕ ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА ИЗ С.-ПЕТЕРБУРГА В МОСКВУ, СОЧИНЕННАЯ В УНИВЕРСИТЕТЕ ЕРМИЛОМ КОСТРОВЫМ

Что тако музы дух плененной торжествует,

Иль новый Феб, меня живя, осуществует?

Какой лиется луч в мою усердну грудь,

К Парнасу светлому являя злачный путь?

И се уже его я зрю врата отверсты!

Касайтесь лирных струн, мои касайтесь персты!

Кого я ныне петь хочу?

Кто будет радости предметом?

Кто сей, кого пред целым светом,

Вознесшись на Парнас, с восторгом возвещу?

Тебя, о наших муз предстатель и отрада,

Свидетель их трудов, их подвигов награда!

Тебя! простри ко мне, простри твой кроткий слух

И в грудь мою вдохни твой благотворный дух,

Да огнь его в моих составах разлиется,

И тако песнь тебя достойна соплетется!

О, коль сия мне лестна честь,

Когда в соборе муз гремящих,

Твои достоинства гласящих,

Могу и я к тебе свой слабый глас вознесть!

Оставя невские брега и Белта волны,

Торжеств и радостей и шумных плесков полны,

Ты посещаеши струи Московских вод,

Желающие зреть лучи твоих доброт.

Твои сограждане и ревностные други,

В сердцах и во устах нося твои заслуги,

Во сретенье грядут тебе,

Тебя с восторгом окружая

И плеском воздух наполняя,

Благодарят своей толь счастливой судьбе.

И слава, на крилах вдруг пламенных вознесшись,

В цветы Юнониной посланницы облекшись,

Оставя мраморный торжественный чертог,

Имея в шуйце лавр, в деснице звучный рог,

Летает пред тобой кротка и справедлива,

Не древние глася всея вселенной дива,

Но мирные души твоей

И лучезарные доброты,

Какими блещут патриоты,

Пред взором общества пленя сердца людей.

Из уст в уста твое в нас имя протекает,

С восторгом всяк тебя стократно повторяет:

Не сей ли мыслями и делом гражданин?

Не в нем ли отчества примерный зрится сын?

Не сей ли подвиги изящные подъемлет

И человечества законам кротким внемлет?

Он в свете истинный герой.

Ты, счастье, жребием владеешь,

Но здесь ты части не имеешь,

Не может трепетать Шувалов пред тобой.

Ты, счастье, ложными приосенять лучами

И царствовать уже не можешь над делами,

Которы суть не что, как мудрых зрелый плод,

Которых бытие и по́честь в вечный род!

Не нужна им твоя блестящая завеса;

Быстротекущие твои всегда колеса

Не могут участи иметь

В теченьи дел благоутробных

И действам божеским подобных,

Какие можем мы в тебе, Шувалов, зреть.

Иные, мнимою пленяяся хвалою

И пышной омрачив свой умный взор мечтою,

Стараются достичь желанной высоты,

Неся на раменах тот камень суеты,

Что тяжестью своей их сверху вниз свергает

И смертным в их лице Сисифа представляет.

Достоинств истинных цена

Их мыслям гордым не известна;

И будет ли она совместна

Носящим тяжкие, но тщетны бремена.

Другие, внутрь своих сердец воздвигнув храмы,

В них блеску недр земных жгут тучны фимиамы

И, божество страстей блаженства целью чтя,

Природы своея изящность превратя,

В морях обилия еще несчетны жаждут,

Не тако ли сии, как Тантал, в мире страждут?

Они достойны наших слез;

Их жизнь разумных пред очами —

Сосуд, наполненный парами,

И прежде времени их век уже исчез.

Но ты, о Меценат, всегдашних муж желаний,

Предмет Парнасских лир и хвальных восклицаний,

Достойно славы в блеск и чести облечен

И от великих душ великим наречен!

Добротами души ты почестей достигнул;

На мраморных столпах ты славы храм воздвигнул.

Дотоль они утверждены,

Доколь пребудут дние неба

И светоносный образ Феба,

И не отымется трон сребряный луны.

Не только ты велик меж росскими сынами,

Но дивен и почтен Европы пред очами;

Когда в ее странах ты путь свой простирал,

Ведом Минервою, в ней грады посещал,

Пленен беседою всяк мудрый был твоею

И равною с тобой старался течь стезею.

Они вещали меж собой:

«Победоносная Россия!

Коль чада у тебя такия,

Так дивно ль, что небес касаешься главой!»

Но кое зрелище мой дух еще пленяет?

Се к летам мысль моя протекшим прелетает!

Се зрю избра́нную в жена́х Елисавет,

Имущую в себе дух божий и совет!

И се я слышу глас к тебе сея богини,

Хотящей произвесть в Москве парнасски крины:

«Внемли, внемли моим словам,

О муж, заслугами венчанный

И к славе общества избранный!

Внемли, Шувалов, мне, воздвигни музам храм!»

Ты внял, труды твои узрел сей град престольный;

Явился мрамор в нем блестящ, краеугольный,

На коем ты для муз храм славный основал

И, сколько ты велик, вселенной показал.

Святилища сего вдруг стены вознеслися,

Питомцы юные под кров его стеклися

И, многи жертвенники зря,

По склонностям своим различным,

По дарованиям отличным

Минерве жертвуют, усердием горя.

Иппократ, Аполлон с Эвклидом в нем явились,

Языков разные вещания излились;

Во изумлении Москва на храм сей зрит

И, радость в сердце скрыв, так в мысли говорит:

«Что тако юных чад моих в восторг приводит,

Не паки ли в огне дух вышнего нисходит?»

Но был из храма ей ответ:

«Венчанная Елисавета

Российского к блаженству света

Через Шувалова премудрость нам лиет».

Такое наш Парнас приял себе начало;

Так солнце в нем наук тобою воссияло!

Екатерининых под сенью днесь щедрот

Произращает он сторичный россам плод;

И свет его уже в довольной славе блещет,

И луч свой за предел отечественный мещет.

Ты равно ныне председишь

Гремящих стройно муз в соборе,

И ты в торжественном их хоре,

Подобясь Аргусу, не усыпая, бдишь.

Как с тонкой влагой огнь чистейший съединившись,

На разны вещества с эфирных стран излившись,

Течением своим их движет и живит,

Так равно, Меценат, твой взор животворит!

Так теплая роса твоих благотворений,

В сердца излившись муз и в недра их селений,

Растит парнасские плоды;

Их в сладость общество вкушает

И благодарностью венчает

Тобой подъемлемы изящные труды.

Воззри! Парнас твое пришествие встречает!

От взора твоего в нем новый блеск сияет;

Питомцев для тебя отверсты всех сердца;

Ты вечно начертай в них с именем отца!

Проникни мыслию их радостные мысли,

Усердные черты и ревностны исчисли!

Коль счастливы сии птенцы!

Они, твой образ созерцая

И чувствием веселым тая,

Как благодетелю, плетут тебе венцы.

Воззри! стези твои цветами распещренны,

Приятно нектаром небесным орошенны!

Предходит пред тобой везде пиерид лик,

Устроив к пению и сердце и язык.

Воззри! се кедр и лавр свой гордый верх склоняют

И достодолжну честь тебе чрез то являют!

Кастальски светлые струи

Приятней по сребру катятся

И пронести в моря стремятся

Толико дивные достоинства твои!

Ты наконец познай и жар усердной музы,

Прервавшей в честь тебе свои безмолвны узы!

Хоть Пиндаровых крил я не могу иметь,

Дабы на высоту похвал твоих взлететь;

Я Ломоносовым греметь не силен тоном:

Он самым вдохновен был чудным Аполлоном

И славу пел доброт твоих;

Но я усердием пылаю

И слабу лиру посвящаю:

Прими, великий муж, прими посильный стих.

<1779>

37. ТАКТИКА {*}

Сочинение г. Вольтера, которое преложил в российские стихи императорского Московского университета бакалавр Ермил Костров ноября 12 дня 1779 года

На днях прошедших я Каиля навестил,

И для чего? он мой книгопродавец был.

Нередко у него пространные анбары

Хранят безделицы и вздорные товары.

«Я книгу новую, — сказал он мне, — достал,

Для смертных нужную, достойную похвал;

В ней с мудростью цветы красот соединились,

И сто́ит, чтоб по ней все смертные учились.

Мы счастье чрез нее возможем основать,

Зовется «Тактикой», изволь ее принять».

«Как «Тактикой»? а я досель сего названья

Не знал, не знал равно его знаменованья».

Но мне в ответ Каиль: «Название сие

Имеет в Галлии от греков бытие

И значит самую науку превосходну,

По преимуществу науку бесподобну,

Высоких разумов и знатных всех мужей

Желанья совершить нетрудно можно ей».

Купил я «Тактику» и чтил себя блаженным,

Мня способ в ней сыскать, как быть мне совершенным,

Чтоб век мой продолжи́ть и горесть усладить,

Умерить прихоти и мысли просветить;

Чтоб необузданны желания и страсти

Рассудка здравого подвергнуть мудрой власти;

Чтоб должну честь являть и справедливость всем,

Однако чтоб не быть обмануту никем.

Так мня о «Тактике», от всех я удаляюсь,

Прилежно чту ее и в том лишь упражняюсь,

Дабы на память мне сей книги смысл познать.

Друзья! наука то, как ближних умерщвлять.

Узнал я, что монах, особа толь святая,

Селитру с серою смешав и растопляя,

Нечаянно для нас злой порох изобрел

И, опалившись им, он больше почернел.

Узнал я, что ядро, чтоб ниже опуститься,

Так должно вверх сперва немного устремиться,

И что из медных жерл в минуту смерть летя,

Параболу своим полетом начертя,

Двумя ударами, которы зверски руки

Направят с хитростью другим на злостны муки,

Сто синих автомат, расположенных в строй,

Опровергает вдруг и рушит в прах земной;

Ружье, кинжалы, меч, штыки остроконечны

И все орудия, хотя бесчеловечны —

Всё хорошо для нас, и всё к добру ведет,

Полезно всё, когда что колет и сечет,

Подобных нам самим искусно убивает.

По сем ночных воров писатель представляет,

Что чрез подземный путь, не бивши в барабан,

Всегда молчанием скрывая свой обман,

Мечи и лестницы неся чрез тьму густую,

Нечаянно мертвят там стражу всю ночную.

На стены города в безмолвии восшед,

Где спят все жители, не опасаясь бед,

Их домы рушат в прах огнем или мечами,

Мужей и чад мертвят, ложатся спать с жена́ми

И, утомясь потом от ревностных трудов,

Чужое пьют вино при грудах мертвецов.

Назавтрее во храм с усердием стремятся,

Хвалу воздать творцу за подвиг славный тщатся,

И по-латыне песнь молебную поют,

Защитником его себе достойным чтут,

Что без руки его, вещают все неложно,

Взять город и сожечь им было невозможно;

Что грабить, убивать никто б из нас не мог,

Когда б не помогал нам в том всещедрый бог.

Я, странно поражен наукой толь хвалимой,

К Каилю побежал, и, ужасом теснимый,

Немедленно сию я книгу возвратил

И, с гневом понося его, проговорил:

«Поди, о сатанин книгопродавец лютый!

С твоею «Тактикой», не медля ни минуты,

В жилище, где де Тотт продерзости пример,

Где в Саваофово сей имя изувер

Ведет махометан в Исусовы пределы

И, пушек множеством покрывши Дарданеллы,

Их учит убивать Христов носящих крест.

Поди к трофеям ты кровавых оных мест,

Где гневный виден след Румянцева, Орлова,

Поди к рушителям Бендер или Азова,

Иль паче к Фридриху стремись ты с книгой сей,

И будь уверен в том ты мыслию своей,

Что лучше знает он сей правила науки.

Не сочинитель твой на злейши смертных муки,

Но самый сатана его тому учил.

В науке сей его примером свет почтил,

Как смертных убивать и кровию их мыться:

Евгений и Густав не могут с ним сравниться.

Поди, я признаюсь и истинно не лгу,

Что я тому никак поверить не могу,

Чтоб человек (когда, минута неизвестна)

Исшел из рук благих зиждителя небесна,

Дабы всевышнего толь дерзко озлоблять

И столько ярости и странных дел являть.

Мы без оружия, лишь с десятью перстами,

Не созданы, чтоб век свой прекращали сами:

Необходимостью и роком злых времен

Уже он без того довольно сокращен.

Песчаной пены сок, дитя подагры злое

И множество мокрот, в кремень пото́м слитое,

Что страшной каменной болезнию зовем,

Чахотки разные, и жгуща скорбь огнем,

И прочих тысящи недугов злых и бедствий,

Обманы, клеветы, творцы печальных следствий —

Иль мало горестей влекут на шар земли,

Хотя б военной мы науки не нашли?

От Кира до царя, что в лавроносной славе

Соделал Лентулов[1] собой в своей державе,

Я ненавижу всех героев имена,

Пусть хвалят их дела, пусть славят времена;

Что до меня, от них со страхом убегаю

И к черту самому в жилище посылаю».

Толь смело говоря, увидел я в углу,

Что острый молодец внимал мою хулу.

Мундир его имел два точно эполета,

Сколь чином он велик, то знак, или примета.

Смел взор его, однак не лют, спокоен, мил

И качества его души в себе носил.

И словом, «Тактики» был это сочинитель.

«Я знаю, — мне сказал премудрый сей учитель,—

Что для филозофа толь престарелых лет,

Как ты, что весь себе друзьями числишь свет

И жизнь спокойную всему предпочитаешь,

Войны кровавые, трофеи презираешь,

Жестоким кажется закон науки сей

И отвращение родит в душе твоей.

По правде, ремесло мое бесчеловечно,

Но крайню ну́жду в нем мы чувствуем, конечно.

Чрез меру зол рожден на свете человек:

Злой Каин братнюю свирепо жизнь пресек.

И наши братия сарматы, визиготы,

От стран донских с собой приведши сильны флоты,

Секванских берегов не смели б разорять,

Коль римску тактику мы лучше б стали знать.

Я храбрым воином рожден, сам воин равно,

Стараюсь правила предписывать исправно;

Не ближних разграблять, но сохранять себя.

Мой друг, ужели то противно для тебя,

Что тщатся изобресть тебе в защиту средства?

Спокоен будешь ли, не ощущая бедства,

Когда твои поля, и дом, и всё, что в нем,

Нечаянно сожжет свирепый готт огнем?

Надежными твой скот храниться должен псами,

Чтоб не был расхищен на пастве он волками.

Есть, без сомнения, законные войны́,

И злом не все дела геройски почтены;

Ты сам, как говорят, средь тишины, покоя

Пел громки действия Беарнских стран героя[1].

Он право защищал рожденья своего;

Он прав, виновны все противники его.

Пусть говорить о сем герое перестанем,

Но дня Фонтеноа ужель не воспомянем,

Как легион солдат британских ободрен

Толь смело чрез полки французских шел знамен?

Счастливый весельчак! Ты колкими речами

Внутрь града вел войну с учеными умами,

Привыкши с прочими Госсену[2] обожать.

Ты шел в театр, дабы с ней взора не спускать,

Иль дарования ты игроков и свойства

По воле там судил, не зная беспокойства.

Но ты, и весь Париж, и, словом, весь Парнас,

Что б сделать вы могли чудесного для нас,

Когда бы Людови́к особой сам своею

Не поспешил на мост Калонны в страх злодею?

И те, что гроша два награды в день берут

И кесарьми себя неробкими зовут,

Когда б с британцами охотно не сразились,

Которы к нам пришли, но в дом не возвратились?

Ты знаешь, кто, любя звук славы и похвал,

С тремя лишь пушками победу одержал;

Нам кровию она доставлена Граммона,

Разумного Лютто и юного Краона.

Но ваших шумное соборище голов

Гремело между тем сложением стихов

Или, подвеселясь, с насмешкою презлою

Ругаться шло в театр «Меропой», «Сиротою».

Коль Марс и Аполлон оружие берут,

Коль церковь, двор, места судебны брань ведут,

Саббатьер и Клеман [1] в углу, но при отваге

Противу лучших муз воюют на бумаге;

Позволь, чтоб и солдат науку ту хвалил,

Что славу Франции и крепость наших сил

Чрез многи времена собою ограждает

И граждан мирное спокойство утверждает».

По увещаньи сем Гюберт мой умолчал.

Умолк и я, и, что ответствовать, не знал.

Я силе здравого рассудка покорился,

Что выше всех наук война, с ним согласился.

И что, Бурбона он с Байярдом[2] описав

И сча́стливым пером их мысли начертав,

Достоин есть, чтоб был он делом предводитель

В науке, коей он лишь умственный учитель.

Но я откроюсь вам, что я молюсь всегда,

Чтоб не было такой науки никогда,

Чтоб правда в мир ввела спокойствие желанно,

От римского попа гонимо и попранно.

1779

38. ОДА {*}

НА ВСЕРАДОСТНЫЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, БЛАГОЧЕСТИВЕЙШИЙ САЖОДЕРЖАВНЕЙШИЯ ВЕЛИКИЯ ГОСУДАРЫНИ, ИМПЕРАТРИЦЫ И САМОДЕРЖИЦЫ ВСЕРОССИЙСКОЙ ЕКАТЕРИНЫ II И НА ПРАЗДНЕСТВО, СОВЕРШИВШИЙСЯ ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ СТОЛЕТИЯ ОТ УЧРЕЖДЕНИЯ ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА, СОЧИНЕННАЯ ТОГО ЖЕ УНИВЕРСИТЕТА БАКАЛАВРОМ ЕРМИЛОМ КОСТРОВЫМ АПРЕЛЯ 21 ДНЯ 1780 ГОДА

Весенних дней любитель нежный,

Певец недремлющ, соловей,

Ты в час прохладный, безмятежный,

Пред восходящею зарей,

Приятный голос напрягаешь

И тем ее восход сретаешь;

Пленяясь спящих нимф красой,

Целуешь их и грудь и руки

И, в слух лия сладчайши звуки,

Велишь прервать ночный покой.

Твой глас, пренесшись к слуху музы,

Воздвиг ее от сладка сна;

Морфеевы расторглись узы;

Она встает восхищена,

Летит на холмы Геликона

И хочет звуком лирна тона

Петь в лике светла торжества

Не утренней восход денницы,

Но день рождения царицы,

Превысшей смертна естества.

Богиня хладных стран полночных,

Но теплых ревностью к тебе,

Судеб предвечных и всемочных

Совет имущая в себе,

Ты к счастью росския державы,

Дабы суды восставить правы,

Исполнить вышнего обет,

Исторгнуть корень алчной злости

И расточить коварных кости,

В сей день родилася на свет.

Мой дух плененный возлетает

До мест, где невеществен мир,

Где лучезарных оживляет

Неосязаемый эфир!

И се крылатые минуты,

Имущие устне сомкнуты,

У врат небесных предстоят,

Да все держав земных премены,

Монархов рок, народов плены

Творцу вселенной возвестят.

Содействием твоей планеты,

Наведшей им безмрачну тень,

И от счастливыя приметы

Они, предвидя светлый день,

Который ты навек прославить

И незабвенным в нас оставить

Должна рождением своим,

Отверзли дверь, судьба исходит,

Премудрость след ее предводит,

Сопутствует щедрота им.

Ты в пеленах, богини внемлют

Уже младенческий твой глас,

Даров фиалы вдруг приемлют

И в грудь твою лиют для нас,

Вещая: се покров убогим,

Се страх, се радость в свете многим.

Рекли, и зе́фир их подъял;

Олимп со плеском многократным

И с мановением приятным

Их в недра горние приял.

Но просвещенных умны очи

Другой пророчеств видят знак:

Се облак восстает с полночи

И блеском гонит с тверди мрак;

Лучи распространя веселы

На все российские пределы,

Он златом и сребром дождит.

Там сладкий мед, здесь капли млечны

Пиют луга и бреги речны,

Земля обилием кипит.

Чрез росское пренесшись царство,

Стремится он на гордый юг,

Казня тиранство, злость, коварство,

Там в тучу превратился вдруг,

Расторгся, и перуны блещут,

Дубравы и леса трепещут,

Сердца недвижных стонут гор,

С долиной холмы соравнились,

Вспять реки с ужасом стремились,

И зверь бежал во мрачность нор.

Там степи кровью воскипели,

Крутя песок в ее волнах,

Эгейски воды каменели

Подобно в узах и цепях.

Но прочь от мыслей тень сурова,

Не представляй дней прежних снова;

Судьба свершилась, враг смирен,

Мечи оливами обвиты,

Трофеи лаврами покрыты,

И громом хитрый ков сражен.

Куреньем чтима фимиамов

Богиня мыслей и очес!

Твоих столь много в свете храмов,

Сколь много звезд вверху небес.

Всяк верный росс твоей щедро́те,

Монаршей благости, добро́те

Несет усердно сердце в дар,

Где жертва ревности дымится,

И благодарностью стремится

Венчать толико нежный жар.

С высот блистательна престола

Ты орлий простирая взор,

В странах тебе подвластна дола

Смиряешь бурных вихрей спор;

Велишь зефирам нежно веять

И семя кротка мира сеять.

Они, оставя Нил, Эфрат,

К брегам твоей державы тучным,

К брегам всегда благополучным

На радостных крылах летят.

Различен нравом и законом,

Языков неисчетный род

Пред неподвижным росским троном

Спокойствия вкушает плод,

Под радостным твоим покровом

Всегда ликуя в счастьи новом,

Свободны мы от грозных туч;

Нас миром скиптр твой ограждает,

Порфира кротко осеняет,

Венец лиет отрады луч.

Благовествуй земле ты радость,

Главой коснися небесам!

Вы, горы, источайте сладость

И дайте весть крутым холмам,

Да с высоты взирая низу,

В зелену облекутся ризу,

Покроют цветом рамена,

Весельем чресла препояшут

И с нами в торжестве воспляшут

В сии златые времена!

Где мрак невежества нелепый?

— «Расторжен мудрости лучом».

Где дух зловредный и свирепый?

— «Сражен отмщения мечом».

Где лицемерия завеса?

— «Сокрылась в тьму густого леса».

Где руки оскверняяй мздой?

— «В объятиях бездонна ада».

Что клеветы коварной чада?

— «Презренья стягнуты браздой».

Предвечный гласом восхищает

Екатерину на Синай,

Где твердь не в мгле уже скрывает

И не колеблет неба край,

Но, вид рая представив красный

И облак распростерши ясный,

Ей пишет правоты закон.

Она благоговейно внемлет

И с теплой верою приемлет,

Да вечно утвердится трон.

Се богописанны скрижали,

Где милость, истина и суд

Во храмех правды воссияли

И сладостны лучи лиют;

Се в грады и безмолвны села

Их власть небесна пролетела!

Но может ли хвалить язык

И бренный разум те уставы,

До коих росския державы

Царицы светлый ум возник?

Ты, прозорливым видя оком,

Богиня, связь грядущих лет,

И чтоб на степени высоком

Стоял всегда полночный свет,

Наследника твоей добро́ты,

Престола, скипетра, щедроты

Ведешь премудрости путем.

С какою ревностию тщишься,

С каким усердием стремишься,

Чтоб дух твой опочил на нем!

Достойный сын Екатерины,

О Павел, наших мыслей цель!

Превысив юностью седины

Владетелей других земель,

Ты лет своих весною зреешь

И те уже плоды имеешь

Князе́м приличного ума,

Что прочим осень возращает,

Или искусство доставляет,

Иль многих опытов зима.

Богиня телом и душею

Тебе в супружество дана,

Стыдится блеск зари пред нею,

Сама дивится ей весна;

Не столь Диана взором блещет,

Когда из лука стрелы мещет.

Какой же плод принес сей брак?

То Александра, Константина,

Стократ прелестней сельня крина,

Являет нам и вид и зрак.

О Константин, богов порода!

Ты круглый в жизни год свершил,

Вторично радостна природа

И лучезарный вождь светил

Весны прекрасной, безмятежной,

Любезна лета дщери нежной,

Тебя в объятия кладут;

Сплелись вторично мягки лозы,

Целуются с зефиром розы

И аромат из уст лиют.

Но кая радостна музыка

Еще мой пленный слух влечет?

Среди торжественного лика

Мне новый луч во грудь течет!

Сей храм, Минерве посвященный,

Ее столпами утвержденный,

Сияет вящшей красотой.

В нем блеск сретается со блеском

И звучный глас с веселым плеском;

И что сей радости виной?

Се двадесять пять лет свершилось,

Как он воздвигнут в граде сем

И как пространное открылось

Любезным музам поле в нем.

О, сладкое воспоминанье

И мыслям лестное мечтанье,

Когда представлю оный день,

В который во струях кастальских,

Притекших к нам от мест фессальских,

Москвы изобразилась тень!

Москва! ты горестью кипела,

На град Петров простерши взор,

Что тех отрад в себе не зрела,

Которы муз лиет собор.

Вещала ты, имея ревность:

«Мою почтите, музы! древность,

Почтите ветхую Москву,

В ее объятиях воспойте,

Седины лаврами покройте,

Да вознесет свою главу».

Твой глас Елисаветы слуха

Чрез горы и леса достиг,

Превыспрення исполнив духа,

В ней сердце к жалости подвиг.

Она рекла с высот престола:

«Возникни ввыспрь, Москва! от дола

И ощути парнасский свет,

Упейся током Иппокрена;

В моих очах ты не забвена,

Я исполняю свой обет».

Живуща с ликом лучезарных,

Бессмертная Петрова дщерь!

Сколь много россов благодарных

Ты видишь чрез небесну дверь!

Ты днесь на облацех эфирных,

Безмрачных, светоносных, мирных,

Носясь по высоте небес,

Своей нас ризой осеняешь

И само солнце помрачаешь

Твоих сиянием очес.

Достойный дар мы где обрящем

Твоих к отечеству щедрот?

Где образ твой, богиня, срящем

И где алтарь твоих доброт?

Тебе, всех смертных хвал превышшей,

Амврозия днесь служит пищей

И сладкий нектар питием;

Златые арфы тя сретают,

И лики ангел провождают

Твои следы по небесем.

О, коль приятны и любезны

Тебе самой твои труды!

И коль для общества полезны

Рождают днесь они плоды!

От всех градов российских спешно

В сие селение утешно

Цветущи младостью текут,

Где, мрак отрясши мыслей грубый

И в сердце свет прияв сугубый,

Другим во грудь его лиют.

О небожителей другиня,

Ты нашей радости внемли!

Се равная тебе богиня,

Пример владетельниц земли,

Твои щедроты умножает

И тенью кроткой осеняет

Поющих муз в долине сей!

Мы движемся, цветем и зреем

И красоту свою имеем

От светлости ее лучей.

Повейте нежны к нам зефиры

Для умножения отрад,

И глас моей усердной лиры

Вы пренесите в оный град,

Что, именем красясь Петровым

И озаряясь блеском новым,

Собой изображает рай;

И повторите вы царице,

Что утренней весны деннице

Подобен весь полночный край.

Но звучну арфу заглушают

Моря, долины, холмы, лес

И трубным гласом проницают

Превыспреннюю твердь небес:

Да здравствует Екатерина,

Торжеств и радостей причина!

И пусть ее любезный сын

Цветет с Марией в поздны роды,

Цветите к счастию природы,

О Александр и Константин!

Да будет росский флот безвреден

Средь пристаней, средь ярых волн;

И земледелец да безбеден

Жнет тучный клас, веселья полн;

Пусть ратников полночных бедры

Превзыдут крепостию кедры,

И твердость гор — их рамена;

Почиют села, страха чужды,

Не узрит никакия нужды

Венчанна лаврами страна.

1780

89. ОДА {*}

НА ВСЕРАДОСТНЫЙ ДЕНЬ ВОСШЕСТВИЯ НА ВСЕРОССИЙСКИЙ ПРЕСТОЛ ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, БЛАГОЧЕСТИВЕЙШИЯ ГОСУДАРЫНИ, ИМПЕРАТРИЦЫ И САМОДЕРЖИЦЫ ВСЕРОССИЙСКОЙ ЕКАТЕРИНЫ II, СОЧИНЕННАЯ ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА БАКАЛАВРОМ ЕРМИЛОМ КОСТРОВЫМ ИЮНЯ 28 ДНЯ 1780 ГОДА

Что новых плесков громки звуки

Восходят спешно к облакам?

И что усердных россов руки

Простерты к светлым небесам?

Кого блажат уста счастливы?

Кому плетут хвалы правдивы?

Тебе, тебе, о мыслей рай!

К тебе стремится сердце наше,

Тобой в сей день явился краше

Полночныя державы край.

Тритонов одр заря оставя

И с ним пучинородный понт,

Коней браздой багряной правя,

Текла на синий горизонт;

Течет и зрит тебя в короне,

Седящу на российском троне,

Во всем подобную себе.

Узрела, сердцем негодует,

Что поздно так соторжествует

Она в сей день твоей судьбе.

Уже в благоговейных храмах

Священных уст был слышан глас,

Бескровных жертв при фимиамах

Благословлялся оный час,

В который ты, судьбой избранна,

Советом вышним оправда́нна,

Восшла на блещущий престол.

Исполнясь стогны все народа,

Вещали: «Мир! се мир! свобода!

И всех конец свирепых зол!»

Ты, шлем спасения приявши

И веры оградясь щитом,

Бронею правды возблиставши,

Надежды осенясь крестом

И зря сынов российских пламень

И грудь их тверже, нежель камень,

Готову стать против мечей,

Против врагов, и стрел, и грома

За скиптр и честь Петрова дома,

Рекла к ним с высоты твоей:

«Сколь царь превыше земнородных,

Являет сан его и власть;

В разумных тварех и свободных

Державствовать — его есть часть.

О, бремя лестно, но тяжело!

Несносно иго, но весело!

Владыка всем, и всем он друг.

Зреть связь вещей, премены, следства,

Предвидеть сокровенны бедства, —

К сему коликий нужен дух!

Различный долг, различны правы

Между рабами и царем:

Царь должен знать подвластных нравы

И видеть склонности во всем,

И, правя разумы браздами,

Стремить их разными стезями

Блаженства общего к концу,

И чрез сии причины разны,

Чрез способы многообразны

Подобиться вещей творцу.

Державы всей корабль опасно

По морю должно провождать:

Везде волнение ужасно

Его стремится колебать;

В нем царь, как кормчий прозорливый,

Обязан ветры знать счастливы,

Сражаться с бурею войны,

Предвидеть мель коварствий тайных,

И бодрствовать в напастях крайних,

И не дремать средь тишины.

Слеза вдовиц, сирот вздыханье,

Гонимых вопль, несчастных стон,

В суде обидимых стенанье

Возвысятся пред вечный трои.

За них творцу и всей природе,

Законам, разуму, свободе

Обязан тот воздать ответ,

Кому и суд и силу властну

Ко благу всех, ко благу частну

Вручил божественный совет.

О россы, храбро в смертных племя,

Горяще верностью сердец,

На рамена толь тяжко бремя

Мне возлагает днесь творец!

Но чтоб служение толико

Исполнить мне, о всех владыко!

Склони ты небеса небес,

Тебе премудрость приседящу

Излей мне в грудь, тобой горящу,

Для славы всех твоих чудес».

Сей глас, сей глас смиренья полный,

Достойный истинных царей,

Благоговейно вняли волны,

Трепеща кротости твоей.

Орел державный, воскриляся,

Превыше вихрей, туч носяся,

Внутрь солнца взор свой устремлял

И, быстрым то проникши оком,

Что скрыто в пламени глубоком,

Спустившись, благо возвещал.

И россы плеском подтвердили

Стократ пророчество сие,

И лет осмнадесять открыли

Его желанно сбытие.

Толико лет, богиня! внемлем

Хвале твоей и дар приемлем

От матерьних твоих щедрот;

Но мы о том иначе мыслим:

Минутами всегда мы числим

Для нас плоды твоих доброт.

Твое величество, как в мире,

Так славно в пламенной войне,

В твоей монаршей блеск порфире,

Как злато, искушен в огне.

Лукавства тень и зависть злостна

Бежит от скиптра светоносна;

Благотворительный твой луч

Лиется в чуждые пределы

И там рождает дни веселы,

Прогнавши мрак военных туч.

Как сонмы пчел от дебрей мразных

К весенним прелестям летят,

И там в лугах, в долинах разных

Обретши множество отрад,

Цветов приятностью прельщаясь

И с ними по чреде лобзаясь,

Устами сладость их пиют

И малых крыл своих летаньем,

И томным меж собой журчаньем

Весне честь должну воздают, —

Твоей державы тако в поле

От прочих стран народ течет;

К тебе, седящей на престоле,

Твоя щедрота всех влечет;

Они, птенцы неоперенны

И матери своей лишенны,

К тебе свой слабый глас стремят.

Прикрыв их орлими крылами

И грея благости лучами,

Питаешь так, как росских чад.

В Египте чудные громады

Хранили бренный прах царей;

Но ты их зиждешь для отрады

Несчастных, немощных людей.

Тех слава тщетная причиной,

Твои от благости единой;

Те созидая, гиб народ,

В твоих спасается от смерти;

Те мог Сатурнов скиптр сотерти,

Твои пребудут в вечный род.

Нетщетно бодростью кипела

Героев росских в брани кровь.

Москва! в предтекший год ты зрела

Паллады к их трудам любовь.

Они, средь лавра и оливы

Препровождая дни счастливы,

С восторгом ей благодарят,

Стократно язвы лобызают

И подвиг тот воспоминают,

Что в честь отечества подъят.

Чему, прекрасный Феб, дивишься,

Когда ты утренним лучом

Мрачити звездный бисер тщишься,

Стремясь, как исполин, путем?

Тому, что всякий день во славе

В российской радостной державе

Ты новы грады с тверди зришь;

Узря, нисходишь в понт в надежде

Узреть еще, как видел прежде;

И правда! в том себя не льстишь.

Богиня! прочих стран владыки,

Внимая славе о тебе

И чтя дела твои велики,

Любезны вышнему, судьбе,

Свой боголепный сан скрывают,

В твои пределы поспешают,

Чтоб зреть плоды твоих трудов;

Узрев, с почтением дивятся

И быть тебе подобны тщатся

Для блага собственных рабов.

Весна, что нынешнему лету,

Красясь цветами, предтекла,

Явила в вящем блеске свету

Твои монаршие дела:

Там Днестр, Двину, там грады, села

Ты быстрым взором обозрела,

Везде вникая в храмы те,

В которых правда, суд священный,

С благоутробием спряженный,

Быть должны в полной красоте.

О, коль усердные желанья

Всех зрящих чувствовала грудь!

И коль веселы восклицанья

Везде твой провождали путь!

К тебе единой все стремились,

С восторгом вкруг тебя теснились;

Тобой единою дыша,

Все взором, мыслию, сердцами

И восхищенными душами

Летели, вслед тебе спеша.

Стези цветами устилали

И злачные плели венцы,

Тебе из уст хвалы вещали

И ссущи матерни сосцы;

Девиц и юнош сельских лики

Тя чтили простотой музыки;

Старик, желанием влеком,

В несчетном сонмище теснился

И, чтобы зреть тебя, крепился

Усердьем боле, чем жезлом.

Там нежными зефир устами

Целуя жатву на полях

И легкими носясь крилами,

Резвился в класах, как в волнах;

Они то кверху поднимались,

То книзу томно преклонялись,

Являя злачна моря вид;

Когда они твой образ зрели,

То зерна в них тучнее спели —

Тебя Церера тако чтит.

Колико благости явила

Владычица своим рабам!

Щедрот колико истощила

Ты, шествуя по сим местам!

Твоя горяща к богу ревность

Священных храмов ветху древность

Восставила, украсив вновь;

Недужным, сирым и несчастным,

Фортуны ярости подвластным

Явила материю любовь.

Таких щедрот, благодеяний

Что мзда? Един веков творец:

Он знает искренность желаний

И наших глубину сердец,

Судьбами вечного совета

Продлит Екатерины лета,

Предыдет всюду ей путем.

Коль враг к коварству мысли склонит,

Он с гневом вспять его погонит

Помазанницы сей мечом.

Любезный Павел и Мария,

Надежда наша и покров!

И вам соплещет вся Россия,

Вы страхом будете врагов;

Как в светлы дни Екатерины,

Так в ваши дни прекрасны крины

В странах полночных возрастут;

И ваших чад для росской славы,

Для муз, для скипетра, державы

Златые лета процветут.

1780

40. ОДА {*}

НА ВСЕРАДОСТНЫЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ БЛАГОЧЕСТИВЕЙШИЯ, САМОДЕРЖАВНЕЙШИЯ, ВЕЛИКИЯ ГОСУДАРЫНИ, ИМПЕРАТРИЦЫ И САМОДЕРЖИЦЫ ВСЕРОССИЙСКОЙ ЕКАТЕРИНЫ II. СОЧИНЕНА ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА БАКАЛАВРОМ ЕРМИЛОМ КОСТРОВЫМ АПРЕЛЯ 21 ДНЯ 1781 ГОДА

Спокойством сладким упоенны,

Почивши в неге тишины

И злаком лавров осененны,

О чада росския страны,

Подвижники необоримы,

Нептуном и Беллоной чтимы,

Еще ко мне прострите слух,

Птенца младого воскрилите,

Еще к полету ободрите

Мой ревностью пылающ дух.

Не громы вашей крепкой длани,

Не звук мечей спешу воспеть;

Трубу Гомеровой гортани

Судьбой мне не дано иметь;

Виновницу отрад всеместных,

Похвал и радостей нелестных

Екатерину воспою.

Сей день для ней священ, божествен,

Для россов счастлив и торжествен,

Пред нею дух мой излию.

В своих сокровищах хранящий

Для смертных счастие и зло

И неусыпным оком бдящий

На всё, что в мир проистекло,

Обрадовал в сей день Россию,

Вознес ее до облак выю,

Послав Екатерину в свет,

Дабы толь красное светило

Своим блистаньем помрачило

Лучи других земных планет.

Ее младенчески зеницы

Едва возникли в мир с зарей,

Уже достойна багряницы

И вечных зрелась алтарей.

Ко начертанию законов

Или к рушенью гордых тронов

Простерта зрелась длань ея,

И светозарны, быстры очи

Сгущенный мрак печальной ночи

Разгнали, кроткий луч лия.

Творец! предзнаки толь счастливы

Ты оправдал событи́ем:

Трофеи, лавры и оливы

Россия в недре зрит своем.

Союзны царства ей соплещут;

Но злобой дышущи трепещут,

И все во изумленьи зрят,

Как росския орлы державы

На верх торжеств и громкой славы

И счастья в высоту парят.

Что божеска твоя десница

Сердцами правит всех царей,

Тобой нам данная царица

Свидетель верный правды сей;

Ее для россов чувство нежно,

Дух кроткий, сердце безмятежно

Зерцало истинных доброт:

В нем дары промысла чудесны,

В нем мудрости лучи небесны,

В нем блещет свет твоих щедрот.

Коль многи смертных миллионы,

От матерьних ее даров

Вкушая счастье без препоны

И сладость зреющих плодов,

Торжеств во блеске лучезарном,

В восторге сладком, благодарном

Мольбы возносят к небесам.

Ее хвала у всех в гортани,

Ей кажда грудь защита в брани,

Ей в каждом сердце фимиам.

Речет — бесплодные пустыни

Преобратятся в вертоград,

Градов прекрасные твердыни

От недр земных восстать спешат;

Воззрит в поля — и спеют класы,

Прострет ли слух — веселы гласы

Везде из уст в уста текут;

Под кроткими ее стопами

Одевшися луга цветами

Струи нектарные лиют.

Что юность? Конь неукрощенный,

Отважен, горд, надмен, свиреп,

И жаром бодрым воспаленный,

Преград не любящ, ни заклеп;

Который, не предзря напасти

И не терпя чужия власти,

Летит чрез горные хребты,

Летя, в груди сугубит пламень,

Но вдруг в пути преткнясь о камень,

Стремглав стремится с высоты.

Но чтоб сей юности кипящей

Стремленье в благо обратить

И обществу для пользы вящшей

Ей истинны стези явить,

Повсюду зрятся новы домы,

Благоутробием блюдомы,

Где нравов добрых красота

Младым сердцам себя являет,

Но кто их тако созидает? —

Екатеринины уста.

Коль славны, коль прекрасна вида

Те храмы для земных очес,

Где утвердила трон Фемида,

Оставив горняя небес:

Их основанье — верность тверда,

Их кровь есть благость милосерда,

Безмездный, правый суд — столпы;

Ко благу ревность — крепки стены,

Помост, где подлой нет измены

И к злости не скользят стопы.

Минервой мужие избранны

Те храмы бодрственно стрегут;

Законы, ею начертанны,

В ковчеге совести блюдут.

Богиня им во всем начало,

Источник правды и зерцало,

Но ей законом горний свет;

В скрижалех творческих, нетленных,

Ей духом вышним откровенных,

Она свои уставы чтет.

Утешьтесь радостью, вдовицы,

Екатерина вам покров:

Под тенью крил сея орлицы

Несчетно множество птенцов,

Согбенны старостью не стонут,

И сироты в слезах не тонут.

О россов счастье и хвала,

Коль многих ты и коль несчастных

Исторгнула от бед ужасных,

От смертных челюстей спасла.

Судьбой иль промыслом влекомы

Се царства к участи своей,

Взаимно мещут грозны громы

Среди Нептуновых зыбей.

Волна с волной, гора с горою

Сражаются покрыты мглою;

Но мирна мать российских стран

Их жребий мудро измеряет

И правды на весах равняет

Смущенный бранью океан.

Но се спокойствия на поле,

Богатств обильных при струях,

На зеленеющем престоле,

Во блеске, в радостных лугах,

И где влюбленными устами

Лобзается зефир с цветами,

Сидит из юных нимф одна.

В устах ее играют смехи,

В очах приманчивы утехи

И вечная цветет весна.

Подобна утренней деннице,

И глас ее есть глас сирен,

Златый фиал в ее деснице,

В нем сладкий нектар растворен.

Она, очами помавая,

Усмешку нежную являя,

Прохожих ласково зовет,

Да каждый из ее фиала,

Где сладость томну излияла,

К своей отраде испиет.

Спешат ко нимфе обольщенны;

Но светозарный некий дух,

Минервой росской воскриленный,

С высот вещает им во слух:

«Несчастны, быстроту сдержите

И нимфы на чело воззрите,

Где начертанно имя ей.

Се роскошь в образе прекрасном

И для геройских душ опасном,

Брегитесь злачных сих путей.

Ее вас очи миловидны

Стрелами пагубы пронзят;

Ее забавы всем постыдны,

Уста лиют горчайший яд;

Печаль, отчаянье, недуги

Ей верны спутницы, подруги;

Ее приятно питие

Почерпнуто из вод Коцита;

В нем адская отрава скрыта,

В нем всех несчастий бытие».

То рекши, гений воскрилился,

Простер полет превыше туч,

И россам в тверду грудь излился

Благоразумных мыслей луч.

Се тако мудрости предзреньем

И неусыпным попеченьем

Стоит незыблем росский трон:

Ни тишина, другим опасна,

Ни браней молния ужасна

Его не двигает оборон.

Но, чистых муз питомцы нежны,

Еще возвысьте мирный глас,

Коль дни прекрасны, безмятежны

Осиявают наш Парнас.

Он скоро злачными холмами

И многоплодными древами

Коснется облачных высот:

Одним Екатерина словом,

Явя его во счастьи новом,

Животворит лучом щедрот.

Ее доброты неисчетны

Внесите вечности в ковчег.

Да будут всем царям приметны,

Доколь продлится звездный бег.

Зря кроткий луч и светозарный,

Сердца явите благодарны,

Умножьте ревностны труды;

Вы славу общества и благо

И мира тишину златаго

Умножьте чрез свои плоды.

Петрополь с вами гласом звучным

Дела монархини поет;

Он радостным, благополучным

Путем на верх торжеств течет.

При гордом, но веселом бреге

Невы, текущей в томной неге,

В нем зиждутся Парнасы вновь;

К художествам прострутся руки,

И благородные науки

Влиют к себе во всех любовь.

Так россов счастье возрастает,

Толь благ к Екатерине бог;

И что потомству обещает,

В том Павел истинный залог.

Он, вышнею ведом рукою

И щедрой огражден судьбою,

Алкида превзойдет трудом;

Он славой круг земной измерит

И всю подсолнечну уверит,

Коль тверд Петровых внуков дом.

Его супруга вожделенна

Есть цвет едемския весны;

Сияй, чета благословенна,

К блаженству северной страны!

На лоне кротком и зефирном,

Среди утех, при звуке лирном

Лобзай своих любезных чад, —

В них вышня промысла обеты,

В них божеских судеб советы

Россияне с восторгом зрят.

1781

41. ПИСЬМО К ТВОРЦУ ОДЫ, СОЧИНЕННОЙ В ПОХВАЛУ ФЕЛИЦЫ, ЦАРЕВНЕ КИРГИЗКАЙСАЦКОЙ{*}

Певец! которому с улыбкой нежной муза

Недавно принесла с парнасских гор венок,

Желаю твоего я дружества, союза.

Москва жилище мне, ты невский пьешь поток,

Но самые пути далеки

И горы, холмы, лес и реки

Усердья моего к тебе не воспятят;

Оно в Петрополь пренесется

И в грудь твою и в слух влиется:

Нетрудно музам всё, что музы восхотят.

Скажи пожалуй, как без лиры, без скрипицы,

И не седлав притом парнасска бегунца,

Воспел ты сладостно деяния Фелицы

И животворные лучи ее венца?

Ты, видно, Пинда на вершине

И в злачной чистых муз долине

Дорожки все насквозь и улицы прошел;

И чтоб царевну столь прославить,

Утешить, веселить, забавить,

Путь непротоптанный и новый ты обрел.

Обрел, и в бег по нем пускаешься удачно,

Ни пень, ни камень ног твоих не повредил,

Тебе являлось всё, как будто поле злачно,

Нигде кафтаном ты за терн не зацепил.

Царевне похвалы вещая,

Пашей затеи исчисляя,

Ты на гудке гудил и равно важно пел;

Презрев завистных совесть злую,

Пустился ты наудалую;

Парнас, отвагу зря, венец тебе соплел.

Кораллами власы украшенны имея,

Власы по раменам пущенны со главы,

Бело-румяну грудь с ланитами лелея,

Прелестных лики нимф возникли из Невы;

Поверх зыбей колеблясь нежно,

Тебе внимали все прилежно,

Хваля твоих стихов прекрасну новизну;

И, в знак своей усердной дани,

С восторгом восплескавши в длани,

Пускаются опять в кристальну глубину.

Чрез почту легкую и до Москвы достигла

Фелицы похвала к восторгу всех сердец;

Всех чтущих честь тебе воздать она подвигла,

Все знающие вкус сплели тебе венец.

Читали все ее стократно,

Но слушают охотно, внятно,

Коль кто еще при них начнет ее читать:

Не могут усладить столь духа,

Насытить так же пленна слуха,

Чтоб вновь забавным в ней игрушкам не внимать.

Так сад, кусточками и тенью древ прелестен,

Стоящий на горе над током чистых вод,

Хотя и будет нам совсем уже известен,

Хотя известен в нем по вкусу каждый плод,

Хотя дорожки все знакомы,

Но, тайным чувствием влекомы,

Еще охотно мы гулять в него спешим:

Повсюду взоры обращаем,

Увидеть новости желаем,

Хоть взором много раз всё видели своим.

Наш слух почти оглох от громких лирных тонов,

И полно, кажется, за облаки летать,

Чтоб, равновесия не соблюдя законов,

Летя с высот, и рук и ног не изломать:

Хоть сколь ни будем мы стараться

В своем полете возвышаться,

Фелицыны дела явятся выше нас.

Ей простота приятна в слоге,

Так лучше нам, по сей дороге

Идя со скромностью, к ней возносить свой глас.

В союзе с нимфами Парнаса обитая,

По звучной арфе я перстами пребегал,

Киргизкайсацкую царевну прославляя,

Хвалы холодные лишь только получал;

Стихи мои там каждый славил,

Мне льстил, себя чрез то забавил;

Теперь в забвении лежать имеют честь.

Признаться, видно, что из моды

Уж вывелись парящи оды

Ты простотой умел себя средь нас вознесть.

Как прежде, ты пиши еще письмо к соседу;

Ты лакомство его умел представить нам,

Как приглашает он чернь жадную к обеду,

К забавам, к роскоши, разлитой по столам;

Или, любя красы природы,

Воспой кристальные нам воды,

Как некогда воспел ты Гребеневский ключ

Сей ключ, текущий по долине,

Еще любезен мне доныне;

Я жажду утолял... отрад блистал мне луч.

А ты, что председишь премудрых в славном лике,

Предстательница муз, трудов их судия,

Гремящей внемлюща сладчайшей их музыке,

Тебе достоит честь и похвала сия,

Что, ревностию ты пылая

И все пути изобретая,

Стараешься вознесть природный наш язык.

Он важен, сладок и обилен,

Гремящ, высок, текущ и силен,

И в совершении его твой труд велик.

Тобой приглашены, в прехвальный путь вступили

Любители наук со ревностью в сердцах;

И в «Собеседнике» успехи нам явили:

Мы зрим российский слог прекрасен в их трудах.

Скажу, скажу не обинуясь:

Минерве ты сообразуясь.

Свое спокойствие на жертву муз несешь,

Отечества драгого слава —

Твоя утеха и забава,

В завидном для мужей ты подвиге течешь.

Фелицы именем любезным, драгоценным,

Фелицы похвалой и славой мудрых дел

Начаток сих трудов явился украшенным

И в радость и в восторг читателей привел.

Благословенно то начало,

Ее где имя воссияло,

И увенчается успехами конец;

Тому, кто так Фелицу славил

И новый вкус стихам восставил,

И честь, и похвала от искренних сердец.

1783

42. БЕЗДЕЛКА{*}

Безделка нам во всем нужна,

Безделка нам во всем важна.

Безделка в подвигах военных,

В любви и в тяжбах ухищренных

Безделка будет перевес.

Безделка нас влечет к боярам,

Безделка часто умным тварям

Источником бывает слез.

Безделка рушит тверды грады,

И за безделку без пощады

Боярин слуг своих бранит.

Судьи и самый председатель,

Худой законов толкователь,

Дает безделке важный вид.

Философ, богослов, пиита

И вся ученых пышна свита

В безделке часто спор ведут.

И Гиппократовы приставы

В безделке же у нас неправы,

Когда от них больные мрут.

К открытию стезей природы

И к выдумке нарядной моды

Безделка случай подает.

Таланты разума отличны,

Высоки, остры, необычны

Безделка открывает в свет.

Безделке только уступаем,

Когда красавиц обожаем.

Любовь безделка вкоренит,

Безделка равно истребит.

Безделка льстит, когда чем льстимся,

Она страшит, когда страшимся.

<1786>

43. КЛЯТВА{*}

На листочке алой розы

Я старалась начертить

Милу другу в знак угрозы,

Что не буду ввек любить,

Чем бы он меня ни льстил,

Что бы мне ни говорил.

Чуть окончить я успела,

Вдруг повеял ветерок.

Он унес с собой листок —

С ним и клятва улетела.

<1786>

44. СТИХИ К *** {*}

Дух и сердце полоня,

Иссушила,

Сокрушила

Ты, прекрасная, меня.

Я сказать тебе не смею,

Что давно тобою тлею,

От твоих прелестных глаз

И от пламенных зараз

Ум мой страждет,

Сердце жаждет

Утолить огонь в крови.

Вздохом вздох я твой встречаю

И очами изъясняю

Пламень страстныя любви.

Хитростью своей руки

Вяжешь хитро кошельки;

Но когда б вязала сетки,

То бы стрелы бросил метки

Сам прелестный Купидон;

И тогда уж не стрелами,

А твоей руки сетями

Уловлял бы смертных он.

<1786>

45. НА ИМЕНИНЫ{*}

Когда красавицам приходят именины,

Хоть Марьи будут то, хоть Дарьи, Катерины,

Везде такой обряд,

Что их с почтением дарят.

Но я чем подарю прелестную Варвару?

К парнасскому прибегну дару

И ей сплету венок.

Да где ж возьму лилеи, розы?

Теперь ужасные морозы.

Любимых всех цветков она сама пучок,

Так будет пусть она сама себе венок.

<1786>

46. ЕКАТЕРИНЕ ВЕЛИКОЙ{*}

Средь гласов радостных склоняя к лирам слух,

Щедротой веселя усердных россов дух,

Монархиня, позволь, да слава всей Эллады,

Где зрели мудрецы душе своей отрады,

Да честь ее, Гомер, в стихах твоих сынов

Явясь, найдет в тебе прибежище, покров!

В теченье дней своих воспитанник сей Феба

Едва ли не лишен насущного был хлеба;

Нисшед во гроб, он стал достоин алтарей,

Был удивлением народов и царей.

Исполнен духом муз, таинственным предчувством,

Он в песнех сладостных витийственным искусством

Еще в свой мрачною покрытый мглою век

О славе дней твоих, владычица, предрек!

Живая кисть его, Минерву описуя,

И щит ее и шлем очам изобразуя,

Явила в истине россиян божество

И храбра севера над югом торжество.

Под сению твоих бесчисленных эгидов

Ахиллов зрели мы, Аяксов, Диомидов,

Со именем небес, со именем твоим

Стремивших молнию в Стамбул и в буйный Крим.

Твои подвижники преславны, знамениты,

На суше лаврами и на волнах покрыты;

Престол твой общею любовью утвержден

И правосудием отвсюду огражден;

Лучи премудрости с высот его простерты,

В подножии враги попранны и сотерты;

Взвивающийся твой над Галлеспонтом флаг

Есть ужас варварам, источник грекам благ.

Почий, Гомер, почий средь лавра и оливы,

Коль вымыслы твои приятны, справедливы!

О россах истинно предчувствие твое,

В Екатерине зрим его событие.

<1787>

47. ГОМЕРОВА «ИЛИАДА»{*}

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

Готовым сущим в брань полкам племен различных,

Под предводительством вождей своих обычных,

Трояне, шумный вопль нося в устах, спешат,

Подобны журавлям, что с радостью летят

От бурных непогод, от стран снежистых, мразных

И, полня воздух весь нестройством криков разных,

Полуденных морей стремятся ко брегам,

Пигмеям страх и смерть несуще, как врагам,

На коих с высоты полет направя злобный,

Разят, свергают их во мрак несчастных гробный.

Но греки, мужеством дыша, молча́ грядут,

Друг друга к помощи готову грудь несут.

Как Нот на холмы гор сгущенный мрак наводит,

В чем пастырь скорбь, но тать веселие находит,

Тогда бо острый глаз не дале может зреть,

Сколь камень верженный возможет прелететь:

Так греков и троян под шумными стопами

Виется прах и ввыспрь несется облаками.

Когда же быстротой поля они прешли

И, став лицом к лицу, явились невдали,

Парид, как божество, исшед из предних строев,

К единоборствию бестрепетных героев,

Гордясь, к себе зовет из греческих племен,

Быв леопардовой сам кожей покровен,

И лук и меч его с отличностью блистали,

В руках два копия, их острия из стали.

Но измеряюща пространные стопы

Узревши Менелай Парида из толпы,

Веселье чувствует, как лев, томимый гладом,

Что, серну разлуча или еленя с стадом,

Терзает, жрет корысть, презрев набеги псов

И все усилия бестрепетных ловцов

Так радовался он, узрев лице Парида,

И уповал уже, что зла его обида

Отмстится днесь сему коварному льстецу,

Толь пагубной войны и бедствий всех творцу.

Итак, немедленно скочив со колесницы,

Во всеоружии с бесстрашием десницы

Течет; Парида вдруг объемлет смертный страх,

Трепещет, вспять бежит и кроется в полках.

Как странник, во лесах дракона усмотревши,

В обратный путь спешит, дрожит оцепеневши,

Так, Менелаевых очей страшась, Парид

В троянском множестве сокрыть себя спешит.

Но Гектор, бегство зря, стремит хулы правдивы:

«Лепообразный льстец! Парид женолюбивый,

О, если б свет тебя рожденного не зрел

Иль прежде брачных уз ты в смертный гроб нисшел,

Какою б радостью я ныне восхищался!

И ты бы днесь в стыде, в презорстве не являлся.

Ты посмеяние враждебных нам полков.

По виду твоему и красоте власов

Судили быть они тебя троян защитой,

Но ты без мужества, беглец, стыдом покрытый.

Подобных ты себе драгих избрав друзей,

Чрез волны преплывал лазоревых морей;

И в чуждей быв стране от ратников ужасных

Похитил ты жену, источник бед всечасных.

Ты бич родивших тя и язва граждан всех,

Вседневный стыд себе, врагам же радость, смех.

Что вспять от храброго стремишься Менелая?

Познал бы ты собой, кровь с жизнью изливая,

Коль сильна ратника владеешь ты женой.

И лира, и власы, и лестный образ твой,

Дары Венерины, явились бы тщетою,

Когда б низвергся ты на прах его рукою.

Увы! постыдный страх в сердца троян вселен,

Иначе бы давно явился покровен

Ты каменной горой за бедства и напасти,

Которыми тягчат твои нас вредны страсти».

«Ты в гневе праведен, — Парид ко брату рек, —

Я сам против себя хулы твои извлек.

Как твердой острие секиры изощренно

И сильною рукой искусно устремленно,

Не притупляяся, древа сечет в лесах,

Усугубляет мочь секущего в руках,

Так мужество в груди твоей необоримо

И сердце в бодрости отнюдь непобедимо.

Но ты не хуль во мне Венериных даров:

Не должны презирать щедроты мы богов,

Когда они с небес текут на нас обильны;

Мы сами их снискать не властны и не сильны.

Коль хощешь ты, чтоб я вступил в отличный бой,

Пусть греков и троян бездействен будет строй,

Но с Менелаем мы изыдем на средину,

Сразимся — и решим оружием судьбину;

И победителю, по общу всех суду,

Елена и ее сокровища во мзду.

Вы, дружествен союз с врагами заключивши

И клятвами его при жертвах утвердивши,

Уже почиете во граде от трудов,

И греки полетят чрез шумный верх валов

В элладские страны, для паствы злаком тучны

И красотою дев и жен благополучны».

Вняв Гектор речь сию, весельем полнит грудь,

Он, рати на среду стремя поспешный путь

И ратовищем их копейным воспящая,

Всех ставит в строй, но в брань отнюдь не допущая.

Ахейцы, не познав намеренья сего,

И стрел, и камней град пустили на него.

К ним громко возопил Агамемно́н державный:

«Не наляцайте лук, о чада, в бранех славны!

Я зрю, что Гектор, муж, подобяся богам,

Имеет нечто днесь беседовати к нам».

Престали от вражды, безмолвие лиется,

И Гектора из уст сей глас ко всем несется:

«Троянски граждане, ахейски племена!

Парид, для коего брань страшна возжжена,

Парид вещает вам моими днесь устами,

Чтоб не свирепствовать враждебными сердцами

И всё оружие на землю положить,

Он с Менелаем в бой готов един вступить.

Кто ж победит из них, победы славной цену

Со всем сокровищем получит пусть Елену;

А мы любезный мир и дружбу заключим

И клятвами ее и жертвой утвердим».

Он рек, и всяк ему в молчаньи кротком внемлет;

Но се и Менелай вещати предприемлет:

«Внушити вси мой глас; я грустию стягчен,

Я горестьми ношу дух томный упоен,

Зря вас, подверженных ужасна рока власти;

Но мню, что днесь уже конец сея напасти,

Тягчащия нас всех в отмщении обид,

Которых горестный источник злый Парид.

Итак, иль мне, или ему под смертной мглою

Сокрыться решено правдивою судьбою,

Тот пусть умрет, а вы, прервав кроваву брань,

Миролюбивую друг другу дайте длань.

Пусть солнцу от троян бел агнец принесется,

И черна в честь земли пусть агница пожрется;

Но Зевса агнцом же потщимся мы почтить.

Трояне до́лжны сверх Приама пригласить,

Да сам он клятвенны произнесет заветы,

Дабы никто не мог нарушить те обеты,

Споручник коих сам гремящий от высот.

Зане Приамлих чад клятвопреступен род,

Притом сердца млады во всем непостоянны;

Но где присутствует сединами венчанный,

Он на предтекши зрит и будущи дела,

Чтоб клятва быть для всех полезною могла».

Дарданцы с греками, то внемля, веселятся,

Надеясь, что труды кровавы прекратятся;

Летят со колесниц и коней ставят в ряд;

Тяжелы снять с себя оружия спешат,

Друг другу в близости на землю полагают

И малу меж собой средину оставляют.

Двух вестников во град немедля Гектор шлет.

Да агнца с агницей их бодрость принесет,

И чтоб призвать в поля отца его священна.

Атридов сын послал Талтивия почтенна,

Чтоб агнца из шатров немедля он принес;

Сей бодрственно спешит, вняв глас его словес.

Тогда Ирида, зря премены в них толики,

Приемлет глас и вид прелестной Лаодики,

Прекраснейшей из всех Приамлих дочерей,

Которую имел супругою своей

Царь мудр Геликаон, рожденный Антенором.

Приемлет, и уже она в стремленьи скором

К Елене с вестию нечаянной летит;

Вступя в чертог, ее в труде прехвальном зрит:

Искусно бо ткала покров блистающ, чудный,

Изобразующе на нем сраженья трудны,

Подъемлемы для ней Скамандры на лугах

От греков и троян при Марсовых очах.

Приближась к ней, рекла Ирида гласом нежным:

«Любезная сестра! со тщанием прилежным

Гряди со мной, чтоб зреть нечаянны дела,

Каких ты от троян и греков не ждала:

Минута протекла, как все сии народы,

Покрыты облаком военной непогоды,

Стремились в брань, неся свирепства полный дух,

Но се безмолвствуют, вражда умолкла вдруг;

Восклоншись на щиты, стоят неополченны,

И в землю копья их поблизости вонзенны;

Сразится лишь Парид и Менелай-герой,

И победителю ты будешь днесь женой».

Рекла, и нежна страсть — о чудные премены! —

К супругу первому влиялась в грудь Елены,

Желает зреть уже и сродников драгих,

И грады славные обильных стран своих.

Покрова белизной себя приосеняет,

Потоки слез лия, из дому поспешает.

И Эфра нежная, Питфеев милый плод,

С Клименою спешит вослед ее красот;[1]

Достигши Сцейских врат, на высоту воззрели

И башни на холмах Приама усмотрели.

Сидел же с ним Памфой, и Лампий, и Фимит,

Клитий, Икетаон прехвален, знаменит,

И Антенор, и с ним Укалегон почтенный —

Все мудростью цветя и сединой священной;

От хлада многих лет погас в них бранный жар;

Но твердость духа в них и сладкоречив дар.

Как слабы стрекозы в лесах с верхов древесных

Приятный глас лиют средь дней весны прелестных,

Так престарелых сих вельмож троянских лик,

На башне Сцейских врат сидя, почтен, велик,

В советы важные прилежно углублялся

И, разглагольствуя, войну скончать старался.

Елены шествие узрев, они в сей час

Друг другу в ушеса простерли тихий глас:

«Чудиться можно ли, когда за толь любезну

И лепую жену мы брань кроваву, слезну

С ахейцами несем, все горести пия?

Богиням равен взор, лице и стан ея;

Но впрочем, сколь она ни лестна и прекрасна,

Пусть в отчество идет, да пагуба ужасна

И нас и наших чад не свергнет в бездну зол».

Таков был сих вельмож от мудрых уст глагол.

Приам же к ней воззвал со кротостью благою:

«Любезна дщерь, гряди, воссяди предо мною,

Да узришь первого супруга и друзей.

Не ты, но боги мне творцы напасти всей;

Чрез них меня тягчит в войне сей рок претрудный.

Вещай мне, кто сей муж, сей грек толико чудный

И стана высотой и крепостью рамен?

Я многих выше зрю, чем он, средь сих племен,

Но толь величествен, толико леп очами

Поднесь не видан мной меж смертными мужами;

Воистину царю подобен он во всем».

Елена изрекла ответ ему о сем:

«Любезный свекорь! стыд и страх в меня вселяешь,

Почтением к тебе достойным исполняешь.

О, если б люта смерть приятней мне была,

Когда с Паридом я в сей пышный град текла,

Оставя братию, чертог, другинь любезных,

Единородну дщерь в стенаньях бесполезных!

Но рок не так судил, рыдаю убо ныне,

Стеню, мой тлеет век в злосчастливой судьбине.

Но кто сей чудный муж, реку тебе, внемли:

Се вождь Агамемно́н, Аргосской царь земли.

Воистину сего величества достоин:

Он столь же мудрый царь, сколь бодрый в поле воин;

Мне деверь был... а днесь, о стыд моей души!

Возможно ли его мне тако нарещи?»

Приам, чудяся, рек: «Атридов сын блаженный,

В приятный час судеб на свете порожденный,

Коль счастие твое изящно и красно!

Коль сильно воинство тебе поручено!

Я прежде был в странах Фригии плодовитой

И зрел фригиян род, во бранех знаменитый,

Искусных всадников с бесстрашною душей;

Им был вождем Мигдон и бодрственный Отрей.

Они воздвиглись в брань близ вод реки Сангары,

Стараясь отражать военные удары,

От амазонок им тогда нанесены.

Я им помощник был во время сей войны;

Но вся та рать отнюдь ни в чем бы не сравнилась

С сей ратью, что проти́в меня вооружилась».

По сем Улисса царь узря, Елене рек:

«Вещай, любезна дщерь, вещай мне, кто сей грек?

Атрида ниже он главою зрится всею,

Но ширший в раменах и грудию своею.

Оружие свое на землю положа,

Он ходит средь полков, отважностью дыша,

Подобяся овну в стадах овец ходящу,

Овну, имущему и вид и бодрость вящшу».

Елена, Зевса дщерь, рекла царю в ответ:

«Сей муж Лаертов сын, имущий мног совет,

Средь груба острова и рода воскормленный,

Но презорлив и хитр, премудрости отменной».

«Глагол твой истинен, о честь прелестных жен! —

Вещает Антенор, сединами почтен. —

И прежде бо Улисс, цветущ умом обильным,

В прехвальной Трое был со Менелаем сильным,

Прося, да мы тебя в Элладу возвратим.

Я почесть им явил и дружбу обоим,

В чертогах собственных с приязнью угощая,

Гостеприимства все законы соблюдая.

И так мной возраст их и разум их познан.

Стоящим им тогда средь собранных троян

Улисса Менелай был выше раменами,

Но седшим купно им с дарданскими мужами

В нас вящшее Улисс почтение вселял.

Когда же их язык советы возвещал,

То храбрый Менелай был в слове не обилен,

Но краток, важен, остр, благоразумен, силен,

Вещаний суетных и тщетных не соплел,

Хотя и младостью роскошною он цвел.

Улисс же вопреки, средь нас себя воздвигши,

Недвижимо стоял, к земли очми приникши,

Ни в кои скипетра не обращал страны,

Казалися уста его воспящены;

Почел бы всяк его в уме и в слове скудным.

Когда же возгремел он в сонме гласом чудным

И речи устремил из ревностных устен,

Подобно яко град и снег в зиме сгущен,

Кто мог тогда, кто мог с ним в слове состязаться?

Не виду, но речам мы стали удивляться».

Аякса царь узрев, к Елене возгласил:

«Вещай мне, кто еще сей муж толь крепких сил?

Плещами и главой он выше прочих зрится».

«Герой, о нем же твой глагол ко мне стремится,

О царь, есть грекам щит и твердый им оплот,

Се бодрственный Аякс, се Теламонов плод,

С другия же страны меж воинами Крита

Идоменея зришь, как бога знаменита;

И критские вожди вокруг его стоят.

Он Менелаем в дом наш часто был прият,

Когда он навещал Лакедемон пространный...

Но что! я многих зрю героев лик избранный,

Их знаю и могу тебе их нарещи,

Но двух я не могу здесь ратников срещи:

Не зрится Кастор мне, коней препобеждающ,

И Поллукс, кистенем искусно поражающ;

Мне братия они, плод чрева одного.

Иль с прочими князьми из града своего

Не притекли они чрез шумны моря волны,

Или и притекли, но, студна срама полны,

В который ввергла их несчастна я собой,

Не хощут днесь вступить в кровавый, страшный бой».

Вещала так, но их уже в свои заклепы

Во Спарте заключил рок смертный и свирепый.

Меж тем глашатаи чрез град уже текли,

Со агнцем агницу к закланию несли

И в козием меху вино, отраду нашу,

Из них Идей притом нес сребряную чашу

И несколько еще чаш меньших золотых.

Пришед к царю, он глас простер от уст своих:

«Потщися снити к нам, Лаомедонтов сыне!

Зовут тебя к себе полки троянски ныне

И шлемоносные ахейские вожди;

Ты сниди, вечный мир чрез жертвы утверди.

Парид и Менелай одни в сей день сразятся,

И победителю не ложно да явятся

Елена и ее сокровища во мзду.

А мы почием все от бед, скончав вражду.

Ахейцы полетят в Элладу, злаком тучну

И красотою жен и дев благополучну».

Внимая речь, Приам трепещет и гласит,

Да колесницу он себе готову зрит.

Свершаются его веления владычны;

Восходит на нее, бразды берет приличны,

Воссел же купно с ним и Антенор почтен,

И быстрых путь коней на поле устремлен.

Уже они троян и греков достигают,

Достигши, нисходить на землю поспешают;

Нисшедши, путь стремят меж воинств обои́х.

Атрид и с ним Улисс восстали, видя их;

Приводят агнцов к ним глашатаи мгновенно,

В сосуде же смесить спешат вино священно.

Царям на длани ток прозрачных вод истек,

Пасем уже Атрид священный нож извлек,

Близ мечного всегда влагалища висящий;

Отрезал с агнчих глав руно сей нож блестящий,

Которо вестники троян и их врагов

Вельможам всем делят, ходя среди полков.

Но сильный царь Атрид глас громкий возвышает,

Воздвигши длани ввыспрь, молитву проливает:

«О поклоняемый на Иде царь небес,

Седящ в величестве, отец богов Зевес!

О солнце! внемляй всё, на всё простерши очи.

О реки, и земля, и в преисподней ночи

Живущи божества, казнящи душу тех,

Кто рушит клятвы лжей, вменяет их в посмех;

Свидетельми себя неложными явите,

Клянемся, клятву нам соблюсть благоволите:

Коль Менелая днесь Парид во гроб сразит,

С богатством Леды дщерь удержит пусть Парид;

Мы, Трою свободив от тяжкия осады,

На быстрых кораблях в свои отыдем грады.

Но если Менелай Парида убиет,

С богатством пусть своим Елена к нам грядет;

Нам Троя да несет и нашим внукам дани

За истощение сокровищ наших в брани.

Когда ж Приам и сонм его любезных чад

Не хощут дань платить, Париду, сшедшу в ад,

Еще воспламеню я брань, поднесь горящу,

Доколь войны конца в победе не обрящу».

Он рек и агнцов сих заклал своим ножом,

Их силы жизненны отъяты острием;

Еще однак, еще трепещут бледны уды,

Посем уже течет вино в златы сосуды;

Им излияние приличное творят

И к небожителям мольбы сии стремят:

«Всесильный царь богов и вы, бессмертны боги,

О, населяющи небесные чертоги!

Да сих, что святость клятв попрать сперва дерзнут,

Прольется кровь, как днесь струи вина текут;

И чада их в своей крови да обагрятся,

И жены с чуждыми постыдно да смесятся».

Вещают так, но Зевс не внемлет их мольбе,

И хощет он своей исполниться судьбе.

Приам же к воинствам вещати предприемлет:

«Дарданска рать и рать ахейская да внемлет!

Гряду я вспять во град, нося прискорбну грудь,

Не возмогу бо зреть, не возмогу отнюдь

Единоборствие Парида с Менелаем.

Зевес, на коего в печалех уповаем,

И прочи божества то ведают одни,

Кому из сих мужей скончать достойно дни».

То рекши, агнцов он кладет на колесницу,

Восходит сам, берет бразды коней в десницу,

Воссел и Антенор; летят ко граду вспять,

Желая зрелища плачевна избежать.

Улисс со Гектором измерить место тщатся,

Где два противника между собой сразятся,

Посем их жребия в шлем медный положив,

Трясут, дабы, изъяв, увидеть, кто счастлив,

Дабы ему врага копьем разити прежде.

Народы же меж тем во страхе и надежде,

Воздевши длани ввыспрь, мольбы лиют к богам;

Един несется глас по воинским рядам:

«О, поклоняемый на Иде, Зевс державный,

Бессмертный, вечный царь, в величестве преславный!

Да снидет в мрачный ад, противником сражен,

Злодей, кем страшный огнь войны сея возжжен,

И кто низверг троян и греков в бедства слезны,

А мы да заключим союз и мир любезный».

Рекли; но Гектор шлем великий сотрясал,

Се братний жребий он, взирая вспять, изъял.

Тогда все ратники в строях своих воссели,

Коней, оружия вблизи себя имели.

Еленин же супруг божественный Парид

Уже оружием покрыть себя спешит;

Вначале сапоги на ноги надевает

И сребряными их застежками скрепляет,

И Ликаоновой он братнею броней

Вооружает грудь для крепости своей.

Она сразмерна, в ней он движась испытует,

Потом себя мечом драгим препоясует,

Приемлет в шуйцу щит, преграду страшных сил,

Главу же лепую прекрепкий шлем покрыл,

На коем конский хвост колеблясь сотрясался,

В герое гордый вид тем вящше умножался;

Десница тяжкое вращает копие,

Велико, но во всем способно для нее.

Подобно Менелай вооружен ко брани,

Готов является вознесть геройски длани.

И се они текут двух воинств на среду,

Лия от взоров огнь и пламенну вражду.

Всех зрящих в хладный страх и ужас приводили

И в место, к подвигу назначенно, вступили;

Трясутся копья их, в очах же гнев горит.

Парид копье свое в противну грудь стремит,

Летит оно во щит, щита не проницает,

Медь тверда острие копейно отражает.

Но Менелай, стремясь копьем разить его,

Вознес к Зевесу глас моления сего:

«Державный царь! мне даждь низринуть в ад Парида,

Отмстится пусть мое бесчестие, обида,

Дабы и в поздный род страшился всяк дерзать

Гостеприимцу зло за дружбу воздавать».

Скончал; и копие из рук его пустилось,

Пробивши крепкий щит, в броню, жужжа, вонзилось,

Близ ребр Паридовых хитон рассекло бел.

Парид, уклоншися, пребыл безвреден, цел;

Но Менелай, свой меч извлекши в гневе яром,

Вознес над шлем врага и мстительным ударом

Разит, но меч, о шлем сокрусшись в части, пал.

Герой, на небо зря, вздыхая, вопиял:

«Зевес! нет божества, как ты, немилосерда.

Мне злость врага карать была надежда тверда;

Но се мой грозный меч на части раздроблен,

Се тщетно копие, Парид не сокрушен».

Он рек и, устремясь поспешною стопою,

Схватил врага за шлем бестрепетной рукою,

Влечет к своим полкам, не ослабляя длань;

В Париде дух теснит и нежну жмет гортань

Искусным швением блестящ ремень жестокий,

Чем под браду скреплен был шлем его высокий.

Влечет; немедля бы приял бессмертну честь;

Но дщерь царя богов Венера, видя месть,

Спешит к наперснику и рвет ремень воловый,

Шлем праздный следует за дланию суровой.

Герой его сотряс и ринул в дружню рать,

Клевреты же спешат корысть сию поднять;

Он ринул — и летит, питая гневну злобу,

Да погрузит копье в Паридову утробу.

Но сей Венерою от смерти вмиг отъят,

Зане бессмертные преград ни в чем не зрят.

Она под мглой его ввела в чертог приятный,

Где разливался дух повсюду ароматный;

Елену пригласить посем она спешит

И се во сонме жен ее на башне зрит;

Приемлет вид рабы, летами отягченной,

Что пряла лен для ней со хитростью отменной

И зрела вящшую приязнь от ней к себе.

Уподобляется Венера сей рабе,

Касается рукой нектарных риз Елены

И тако ей гласит, скрывая вид премены:

«О Леды дщерь! гряди, Парид к себе зовет,

На ложе он своем тебя в чертоге ждет,

Одеждою блестящ, прелестен и прекрасен;

Речеши ты, что он не в бой дерзал ужасен,

Но в светлом торжестве готовится плясать

Или из пиршества пришел покой вкушать».

Рекла; Елене в грудь любовну страсть влияла,

Когда ж сия ее, богиню, быть познала

Из розовых ланит, по нежным раменам,

По вые и груди, по блещущим очам;

Объята ужасом, рекла тогда богине:

«Что тщишься ты меня прельстить еще и ныне?

В какой фригийский днесь иль в меонийский град

Ты повлечешь меня для срама и досад,

Дабы, коль есть и там герой тебе любезный,

Предать меня ему на гневный рок и слезный?

Что Менелай, прияв победу над врагом,

Уже готов меня вести в Спартанский дом,

Меня, нечувственну и толь неблагодарну,

Приходишь ты ко мне, имея мысль коварну,

Чтоб сеть еще простерть к несчастью моему.

Гряди, гряди сама к любимцу своему,

Оставь пути небес, не возвращайсь в чертоги,

Где в светлой радости ликуют вечны боги;

С Паридом обитай, печальну скорбь терпя,

Храни его, доколь не учинит тебя

Своей супругою иль верною рабою.

Я не возлягу в одр к сраженному герою,

Зане сие мне в срам и в вечный будет стыд,

Троянкам буду всем в позор и в гнусный вид;

Уже и без того печаль меня терзает,

И сердце томное в напастех исчезает».

Венера с яростью вещает ей посем:

«Не раздражай меня, да в гневе я своем

Не отрекусь тебя и ревностной приязни

Не пременю к тебе во злость и в лютость казни.

В троян и в еллинов к тебе я гнев вселю,

Тебя их злобою несчастну потреблю».

Рекла; и Леды дщерь, угрозой устрашенна,

Грядет, блистающим покровом осененна;

И от дарданских жен не видима была,

Зане в пути ее богиня предтекла.

Когда они в дому Паридовом явились,

Рабыни к хитростным работам устремились.

Елена в свой чертог божественный течет;

Венера лепое седалище берет

И ставит то для ней пред радостным Паридом.

Прелестных жен хвала, воссев с прискорбным видом

И очи отвратя, стремит поносну речь:

«Ты с грозна подвига возмог еще притечь!

Стеню, что Менелай, мой первый муж законный,

Еще тебя не сверг копьем во ад бездонный.

Где ныне похвала, где гордые мечты,

Что силой, храбростью его превыше ты?

Дерзни еще и с ним отважно ратоборствуй;

Но я советую, словам моим покорствуй,

Почий, не испытуй его бесстращну мочь,

Да несраженна тя покроет вечна ночь».

Парид в ответ: «Престань язвить мой дух словами

И персей не пронзай хулы твоей стрелами.

Я ныне помощью Минервы побежден;

Имеем мы богов, он будет низложен.

Теперь к себе зовет, зовет любовь весела.

Клянусь, что никогда толь страстно не горела

Воспламененная тобою кровь моя,

Сколь ныне сладостен и нежен огнь ея;

Ниже, как я тебя от стен Лакедемона

Похитив, преплывал чрез волны Посидона;

Ниже, как в острове Кранае в первый раз

Сопрягся ложем я с тобой в приятный час».

Он рек; на одр грядет, последует Елена,

Любовь приемлет их во узы кротка плена.

Но Менелай, стремясь повсюду, яко лев,

Искал врага, дабы скончать на нем свой гнев.

Союзные полки, граждане изумленны

Не знают, скрылся где сей ратник побежденный;

Не могут показать, и если бы кто знал,

Не медля бы его открыл и показал,

Зане для всех он был противней грозной смерти.

Тогда Агамемнон, потщавшись глас простерти:

«Трояне, — рек, — и вы, союзные полки!

От Менелаевой поборник ваш руки

Днесь храбро побежден, оставил поле ратно,

Отдайте убо нам Елену вы обратно

И все сокровища, что с ней похищены,

И дань, достойная утрат сея войны,

От вас да племени ахейскому несется,

Которой слава, честь и в поздный род прострется».

Так сильный царь мужей, врагам вещая, рек.

Глаголам уст его соплещет каждый грек.

<1787>

48. ОДА ЕГО СИЯТЕЛЬСТВУ ГРАФУ АЛЕКСАНДРУ ВАСИЛЬЕВИЧУ СУВОРОВУ-РЫМНИКСКОМУ{*}

Герой! твоих побед я громом изумлен,

Чудясь, безмолвствовал в забвении приятном;

Но тем же громом я внезапно возбужден,

В восторге зрю себя усердию понятном.

Сорадуясь огню, чем грудь моя горит,

Мне гений лиру дал с улыбкой нежных взоров,

И лира петь велит:

«Велик, велик Суворов».

«Правдив сей глас,— твердят враждебные толпы, —

То знает наша грудь, тверда как горный камень;

Но взгляд Суворова — скользят у нас стопы,

И превратится в лед турецких персей пламень.

Единым именем он — молнии удар;

Где он, уже молчат орудий наших звуки,

Нас кроет хладный пар

И сотрясутся руки.

Узря волнуемый его пернатый шлем,

Пагубоносную мы зрим себе комету,

Предтечу бурных туч со пламенным дождем,

Носящих гибель нам, стыд вечный Магомету.

Приближится она — приближатся оне,

Расторглися — летят перуны беспрестани.

Вотще визирь в огне

Подъемлет к небу длани.

Вотще возносит он со воплем алкоран,

И, видно, наш пророк не в небесах, во аде;

До турок ли ему, он сам себе тиран.

Мы престаем просить глухого о пощаде;

Мы престаем и, знав, что к нам Суворов строг,

От ядер пушечных не ждем приятных следствий,

И легкостию ног

Спасаемся от бедствий».

Так враг признателен! что ж росские полки?

Их глас, как сонмы вод, шумящ и совокупен:

«Суворов где, там власть всемочныя руки,

Там страха нет сердцам, и самый рок приступен.

В его деснице меч нам светлый облак в день,

Столп огненный в ночи, стремящий в сопостаты

Смертей различных тень

И молнии крылаты.

Где он, там каждый строй и каждый полк — стена,

Все — твердый адамант, и все единодушны;

Нам гладок путь — холмов кремнистых крутизна;

Единый миг — и все готовы и послушны.

Пусть Рымник с Кинбурном соплещут славой нам,

Сраженны где чалмы — забавная потеха! —

Различно по полям

Катались как для смеха.

Что сих побед вина? герой наш мало спит,

Исполнен к отчеству любви и к богу веры;

Он скор, неутомим, предчувствует, предзрит,

Спокойно зиждет всё, сообразует меры,

Любим подвластными, их попечитель нужд,

Труды являет им как некие забавы;

Корысти подлой чужд,

Ревнитель россам славы.

Коль славно для него и днесь и в поздный век!

Германских вождь полков, с ним лавры разделяя,

Руководителем своим его нарек,

Почтеньем воскрилен и зависть попирая.

Великих свойство душ! достоинства любя,

Кобургский как герой и действует и мыслит,

Возвышенным себя

Чрез униженье числит».

Таков, Суворов, ты под шлемом и с мечом,

Таков, как молнии твои в противных мещешь;

Но ты же с ласковым и радостным лицом

Средь лика чистых муз и песням их соплещешь;

Почтен сединами, средь шума, средь войны

Минуты для наук искусно уловляешь,

С цветами тишины

Ты лавры сопрягаешь.

Герой с героями, при важности бесед

Как рвеньем пламенным ко благу россов дышишь,

И, мыслями вперен грядущих в связь побед,

Шутя, к младенцам ты, как быть героем, пишешь.

Велик, велик тобой описанный герой;

Но я, коль сердцем я своим не обольщаюсь,

В нем вижу образ твой

И оным восхищаюсь.

О! если б мне твой дух и легкое перо,

Изобразил бы я... Судьба не так решила:

Вития слабый я, усердье лишь быстро́,

Усердие быстро — изнемогает сила.

Ты, снисходя мне, граф, доволен оным будь,

Прими, прими мой стих, что сердце мне вещало,

В себе питала грудь,

Усердье начертало.

Услужливый зефир, обрадуй, воскрились,

Неси к Суворову, неси мой голос лирный!

Любезен, ласков, ты там с громом подружись

И звукам бранных труб вещай приветства мирны.

Летя к нему, не бойсь: приятен им герой;

Пременят для него угрюмость разговоров

И повторят с тобой:

«Велик, велик Суворов».

1789

49. К ПРЕДСТАТЕЛЮ МУЗ{*}

Предстатель мирных муз, любитель тишины,

Вменишь ли мне во грех, что звуками войны

Я слух твой утрудить намерен?

Ты любишь, я уверен,

Ты любишь отчество, и мил тебе герой,

Который жертвует собой

Спокойству общества и, не прося награды,

Бьет турок без пощады.

Он турок бьет, а мне что делать, сидя дома?

Иль, ручки сжав, дремать?

Не лучше ль возвещать его удары грома

И тем достойну честь герою воздавать?

Суворов почестей от муз давно достоин;

Он собеседник им, он в поле вождь и воин.

О, если бы мой стих,

Воспетый в честь сему герою,

Приятен был тебе и одобрен тобою,

Сказал бы я себе: желания достиг.

Между 1789 и 1791

50. ЭПИСТОЛА {*}

ЕГО СИЯТЕЛЬСТВУ ГРАФУ АЛЕКСАНДРУ ВАСИЛЬЕВИЧУ СУВОРОВУ-РЫМНИКСКОМУ НА ВЗЯТИЕ ИЗМАИЛА

Суворов, громом ты крылатым облечен

И молний тысящью разящих ополчен,

Всегда являешься во блеске новой славы,

Всегда виновник нам торжеств, отрад, забавы!

Ты, реки огненны пуская на врагов,

Свинцовых тучи ядр во твердость их холмов,

Соратным предтечешь, покрыт геройским потом,

И ставишь грудь свою отечеству оплотом.

Ты в подвигах, трудах, средь бранных туч без сна;

А мы, чуть знаем мы, что есть у нас война, —

Такое чрез тебя спокойствие вкушаем!

Ты в лаврах, мы себе и мирт и пальм срываем;

И если знаем мы, что россы средь полей,

Что в юге страшна брань, свирепствует Арей,

Так весть о том дают побед твоих нам громы,

На крыльях радостных в отечество несомы.

Для чалмоносных быв ты ужасом голов,

Ты утешаешь нас, как малых отроко́в;

Признаться, мучила нас любопытства сила

И неизвестностью сердца в нас щекотила,

Чем россам кончится девятьдесятый год?

Падет ли в дол еще враждебный где оплот?

Но ты, предузнавать исполнен быв искусства

И видеть тайные твоих сограждан чувства,

Тот славно кончил год, повергнул Измаил

И в новый год его России подарил.

Позволь, дражайший граф, миролюбивой музе,

Живущей с нежностью и тишиной в союзе,

Сражений бурных звук от мыслей удалить

И взор души от рек кровавых отвратить,

Чтоб в точность описать, как пала злоба горда

Пред громоносцами венчанна славой Норда;

Как друг Очакова, ужасный исполин,

Могущий заменить сто крепостей един,

Грозящий облакам надменною главою,

Стремящ из челюстей каленый вихрь со мглою,

Упрямый Измаил, всю твердость погубя,

Пресилен наконец, повержен от тебя;

Как воины твои, или орлы пернаты,

Чрез рвы, на крутизну, на горды, тверды скаты,

Против мечей, штыков, против циклопских стрел,

Которы злобный ад во гневе изобрел,

По гласу твоему летели, устремлялись,

Быстрее стрел неслись и лавром увенчались.

Повсюду огненный смертей рассыпал дождь,

Являя, кто они и кто их в поле вождь,—

Как ревностный Дунай, победы нам радея,

Струями влажными играя, пламенея,

Восторгов радостных и бранна звука полн,

Твой гром спешил пренесть в пучину черных волн,

Да росских кораблей крыле ему соплещут

И ребра твердые Стамбула вострепещут.

Чтоб все толь дивные, толь страшные дела,

Которым в поздный род бессмертие, хвала,

Представить, описать, воспеть согласно, стройно,

Одной Гомеровой трубе греметь достойно;

Из молний должно быть перо сотворено

И Стикса хладного в струи погружено.

Невинный многих слез и гибелей содетель,

Ты сам сих ужасов и трепета свидетель!

России твердый щит, геройска сонма честь,

Перунами врагам являющ должну месть!

Громады низложа в пустынные долины,

Пред светом оправдал ты дух Екатерины,

Предзрящ, предведущ дух, кому вручати гром

И как торжествовать со славой над врагом.

Внемли, простри твой слух, привыкший к звукам брани,

Внемли усердию, тебя достойной дани,

Усердью росских чад. О! если бы ты знал,

Как образ свой в сердцах ты россов начертал.

Твой дух, воспламенясь похвал нелестных жаром

И нежно восхищен сердец правдивым даром,

Авроры утренней на крыльях бы летел,

Чтоб зреть у нас в груди награду славных дел,

Чтоб, в тысящи себя премноги разделяя,

Всех мыслям мысль свою с приязнью сообщая,

Познать, увериться, в восторге ощутить,

Коль сладостно любовь сограждан заслужить!

Здесь дружески тобой исполнены беседы,

Из уст в уста твои преносятся победы;

И если б зависть где могла противостать,

Была бы со стыдом принуждена молчать.

Источник важных дум и милых в нас мечтаний,

Влекущий всех к себе сердечных ток желаний,

Дражайший граф! познай, под громом мы твоим

В приятной тишине всегда спокойно спим;

Здесь розы нежатся, здесь мирты зеленеют,

От лавров красоту твоих они имеют.

Шум кроткий сочетав со звуком стройных лир,

Целуясь, резвится со нимфами зефир,

Виной в том пламенны те вихри и крылаты,

Что устремляешь ты на горды сопостаты.

Богиню Пафоса, усмешек нежных мать,

Живущий Марс в тебе стремится защищать.

Прелестно зрелище! я был тому свидетель,

Как воплощенная природой добродетель,

Климена, скромная весенних дней заря,

Прелестна белизной, румянцем роз горя,

Держа в объятиях в час утра безмятежный

Супружней плод любви, плод радостный и нежный,

И матерней к нему горячностью дыша:

«Рассмейся, жизнь моя, рассмейсь, моя душа,

Суворов победил, он нас хранит», — сказала

И на его устах лобзаньем речь скончала.

Не все так матери, не все так говорят,

Но чувствием таким, поверь мне, все горят.

Что лестнее сего, скажи, бесстрашный воин!

Велик, кто искренних похвал от нас достоин.

Когда желанного возникнет мира свет,

Чтоб нам узреть тебя, почивша от побед?

В сердцах торжественны врата тебе отверсты,

На струны сладких арф уже взнесенны персты.

Мы жаждем, но доколь всемочныя судьбы

Прейдут во слух от нас горящие мольбы,

Прочти мои стихи, победами рожденны,

Всеобщею к тебе любовью воскриленны;

В них чувствия мои, в них чувства граждан всех

К тебе, защитнику спокойства и утех.

Умеешь побеждать — люби побед награду,

Прочти с улыбкою миролюбива взгляду,

Я удостоюся таких тогда похвал,

Как будто бы и я турецку крепость взял.

1791

51. ЕГО СИЯТЕЛЬСТВУ ГРАФУ АЛЕКСАНДРУ ВАСИЛЬЕВИЧУ СУВОРОВУ-РЫМНИКСКОМУ{*}

Под кроткой сению и мирта и олив,

Венчанный лаврами герой, ты опочив,

Летаешь мыслями на бранноносном поле,

Дав полну быстроту воображенья воле.

Почил! но самое спокойствие твое

Ужаснее врагам, чем прочих копие.

Известно им, что ты средь мирныя отрады

О средствах думаешь, как рушить тверды грады.

Я, зря тебя, тебе в приличной тишине,

В покое бодрственном, герою в сродном сне,

Осмелюсь возбудить усердной гласом лиры.

По шумных вихрях нам приятнее зефиры.

Дерзну: ты был всегда любитель нежных муз,

С Минервой, с Марсом ты стяжал себе союз.

Позволь, да Оссиан, певец, герой, владыка,

Явяся во чертах российского языка,

Со именем твоим неробко в свет грядет

И вящшую чрез то хвалу приобретет.

Живописуемы в нем грозны виды браней,

Мечи, сверкающи лучом из бурных дланей,

Представят в мысль твою, как ты врагов сражал,

Перуном ярости оплоты низвергал.

Враг лести, пышности и роскоши ленивой,

Заслугам судия неложный и правдивый,

Геройски подвиги за отчество любя,

Прочти его, и в нем увидишь ты себя.

1792

52. СТИХИ {*}

НА КОНЧИНУ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА ТАЙНОГО СОВЕТНИКА, СЕНАТОРА И ОРДЕНА СВ. АННЫ КАВАЛЕРА ПЕТРА ВАСИЛЬЕВИЧА ХИТРОВА, ПОСЛЕДОВАВШУЮ АПРЕЛЯ 17 ДНЯ 1793 ГОДУ

Приятностью цветов путь жизни распещрен;

Но много терния, и скоро гибнут розы:

Я вижу их красы, я ими восхищен;

Повеял ветр — я зрю лишь обнаженны лозы.

Средь пиршеств радостных, средь дружеских бесед

Музыки сладостью, забывши всё, пленяюсь;

Но вдруг печальный глас о смерти весть дает;

Я, содрогаяся, в унынье погружаюсь.

Сей глас и о тебе, о Хитров! к нам достиг;

Не удивляет он: он внемлется вседневно;

Но к жалости сердца неволею подвиг;

Кто знал тебя, тому известие плачевно.

Не жребий твой печаль в согражданах родил,

Но живо им твои представились услуги.

Блажен, ты смерти сном о господе почил;

Скорбят, скорбят твои сотрудники и други.

Не мне изображать стенящие сердца,

Что крови узами с тобой соединились;

Лишилися они помощника, отца,

В советах верного вождя себе лишились.

Предписанный судьбой ты жизни путь претек,

И носится хвала усердно и смиренно:

«Был верный церкве сын, был добрый человек».

А титло таково любезно и почтенно!

Ни счастие, ни лесть изящной чести в путь

И к должностям тебе предтечи знаменитым,

Но ревность, тщание и беспристрастна грудь

Вели тебя всегда, вели путем открытым.

Законов бодрый страж и судия правдив,

Непоколеблемо держа весы Фемиды,

Внимая совести, и тверд и прозорлив,

Разил ты клеветы, лукавства и обиды.

Добро́та такова и сердца правота

Награждены хвалой российския Астреи;

Священно, что рекли монархини уста;

Молчит тогда и ложь, и зависть, и злодеи.

Твой дом и слух отверст вдовам и сиротам;

Ты был прибежищем гонимому от сильных;

Любил ты сострадать страдающим сердцам,

И благодарность их текла в слезах умильных,

Твой взор и речь влекли любить тебя и чтить;

Душа твоя в тени притворства не скрывалась;

Язык твой изучен согласно с сердцем жить,

И совесть правая в чертах лица являлась.

Достиг пристанища ты в кроткой ладие

И вечности с холмов житейско видишь море;

Твое превыше туч в спокойстве бытие;

А мы в волнах сует и со страстями в споре!

1793

53. СТИХИ ЕГО СИЯТЕЛЬСТВУ ГРАФУ АЛЕКСЕЮ ГРИГОРЬЕВИЧУ ОРЛОВУ{*}

Судьба судила мне предстать перед Орлом.

Он истинный Орел; я зрел себя птенцом —

И если мой Гомер Ахилла не видал,

В Орлове я его узнал.

Ахилл руководим десницей был Паллады;

Орел предтечей был российских стран отрады.

<1796>

54. ПУТЬ ЖИЗНИ{*}

Сей жизни нашея довольно долог путь,

На нем четырежды нам должно отдохнуть.

Хоть всюду черные там кипарисы зрятся,

Но странники на нем и в день и ночь теснятся.

Покорствуя во всем велениям судьбы,

Не внемля голосу слезящия мольбы,

Избранный смертию возница грубый — время

Влечет по оному несчастно смертных племя.

Родился человек, увидел только свет,

Уже собратиям течет не медля вслед.

Храня обычаи средь малых попечений,

Он должен завтракать в дому предрассуждений.

В полдневный час любовь с улыбкой при пути

Не медлит звать его обедать к ней зайти.

Хозяйка ласкова! коль милы разговоры!

Но средства нет ему расстаться с ней без ссоры.

День к вечеру... и он, чтоб скуки избежать

И мысли мрачные беседой разогнать,

Чтоб лестных для себя исполниться мечтаний,

Он скачет наскоро в гостиницу познаний.

Там видит тысящи противников себе;

Они, все вдруг крича в словесной с ним борьбе,

Угрюмы, пасмурны, хотят с ним вечно драться,

Чтоб лавровый листок не мог ему достаться.

Жалея праведно о глупых сих столпах

И о потерянных для распри той часах,

Он покидает их и вдаль в свой путь стремится,

И в доме дружества он ужинать садится.

Беседу мирную в сем месте полюбя,

Он только что начнет развеселять себя,

Жестокий вдруг к нему возница приступает,

Велит оставить всё, в дорогу понуждает.

Свершилось всё, и он, досадуя, смущен,

Под тягостию бедств умучен и согбен,

Приходит — видит одр себе успокоенья.

Друзья! то смертный гроб — конец его мученья.

55. СТИХИ К КИТАЙСКОМУ ДОМИКУ{*}

Прекрасный дом, позволь себя мне похвалить

И в честь твою стихи из уст моих излить!

Элизиными ты воздвигнут здесь трудами,

Отвсюду окружен тенистыми древами,

Ты внемлешь в рощах сих согласных птичек глас,

Твой вид, твой стройный вид увеселяет нас.

Белейши мрамора Элизы нежной руки

Украсили тебя, не ощущая скуки.

Картины, столики, ковры и весь убор

Входящих внутрь тебя влекут плененный взор.

Не удивляться нам нельзя твоей судьбине:

Се ново счастие тебе предстало ныне!

Алцест с Миланою вовнутрь тебя идет,

Прекрасных нимф с собой и граций всех ведет.

Сретай наперсников ты юных Гименея,

Сретай, почтенье к ним достойное имея;

Что есть в тебе, всему в бесчувственную грудь

Они своим огнем возмогут жизнь вдохнуть.

Их нежность, и любовь, и животворный пламень

Довольны умягчить и самый твердый камень.

56. СТИХИ НА ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ АНЕТЫ{*}

Что дружба, что любовь, что искренность нелестна

Тебе, о красота небесна!

Соплесть

Возможет в честь,

То все черты сии явят тебе неложно.

Кто любит — всё тому возможно.

Анета! музы все рыдали о тебе;

Болезнь твоя прешла, благодарим судьбе.

Поверь, дражайшая, мы ревностно сердцами,

И духом, и устами

Желания, мольбы стремили к небесам,

Чтоб прелести твои толь рано не увяли.

Чему бы мы дивиться стали?

Где б равные нашли твоим мы красотам?

Нам вняли небеса:

Возвращено тебе здоровье и краса.

Кротчайшая заря по мрачной, бурной ночи

Не столь приятна и мила,

Сколь милы и приятны очи,

Которыми ты луч небесный излила.

Весенни дни спешат... скорей, скорей спешите,

Анете радость вы несите;

Во всем уподобляйтесь ей.

Но что сравняется с ее когда душей?

Зефир! ты любишь муз, ты граций равно любишь,

И ласки ты свои стократно им сугубишь;

Но больше прочих всех Анету полюбя,

Во услуженье ей ты посвятил себя.

На персях ты ее летаешь,

Их тешишь, нежишь, воздымаешь,

Играешь ты в ее власах,

Ты развеваешь их по плечам нежным, белым;

А после, устремись полетом ты веселым,

Их расстилаешь на грудях.

Весны младыя цвет, прелестну, нежну розу,

Не любящу морозу,

Сорвав, ты на щеках Анеты посадил

И с нею белизну лилей совокупил.

Но кто б возмог ее мне душу описать,

Тот должен ангела небесна созерцать.

О, честь красавицам, воспитанница муз,

Счастлива мать тобою,

Счастлив тобой отец;

Но счастия тому венец,

Кто удостоится судьбою

С тобою брачных уз.

Мой долг и чтить тебя и равно удивляться:

Прекрасна ты, как месяц май,

Душа твоя — мне рай.

Чем можно больше восхищаться?

57. ПЕСНЯ{*}

Прости, любезный мой пастух,

Кем грудь моя всегда пылала,

Прости, оставлю здешний луг,

Где каждый день с тобой бывала,

Где восхищался страстью дух

И нежность с нежностью играла.

Уединясь на брег другой,

Я стану повторять всечасно,

Что я одним горю тобой;

Но стану повторять несчастно:

К тебе плачевный голос мой

Не до́йдет ... полетит напрасно.

Но ты не плачь, не плачь, мой свет,

Не долго буду в томной скуке,

Ты знаешь: смерть конец всех бед,

Конец страдания и муке —

И мне, мне жить надежды нет,

Коль буду я с тобой в разлуке.

58. СОБЫТИЕ СНА{*}

Неправ, кто верить снам за грех себе считает,

Я верю, опыт сам меня в том оправдает.

Сегодня мне

Привиделась во сне

Особа милая — любезна и нежна,

Приятна, ласкова, приветлива, умна.

И что ж?.. Судьба меня отрады не лишила

И не мечтой мой дух обманчивой польстила.

Всяк счастие мое представь —

Особу милую увидел я и въявь.

Когда? — как грации вокруг ее играли,

Зефира с нежностью и легкостью летали,

Как солнце утренне являло яркий свет;

Короче, был тогда Миленин туалет.

59. СТИХИ АНЕТЕ{*}

Утехи города, приятности собраний,

Предметом где была похвал и восклицаний,

Анета милая, оставить хочешь ты,

И удалить свои любезны красоты

Ты хочешь в сельские долины,

Чтоб нежны розы, нежны крины,

Целуючись с тобой,

Нектарных уст своих приятны ароматы,

Приятный запах свой умножили стократы

И сделались еще прекраснее тобой.

Они в желаньях повсечасных,

Дабы с лугов, полей прекрасных

Могли на грудь твою прелестну возлететь

И нежность большую от ней в себе иметь.

Уже печаль и грусть терзает

Того, тебя кто обожает...

О, злополучные часы!

Почто скрываются божественны красы!

К которой мысль и дух стремится,

Та скоро, скоро удалится.

Чей взор был радостных виновником отрад,

Кем сердце восхищалось,

Горело, распалялось,

Та хочет сей оставить град.

Завистлива судьба и строгие минуты

Умножат мне мученья люты!

Как сетует Парнас! и коль печальны музы!

Их дружества союзы

С Анетой милою тверды всегда;

О, лучше бы ее не видеть никогда,

Чем, видев, с нею разлучаться

И взглядов ангельских до времени лишаться.

Но тако решено велением судеб,

Так сам отец времен повелевает Феб.

Желания мои, желания Анете,

Дабы прекрасных дней во цвете

Она всегда была —

Кротка, нежна, мила.

Аврора утрення, вечерняя Аврора!

Анету весели ты прелестями взора;

Она тебе во всем подобна,

Душа ее беззлобна;

Ее ты здравие бесценно укрепи,

Жемчугом слез твоих ей перси окропи.

Возрадуйтесь, зефиры,

Дыханием своим составьте нежны лиры.

Вы слух Анеты услаждайте

И мановеньем крыл Анету прохлаждайте;

Счастлив стократно ручеек,

Достоин зависти поток,

Захочет где узреть лице свое Анета;

Явится в новый злак и роща та одета,

Где ей полдневный зной

Велит искать себе покой.

Веселие сердец, скорее возвратися;

Ах, возвратися, месяц май!

Я сердцу моему скажу: возвеселися,

Скажу: Анета здесь — душа моя, взыграй.

60. СТИХИ ЛИЗЕТЕ{*}

Лизетины черты, в уме напечатленны,

Коснулися равно и сердца моего,

Ей чувствия мои и мысли покоренны,

Не можно полюбить мне пламенней сего.

Сколь ни живи кто осторожно,

Но сердца соблюсти не можно

От прелестей ее очей:

Их блеск есть чистый блеск пронзающих лучей;

Вливает он во груди пламень

И может умягчить и самый твердый камень.

Лилеи цвет и цвет весенних свежих роз

На мягких, нежненьких щеках ее возрос;

Из уст ее, из уст прекрасных

Чистосердечие и ласковость летит.

Коль много стрел опасных

Единый взгляд ее стремит!

Но если запоет Лизета,

Ее сладчайший глас

Приятности все света

Представит вдруг для нас.

Невинны игры, смехи, ласки

Родились вместе с ней;

Но как представлю я Лизету среди пляски?

Нельзя изобразить то кистию ничьей.

Дщерь непорочныя природы!

В твои цветущи годы

Столь ты прелестна и нежна;

Так можешь ли, скажи, сердиться,

Что я тобою мог плениться?

Я знаю, будешь ты в ответе сем скромна.

61. К БАБОЧКЕ{*}

Любезна бабочка, не медли, прилетай;

Зовет тебя весна, зовет прекрасный май.

Смотри, уже цветы росою окропились,

Зефиры с ними подружились;

Зефиры нежатся, не будь и ты скромна,

Не будь застенчива, стыдлива,

Непостоянна будь, не будь тверда, верна,—

Так будешь ты всегда счастлива.

Лети и с нежностью гвоздичку поцелуй,

Оставь ее и торжествуй

Над целомудрием и розы и лилеи.

От них пустись к фиалке в путь,

И незабудочки обнять не позабудь,

И так любезные затеи

Всегда переменяй,

В приятных жизнь свою изменах провождай

И знай:

Такие точно бы советы

Я сам себе давал,

Когда бы не видал

Прелестной я Лизеты.

62. К ПАСТУХУ{*}

Пастушка нежная, младая

Отзыву томну гор крутых,

Потоки слезны проливая,

Вверяла голос бед своих.

Увы! неверный оставляет,

Где мне прибежища искать?

В природе всё мне изменяет;

Осталось только умирать.

Не тот ли вижу я лесочек,

Где он мне голос подавал?

Не тот ли зыблется дубочек,

Что нас под тенью прохлаждал?

Поля напрасно украшаться,

Напрасно будут расцветать;

Весна! ты хочешь вновь рождаться,

А я, хочу я умирать.

Каким заботам не вдавался

Неверный, чтоб меня прельстить;

Как робок, боязлив казался,

Как начал он меня любить!

Но всё то было ухищренно,

Чтоб только в сеть меня поймать,

Иль нужно сердце столь влюбленно,

Меня заставить умирать?

Свирелью прежде меж кустами

Любовь взаимну он певал;

Мой посох лучшими цветами

В мою угодность украшал.

Теперь красавица другая

Их хочет от него принять;

Другую прелесть воспевая,

Меня он нудит умирать.

Приди сюда, смотри, неверный,

Как плачу там и рвусь тоской,

Где прелестьми любви безмерной

Обворожен рассудок мой.

Не тронешься тоской моею,

О мне не хочешь пожалеть,

Прости! отраду я имею,

Отраду скоро умереть.

Настанут, может быть, минуты,

Когда не станешь ты любить,

Тогда терзанья тщетны, люты

Могу в тебе и я родить.

Печальна тень моя всечасно

Лишь будет пред тобой скорбеть;

Заплачешь ты, что ты напрасно

Меня принудил умереть.

Н. А. ЛЬВОВ

Биографическая справка

Николай Александрович Львов (1751—1803) родился в наследственном имении Черепицы в шестнадцати верстах от Торжка, в Новоторжковском уезде Тверской губернии. Дома он получил скудное образование, выучился «лепетать» по-французски, плохо писал по-русски. Шестнадцати лет, после смерти отца, отправился в Петербург на военную службу в бомбардирскую роту Измайловского полка. Здесь он поступил в полковую школу, в которой получил наконец систематическое образование. В Петербурге Львов начинает серьезно заниматься искусством и литературой, читает античных авторов, итальянских поэтов, французских философов, с особым интересом изучает сочинения Руссо.

Вокруг Львова в полковой школе собирается кружок молодых, увлеченных поэзией людей. Кружок издает рукописный журнал «Труды четырех разумных общинников».

В начале 1770-х годов Львов сближается с И. И. Хемницером, и тот посвящает Львову в 1774 году свой стихотворный перевод героиды Дора «Письмо Барнвеля к Труману из темницы». С этого времени начинается прочная дружба между Львовым и Хемницером, скрепленная кроме душевной симпатии еще и общей их приверженностью к искусству и литературе, и сходством художественных вкусов. В это время Львов живет у своего родственника М. Ф. Соймонова, директора Горного департамента и Горного училища.

В 1776 году Соймонов едет за границу и берет с собой Львова и И. И. Хемницера. Во время поездки, с декабря 1776-го по август 1777 года, друзья посетили Германию, Бельгию, Голландию, Францию. Хемницер вел дневник этой поездки, в котором отразились их общие интересы и впечатления. В Париже они прожили три месяца, посещая театры, музеи, дворцы и парки Львов вернулся, по словам одного из его знакомых (П. В. Бакунина), «очень довольный своим путешествием; он имел случай удовольствовать свое любопытство, особливо в художествах, которым он учился».[1]

П. В. Бакунин, тогда советник коллегии иностранных дел, берет Львова на службу и поселяет у себя дома. Успешно выполняя поручения по почтовому ведомству, Львов в 1783 году был произведен в коллежские советники. По служебным надобностям Львов снова неоднократно ездил за границу, в частности в Италию, и дополнял книжное знакомство с европейским искусством собственными впечатлениями. Богатство сведений, широта интересов, тонкий вкус создали Львову репутацию знатока архитектуры, живописи, поэзии.

В конце 1770-х годов создается кружок, душою которого стал Львов. Участниками его были позднее прославившиеся поэты — Державин, Капнист, Хемницер и просто любители и знатоки искусств.

Державин в объяснении к своему стихотворению «Память другу», написанном после смерти Львова, писал о нем: «Сей человек принадлежал к отличным и немногим людям, потому что одарен был решительною чувствительностью к той изящности, которая, с быстротою молнии наполняя сладостно сердце, объясняется часто слезою, похищая слово. С сим редким и для многих непонятным чувством он был исполнен ума и знаний, любил науки и художества и отличался тонким и возвышенным вкусом, по которому никакой недостаток и никакое превосходство в художественном или словесном произведении укрыться от него не могло».[2] Природный вкус Львова был им усовершенствован и обогащен изучением эстетических трактатов, в которых развивались новые взгляды на сущность искусства и его художественные возможности. Известно, что Львов изучал «Историю искусства древности» Винкельмана (1764), внимательно читал «Салоны» Дидро. Сохранился экземпляр книги Гиршфельда «Теория садового искусства» (1779—1785) с пометками Львова, которые показывают, как близки ему были идеи новой живописной парковой композиции, выдвигавшиеся в этой книге взамен «регулярных» французских парков.

В области архитектурного творчества Львов примыкал к тому направлению и русском зодчестве, которое ориентировалось на принципы античного зодчества и эпохи Возрождения, на их глубокое освоение и оригинальную переработку, что отметил его друг, М. Н. Муравьев.[3]

Первое известное архитектурное произведение Львова — Иосифовский собор в Могилеве, проект которого был утвержден в 1780 году, — создавалось им по образцу римского Пантеона, но вместо открытого свода, который не подходил по условиям климата, Львов создал двойной купол с отверстием во внутреннем своде, открывающим вид на роспись с изображением неба на втором своде, «через которое, однако, ни дождь, ни снег идти не могут ... Остатки древних зданий единые верные светильники, ведущие художника к действительному великолепию и изящному вкусу»,[1] — писал Львов. В проектах общественных зданий и сооружений он следовал этому правилу. Таков его проект Невских ворот Петропавловской крепости в Петербурге (проект 1780 года, постройка закончена в 1787 году), здания почтамта в Петербурге (1782—1789), образцовые проекты почтовых дворов для провинциальных городов, собора Борисоглебского монастыря в Торжке (1785—1796). Строил Львов и дворянские усадебные дома, и сельские церкви. Сохранилось большое количество неосуществленных его архитектурных проектов, в частности проект Казанского собора в Петербурге.

В 1780 году Львов тайно обвенчался с М. А. Дьяковой, родители которой были против этого брака и признали его только в 1783 году. П. В. Бакунин рекомендовал его уже тогда одному из самых видных приближенных Екатерины II, графу А. А. Безбородко. Некоторое время Львов даже жил в доме этого вельможи. Собравший у себя в доме коллекции самых различных произведений искусства, Безбородко почти ничего не приобретал без совета Львова.

Занимаясь искусствами, архитектурой и рисованием, Львов проявил несомненный талант и в разведке новых строительных материалов, и в открытии новых для России видов минерального топлива. Эти идеи Львова привлекли к нему благосклонность нового императора Павла I. При нем Львов получил чин тайного советника. В целях экономии леса и предупреждения пожаров, Львов занялся так называемым «землебитным» строительством и создал у себя в селе Никольском специальное училище для обучения мастеров из крестьян. В 1798 году он закончил постройку земляного здания — Приоратского дворца в Гатчине, существующего и поныне. Имея в виду занятия Львова землебитным строительством, Державин в надписи к его портрету сказал:

Хоть взят он от земли и в землю он пойдет,

Но в зданьях земляных он вечно проживет.

В 1786 году Львов был откомандирован на поиски угля и писал Державину об успешном их завершении: «В Валдай послан я по именному повелению искать угля — и нашел... Сколько это важно для России, мы только, великие угольники, сие смекнуть можем. А сколько я сего угля нашел, скажу только то, что если ваш Тамбовский архитектор возьмется сделать над светом каменный свод, то я берусь протопить вселенную».[1]

Но добиться того, чтобы была начата промышленная разработка открытых месторождений каменного угля, Львову не удалось. Привезенные им в Петербург 8000 пудов угля в конце концов загорелись на даче у поэта, где были свалены. Не двинулось освоение угля и после выхода анонимной книги Львова «О пользе и употреблении русского земляного угля» (СПб., 1799).

Среди многообразных интересов Львова — архитектурных, живописных, промышленных, торговых (одно время они с Державиным занимались крупными хлеботорговыми операциями) — собственно поэзия занимала довольно скромное место, хотя стихи Львов писал всю свою жизнь и в довольно большом количестве.

Чаще всего это были дружеские послания к сослуживцам, знакомым, друзьям-поэтам. Они ходили по рукам, переписывались, и Львов долгое время был вполне удовлетворен скромной участью своих произведений. По своему духу, по стилистике, восходящей к песенной, по простоте и даже некоторой подчеркнутой небрежной отделке стихи Львова предвосхищают поэзию русского сентиментализма и с нею в 1790-е годы смыкаются. Большую часть из опубликованных стихотворений Львова составили переводы, в том числе «Песнь Гаральда Смелого» (1793) и лирика Анакреона (1794), послужившая материалом для анакреонтических стихотворений Державина.

Особое значение для русской поэзии и музыкальной культуры имел анонимно изданный Львовым сборник «Собрание народных русских песен с их голосами». В этом сборнике Львову принадлежит очень интересное предисловие и отбор текстов, музыка была подобрана И. Прачем. Львов также написал несколько комических опер, в одной из них — «Ямщики на подставе» (1788) — использованы русские народные песни.

Державин в своих записках указывал, что знакомство с Львовым и его друзьями-поэтами стало поворотным пунктом на его творческом пути. [2] В архиве Державина сохранилось много рукописей его стихов с поправками и предложениями Львова. Иногда Державин их принимал, иногда отвергал, в иных случаях, не принимая предложенную Львовым редакцию стиха, заменял свой текст другим, новым. Поэтому вклад Львова в развитие русской поэзии того времени нельзя определять только по его собственным стихам. Создания его гениального друга Державина несут на себе легкий след мнений и советов Львова, которого Державин любил, уважал и дарованием которого искренне восхищался: «Он имел всегда легкое и приятное дарование, так что, когда зачинал что-нибудь, то казалось, без всякого труда и будто сами музы то производили», — писал о нем Державин в своих примечаниях к стихотворению «Память другу».[1]

63. К МОЕМУ ПОРТРЕТУ, ПИСАННОМУ Г. ЛЕВИЦКИМ{*}

Скажите, что умен так Л<ьвов> изображен?

В него с искусством ум Левицкого вложен.

18 июля 1774

64. ЛЬВИНЫЙ УКАЗ{*}

«Такое-то число и год,

По силе данного веленья,

Рогатый крупный, мелкий скот

Имеет изгнан быть из львиного владенья

И должен выходить тотчас».

Такой от льва зверям объявлен был указ;

И все повиновались:

Отправился козел, бараны в путь сбирались,

Олень, и вол, и все рогатые скоты.

И заяц по следам в догонку их. «А ты,

Косой! куды?» —

Кричит ему лиса. «Ах! кумушка! беды! —

Трусливый зайчик так лисице отзывался,

А сам совался

И метался, —

Я видел тень ушей моих;

Боюсь, сочтут рогами их.

Охти! зачем я здесь остался?

Опаснейшими их рогами обнесут».

— «Ума в тебе, косой! не стало: это уши»,—

Лисица говорит. «Рогами назовут —

Пойдут и уши тпруши ».

30 июня 1775

65. МАРТЫШКА, ОБОЙДЕННАЯ ПРИ ПРОИЗВОЖДЕНИИ{*}

Случилося у Льва в чины произвожденье.

За службу должно награждать;

Но я хочу сказать,

Что злоупотребленье

И в скотской службе есть.

«Ну как без огорченья

Возможно службу несть,

Когда достоинство всегда без награжденья? —

Мартышка говорит,

На Льва рассержена.

Обижена была она

И обойденною считалась —

Перед лицом служа, Мартышкой я осталась!

Медведь стал господин,

И Волка наградили;

Лисицу через чин

Судьею посадили

В курятнике рядить, —

Случится же судью так кстати посадить!

А где они служили?

Край света, на войне; и то

Не ведает еще никто,

Что били ли они или самих их били.

А я

Хотя не воин,

Хотя и не судья,

Известна служба Льву моя;

Известно, кто чего достоин».

— «Да где ж служила ты?» — Барсук ее спросил.

«Перед самим царем два года с половиной

Шутила всякий день, а он меня сравнил

Теперь с другой скотиной,

Котора ничего не делала нигде!»

— «Шутила ты везде,

И чином наградить тебя бы было должно;

Твой также труд не мал! —

Барсук ей отвечал.—

Но произвесть тебя по службе невозможно:

Ты знаешь ведь, мой свет,

Что обер-шутов в службе нет».

1 декабря 1778

66. ПРИНОШЕНИЕ ЕГО ВЫСОКОБЛАГОРОДИЮ С. М. М<ИТРОФАНОВУ>, МИЛОСТИВОМУ ГОСУДАРЮ МОЕМУ{*}

О ты! которого негладкой тучный вид

Лекеня набекрень нам живо представляет,

В котором каждый член и мышца говорит,

Когда искусный перст твой вьюшки завивает,

Прими ямскую ты в покров мою свирель.

Как дразнишь ты других и взором и устами,

Так я вослед тебе залетными стихами

Героев крестецких , известных ямщиками,

Дразнить осмелился угарую артель.

Но на голос стихов наладить я не знаю

И для того к тебе, муж звучный, прибегаю:

Плененный звонкою я шайкою твоей,

Согласной пением, а видом на разладе,

Являющей орган с похмелья в маскараде,—

Вели ты голосом чудесной шайке сей

Дать силу, жизнь и блеск комедии моей .

Да будет не стихам, тебе и честь и слава.

Прибавь ты к пению их новы чудеса

Хрипучим голосом дрожащего баса,

Всю площадь удиви, подвигни небеса

И свету докажи, что есть твоя октава.

Я от тебя не потаю,

По нотам мерного я непричастен вою,

Доволен песенкой простою,

Ямскою, хватской, удалою:

Я сам по русскому покрою

Между приятелей порою

С заливцом иногда пою.

8 ноября 1787

67. РУССКИЙ 1791 ГОД {*}

Милостивая государыня

Не так нам мил тот цвет,

Который для себя в пустыне

В печальном сиротстве цветет

И в бедственной судьбине

Листок пригожий свой

Единым ветрам он вверяет.

Не величался он между людей собой,

Не послужа ни пользой, ни красой,

В забвеньи увядает,

Засох... и праха нет.

Не так нам мил сей цвет,

Как тот, что раннею порою

От искренней души

Усердной похищен рукою

В неведомой какой глуши,

И, отдан дружбе в угожденье,

К забаве в лестное служенье,

Тот горд своей судьбой;

Он обращается в беседах с красотой,

Умы его ценят, искусство поправляет,

Хозяин собственность безмолвну защищает,

В его глазах он свеж, румян,

Хотя цветет порою

Он только красотою,

Которой в службу дан.

Не так бы величался

И стих весенний мой,

Когда б не красовался

Твоей он похвалой

Пороков злых гонитель

И истины ревнитель,

Природы друг простой,

Хемницер дорогой

Талант свой дружбы в дар священный

Залогом положил,

Светильник истины возжженный

Тебе в покров он посвятил;

А я, стезей его ступая,

Не те хотя цветы срывая,

Ни тем усердьем вдохновен,

Твоею лаской ободрен,

С восторгом жертвую трудами.

Не храмами, не олтарями,

Не ароматными трава́ми

Велика жертва и славна:

Усердием горит она.

ЗИМА

На подостланном фарфоре

И на лыжах костяных,

Весь в серебряном уборе

И в каменьях дорогих,

Развевая бородою

И сверкая сединою,

Во сафьянных сапожка́х,

Между облаков коральных

Резвый вестник второпях

10 Едет из светлиц кристальных,

Вынимая из сумы

Объявленье от Зимы:

«Чтобы все приготовлялись,

Одевались, убирались

К ней самой на маскерад;

Кто же в том отговорится,

Будет жизни тот не рад.

Или пальцев он лишится,

Или носа, или пят».

20 Все тут вестника встречают,

Кто с усмешкой, кто с слезой,

Резвых бегунов впрягают,

Одеваются лисой,

Наряжаются волками,

Иль медведем, иль бобрами,—

Всяк согласно с кошельком.

Вестник тут же для приманы,

Занимаясь торжеством,

Даром раздает румяны

30 И бурмицким жемчуго́м

Нижет бороды широки;

И на теремы высоки

Вкруг покрышек тесовых

Цепит бахромы алмазны;

А на улицах больших

Ставит фонари топазны

Вместо фонарей простых.

Едет барыня большая ,

Свистом ветры погоняя,

40 К дорогим своим гостям;

Распустила косы белы

По блистающим плечам;

Красоты богини зрелы

Волновали кровь во всех,

И румянец — вид утех,

Щиплющий рукою алой, —

На щеках и стар и малый

С восхищеньем ощущал

И движеньем оживлял

50 Дух унылый, непроворный.

Но заразы благотворны,

Хоть равно ко всем лились

И ласкали одинако,

Не подумайте, однако,

Чтоб нескромные вились

Круг ее неосторожно:

Было дело невозможно —

Подойти к зиме слегка;

Кто же так и похрабрился,

60 Нелегко тот расплатился,

Став пред ней без языка.

Тут боярыня гуляла

Меж топазных фонарей

И различно забавляла

Разны сборища людей.

На окошко ль взор возводит? —

Вдоль стекла растут цветы.

Ко реке ль она подходит? —

Стлались зе́ркальны мосты.

70 Лишь к деревьям обратился

Чудной сей богини взор —

Красно-желтый лист свалился ;

В бриллиантовый убор

Облеклись сады несметны,

И огонь их разноцветный

Украшал весь зимний двор;

А притом чтоб общий хор

По черте забав катился,

Чтоб от шуму он не сбился, —

80 Пух блистающий ложился

Вдоль по улицам, как сор.

Как с утехами такими

Всем веселыми не быть!

Мы и с скрыпками простыми

Часто любим позабыть

Нашу должность и присягу,

Недописанну бумагу.

Можно ль всё в порядке жить?

А таким денькам приятным,

90 Маскерадам благодатным,

Как порядка не вскружить?

По домам уже блистают

И по улицам огни;

Все в нарядах разъезжают,

Пляшут в горницах одни,

А на улицах другие

Без музы́ки, где иные

В рукавицы золотые

Бьют во славу зимних дней.

100 Между пряничных сластей

Сладки вины ароматны

Сквозь упитанных очей

Кажут жребий благодатный.

Посреди утех, отрад

Старый с временем смирился,

К молодечеству стремился

Сквозь туманный винный чад;

Он и годы забывает,

Нову бодрость изъявляет,

110 Теплой шубою укрыт,

И проворною походкой

За румяною молодкой,

Подрумянившись, спешит.

В празднествах таких богатых

Как любви не побывать?

Иль служанок ей крылатых

Как гулять тут не послать?

Полетели в харях разных

По следам путей алмазных

120 На залетных бегунах

Общи красоты в санях;

Лишь крутили за собою

Снег блистающий столбом,

И стези златой чертою

Означалися потом.

В разновидном все наряде

Суетились в маскераде,

Как весеннею порой

На цветах пчелиный рой.

130 Но что лучшего тут было

И к блаженству что клонило, —

Право, мудрено сказать;

Как так, кажется, прельщать?

Вместо стрел любовных страстных

У предметов сих прекрасных

Были стрелы без огня,

Как простая головня;

Они головни бросали,

Как могли, так и пятнали

140 С ними празднующу знать.

Я, однако, не дерзаю

Всё сие подобить раю

И в картине начертать

Заразительниц сих страстных.

Хладных стрел, следов опасных

Не могу я описать.

До́лжно быть перу златому,

Чтобы случаю простому

Вид достойный словом дать.

150 Да нельзя же и смолчать,

Как одетый хват зефиром

Стал смешон пред целым миром;

Он был строен и казист

И от стрел, как трубочист,

Страстной почернел чахоткой,

Журавлиною походкой

Он летел за красотой

И монетой золотой

Вид приманивал прекрасной.

160 Вдруг потом бедняк несчастный

Средь приятной речи страстной

Совершенно стал немой.

Он наказан был зимой

За проступок, что портной

Бедному сему зефиру

Штофный домино скроил

По зефирову мундиру,

Что в Париже он носил.

Между тем любовь, гуляя

170 По узорчатым коврам,

Только кудри завивая

Искусительным красам,

Стрел, однако, не пускала:

Она стрелы сберегала

И готовила для тех,

Кто для истинных утех,

Во светлице небогатой

Сидя в дружестве кружком

С истинным прямым лицом,

180 Страстна сердца дух крылатый

Отдавал судьбе в залог.

,

Чьею быть кому женою;

Там любови хитрый бог

Толковал в ушко уборно,

Будет кто кому жених;

Иль опять в забаву их,

Возлетя в луну проворно,

Сходство в ней изображал

190 Жениха девице красной;

Иль предмет навстречу страстный

К красоте он высылал;

Но и сам, быв в детских летах,

Занимался он в приметах:

В изголовьях пышных он,

На которых сладкий сон

Красоту ласкал, покоил,

Из златых лучинок строил

Предсказательны мостки,

200 Чрез которы б женихи

Зреть невесту приходили

И во сне бы ей твердили

Благодать замужних дней.

Или жаром оживленный

Ароматный воск священный

Лил он в воду перед ней

И в чудесных там узорах

Мысли девичьи водил,

Что с ней сбудется, твердил

210 В бессловесных разговорах;

Иль крылатый коновод

Занимал собой народ,

Ходя с блюдом в громких хорах,

В блюде кольцами гремел

И припев старинный пел,

Где российские забавы

Не кончалися без славы

У затейных стариков:

В именах их помещенну

220 Славу искони веков

И делами впечатленну

В песнях всякий величал;

Всяк преемник быть желал,

Внемля пению священну,

Славных званий, славных дел,

Кто и слышал, кто и пел.

Ну, теперь, мой друг читатель!

Сам признайся ты со мной:

Не ошибся ль тот писатель,

230 Кто сказал, что век златой

На бессменных вешних крыльях

Сверх молочных рек летал?

И не сам ли ты видал,

Как в России на копыльях

Стоя век златой езжал

И вожжами управлял

Он судьбы своей гуляньи?

Как во сером одеяньи,

С кудреватой бородой,

240 Грудью твердой и нагой

В зимни резкие сияньи

С ног лихой мороз сшибал

И природу удивлял,

Крепким здравием блистая,

В честь которого пылая

Кровь играла на щеках;

Как еще и ныне видно

Счастие сие завидно

В дальних русских деревнях.

250 Что ж теперь у нас в краях?

Все зимою устрашенны

И в зверей переряженны,

Мерзлым духом перед ней,

Как лисица-кознодей

Труся, нехотя толкутся,

Ропщут, корчатся, мятутся,—

Не дивись, читатель мой.

Сверх того, что и судьбой,

Общей и необходимой,

260 Должен всякий век златой,

Роскошью везде крушимый,

В старых летах умирать,—

Наш пришел нам не под стать

Средь годов его молочных.

Мы без правил здравых, прочных

Стали нежить век, ласкать

И его лишь изнурять;

Не желая укреплять

Здравые младенца члены,

270 Для работы сотворенны,

Мы его прервали дни.

Сами ж, роскошью плененны,

Побросались в западни:

Поскакали в дальни страны,

Побросали там кафтаны,

Наши мужественны станы

Обтянули пеленой ;

Детски головы вскруженны,

Преждевременной порой

280 Скрасив ложной сединой ,

Возмечтали, что вселенны

Овладели мы красой.

Разумом чужим надулись;

Как былинка под сосной,

Не росли, но лишь тянулись.

Что же русский стал потом?

В истощенном теле бледном

Русский стал с чужим умом ,

Как бродяга в платье бедном

290 С обезьяниным лицом;

Он в чужих краях учился

Таять телом, будто льдом;

Он там роскошью прельстился

И умел совсем забыть,

Что не таять научаться

До́лжно было там стараться,

А с морозами сражаться

И сражением мужаться

В крепости природных сил.

300 Счастья тот лишь цену знает,

Кто трудом его купил, —

Прямо тот его вкушает;

Но приятный солнца лик

Лишь в любимый край проник,

Удивляясь, что такая

Сделалась премена злая

В русских северных сынах,

Дал приказ свой в небесах:

« Что понеже невозможно

310 Вдруг расслабшим силы дать,

То по крайней мере должно

Зиму в ссылку отослать».

В тот же час, как по наряду,

Русским в некую отраду

Что-то сталось в облаках!

В превеликих попыхах

Сев на северном сиянье

И в престранном одеянье,

Козерог слетел с лучом.[1]

320 Искосившись декабрем,

Вдруг на барыню седую

Напустил беду такую,

Что ни вздумать ни взгадать

И пером не написать.

Бриллианты побледнели,

Зачал трескаться фарфор,

Бахромы с домов слетели,

Приходил зиме позор.

Белокосая царица,

330 Чтоб помочь таким бедам,

Умудрилась как лисица,

Приказала по водам

Из алмазов стать горам,

Собрала мужчин и дам

Шлифовать их поскорея,

Чтоб хоть с гору тут алмаз

Искусил претящий глаз

Козерога ей злодея;

Но сей был еще мудрея:

340 Лишь лучом ударил раз —

Тотчас горы растопились

И водой простой катились

С грозным шумом мимо нас.

Тающа зима несчастна

Потеряла разум весь,

Потеряла прежню спесь,

Грусть и скука ежечасна

Гнали зиму от людей:

Без пустых тогда затей

350 И без дальных прежних сборов

И без дальных разговоров

Подобрав свой мокрый хвост

И расправив важный рост,

О владычестве вздохнула,

Поднялась было, вспорхнула

И лететь хотела прочь:

Но и крылья опустились.

Что тут делать? Чем помочь?

Все над ней смеяться стали,

360 Все мундир ее бросали.

Чтоб сокрыть конечно зло,

Прятаться зиме пришло:

Прежде подле стенки кралась,

Опасаяся лучей,

А потом с стыда скрывалась

От лучей и от людей

То под мост, то за горою,

Под забором, под сосною,—

Но предел ей наш был мал.

370 Где ни взялся камчадал,

Бывший в славном маскераде;

Зиму видя там в параде,

В нищете ее узнал;

Он ни слова не сказал,

Посадил ее на санки

И из здешних стран споранки

На оленях укатил —

Благодарен, видно, был!

Только всех тут удивляло,

380 Что никто из нас нимало

Об отъезжих не тужил.

Не подумай ты, однако,

Мой читатель дорогой!

Чтобы счастье одинако

Составляло век златой.

Бриллиант перед глазами

Оттого и льстит красой,

Что он с разными огнями.

И о зимних красотах

390 Потому мы не жалели,

Что красы иные зрели

В русских радостных краях.

Теплое лучей влиянье

Нам давало обещанье,

Что алмазов голый вид

В изумруды пременит.

Благотворная их сила

Нам сулила новый свет,

Переменой научила,

400 Что всё к лучшему идет.

11 декабря 1790

68. ПЕСНЬ НОРВЕЖСКОГО ВИТЯЗЯ ГАРАЛЬДА ХРАБРОГО, {*}

ИЗ ДРЕВНЕЙ ИСЛАНДСКОЙ ЛЕТОПИСИ КНИТЛИНГА САГА, ГОСПОДИНОМ МАЛЛЕТОМ ВЫПИСАННАЯ И В «ДАТСКОЙ ИСТОРИИ» ПОМЕЩЕННАЯ, ПЕРЕЛОЖЕНА НА РОССИЙСКИЙ ЯЗЫК ОБРАЗОМ ДРЕВНЕГО СТИХОТВОРЕНИЯ С ПРИМЕРУ «НЕ ЗВЕЗДА БЛЕСТИТ ДАЛЕЧЕ ВО ЧИСТОМ ПОЛЕ...»

Корабли мои объехали Сицилию,

И тогда-то были славны, были громки мы.

Нагруженный мой черный корабль дружиною

Быстро плавал по синю морю, как я хотел.

Так, любя войну, я плавать помышлял всегда;

А меня ни во что ставит девка русская.[1]

Я во младости с дронтгеймцами в сраженьи был,

Превосходнее числом их было воинство.

О! куда как был ужасен наш кровавый бой!

Тут рукой моею сильной, молодецкою

Положен на ратном поле молодой их царь;

А меня ни во что ставит девка русская.

Нас шестнадцать только было в корабле одном.

Поднялась тогда на море буря сильная,

Нагруженный наш корабль водой наполнился,

Но мы дружно и поспешно воду вылили,

И я с той поры удачи стал надеяться;

А меня ни во что ставит девка русская.

Не досуж ли, не горазд ли я на восемь рук?

Я умею храбро драться и копьем бросать,

Я веслом владеть умею и добрым конем,

По водам глубоким плавать я навык давно;

По снегам на лыжах бегать аль не мастер я?

А меня ни во что ставит девка русская.

Неужель та девка красная подумает,

Что тогда я сбруей ратной не умел владеть,

Как стоял в земле полуденной под городом,

И в тот день, как с супостатом битву выдержал,

Не поставил богатырской славе памятник?

А меня ни во что ставит девка русская.

Я рожден в земле высокой, во Норвегии,

Там, где из лука стрелять досужи жители;

Но чего мужик боится, я за то взялся:

Корабли водить меж камней по синю морю,

От жилой страны далеко по чужим водам;

А меня ни во что ставит девка русская.

<1793>

69—89. Из Анакреона

ОДА I К ЛИРЕ{*}

Я петь хочу Атридов,

Хочу о Кадме петь;

Но струны лиры только

Одну любовь звучат.

Я лиру перестроил,

Вновь струны натянул,

Хотел на ней Иракла

Я подвиги воспеть;

Но лира возглашала

Единую любовь.

Простите впредь, ирои!

Коль лира уж моя

Одну любовь бряцает.

ОДА II К ЖЕНЩИНАМ{*}

Зевес быкам дал роги,

Копыты лошадям,

Он скорый бег дал зайцу,

Льву полный зев зубов,

Способность плавать рыбам,

Он птицам дал полет,

А мужество мужчинам.

Не много, что для жен

Осталось в награжденье

Что ж дал им? — Красоту

В замену копий, шлемов:

И щит, и огнь, и меч

Красавица сражает.

ОДА III ЛЮБОВЬ{*}

В час полу́ночный недавно,

Как Воота под рукой

Знак Арктоса обращался,

Как все звания людей

Сна спокойствие вкушали,

Отягченные трудом,

У дверей моих внезапно

Постучал Ерот кольцом.

«Кто, — спросил я, — в дверь стучится

И тревожит сладкий сон?..»

— «Отвори, — любовь сказала,—

Я ребенок, не страшись;

В ночь безмесячную сбился

Я с пути и весь обмок...»

Жаль мне стало, отзыв слыша;

Встав, светильник я зажег;

Отворив же дверь, увидел

Я крылатое дитя,

А при нем и лук, и стрелы.

Я к огню его подвел,

Оттирал ладонью руки,

Мокры кудри выжимал;

Он лишь только обогрелся:

«Ну, посмотрим-ка, — сказал,—

В чем испортилась в погоду

Тетива моя?» — и лук

Вдруг напряг, стрелой ударил

Прямо в сердце он меня;

Сам, вскочив, с улыбкой молвил:

«Веселись, хозяин мой!

Лук еще мой не испорчен,

Сердце он пронзил твое».

ОДА IV НА САМОГО СЕБЯ{*}

Я, на лотовых листах

И на ветвях мирты лежа,

На здоровье пить хочу.

Пусть сама любовь, на рамо

Лентой подобрав хитон,

Цельным мне вином услужит.

Наша жизнь, как колесо,

Обращаясь утекает;

А по смерти прах костей

Лишь единый остается.

Мне не нужен фимиам,

Ни над гробом возлиянье;

Лучше ароматы мне

Воскурите вы при жизни,

Розой увенчав чело,

И подругу позовите.

Прежде нежели отсель

К вечным мертвых хороводам

Я отправлюсь навсегда,

Разогнать хочу я скуку.

ОДА V НА РОЗУ{*}

Посвященную любови

Розу окропим вином

И румяною сей розой

Увенчаем мы чело;

Будем пить с усмешкой нежной.

Роза самый лучший цвет,

Роза, плод весенней неги,

Утешает и богов.

Мягки кудри украшает

Розами Кипридин сын,

Как с харитами он пляшет.

Увенчайте же меня,

И в твоих, о Бахус! храмах

Воспою на лире я.

С девою высокогрудой

Я под песни воспляшу,

В розовом венке красуясь.

ОДА VIII ВИДЕНИЕ{*}

Вакхом сладко угощенный,

Я недавно ночью спал

На коврах на пурпуровых,

И во сне мечталось мне:

Будто скорою походкой

Потихоньку на перстах

К девушкам играть я крался;

Молодцы ж прекрасней Вакха

Издевались надо мной

И девицам насмехались

В поругание мое.

Но как скоро я, достигнув,

Целовать девиц хотел,

Всё сокрылося с мечтою;

Я несчастный, став один,

Поскорей заснуть старался.

ОДА X НА ВОСКОВОГО КУПИДОНА{*}

У юноши недавно,

Который продавал

Ерота воскового,

Спросил я, что́ цена

Продажной этой вещи?

А он мне отвечал

Дорическим язы́ком:

«Возьми за что ни есть;

Но знай, что я не мастер

Работы восковой;

С Еротом прихотливым

Жить больше не хочу».

— «Так мне продай за драхму,

Пусть будет жить со мной

Прекрасный сопостельник.

А ты меня, Ерот,

Воспламени мгновенно,

Иль тотчас будешь сам

Ты в пламени растоплен».

ОДА XI НА СЕБЯ САМОГО{*}

Мне девушки сказали:

Ты стар, Анакреон,

Вот зеркало, смотрися:

Уж нет ни волоска

На лбе твоем плешивом.

Есть волосы иль нет,

Я этого не знаю;

Но то мне лишь известно:

Веселость старику

Тем более прилична,

Чем к гробу ближе он.

ОДА XX К ДЕВУШКЕ СВОЕЙ{*}

Некогда в стране Фригийской

Дочь Танталова была

В горный камень превращенна.

Птицей Пандиона дочь

В виде ласточки летала;

Я же в зеркало твое

Пожелал бы превратиться,

Чтобы взор твой на меня

Беспрестанно обращался;

Иль одеждой быть твоей,

Чтобы ты меня касалась;

Или, в воду претворись,

Омывать прекрасно тело;

Иль во благовонну мазь,

Красоты твои умастить;

Иль повязкой на груди,

Иль на шее жемчугами,

Иль твоими б я желал

Быть сандалами, о дева!

Чтоб хоть нежною своей

Жала ты меня ногою.

ОДА XXIII НА БОГАТСТВО{*}

Когда бы Плутус златом

Мог смертных жизнь продлить,

Рачительно б старался

Я золото копить

На то, чтоб откупиться

Тогда, как смерть явится;

Но жизни искупить

Не можем мы казною.

На что вздыхать, тужить,

Сбирать добро, хранить,

Коль данну смерть судьбою

Ценой не отвратить?

Мне жребий вышел пить

И в питии приятном

В пирах с друзьями жить;

На ложе ароматном

Венере послужить.

ОДА XXVI НА САМОГО СЕБЯ{*}

Хмель как в голову ударит,

То заботы все заснут;

Я богат тогда, как Крезус,

И хочу лишь сладко петь.

Лежа, плю́щем увенчанный,

Ни во что я ставлю всё.

Пусть кто хочет, тот сражайся,

Я покуда буду пить.

Мальчик!.. Полную мне чашу

Поскорей вели подать:

Лучше мне гораздо пьяным,

Чем покойником лежать.

ОДА XXVIII К СВОЕЙ ДЕВУШКЕ{*}

Царь в художестве изящном,

Коим Родос процветал,

Напиши ты мне в разлуке

Дорогую по словам:

Напиши сперва, художник,

Нежны русые власы;

И когда то воск позволит,

То представь, чтобы они

Обоняние прельщали,

Испуская аромат;

Чтоб под русыми власами,

Выше полных щек ее,

Так бело, как кость слонова,

Возвышалося чело.

Брови черными дугами

Кистью смелою накинь,

Не расставь их и не сблизи,

Но так точно, как у ней,

Нечувствительно окончи.

Напиши ее глаза,

Чтобы пламенем блистали,

Чтобы их лазурный цвет

Представлял Паллады взоры;

Но чтоб тут же в них сверкал

Страстно-влажный взгляд Венеры.

Нос и щеки напиши

С розами млеком смеше́нным;

И приветствием уста,

Страстный поцелуй зовущи.

Чтоб ее прекрасну грудь

И двойчатый подбородок

Облетал харит собор.

Так ты ризой пурпуро́вой

Стройный стан ее одень,

Чтоб и те красы сквозили...

Полно... Вижу я ее;

Скоро, образ, ты промолвишь!

ОДА XXXIII{*}

К ЛАСТОЧКЕ

О ласточка любезна!

Ты всякую весну

Гнездо себе свиваешь;

Но к зи́ме иль на Нил

Иль к Мемфису летишь.

В моем же сердце вечно

Любовь гнездо свила

И в нем с тех пор выводит

По всякой час детей.

Иные оперились,

Другие в скорлупе;

Наклюнутся лишь только,

То голос и дают.

Там старшие питают

Молоденьких птенцов;

А те лишь возмужают,

Рождают вновь детей.

Что делать? Я не знаю;

Но много так любви

В моем едином сердце

Неможно поместить.

ОДА XXXVI НА УДОВОЛЬСТВИЕ ЖИЗНИ{*}

На что витиев правил

Вы учите меня?

К чему мне бесполезны

Годятся речи их?

Меня учите лучше

Пить сладкий Вакхов сок;

Учите с Афродитой

Прекрасною играть:

Когда мои седины

Увенчанны венком.

Подай воды мне, мальчик!

Налей ты мне вина

И усыпи мой разум.

Ты скоро уж меня

Умершего схоронишь, —

А в гробе уже нет,

Уж больше нет желаний.

ОДА ХL ЕРОТ{*}

Купидон, не видя спящей

В розовом кусте пчелы,

В палец ею был ужален;

Вскрикнул, вспо́рхнул, побежал

Он к прекрасной Цитереи,

Плача и крича: «Пропал,

Матушка! пропал: до смерти

Ах! ужалила меня

С крылышками небольшая

И летучая змея,

Та, которую пчелою

Землепахари зовут».

Тут богиня отвечала:

«Если маленькой пчелы

Больно так терзает жало,

То суди ты сам теперь,

Сколько те должны терзаться,

Коих ты разишь, Ерот?»

ОДА ХLIII НА КУЗНЕЧИКА{*}

Счастлив, счастлив ты, кузнечик!

Выпив капельку росы;

На высоких ты деревьях

Так поешь, как господин!

Всё твое, что видишь в поле,

Что приносят времена.

Земледельцам ты приятель,

Не обидишь их ничем.

Сладкий вестник лета красна,

Ты приятен смертным всем.

Все тебя и музы любят,

Любит сам и Аполлон:

Он тебе дал звучный голос.

Старости не знаешь ты.

О премудрый песнолюбец!

О бескровный сын земли!

Ты болезням не подвержен.

Равен ты почти богам.

ОДА ХLIV СНОВИДЕНИЕ{*}

Видел я во сне, что крылья

У меня, и я бегу;

А любовь гналась за мною

И поймала уж меня,

Несмотря что на прекрасных

Был ее ногах свинец.

Что б такое сон сей значил?

То, что я, хоть много раз

Красотами был пои́ман,

От хлопот любви ушел,

Сей единою останусь

Красотою я пленен.

ОДА LV О ЛЮБОВНИКАХ{*}

На бедре, прижженном сталью,

Знают лошадь по тавру;

А парфянина по шапке.

Я ж влюбленного тотчас

По сердечной легкой метке

И на взгляд могу узнать.

ОДА LVI НА СТАРОСТЬ{*}

И виски уж поседели,

Голова моя бела:

Протекла приятна юность,

Старость по зубам видна

Мало, мало сладкой жизни

Остается протекать!

Я стонаю беспрестанно,

Тартара боюсь, дрожу...

Сколь сия ужасна пропасть

Страшной, мрачной глубины!

Зев ее открыт входящим,

Но из ней исходу нет.

ОДА LVII НА ОРГИИ{*}

Скорей подай мне чару!

Дай, мальчик, мне хлебнуть!

Разбавь хотя однажды

Кипящее вино

Воды четвертой долей.

Ну! дай же без хлопот.

Не станем в шуме скифам

При чарах подражать;

Но, сладко попивая,

Веселье припевать.

ОДА LX НА ФРАКИЙСКУЮ КОБЫЛИЦУ{*}

Фракийска юна кобылица,

Что косо смотришь на меня

И так поспешно убегаешь?

Иль мнишь, что не проворен я?

Так знай, что я весьма искусно

Бразды и повод наложу

И под собою обращаться

Заставлю в поприще тебя.

Теперь резва, как лань младая,

На пастве скачешь ты легко,

Затем еще что не нашелся

Искусный, знающий ездок.

<1794>

90. МУЗЫКА, ИЛИ СЕМИТОНИЯ {*}

Ода

Глагол таинственный небес!

Тебя лишь сердце разумеет;

Событию твоих чудес

Едва рассудок верить смеет.

Музы́ка властная! пролей

Твой ба́льзам сладкий и священный

На дни мои уединенны,

На пламенных моих друзей!

Как огнь влечет, как гром разит

Закон твоей волшебной власти,

Он чувства нежные родит,

Жестоки умягчает страсти.

Гармония! не глас ли твой

К добру счастливых убеждает,

Несчастных душу облегчает

Отрадной теплою слезой?

Когда б подобить смертный мог

Невидимый и несравненный,

Спокойный, сладостный восторг,

Чем души в горних упоенны,

Он строй согласный звучных тел

И нежных гласов восклицанье,

На душу, на сердца влиянье,—

Небесным чувством бы почел.

Да будет мне неведом ввек

Жестокий, хладный, злополучный,

Угрюмый, бедный человек,

Противник власти стройной, звучной;

Блаженства не познает он,

Не встретит друга с восхищеньем,

Сердечным не почтит биеньем

Ни счастья плеск, ни скорби стон.

Не ты ли в век златой с небес,

Богиня нежных душ, спустилась

И, скрывшись от земных очес,

Жизнь смертных услаждать склонилась?

Ударил в воздух голос твой

Размером хитрым, неизвестным,

И тем же трепетом небесным

Сердца отозвались на строй.

В весенни роза времена

Хранит красы свои бесценны:

Так часто счастья семена,

В сердцах любовью насажденны,

Скрывает живость юных лет.

Как роза солнцем расцветает,

Твой глас так сердце отворяет,

И огнь любви слезой блеснет.

О сладкогласно божество!

На крыльях радости взвивайся;

Греми победы торжество;

В огромных звуках раздавайся,

Сердца и чувства восхищай!

Но к нам свирелью ниспустися,

Умильной, нежною явися

И к счастью смертных увещай!

<1796>

91. К ДОРАЛИЗЕ{*}

Мне скучно без тебя, прекрасная

Дорализа, и я похож на тот Леонардов

ручеек, который течет по камням;

а вот он как течет.

Пастух,лишившися подружки,

Тому, кто утешал его,

Послушай, говорил, ты горя моего:

Два ручейка, между собою дружки,

В один и общий ход

Стеклися,

В один поток слились,

Одной чертой в лугу вились

И целью общею неслися

В пучину неизмерных вод.

Вдруг страшная гора им путь перелегает

И разлучает

Взаимный их счастливый ток.

Один из них в долине,

Другой порывисто меж камешков потек,

Сердясь на берега кремнисты,

На корни, на древа ветвисты,

Шумел, журчал, свой ток мутил.

Прохожий ручейку пеняя говорил:

«Ручей! ты скучен... и порою

Ты мог бы течь и не шумя».

— «Постой, послушай: за горою, —

Ответствовал ручей стеня,—

Перекликается со мною

Другая часть меня».

О странник! пусть благословится

Судьбою твой житейский путь,

И дух твой ввек не оскорбится

Утратой, кто ему был мил когда-нибудь!

<1796>

92. ОТПУСКНАЯ ДВУМ ЧИЖИКАМ ПРИ ОТЪЕЗДЕ В ДЕРЕВНЮ К М<АРИИ> А<ЛЕКСЕЕВНЕ>{*}

Что такое вы поете,

Птички маленькие, мне?

Или вы меня зовете

В гости к радостной весне?

Полно вам сидеть в неволе!

Полетите счастье петь!

След любви за вами в поле;

Вслед и я пущусь лететь.

Уж на ветви зыблясь, нежный

В поле Флору ждет Зефир;

Некой радостью мятежной

Ожил весь любовный мир.

Уж спешит пастушка страстна

Встретить вёсну в мягкий луг:

Ах! постой, весна прекрасна!

Ждет меня мой милый друг.

Сердце трепетным биеньем

Измеряет каждый миг

И с сердечным восхищеньем

Ждет с тобой нас обоих.

<1796>

93. ДОБРЫНЯ БОГАТЫРСКАЯ ПЕСНЬ {*}

Глава 1 Оглавление

Автор, ходя по лесу ночью, струсил: от страху затянул песню; призывает русский дух к себе на подкрепление, сей не узнает его, исчезает и оставляет гудок ему. Певец просит помощи у своих товарищей, которые жеманятся, слыша стихи его. Наконец встречается он с Богуслаевичем, за ним вслед идет, и о прочем, без чего бы и обойтись можно было.

О, темна, темна ночь осенняя!

Не видать в небе ни одной звезды,

На сырой земле ни тропиночки;

Как хребет горы, тихо лес стоит,

И ничто в лесу не шелохнется;

Гул шагов моих мне наводит страх.

О, темна, темна ночь осенняя!

Страшен в темну ночь и дремучий лес.

Выйду, выйду я в поле чистое

И, поклон отдав на все стороны,

Слово вымолвлю богатырское:

«Ох ты гой еси, русский твердый дух!

Сын природных сил, брат веселости,

Неразлучный друг наших прадедов!

Ты без сказочки не ложишься спать,

Ты без песенки не пробудишься.

За работою и на поседке,

В тучу грозную и в лихой мороз

Звонкий голос твой гонит горе прочь.

Покажися мне, помоги ты спеть

Песню длинную, да нескучную,

Да нескучную, богатырскую!

А чтоб со смеху люди плакали,

Ты явись ко мне с побрякушками,

С приговорками, с прибасенками:

С прибасенками старики наши

Жили долгие веки весело».

Посреди поля, среди чистого

Не туман густой развивается,

Не с небес сошло черно облако —

От земли восстал, как столетний дуб,

Станом силен муж, взором Светов [1] сын,

Богатырский дух русских витязей,

И дуброва вся поклонилася.

«О! почто прервал ты мой крепкий сон?»

Громогласно мне витязь вымолвил.

Раздался в лесу грозный глас его

Громовыми вдаль отголосками.

Тучей вспо́рхнули мелки пташечки,

И холодный пот окропил меня.

«О! почто прервал ты мой крепкий сон?

Ты призвал меня первый к радости

Старорусским петь мерным голосом;

Да не время, нет — не пора теперь,

Недосуг с тобой прохлаждатися.

Было время мне... но теперь не то:

Как носился я калено́й стрелой

С поля чистого во высок терем,

Я был первый гость на пирах везде;

Я дела решил, дружбу связывал;

От меня нигде тесно не было,

Хотя правду я говорил в глаза.

А теперь кому, где я надобен?

Из бесед меня карты выжили;

Табаком кого клуб не выкурит?

Уж семейных нет вечерни теперь,

Хлебосольства дух роскошь вывела,

Из честны́х домов по шинкам стоят;

Без билета иль без рубля нигде

Не услышишь ты: «Просим милости».

Нет хозяина для незваного.

Поклонился я приворотникам,

Поселился жить в чистом воздухе,

Посреди поля с православными...

Я прижал к сердцу молодецкому

Землю русскую, мне родимую,

И пашу ее припеваючи;

Позовут меня — я откликнуся,

Оглянуся, но — не знаком никто

Ни одеждою, ни поступками.

Да ты сам скажи мне, что за зверь?

Разнополый прынтик с мельницы [1]

На мороз колени выставил

Так, как лыс бес перед завтреней,

Что ты этак жмешься, шаркаешь,

В три погибели ломаешься?

Я таких только на ярмонках

Обезьян видал на сворочке,

Как для смеху за три денежки

Некрест плеткой их плясать учил».

«Право, русский!» — я сказать хотел,

Но уж солнце показалося,

И виденье работа́ть пошло,

Покачавши головой своей.

Тут на месте, где герой стоял,

Я нашел с смычком некрашеный,

На разлад гудок настроенный.

Я гудок взял не знаю как,

Задерябил на чудной лад,

Как телега немазана;

На колене играючи,

Поплелся ковыляючи...

Как ворона на застрехе,

Затянул было песенку...

Затянул, а неведь кому.

Не бессудьте, пожалуйте,

Люди добрые, русский строй.

Ведь не лира — гудок гудит,

Не Алцей — новото́р поет.

Не покиньте товарища,

Скоморохи различных мер!

Научите, кому мне петь

И кому поклонитися.

Кто мне будет подтягивать,

Украшать делом речь мою?

Дайте, дайте мне пестуна,

Дайте русского витязя!

Я Бову-королевича [1]

Не хочу петь, не русский он.

Он из города Антона,[2]

Сын какого-то Гвидона,

Макаронного царя.

О пустом не говоря,

Хлеб ему наш полюбился,

Так он к нам переселился

И давно в Москве учился

Щи варить и хлебы печь.

Тут он взял и русску речь...

Кривой политики прямые невыго́ды,

Протухлый горизонт, гнилые мертвы воды

Покрыты тучею бродящею гробов.

Нахальства явные и тайная управа,

Язык и мысль в тисках, за всё про всё отрава

Принудили давно как Францову любовь,

Так и царевны Ренцывены [1]

Оставить плесенью цветущи мокры стены

И уголок пригреть у нас.

Но, витязи мои, я петь не буду вас

И никого, кто там родился,

Где лицемерием и гаер заразился.

Нет, такого мне дайте витязя,

Как в чудесный век Володимира

Был принизистый сын Ременников,[2]

Как Полкан бывал, иль как Лазарич,[3]

Иль Потаня.[4] — Но что, товарищи!

Что уста ваши ужимаете?

Чем вы сахарны запечатали?

Вниз потупили очи ясные;

Знать, низка для вас богатырска речь?

Иль невместно вам слово русское?

На хореях вы подмостилися,

Без екзаметра, как босой ногой,

Вам своей стопой больно выступить.

Но приятели! в языке нашем

Много нужных слов поместить нельзя

В иноземские рамки тесные.

Анапест, спондей и дактили

Не аршином нашим мерены,

Не по свойству слова русского

Были за морем заказаны;

И глагол славян обильнейший,

Звучный, сильный, плавный, значущий,

Чтоб в заморскую рамку втискаться,

Принужден ежом жаться, корчиться

И, лишась красот, жару, вольности,

Соразмерного силе поприща,

Где природою суждено ему

Исполинский путь течь со славою,

Там калекою он щетинится.

От увечного ж еще требуют

Слова мягкого, внешность бархата.

Правда, был у нас сын усилия,

Он и трудности пересиливал

Дарованием сверхъестественным;

Легким делывал невозможное

Властью русского славословия.

Он ногами бил землю бурными;[1]

Под его пятой богатырскою

И Ливан кремнист, как тростник, трещал;[2]

Упоял росой гром и молнию,[3]

Кораблем дерзал[4] без глагола в путь;

Развивал он мрак и пески крутил;[5]

Но не так-то, чтоб (правду вымолвить)

Дело кончилось без увечия

И кроителю и кроеному.[1]

То зачем же нам надседаться так,

Биться палицей с ахинеею?

Дело русское — грудью город взять,

Силой разума царствы целые;

А стихи писать — дело праздности.

Надрываяся из добра ума,

Никому в труде не понравишься!

И начто при том горы каменны

Для забав плечом опрокидывать,

Когда можно нам по лицу тех гор,

По муравому дерну мягкому,

Нараспашку дух, на босу́ ногу,

И гуляючи и валяяся,

Делом в праздности потешаяся,

Рвать свои цветы, нам природные,

Разноцветные и душистые,

Сердцу русскому толь приятные.

Так и впрям нельзя ль придержаться нам

Поля отческа, толь пространного,

Где трудом веков насажденные

Еще новые красоты цветут?

Оглашенных перст не коснулся им.

Сват Квинтинович, метры гречески[2]

Перестроивши на латинский лад,

Как Кистрин будто, взял бессмертие.

Духу русскому еще лучшие

Предлежат венцы, но не мне только,

Мне, женатому, толь шершавое

Украшение на челе носить!

Нет, помилуйте! лучше попросту

Изношу я так свой комолый лоб

Под защитою гривы русыя,

Чем господь его осенил сполна.

Но не чудо ли, люди добрые,

Что давно уже и по сю пору

Русский дух в Руси не мерещился,

А теперь уже русский дух у нас

Наяву в очах совершается.

Среди Питера, в Новегороде,

Видел я вчерась Богуславича, [1]

Как, дубиною управлялся,

Смирно жить учил новгородцев он.

Дай пойду я вслед добру молодцу!

И не тесно мне вслед его идти:

Он где раз махнет — то там улица,

Где повернется — площадь целая.

Очищай мне путь, Богуслаевич, —

Я с гудком моим белый свет пройду.

Кто нам трудный путь перелечь может?

Нет ни спорника, ни поборника,

Где гудок идет вслед за силою;

Для упрямых ты, я для вежливых.

Устоит ли что в поднебесности

Перед силою, пред согласием?

Из конца в конец пройдем славну Русь,

От Новаграда впрям до Киева,—

Бью челом тебе, славный Киев-град!

Да куда ж это вас непутная

Вдруг от Сидора в стену бросила?

От Ильменских вод на Бористенес?

Широки шаги богатырские,

Но не так-то уж, чтоб из веры вон;

Без чудесного наваждения,

Без шептания чернокнижника

За тобой, рассказ, не угонишься.

Успокойся, мой...— Но ты кто таков,

Мне вчиняющий и допрос и суд?

Если старый муж, ты мне дедушка,

Или дядюшка, если средних лет;

Если ж ровня мне, то будь брат родной!

Любопытный мой пестун грамотный!

Кто просил тебя не свое дитя,

Не родимое нянчить, пестовать?

Без тебя бы я в мягкой праздности,

Растяняся лежал под лавкою;

А со мной тебя и на лавочке

Проняла никак непоседная!

Кто с аршином здесь посадил тебя

Измерять прыжки моего смычка?

Иль боится спесь грамотейная

Не по правилам распотешиться?

Смейся попросту... и спокоен будь.

Не встревожу я важность книжника,

Не трону́ тебя с места теплого.

Слава ратных дел, доблесть русская,

Володимир — князь солнце Киевский!

Чрез Торжок меня принесли на Днепр

Познакомиться с знатным витязем,

С храбрым рыцарем со Добрынею,

Со Никитичем добродетельным,

О котором здесь наша речь идет;

А нигде еще не помянуто,

Да не вдруг еще и помянется.

Бью челом тебе, Киев! Что еще?

Бить челом теперь обычья нет,

Можно просто бы поклон отдать,

Поберечь столицу разума

Для другого дела, лучшего.

Люди грамотны, люди умные!

Я пою вам ведь песню старую,

И пою на строй тех времян простых,

Когда были лбы сильно крепкие;

Пред тогдашним лбом не могли стоять

Стены каменны, сила вражия,

Ни двуличневый щит коварных душ.

Если б песнь моя обращалася

К вам, дражайшие современники,

Лбы хлопчатые холостых людей,

Иль женатые, увенча́нные,

Подостлал бы я вашей нежности

Из весенних роз хитротканную,

Привезенную из далеких стран

Гладку, мякинькую подушечку,

Чтоб нельзя было вам, почтенны лбы,

Зацепиться иль оцарапиться.

Но давно уж мы Бровари прошли

И пред Киевом, как под Троею,

Подпершись стоим и ни с места... А!

Уж пора бы нам и во град взойти.

Месяц светел, млад по лицу Днепра

Пролагает нам путь серебряный;

Бьется лодочка возле берега,

На корме сидит стар матерый муж.

Седока старик дожидается.

«Здравствуй, дедушка». — «Просим милости!»

Встрепенулся наш парус. Северный

Ветр поставил нас вдруг к полденному

Брегу Киева. Ну! порядочно ль

Мы подъехали к городским стенам?

Бью челом тебе, славный Киев-град,

Златокованны твои маковки,

Звезды частые, поднебесныя,

Со крутой горы со песчаныя

В глубины Днепра помаваючи,

Красоте своей удивляются,

Что в воде горят и на воздухе.

Что в тебе такое деется!

Пыль столбом,

Коромыслом дым,

В улицах теснятся,

В полуночь не спят,

На горах огни,

На полях шатры;

Разные народы

Кашу разную варят.

Соловья не кормят басни,

А душок съестной

Сельских блюд не без приязни

Нос подвигнул мой,

Чтоб за песней полуумной

Не пропеть семейный, шумный

Мне обед простой!

Простите.

1796

94—95. Эпистола к А. М. Бакунину из Павловского, июня 14, 1797

1 ФОРТУНА{*}

Слепой очима, духом зрячий,

Любитель сельской красоты,

Друг истине и мне горячий,

Зачем меня опрыснул ты

Кастальской чистою водою,

Идущего мечты тропою,

Лишаешь нужной слепоты,

В которой леший слух прельщает,

Червяк дорогу освещает

10 До самой поприща меты?

Меня было ошеломило...

Ударясь в стену головой

И став как надобно шальной,

Какой-то скользкою тропой

Я шел и долом и горой;

И так было мне любо было

В чаду, в тумане колесить!

За что ни попадя ловить

Ту непоседную, благую

20 Мадам летучую, нагую,

Пред коей жабой и ужом

Премудрый мир наш суетится;

А зелье перед ним вертится

Без оси беглым колесом

И к сотому останови́тся,—

И то на час прямым лицом.

Зовет фортуной свет ученый

Сию мадам; но тут не тот

(Прости, господь) у них расчет:

30 Они морочат мир крещеный!

Поверь мне, друг мой, это черт...

Помилуй, целый век вертится,

А голова не закружи́тся,

Не поведет ей клином рот,

Всё хороша и всех прельщает,

Полсвета в обод загибает,

Полсветом улицу мостит,

И вихрем мир кутит, мутит,

И величает и срамит,

40 Народ и грабит и дарит.

Вчера кто к солнцу возносился,

По милости ж ее явился

Повержен в лужу и лежит;

Лежит и изумлен зевает,

Как в грязь попал, не понимает

И думает еще, что спит.

Сторонний умница дивится,

Знакомого узнать боится,

От мараных друзей странится

50 И думает: не черт их нес;

А завтре там же очутится.

Кольцом и умница кружится,

Затем, что ум и наг и бос.

«Фортуны для богатства жаждут,

В богатстве счастье видит свет.

От счастия бегут и страждут

И ищут там, его где нет», —

Я так подумал и очнулся,

Из Талыжни черпнул воды,

60 Умылся, проглянул, встряхнулся,

Ай батюшки, беды, беды!

Куда меня нелегка сила

В чаду обманом затащила?

Отколь молитвой ни крестом

Никто не может отбожиться,

Лежать в грязи или кружиться

Обязан каждый колесом.

Зачем? да мне зачем метаться?

Мне шаркать, гнуться и ломаться!

70 Ты право сослепу не в лад определил;

Лишь был бы я здоров и волен,

Я всем богат и всем доволен,

Меня всем бог благословил:

Женил и дал мне всё благое.

Я счастье прочное, прямое

В себе иль дома находил

И с ним расстаться не намерен!

Я истинно, мой друг, уверен,

Что ежели на нас фортуны фаворит

80 (В котором сердце бы не вовсе зачерствело)

В Никольском поглядит,

Как, песенкой свое дневное кончив дело,

Сберемся отдохнуть мы в летний вечерок

Под липку на лужок,

Домашним бытом окруженны,

Здоровой кучкою детей,

Веселой шайкою нас любящих людей;

Он скажет: «Как они блаженны,

А их удача не кружит!

90 Мое вертится всё, их счастие лежит.

У счастья своего с заботами моими

Стоять я должен на часах;

Как Лыска добрая, их счастие за ними

Гоняется во всех местах,

Усталости не знает,

Работает и припевает,

А в праздник пляшет как велят,

Не дремлет, как оне и спят!

Ну если б я вздремал, фортуна бы заснула.

100 Нет, видно, ты меня, удача, обманула,

Ведь я для счастия тебя, мадам, искал;

А ты меня пустым набатом оглушила,

Дурманом окормила,

Гнилушкой осветила.

Я счастья не вкусил, а сед и дряхл уж стал.

На воина того похож я стал с тобою,

Что трудным ремеслом, войною,

Под старость нажил хлеб;

Но есть его пришел без зуб, без рук и слеп,

110 И я всё приобрел (признаться),

Чем можно сча́стливым, довольным показаться;

Но чувство потерял, которым наслаждаться

И в неимуществе умеет человек.

Что был мой век?

Туман. Что счастие? Мечта.

Что должность первая из важных? Суета.

Она опасностью мой разум обуяла

И радости прямой к душе не допускала;

Восторг ни каплей слез любви не оросил,

120 Ни искрой дружба кровь мою не согревала,

Меняя всё на всё, я сердце износил,

А к добродетели я потерял и веру.

Холо́дность до того мне сердце облегла,

Что делал только по примеру

Без удовольствия и добрые дела.

Но добрым я рожден и сча́стливым быть стою.

О православные! я заклинаю вас

Сей добродетелью святою,

Которой вам не чужд, конечно, сладкий глас.

130 Возьмите что хотите,

Но к человечеству меня вы приютите

И, чувство отворя,

Мне душу отведите,

С природой помиря.

Быть может, как весна с любовью возвратится,

Чувствительность и я опять приобрету,

Мой дух унылый оживится

И сердцу сообщит природну теплоту,

Которой прелести поднесь я вспоминаю!

140 Я впечатления еще не потерял,

Как в сельской простоте с любовию одною

Я радости обнять не мог моей душою

Мой голос, взгляд и шаг изображал,

Что в сердце, не в уме я счастие питаю.

Теперь хочу вздохнуть; но напроти́в зеваю

Средь почестей, забав, как будто век не спал».

Но я разнежился — язык сей непритворный

И в штат не положен придворный;

Там глупость значится под титлом простоты,

150 Там сеном кормят тех, кто зелень да цветы

Паркетам травчатым предпочитает.

Придворный вне двора и счастия не знает!

И если б улещать меня он едак стал,

Вельможа сей шпынем бы, право, показался.

В ответ бы я ему ту басню прочитал,

Которой смысл давно в душе мне начертался:

«В игольное ушко верблюду не пройтить,

«Фортуны детищу с природою не жить»,

И счастья не вкусить прямого,

160 Затем что матушка чрезмерно бестолкова,

По матушке пошел и весь их знатный род,

И кто из них счастли́в, тот в их семье урод.

Прочти в сей басенке (не говоря дурного),

Как зелье и тогда дела

Свои вела,

Как с счастием она на пустоши жила.

2 СЧАСТЬЕ И ФОРТУНА{*}

Когда-то с Счастьем жить Фортуна согласилась

И вместе с ним переселилась

В шалаш на бережок реки,

В долину мирную, где воздух ароматный

Одушевляет край обильный, благодатный.

И толпам вопреки

Живут они одни

Не месяц и не год, живут они два дни,

На третий день зевать Фортуна зачинает,

Ко Счастью обратясь, зевая, примечает

И говорит: «Смотри, как тесен наш шалаш.

Ни с чем нельзя расположиться,

С моим приданым поместиться

Места нет;

Богатство любит свет,

А знатность любит жить просторно,

Ведь их не в шкаф же положить».

— «Неспорно, —

Счастье говорит, — но жить,

Мне кажется, без них бы можно было.

Смотри, как солнышко долину осветило.

Что блеск всей знатности пред ним?

Взгляни ты, как щедра природа к нам дарами:

Для глаз покрыла луг цветами,

Для вкуса клонится к нам целый лес плодами,

Начто богатство там, где с нами

Дыша́т все счастием одним?

Утехи и покой постель нам постилают

Из роз, и розы обновляют

Всечасно цвет и аромат!»

Фортуна слушала и, слушая, зевала,

Хотелось неотменно ей

Иметь стада людей,

Которых бы она гоняла

Для наполнения пустых больших палат.

Ей блеск и шум служили

И Счастье всякий день будили

Безвременно и без пути.

Хоть им оно и говорило,

Что время есть на всё: плясать,

Гулять, работать и поспать, —

Как слушать истину? не тут-то было.

Грем<ели> так, что Счастие уйтить

Принудили решиться,

Чтоб тем раздоры прекратить.

Чему другому быть?

Мне действие сие нечудно:

Фортуне с Счастьем тесно жить,

А Счастию с Фортуной трудно.

Фортуна любит шум, а Счастие покой.

«Я вижу, мне пора с тобой, —

Сказало Счастие, — Фортуна, разлучиться,

Нет, Счастью только льзя ужиться

В семье с Любовию одной».

Тут взяв котомочку и подкрепи оборки,

Тихонько Счастие от пышности по горке

Пошло домой...

14 июня 1797

96. НОЧЬ В ЧУХОНСКОЙ ИЗБЕ НА ПУСТЫРЕ{*}

Волки воют... ночь осенняя,

Окружая мглою темною

Ветхой хижины моей покров,

Посреди пустыни мертвыя,

Множит ужасы — и я один!

Проводя в трудах ненастный день,

И в постеле одиноческой

Я надеялся покой найти;

Но покой бежит из хижины,

Где унынье прерывается

Только свистом ветра бурного!

Отворю, взгляну еще в окно —

Не мерещится ль заря вдали?

Не слыхать ли птицы бодрственной,

Возбуждающей людей на труд?

Не поет ли вестник утренний?

Воют волки... ночь ненастная

Обложила всё лице земли

Хладом-ужасом — и я один!

Холод, ужас и уныние,

Дети люты одиночества,

Обвилися, как холодный змей,

И в объятиях мучительных

Держат грудь мою стесненную;

Ленно в жилах протекает кровь,

Бьется сердце, хочет выскочить,

Ищет, кажется, товарища,

С кем напасть бы разделить могло.

Кто жестокий жребий бедственный

Посреди степей живущего

В тесной падающей хижине,

Где витает бедность вечная,

И ненастну ночь холодную

Разделить с тобой отважится?

Ты одна, о мой душевный друг!

Дух спасительный судьбы моей,

Ты одна б со мной решилася

С чистой радостью сердечною,

Как блаженство, и напасть делить.

О, когда б ты здесь была со мной,

Не посмело бы уныние

При тебе, мой друг, коснуться нам!

Буря, мрак, пустыня, хижина

В тесных пламенных объятиях,

Под крылом любви испытанной

Умножила б наше счастие.

Но мой друг уж далеко отсель,

Вслед за нею покатилися

Красны дни мои и радости.

Холод, ужас и уныние,

Вы теперь мне собеседники,

Незнакомые товарищи!

Ваши хладны узы грудь мою

Наполняют неким бедственным,

Смертоносным едким холодом...

Ах, давно ли в узах счастия

Я утехи не видал конца

И не знал числа забав моих?

Мне горячность друга милого

Удовольствий неописанных

Бесконечный круг готовила.

Бесконечной ночи бурной визг,

Умножаясь, продолжается...

Что за страшный громовой удар

Потряхнул пустыню спящую?

Отдался в лесу, и лес завыл?

Выйду, встречу ночь лицом в лицо,

Посмотрю на брань природных сил…

Вихрь изринул с корня старый дуб,

Опроверглась кровля хижины,

Буря мрачная спасла мне жизнь,

Знать, из утлого пристанища,

Знать, затем меня и вызвала.

Но что, что ты мне, несчастный ветр,

Что принес на крыльях трепетных?

Жар исполнил хладну грудь мою,

Из источника сердечного

Разлилася кровь кипящая...

Голос... имя... но послушаем...

Ах, я слышу голос девичий,

Умирающий, растерзанный;

Стае хищной, злобной, воющей

Жертва юная досталася!

И последние слова ее,

Чувства нежного свидетели,

Излетели из прекрасных уст

Вместе с именем любезного...

О! несчастные отец и мать!

Оконча́в свой обыде́нный труд,

В ваши нежные объятии

Одинокая, любимая

Дочь любезна торопилася...

Уже скатерть белобраная

На столе дубовом постлана,

Уж стояли яствы сладкие,

И в восторге мать злосчастная

Суетилася, готовила

Для дитяти ложу мягкую,

Где бы юная работница

Отдохнула, освежилася.

За воротами отец стоял;

В темноте ему мечталося,

Что несется в светлом облаке,

Облеченна в ризу белую,

В небеса душа прекрасная.

«Умерла моя любезна дочь,

И печаль вошла в мой горький дом», —

Он сказал, и бледность смертная

Облекла его унылый взор,

Ноги горестью подсе́клися...

Но далёко и давно уже

Вышел встретить за околицу

Нину милую сердечный друг.

Для любви его пылающей

Нет ни вихрю, нет ни мрачности.

Терн ему и камни кажутся

Путь, травой душистой устланный.

Он летит вперед, надеяся

Встретить ангела любви его.

Воротися, добрый молодец,

Для тебя уж ночь не кончится,

Не придет уж на заре к тебе

За ушко любовь будить тебя,

Далеко уж твой сердечный гость,

И часы твои счастливые

Погрузились в бездну вечности…

Вся деревня завтра празднует

День веселый, день рождения

Красоты, добро́ты, прелестей,—

День, в который мир украсила,

Как взглянула в первый раз на свет

Нежный друг твоей горячности;

На восходе солнца красного

Придут с пляской, придут с песнями

Все ее подруги верные

К дому юноши печального.

Спросят — где? куда девалася

Коноводка дней их праздничных,

Где душа игры, веселости?

Где румяная, где розова

Их подруга голосистая?

На устах твоих спеклася кровь,

И на веждах тяжких, горестных

Замерла слеза горячая.

Ты покажешь мановением

Члены нежные растерзанны,

И потерю вашу общую

Обличит черта кровавая...

Не всходи ты, солнце красное,

Продолжися, ночь ужасная...

Может, ветра свист в ущелинах

Мне в пустынном одиночестве

Показался голос девичий.

Сентябрь 1797

97. <ПИСЬМО К Г. Р. ДЕРЖАВИНУ>{*}

Во-первых, благодарю тебя, мой добрый друг, за песенку, которую ты спел русскому Полкану; в ней полюбилась мне твоя мистика:

И девятый вал в морских волнах,

И вождь, воспитанный во льдах,

Затем что наше дивно чудо,

Как выйдет из-под спуда,

Ушатами и шайкой льет

На свой огонь в Крещенье лед.

Вот беда только для меня твое норвежское богословие: не вижу я никакой причины к воскресению замерзших и нелепых богов северного океана:

Нелепые их рожи

На чучелу похожи,

Чухонский звук имян

В стихах так отвечает,

Как пьяный плошкой ударяет

В пивной пустой дощан.

Я, право, боюсь, друг мой, чтобы не сказали в парнасском сословии, куда ты украдкою из сената частенько ездил, что

В Петрополе явился

Парнасский еретик,

Который подрядился

Богов нелепых лик

Стихами воскресить своими

И те места наполнить ими,

Где были Аполлон, Орфей,

Фемида, Марс, Гермес, Морфей.

Как он, бывало, пел,

Так грации плясали —

И грации теперь в печали.

Он шайку маймистов привел;

Под песни их хрипучи, жалки,

Под заунывный волчий вой

Не муз сопляшет строй,

Кувы́ркаются валки.

Бывало, храбрых рай он раем называл,

Теперь он в рай нейдет, пусти его в Валкал.

Сохрани, господи, как первую букву нового твоего рая нечисто выпишет переписчик, то типографщик с печатным пачпортом тотчас отправит первого нашего героя вместо награждения за храбрые дела в ссылку на Байкал. Побереги, братец, Христа ради:

И храбрые души,

И нежные уши;

Я слова б не сказал,

Когда, сошедши с трона,

Эрот бы Лелю место дал

Иль Ладе строгая Юнона,

Затем что били им челом

И доблесть пели наши деды,

А что нам нужды, чьим умом

Юродствовали ланги, шведы.

24 мая 1799

98. НА УГОЛЬНЫЙ ПОЖАР{*}

Послушай, мать сыра земля,

Ты целый век ничком лежала,

Теперь стеной к звездам восстала,

Но кто тебя воздвигнул? — Я!

Не тронь хоть ты меня, покуда

Заправлю я свои беды,

Посланные от чуда-юда:

От воздуха, огня, воды.

Вода огонь не потушает,

И десять дней горит пожар,

Огонь воды не осушает,

А воздух раздувает жар.

Осень 1799

99. НЕ ЧАС{*}

Час не всегда один,

И часу доброму не всякий господин.

Две птички вместе пели

И обе захотели

Цветочек поклевать;

Вмиг обе согласились

Лететь и рвать,

Да вдруг остановились:

И завтра мы сорвем,

До завтра не умрем,

«Прощай, прости», — расстались;

Назавтра не видались.

А ветер между тем

Ну с розой забавляться,

Коверкать и ломать,

И стебли гнуть, и листья рвать.

Назавтре птички прилетели,

К кусточку сторожко подсели;

Да розы не нашли и случай потеряли,

Взглянулися... смолчали

И взглядом друг другу сказали,

Что час не всё один

И часу доброму не всякий господин,

А только тот, кто не зевает,

Час добрый за хохол хватает

И в праздный день и между дел,

Чтоб он без пошлины куда не улетел.

1790-е годы.

100. СНЕГИРЬ{*}

Осенне времечко настало.

Не пой, унылый снегирек!

Не пой, как ты певал бывало,

Не пой, мой добренький дружок!

Пускай павлин, хвостом пушистый,

Своею славится трубой!

Петух и ночью голосистый,

А ты, мой друг снегирь, не пой.

Их песни и сердца железны

Почувствуют огромный глас!

Души твоей напевы нежны...

Не пой, мой друг снегирь, на час.

Осенне времечко настало.

Не пой, унылый снегирек!

Не пой, как ты певал бывало,

Не пой, мой добренький дружок!

Зима недолго уж продлится,

С тобой тогда затянем вновь,

Весна ведь петухов боится,

Твой голос призовет любовь.

А с нею всё, всё встрепенется,

Земля растает и моря,

И роза к васильку прижмется,

Придут послушать снегиря.

Осенне времечко настало.

Не пой, унылый снегирек!

Не пой, как ты певал бывало,

Не пой, мой добренький дружок!

1790-е годы

101. ЗИМА{*}

Ах, зима, зима лихая,

Кто тебя так рано звал,—

Головой снегирь качая,

Зауныло припевал. —

Лишь цветочки ароматны

Нам успели плод принесть.

Где девались дни приятны?

Что в плодах, как не с кем есть.

Нежны птички улетали...

С ними я, бывало, пел,

Песни клетку позлащали,

В ней с любовью я сидел!

Ах, зима, зима лихая,

Кто тебя так рано звал,—

Головой снегирь качая,

Зауныло припевал. —

В ней с подругою прелестной

Мы пеняли на простор.

Есть ли угол темный, тесный,

Где любимой светит взор!

Всё с тобой, зима лихая,

Помирюсь я как-нибудь,

Коль, любви не осуждая,

Нежности даешь соснуть.

Ах, зима, зима лихая,

Кто тебя так рано звал, —

Головой снегирь качая,

Зауныло припевал.

1790-е годы

102{*}

Солнышко садится,

Меркнет, меркнет день,

С гор цветов ложится

Мне на сердце тень.

Лестною мечтою

Сон меня прельстил,

Утренней росою

Путь я освежил.

Нина мне казалась

Лестным только сном,

Будто дожидалась

Там за ручейком.

Силой что ль какою

Чрез горы и лес

Как-то подо мною

Трудный путь исчез.

Тень и шум, движеньи

Ниной я считал,

В каждом ощущеньи

Нину я встречал.

Но и ждать коль мило,

Так можно ль пенять?

Лишь бы только было

Кого было ждать.

1790-е годы

103. ПЕСНЯ{*}

Как, бывало, ты в темной осени,

Красно солнышко, побежишь от нас,

По тебе мы все сокрушаемся,

Тужим, плачем мы по лучам твоим.

А теперь беги, солнце красное,

На четыре ты на все стороны;

Мы без скуки все рады ждать тебя

До самой весны до зеленыя.

Ведь другое к нам солнце катится,

Солнце красное, наше ро́дное,

Неизменный наш тих светел месяц

На крылах любви поспешает к нам.

Ты спеши, спеши к нам, наш милый друг,

Наше ро́дное солнце красное,

Неизменный наш тих светел месяц,

Опускайся к нам, своим детушкам.

По тебе мы все стосковалися,

Насмотреться дай на лицо твое,

Дай наслушаться нам речей твоих

Всем от старого и до малого.

1790-е годы

104. НАДПИСЬ К СТАТУЕ ФАЛЬКОНЕТОВОЙ, {*}

ЕРОТА ИЛИ ЛЕЛЯ ПРЕДСТАВЛЯЮЩЕЙ

Остались имена, упали ваши троны,

Властители сердец досель

Ероты, Купидоны,

Когда зажег светильник Лель.

1790-е годы

105{*}

В земле, где вечные морозы или хлад,

Отнюдь не насаждай под рифму виноград.

1790-е годы

106. ЭПИТАФИЯ САМОМУ СЕБЕ{*}

Короток званьем был, умом и телом я —

Вот эпитафия моя.

1790-е годы

107{*}

Презреньем честь свою разумный повреждает;

А не презренье то, коль глупый презирает.

1790-е годы

108. НОВЫЙ XIX ВЕК В РОССИИ{*}

Отколе, исполин спокойный,

Отколь, блестящий новый век,

Отколь, сын вечности достойный,

В короне звездной к нам притек

И воцарился между нами?

По снежным, блещущим коврам

Российским радостным сынам

Послал пути ко всем странам,

Усыпал пухом и звездами.

Успех венчал столетний бег,

Пролег знакомый путь блестящий,

И холод, всё досель мертвящий,

На труд подвижника возжег.

Огнем ланиты воспалились,

Сверкнула искра на очах,

Стопы на подвиг окрилились,

Засела сила в раменах.

Сплеснули витязи руками,

Глухой раздался некий гром,

Друг другу молвили глазами:

«Путь к славе нам пролег звездами!

Прости и мать, жена и дом!»

Напрасно мать, жена и дети

Терзают их слезами грудь:

Где зрят опаснее им сети,

Там к славе краткий видят путь.

Трещат стези под их стопами,

Объемлет холод их крылами,

Борей взвевает снег столпами;

Но русская кипяща кровь

Огнем их жилы напояет,

Герой летит... Остановляет

Его единая любовь.

Природы все чины страдают

Под бременем льдяных оков;

Одни сердца не замерзают

Российских огненных сынов.

Герой в борьбе с любовью, с славой,

Опасность видит он... но стыд

Любовны узы разрешает,

И узник сетует, вздыхает,

Взирает в поприще и всё позабывает;

Любовью воспален, ко славе он летит:

«В пристанище, — он мнит, — спокоен

Когда б я дожил до конца,

Любовь! то был бы недостоин

Из роз сплетенного венца!»

Былинки вкруг деревьев вьются,

И розы с лаврами плетутся

Для пользы общей — общих сил.

Коль роза прелестию цвета

Здесь долу украшает свет,

Под сенью лавра в знойно лето

Надежнее она цветет;

Объемлет мягкими ветвями

И облекает красотами

Своей надежды твердой дом;

Уж покровенную листами

Не устрашит красу стрелами

Ни молния, ни град, ни гром.

Ты лавр сей непоколебимый,

Надежен, тверд, неустрашимый,

Избранно племя! храбрый росс!

Стремися в путь благословенный,

В путь, славой предков освященный;

Превыше всех племен вселенной

Твой бог главу твою вознес.

Твой жребий — жребий вожделенный!

Отважный подвиг — подвиг твой!

И труд твой славен и покой.

Дух мужества — твои все правы,

Стези твои — путь чести, славы;

Везде велик! везде герой!

И в нужде, в роскоши, в покое,

В игра́х твоих и в ратном строе

Единым сердцем говоря:

«Везде с венцем побед явлюся!

Везде, коль праведно, сражуся

За землю, церковь, за царя».

Исследуй кто россиян свойство,

Труды их, игры, торжества,

Увидит всяк: везде геройство

Под русским титлом удальства.

1801

109. НАРОДНОЕ ВОСКЛИКНОВЕНИЕ НА ВСТУПЛЕНИЕ НОВОГО ВЕКА{*}

К нам новый век

Притек.

Не явно ль русский бог изрек:

«Я к счастью путь вам не пресек,

На ново поприще подвижника извлек;

Да силой духа обновится,

Надеждой, верой укрепится,

Любовью правды воспалится

И счастлив будет человек».

В безмерном эхе повторится

Геройский, благодарный лик,

Да каждый в правде убедится,

Что русский бог велик! велик!

В отечестве моем златые

Восставь, зиждитель, времена

И распростри на нас святые

Твоей победы знамена.

Да мир со правдой утвердится,

Да помрачится буйных ков,

И яко феникс обновится

Блаженство, мужество сынов.

Обильем нивы оросятся,

Прострется новый к славе путь,

И мир с любовью водворятся

В геройскую россиян грудь.

Бог русский и творец вселенной!

И меч и щит твой искони

Услышал глас твой вдохновенный,

Он век послал благословенный

Восстановить златые дни.

1801

110. <ИЗ ПИСЬМА К П. В. ЛОПУХИНУ>{*}

Или свет переменился,

Или я переродился?

Или здесь я с головой,

А там был все безголовый;

Жил и не жил целый год,

Ни летал, ни пресмыкался;

Здесь я точно так попался,

Как на ярмонку урод:

Между пляшущих, прекрасных,

Дней цветных, весенних, ясных

В исступленный хоровод!

Да в Москве-то что же будет?

Там-то голос вознесется

Русской песни высоко!

Там-то уж рекой прольется

Медово́е молоко!

Грянут лодки стовесельны

Наших удалых ребят,

Берега у нас кисельны,

Да и ложки в них торчат!

Всё, чего душа желает,

Подымается горой:

Рот вспевало разевает,

Да сказать не успевает:

«Ешь, ребята, пей... да пой!»

Да что же они запоют, покорно прошу объяснить мне, слуге вашему. — Вы думаете, может быть, что

Московский наш народ

Не забыл старинну песню,

Как с Андреева на Пресню

Протянулся хоровод!

Как царица воцарилась,

Как полуночь просветилась

Наших славных дней венцом,

И как радость прокатилась

По России кубарём!

Не спорю — да надобна перемена:

И мужской надежный тон,

Чтобы правда в ней сверкала,

Песня делу отвечала

И там, где она стояла,

Надобно поставить он.

18 июля 1801

Ю. А. НЕЛЕДИНСКИЙ-МЕЛЕЦКИЙ

Биографическая справка

Юрий Александрович Нелединский Мелецкий (1752—1828) принадлежал к старинному дворянскому роду, представители которого получили в 1699 году право именоваться Нелединскими-Мелецкими, как потомки Станислава Мелецкого, в 1425 году переехавшего из Польши в Россию. Мать поэта, Татьяна Александровна Куракина, племянница Никиты и Петра Паниных, скончалась совсем молодой, оставив сына еще не достигшим трехлетнего возраста. Отец совершенно не занимался воспитанием сына. Прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка, он жил то за границей, то в Петербурге, получал военные и придворные чины (в 1762 году он уже полковник, а в 1768 году — камергер), дослужился в 1795 году до чина действительного тайного советника.

Воспитывался Юрий Александрович у своей бабушки со стороны отца, Анны Ивановны, вдовы сенатора Юрия Степановича Нелединского-Мелецкого, в ее доме в Москве, близ Сухаревой башни. Для занятий к подростку в 1761 году был взят француз-учитель. В 1764 году умерла Анна Ивановна, и Юрий Александрович перешел на попечение петербургской бабушки, Александры Ивановны Куракиной. В доме Куракиной он жил в окружении семерых ее внуков и других родственников из знатных дворянских семей. Здесь же бывал и будущий император, тогда великий князь Павел Петрович, с которым у Нелединского сохранились дружеские отношения.

В 1769 году Нелединский со своими двоюродными братьями Куракиными поехал учиться в университет г. Страсбурга (Франция), но через год, по жалобам приставленного к нему гувернера, был возвращен в Петербург.

В 1770 году Нелединский, который еще с шести лет числился на службе в армии, отправился на театр военных действий во Вторую армию, которой командовал Петр Иванович Панин, родной дядя его матери. Нелединский был назначен ординарцем к Панину, отправлен с донесением в Петербург и получил чин поручика. Затем, после отставки Панина, он переведен был в егерский корпус, участвовал в завоевании Крыма и произведен в капитаны, в кампании 1774 года служил в передовом корпусе генерала М. Ф. Каменского, был в сражении под Шумлой, вынудившем турок просить мира. В свите фельдмаршала Н. В. Репнина, своего родного дяди, Нелединский вернулся в Петербург, где получил чин премьер-майора.

Вместе с Репниным, назначенным послом в Турцию, Нелединский в качестве кавалера посольства находился в 1775—1776 годах в Константинополе. В 1776-—1785 годах он продолжает военную службу, сначала в Псковском пехотном полку, затем в Киевском. На эти годы приходится его переписка с петербургскими дамами и сочинение большинства его любовных стихов и песен, вдохновленных глубоким чувством к женщине, имя которой Нелединский тщательно скрывал даже от своих друзей. В это же время он занят был переводом трагедии Вольтера «Заира».

В 1785 году Нелединский по его «прошению» получил отставку в чине полковника. Он поселился в Москве и в 1786 году женился на княжне Екатерине Николаевне Хованской, только что выпущенной из Смольного института благородных девиц.

В Москве Нелединский сближается с писателями Херасковым, Карамзиным, Дмитриевым. В «Московском журнале» впервые печатаются его песни, до того расходившиеся только в списках. Имя поэта, известное ранее только узкому кругу светских знакомых, становится популярным в литературных кругах, хотя стихи свои он печатает без подписи.

После смерти Екатерины II Павел, в числе других знакомцев своей молодости, призвал на службу Нелединского и сделал его своим статс-секретарем для принятия прошений, то есть докладчиком. Нелединский пробыл в этой должности два года, до своего неожиданного увольнения в 1798 году по интриге Кутайсова. В 1800 году Нелединский, в числе других прощенных, возвратился на службу и был назначен сенатором в Москве.

После смерти Павла Нелединский — один из приближенных вдовствующей императрицы Марии Федоровны, и каждое лето навещает ее в Павловске. В 1804—1813 годах он живет в Москве, а с 1813-го по 1826 год — в Петербурге. В 1826 году Нелединский вышел в отставку, поселился в Калуге и там умер.

Литератором в собственном смысле слова Нелединский никогда не был, в молодости он был салонным дилетантом-стихотворцем, в зрелом возрасте он писал уже только стихи на случай — для «домашнего употребления». Но у этого дилетанта оказался несомненный поэтический дар, верно оцененный Карамзиным и Дмитриевым. Никогда не помышлявший об издании своих стихов отдельным сборником, Нелединский только после публикации в «Московском журнале» (1792) и «Карманном песеннике» (1796) Дмитриева занял скромное, но прочное место среди русских поэтов 1790—1820-х годов. Критика не часто его вспоминала. Но читатели и поэты не забывали.

В 1825 году, еще при жизни Нелединского, в «Северных цветах» Дельвиг напечатал свой «Романс», в котором высказал отношение поэтов пушкинского круга к «певцу Темиры» словами человека «Екатеринина века», обращенными к молодым:

И в нас душа кипела в ваши леты,

Как вы, за честь мы проливали кровь,

Вино, войну нам славили поэты,

Нам сладко пел Мелецкий про любовь!

111. ГР. А. С. С...Й {*}

ЗА УЖИНОМ, ПРИ ОЖИДАНИИ ПОЛУНОЧИ, НАКАНУНЕ НОВОГО, 1781 ГОДА

Где не знают скуки бремя,

Где веселье на лица́х,

Нужно ль замечать там время?

Нужно ль думать о часах?

Старый год пускай проходит;

Из твоих ведь не уводит

Никого он за собой!

Спутники твои — утехи,

Радости, игры́ и смехи —

Ввек останутся с тобой.

1780

112. ТЕМИРЕ{*}

Желал бы целый мир во власти я иметь

На то, чтобы тебя владычицей в нем зреть.

Все для главы твоей слиять в одну короны

И, кроткие прияв из милых уст законы,

Орудьем быть твоих ко подданным щедрот

И видеть, что тобой счастлив весь смертных род.

Жила бы тем душа, горящая тобою,

Что счастие земле дано твоей рукою,

Что в области твоей печальных нет сердец,

Что всем возлюбленны твой скипетр и венец.

Я рай бы видел свой в том, что моя Темира,

Моя владычица — любовь всего и мира!

Пускай, пленясь души и тела красотой,

Всяк из рабов твоих совместник был бы мой,

Любовь к тебе вражды не сеяла б меж нами;

Любили б все тебя согласными сердцами.

Твой жребий есть к себе всех души привлекать;

Одной улыбкою ты счастье можешь дать;

Один, один твой взгляд, твое едино слово

На всякий раз — для всех благодеянье ново.

В присутствии твоем печалям места нет:

Где ты, там самый мрак преобратится в свет.

Темира, страждущей души успокоенье,

Прими всех чувств моих усердно приношенье.

Нет, смертного в тебе не вижу ничего,

Я в образе твоем зрю бога моего:

Чего бы в нем хотел, в тебе то обретаю

И с ним в душе моей тебя не различаю.

1782

113. ОДА НА ДРУЖБУ{*}

Ты ропщешь, смертный, на судьбину!

Стесненный тягостию бед,

Ты жизни своея кончину

За первый ставишь свой предмет!

Но что? Надежды всей лишенный,

Ужель себе ты во вселенной

Не зришь утехи? — говори!

Иль дух твой дружества не знает?..

Его коль рок тебя лишает,

Ты выше рока будь! — умри!

Но часть твоя сколь ни сурова,

Когда еще остался друг,

Которого вся мысль готова

К явлению тебе услуг,

Коль скорбь твою он разделяет,

С тобою слезы проливает!..

Тебе ль о смерти помышлять!

И ты ль к отчаянью способен!

Давно ль глас дружбы не удобен

Печали в радость пременять?

Едина в бедствиях отрада,

С небес ниспосланный нам дар,

Сердец чувствительных награда,

Размножь божественный твой жар!

Пленяся святостью твоею,

Да всяк устами и душею

Закон признает кроткий твой,

Да в ду́ши искренность вселится

И лесть коварна истребится

Твоей священною рукой!

Монарх да знает на престоле

Бесценность всю твоих даров!

И, лести не внимая боле,

Да сокрушит той вредный ков!

Да помнит дружбой просвещенный,

Что царь и целыя вселенной

Не боле б был как человек!

Что царства он тогда достоин,

Когда народ его спокоен

И им златой вкушает век.

Но что за зрелище прекрасно

Явилось мысленным очам?

Внимаю пение согласно:

Я духом пренесен во храм,

Издревле дружбе посвященный,

Отсель в пустыни удаленный.

Единый путь к нему ведет,

Означен редкими следами,

Окопан отовсюду рвами...

Да всяк изменник в них падет!

При входе в храм нелицемерность

Седящу зрю, открывши грудь,

Подпоры дружбы, честь и верность,

К престолу показуют путь.

Отважность, вид имея смелый,

И истина в одежде белой

С поставленных там алтарей

Венцы бессмертия сбирают

И пред богинею венчают

Усердно жертвующих ей.

Рукой искусства оживленны

Герои дружбы зрятся там.

Дела их, славе порученны,

Прейдут к позднейшим временам.

Одно их здесь изображенье

Приводит разум в восхищенье

И новый жар родит в сердцах.

Пиладов подвиг вспоминая,

Как он, жизнь другу посвящая,

Еще ли кто познает страх?

Лукавство правды под покровом

Дерзает иногда здесь быть,

Надеется в сем виде новом

Вражду средь дружбы поселить.

Быв завистью сопровожденно

И златом пагубным снабденно,

В сердца пролить свой тщится яд.

Но злости ков не успевает:

Богиня взглядом поражает

Чудовища и гонит в ад.

О дружба! жертвы ты приемлешь

От добродетельных сердец,

Единым их моленьям внемлешь,

Дая блаженства им венец.

Когда свое богатство числит,

Друзей обресть напрасно мыслит

Надутый пышностью злодей.

Он горы злата истощает.

Но что же им приобретает?

Сообщников, а не друзей.

На целый свет не променяю

Небесных дружества утех.

Даров и счастья не желаю,

Коль дружеству нет пользы в тех.

Лютейшая суровость рока,

Колико б ни была жестока,

Меня близ друга не страшит.

Друзьям отчаянье поносно.

Какое бедствие несносно,

Коль друг со мной его делит?

<1783>

114. ПИСЬМО К А. В. САЛ<ТЫКОВ>У{*}

Влюблен ты, С<алтыков>, я слышал, не на шутку.

В Климену ль знатную, в простую ли Машутку,

Мне всё равно: тому я только рад,

Что тот, который мне пять месяцев назад

Так много насмехался,

Теперь со мной ра́вен и в ту же сеть попался.

Я верю, что в любви различна участь нам;

Что более меня имеешь ты успеха;

Но хоть казался я тебе достойным смеха,

Пускай со стороны нас судят по делам.

Как вел себя прошедшего я лета,

Отчет мне в том подробный трудно дать;

Но вот что я могу сказать

На место точного ответа.

Пять месяцев назад,

Коли б за триста верст приятель мой женился,

На свадьбу, может быть, я б ехать не решился.

Решась, без овощей уж я б не воротился

И с тем в Москву не торопился,

Чтобы поспеть на маскарад.[1]

Пять месяцев назад...

Но ты, я слышу, речь мою перебиваешь;

Кричишь: «Пустое всё, Нелединский, болтаешь!

Коль хочешь сравнивать себя в делах со мною,

Начто ж обиняки! Ты речью мне простою

Скажи, как вел себя пять месяцев назад!»

Оно-то, С<алтыков>, оно-то мне и трудно.

От упоенного ждать толку безрассудно!

Пять месяцев назад, увы! я, бедный, пил,

Пил чашу горести, безумством поднесенну,

Надеждой никогда отнюдь не подслащенну...

Но старых взбалтывать не надобно дрожжей.

Попей-ко ты, мой друг, попей

Теперь из чаши сей;

Увидим мы тогда... Нет, нет, я заблуждаю!

От слова своего охотно отступаю,

Лишь только б ты мою простил мне простоту,

Что желчи я поднес тому, кто пьет сыту!

Красавицын причет, игры, забавы, смехи

Малейшу от тебя печали гонят тень:

Тебе приносит каждый день

И счастье новое, и новые утехи.

В присутстве красота, пленен которой дух,

Всем обольщаются и зрение и слух.

Ты обращенны зришь к себе прелестны взоры;

С владычицей души вступаешь в разговоры;

То внемлешь голосу, стыдящу соловья,

То в танцах легкостью ты восхищен ея.

Все, словом, прелести и все дары природы

Себе к отраде зришь ты собранные в ней,

И наслаждений разны роды

Вмещаешь ты в душе своей,

А я средь скучныя свободы

Картиной участи твоей

Мысль расточенную приятно упражняю

И от твоей приязни ожидаю,

Что не оставишь ты иль прозой иль стихом

Уведомить меня о том,

Что сведать в точности я о тебе желаю.

Про нову страсть твою и люди говорят,

И сам о ней сужу я много наугад:

Но ты мое решишь и прочих толкованьи,

Сказав мне о себе в подробном описаньи,

За подлинно ль ты всё то делать в состояньи,

Чего б не стал и я пять месяцев назад.

1783

115. ПИСЬМО К ДАРЬЕ ИВАНОВНЕ ГОЛОВИНОЙ ИЗ ВИТЕБСКА{*}

Уж, матка, ты мне уши прожужжала!

Твердишь всё: равного нет счастью моему!

Что ж? Подразнить меня ты этим загадала?

Ан лих не быть по-твоему́.

Ты думаешь, досадно мне ужасно,

Что весь опричь меня переженился свет;

Так нет, сударыня, так нет:

Подсмеивать меня изволите напрасно.

Я, право, хвастать не люблю,

Да полно, то откроется и са́мо;

Так лучше я скажу вам прямо,

Что от толпы невест уж скуку я терплю.

И с черными, и с серыми глазами

Гоняются за мной стадами.

Однако ж я всё тверд, на грех не поступлю

И многих для одной тирански не сгублю.

Да вам что сделалось? Лобанов, К...ева,

Наш прапорщик Блахин, еще забыл другого...

Все-женятся, и замуж все бредут!

Ну! в этот год попы мошонки понабьют.

Что говорит теперь А...а графиня?

Молчит! Да что ж, ведь город не пустыня;

В нем женихов всегда крутится рой.

Я ей давно твердил, что выйдет год такой,

Что женихи крепиться перестанут

И сами к хомутам головушки протянут.

Схватила, мать моя, себе ты молодца!

Да как подкра́лася! И он, знать, вор детина:

Он Дарью поймал — ведь экой молодчина!

Вели ему меня любить;

А там мое уж будет дело

Его к себе любовь и дружбу заслужить.

За то ручаюсь смело,

Что Дарьин муж всегда найдет во мне

Слугу, каков я был и есмь его жене.

Между 1783 и 1785

116. ЭПИТАЛАМА НА СВАДЬБУ Д. И. ГОЛОВИНОЙ{*}

Воспой, о муза, ты со мною

Уварова с Головиною —

Или Уварова с женою.

Не знаю, свадьба их была уж или нет;

Да всё равно, лишь был бы стих пропет.

Дарья выйдет за Семена;

Им во здравье пустим тост.

До сих пор была препона

Свадьбе их Успенский пост;

А теперь как миновался,

Чай, Семен уж обвенчался.

Братцы! Выпьем за него!

Он, бывало, славно тянет;

А теперь пить перестанет.

Жаль мне истинно его!

Женится Семен на Дарье!

Дай, гудок мой, лирный тон...

Коли б был женат на Марье,

Дарье б мужем не был он.

Дарьи радостны зря взоры,

Запляшите, рощи, горы,

Засвищите, соловьи;

Птички, нежно воспевайте

И, летая, разглашайте

Счастье новой вы семьи.

Дарья и Семен счастливы,

Станем песнями греметь.

Оба, оба не спесивы,

Станут песню нашу петь!

Хоть Семен и заикнется,

Песня Дарьей допоется:

Та подхватит за него.

Хоть фальшиво и затянет,

Но заслуживать то станет

Взглядом, что милей всего.

Будь всегда благополучна,

Мне любезная чета!

Будь с любовью неразлучна,

Верь: другое всё мечта!

Я теперь болтать уймуся

До того, когда дождуся

Нову зреть семью твою.

Для Уваровых малюток

Я из новых прибауток

Нову песенку спою.

Воспели, муза, мы с тобою

Уварова с Головиною.

Не знаю, свадьба их была уж или нет;

Беды нет, хоть вперед наш стих им был пропет.

Между 1783 и 1785

117. БАСНЯ ИЗ ЛАФОНТЕНА СОКРАТОВО СЛОВО{*}

Сократ себе построил дом.

Все в нем пороки находили:

Иные внутренний порядок не хвалили;

Другие внешний вид. О том и о другом

Различно хоть судили,

Однако ж все согласно говорили,

Что слишком в доме сем покои малы были.

«Сократу ли, — кричат, — такой приличен дом!

Кто поместится в нем!» Подобными речами

Наскучивши, Сократ сказал: «Дай бог,

Чтоб дом мой, сколь ни мал, но быть наполнен мог

Мне верными друзьями!»

Он дельно говорил, и правду познаем

Мы из его наветки.

Друзей названием мы множество найдем;

Но дружбы истинной примеры в свете редки.

<1787>

118. СТИХИ НА ЗАДАННЫЕ РИФМЫ{*}

Бывал я молодец, стал мокрая... тряпица.

Что прежде было мед, то стало мне ... горчица.

Бывало, поясом свой сделавши ... платок,

Пуститься в плясуны и в зубы взять ... свисток

Довольно, чтоб забыть мне всяко ... огорченье,

А ныне тщетно бы подобное ... раченье.

Ко счастью человек ползет, как будто ... рак:

Ему б идти вперед — он пятится ... дурак.

Играет смолода, как в быстрой речке ... щука,

А с летами придут заботы, грусть и ... скука.

<1787>

119. ПЕСНЯ{*}

Ах! тошно мне

На своей стороне;

Всё уныло,

Всё постыло:

Моей милыя нет!

Моей милыя нет;

Не глядел бы я на свет!

Что, бывало,

Утешало,

О том плачу теперь.

Во любимом леску

Я питаю тоску:

Все листочки

И кусточки

В нем о милой мне твердят.

Представляю себе,

Говорит будто мне;

Забываюсь,

Откликаюсь

Часто на́ голос свой.

Здесь милой нет!

Я пойду за ней вслед;

Где б ни крылась,

Ни таилась,

Сердце скажет мне путь.

Ах! грустно мне

На своей стороне:

Слезы льются,

Не уймутся, —

В них отрада моя.

<1791>

120. ОДА {*}

ЕГО СИЯТЕЛЬСТВУ КНЯЗЮ НИКОЛАЮ ВАСИЛЬЕВИЧУ РЕПНИНУ НА ПОБЕДУ, ОДЕРЖАННУЮ ИМ НАД ТУРЕЦКИМИ СИЛАМИ ЗА ДУНАЕМ В 28 ДЕНЬ ИЮНЯ 1791 ГОДА

Чрез горы, дол, леса, стремнины

Священным озарен лучом,

Послушницу Екатерины,

Летящу славу зрю с венцом.

Стезей надоблачной несется,

В концы вселенной раздается

Златой трубы гремящий глас.

Ликуй, блаженная Россия!

Попранна сопротивных выя.

10 Вновь, россы, бог ущедрил вас!

Жестоким быв смятен ударом,

Враг лютый, но не укрощен;

Хотел отмстить во гневе яром

Паденье Исмаилских стен.

Дракон свирепый, многоглавный,

Облегши Истра брег пространный

И славясь крепостию сил,

Метал на россов взор кичливый;

Надежды полон горделивой,

20 Орлов пожрать, как агнцев, мнил.

Но к славе россам ли препона

Число иль дерзость их врагов?

Не убоятся глав дракона,

Ни страшных скрежета зубов.

Побед под звуком воздоенных,

Екатериной ополченных

Кто сдержит, кто смирит полет?

В руке их росской меч Паллады

Разит врагов, их рушит грады:

30 Наносит страх, лишь где блеснет.

Уже пути не заграждает

Ираклам северным Дунай,

Уже нога их попирает

Отважно супротивный край.

Познав недружня близость войска,

Зажглася в них душа геройска,

Вскипела кровь, о россы, в вас.

Сыны победы! потерпите,

Сей день лишь жар ваш удержите:

40 Настанет скоро мести час.

И се лучом златым Авроры

Земный одушевился шар

Вдали из тьмы возникли горы;

Восходит к небу тонкий пар:

Се общу жертву всей природы

Приносят и земля и воды

Творцу всех благ, отвергшу тень!

Вся тварь в безмолвном умиленьи

Возносит теплые моленьи

50 И славит наступивший день.

Полки российски средь долины

Стадам подобны гордых львов;

Сложась в подвижные твердыни,

Вместилищи огней, громов,

Отпор отвсюду дать способны,

Отвсюду поражать удобны,

Готовы всюду ход простерть.

Как тучи в бурный день ужасны,

Со всех сторон равно опасны,

60 Во всех частях носящи смерть.

Репнин, в трудах неутомимый,

Движеньем войск распоряжал.

Дух твердый, непоколебимый

В лице, в очах его блистал.

Со кротостью неустрашимость

И рассмотрительна решимость —

Добро́ты суть души его.

Он труд предпочитать покою

И всем пример являть собою

70 Чтит долгом сана своего.

Усердием воспламененный,

Ко войску взоры обратил

И, как бы свыше вдохновенный,

Он с важным видом возгласил:

«В сей день нам счастье воссияло,

Сей день был наших благ начало!

Он и победы нам залог!

В усердном подвиге и смелом,

Росс, буди сам себе примером!

80 Дерзайте! Нам сподвижник бог!»

Он рек; слова его неслися

Молвы шумящей на крылах.

Подобно грому раздалися

Во храбрых воинства сердцах.

Детей Эоловых как силы,

Вместясь в распущенны ветрилы,

Несут корабль поверх валов,—

Так, речию вождя почтенна,

В душах отважность возбужденна

90 Стремит россиян на врагов.

Текут, летят на брань кроваву;

Колеблют кликами эфир.

Забыв опасность, зрят лишь славу,

На смерть стремятся как на пир.

И се уж молнии сверкают,

Громов со треском съединяют

Гортани медны страшный рев.

Смесившись с дымом, пыль крутится;

Там всадник, тамо конь валится;

100 Разверзла смерть свой алчный зев.

Не ад ли пламень изрыгает,

От тяжких свобождаясь уз?

Не вышня ль сила разрушает

Между стихиями союз?

В густом дыму луч солнца тонет;

Земля горит, трясется, стонет;

Во смрадных воздух сжат парах.

Средь света тьма, средь вод пожары;

Стон, вопль, громовые удары

110 Гласят погибель, множат страх.

Погибель, ужас — достоянье

Вступить дерзнувших с россом в бой.

Юсуф! где дерзко упованье?

Где гордый помысл прежний твой?

Герой, героев вождь достойный,

Хранящ средь боя дух спокойный,

Твою надменность укротил.

Твои движенья наблюдая,

Удар ударом предваряя,

120 Злохитрый ков в ничто вменил.

Екатерине споборает

Десница вышнего везде.

Победа россиян венчает,

Врагам спасенья нет нигде:

Стыда, отчаяния полны,

О камень как разбиты волны

Несутся вспять; их гонит страх;

Как овцы, пастырей лишенны,

Бегут, теснятся, изумленны,

130 На суше гибнут и в водах.

Россиян храбрый предводитель,

Почтенный всеми князь Репнин!

Быв славна подвига свершитель,

Отечества как верный сын

Соблюл ты должности уставы.

Но для тебя сей мало славы!

Сквозь радостный победы клик

Ты стоном страждущих пронзился:

Герой чувствительный! явился

140 Ты добродетелью велик.

Несчастны жертвы лютой брани

Утешены самим тобой.

Ты, в помощь их простерши длани,

Живил сердца щедрот росой.

В жилище стона внес ты радость.

Твоих речей вкушая сладость,

Лишенный всех почти уж сил

Тебе вздох томный посвящает.

Он тем конец свой ублажает,

150 Что ты слезой его почтил.

Друг человечества! Войною

Быть громок может и злодей.

Но славою блестят прямою

Подобны души лишь твоей.

Отечество умев прославить,

Достоин ты и мир[1] доставить,

Столь тверд соотчичам твоим,

Сколь человечеству полезен.

Да будешь и врагам любезен,

160 Сколь был дотоле страшен им.

Я пред тобою изливаю

Все чувствия души моей.

Не похвалу тебе сплетаю,

Глашу лишь правду в песне сей.

Прими мое ты приношенье!

Не ложных муз оно внушенье:

В нем зришь ты сердца чистый жар.

Хоть пел тебя я недостойно,

Хоть пение мое нестройно,

170 Усердие вмени мне в дар.

1791

121{*}

Наконец твои обманы,

Нрав притворный, Ниса, твой

Излечили сердца раны,

Возвратили мне покой.

Я свободен стал неложно,

Усмирилась пылка кровь,

И уж чувствую, что можно

Не носить твоих оков.

Сердцу томному к отраде

Не терзаюсь грустью я,

И в притворной уж досаде

Не таится страсть моя.

Имя ли твое вспомянет

Кто в присутствии моем,

Иль хвалить тебя кто станет,

Не тревожусь я ничем.

Я спокойно засыпаю,

Не видавшися с тобой,

И не первый вображаю,

Пробуждаясь, образ твой.

От тебя не жду смущенья,

Быть с тобой я не ищу;

Зрю тебя без восхищенья

И, расставшись, не грущу.

Не волнуюся душою,

Вспомня красоту твою;

О слезах, пролитых мною,

Помышляя, слез не лью.

Ты сама о том посудишь,

Вправду ль страсть я победил:

Даже с тем, кого ты любишь,

О тебе я говорил.

Как со мной ни обходися:

Будь хоть ласкова ко мне,

Хоть по-прежнему гордися,

Ставлю всё я наравне.

Уж не могут разговоры,

Голос твой меня трону́ть,

И твои уж ныне взоры

Потеряли к сердцу путь.

Ты красот не потеряла,

И теперь ты хороша;

Но не та уж Ниса стала,

Кем жила моя душа.

Цепь свою я разрывая,

Только смог не умереть;

Но где твердость есть прямая,

Там чего нельзя стерпеть!

Птичка бедная страдает,

Вольности лишась своей,

И все силы истощает,

Выбиваясь из сетей.

Хоть и перья в них оставит,

Улетит хоть чуть жива.

Но ума себе прибавит —

Впредь не будет такова.

Видя, что воспоминаю

Прежний плен я, Ниса, твой,

Ты помыслишь, что пылаю

И поднесь еще тобой.

Нет! пловец, беды избегший,

Как у пристани стоит,

Об опасности протекшей

С услажденьем говорит.

Воин так же после боя,

Где победа лавр дала,

Любит посреди покоя

Вспоминать свои дела.

И невольник, в чувства новы

Скорбь душевну пременя,

Кажет с радостью оковы,

Что влачил дотоль стеня.

Истину тебе вещаю —

Верь ты мне или не верь —

Я и ведать не желаю,

Обо мне что мнишь теперь.

Прелестьми гордясь, не льстися

Заменить легко меня:

Нелегко найдешь ты, Ниса,

Кто б так верен был, как я.

Я потерю не такую

Сделал важную в тебе,

Ведь обманщицу другую

Скоро льзя найти везде.

<1792>

122{*}

Ты велишь мне равнодушным

Быть, прекрасная, к тебе;

Если хочешь зреть послушным,

Дай другое сердце мне.

Дай мне сердце, чтоб умело,

Знав тебя, свободным быть;

Дай такое, чтоб хотело

Не одной тобою жить.

То, в котором обитает

Образ бесподобный твой,

Сердце, что тобой страдает,

То и движется тобой.

В нем уж чувства нет другого,

И другой в нем жизни нет;

Ты во тьме мученья злого —

Жизнь, отрада мне и свет!

Верность я ль к тебе нарушу?

Первый вздох мой ты взяла!

И что я имею душу,

Ты мне чувствовать дала.

Ты мне душу, ты вложила,

Твой же дар несу тебе;

Но ты жертвы запретила,

Не дозволю их себе.

Лишь не мучь меня, желая,

Чтоб твоим престал я быть;

Чем, в безмолвии страдая,

Чем могу тебя гневить?

Разве чтишь за преступленье

Взор небесный твой узреть,

Им повергнуться в смущенье

И без помощи... терпеть?

<1792>

123{*}

У кого душевны силы

Истощилися тоской,

Кто лишь в мрачности могилы

Чает обрести покой,

На лице того проглянет

Луч надежды в первый раз

В ту минуту, как настанет

Для него последний час.

Жизнь во мне тобой хранится,

Казнь и благо дней моих!

Дух хоть с телом разлучится,

Буду жив без связи их.

Душу что во мне питало,

Смерть не в силах то сразить;

Сердцу, что тебя вмещало,

Льзя ли не бессмертну быть?

Нет, нельзя тому быть мертву,

Что дышало божеством.

От меня ты примешь жертву

И в сем мире, и в другом.

Тень моя всегда с тобою

Неотступно будет жить,

Окружать тебя собою,

Вздох твой, взоры, мысль ловить;

Насладится, вникнув тайно

В прелести души твоей...

Если ж будешь хоть случайно

Близ гробницы ты моей,

Самый прах мой содрогнется,

Твой приход в нем жизнь родит,

И тот камень потрясется,

Под которым буду скрыт.

<1792>

124{*}

Милая вчера сидела

Под кустом у ручейка;

Песенку она запела,

Я внимал издалека.

С милою перекликался

Ближней рощи соловей.

Голос милой раздавался,

Отдался в душе моей.

Мне зефиры приносили

Иногда ее слова;

Иногда слова глушили

Вкруг шумящи дерева.

Смолкни всё! Престань мешаться

Ты, завистный соловей!

Пусть один в душе раздастся

Голос милой лишь моей.

<1795>

125{*}

Дни счастливы миновались,

Дни приятныя мечты,

В кои чувства наслаждались,

Как меня любила ты.

Дней прошедших вспоминанье

Стало мукой выше сил;

Тем несноснее страданье,

Чем счастливее кто был.

Ты клялася быть мне верной,

Я с восторгом то внимал

И в любви нелицемерной

Без боязни утопал.

Зрю теперь, но бесполезно,

Что вовлек себя в напасть.

Пролетай, о время слезно!

Унеси мою ты страсть.

Как ты сладость находила

В том, чтоб я тебя любил;

«Дорогой мой! — мне твердила, —

Ты по смерть мне будешь мил.

Прежде мир наш пременится,

Чем любовница твоя;

Прежде солнца свет затмится,

Чем тебя забуду я».

Всё в природе сохранилось,

Нет премены никакой,

Еще солнце не затмилось,

А уж я... забвен тобой!

<1796>

126{*}

Полно льститься мне слезами

Непреклонный рок трону́ть;

Строгими навек судьбами

Загражден мне к счастью путь.

Без надежды, без отрады

Томну жизнь влача в бедах,

От небес не жду пощады...

Гнев их в милых зрю глазах.

Смерть, прибежище несчастных!

Час последний, милый час!

Ты от бремя зол ужасных

Не спешишь избавить нас.

Ты средь счастья жизнь отъемлешь,

Средь надежд, средь благ разишь,

Стон несчастливых не внемлешь.

Смерть! от них и ты бежишь.

Издыхая, услаждуся,

Вспомня взор, Темира, твой!

С светом, с жизнью разлучуся,

Лишь не с милой мне мечтой.

Пламень, что в себе вмещаю,

Он душа, он жизнь моя:

Им я вечность постигаю,

Им бессмертен буду я.

В беспечальное селенье

С жаром страсти преселясь,

Обнаружу упоенье,

Коим жил, тобой пленясь.

В царстве те́ней ту прославлю,

Жизни кто была милей,

И подземный мир заставлю

Бога чтить души моей.

<1796>

127{*}

Если б ты была на свете

Не милее мне всего,

Я б нашел в твоем совете

Пользу сердца моего.

Стал бы думать о свободе,

Кою потерял, любя.

Но скажи мне, что в природе

Может заменить тебя?

Света ль ложным мне блистаньем,

Златом ли себя прельщать?

Иль, наполня ум мечтаньем,

Славы, почестей искать?

Но с дарами счастья сими

Сердце праздно и мертво.

Под законами твоими

Я хоть чувствую его.

Мне ль пленяться не тобою?

Мне ль иным заняться чем?

Сердцем, разумом, душою —

Ты владеешь мною всем.

Знаешь то сама неложно:

Сколько сердце ни круши,

Жить, равно мне жить не можно

Без тебя, как без души.

<1796>

128{*}

Выйду я на реченьку,

Погляжу на быструю —

Унеси мое ты горе,

Быстра реченька, с собой.

Нет! унесть с собой не можешь

Лютой горести моей,

Разве грусть мою умножишь,

Разве пищу дашь ты ей.

За струей струя катится

По склоненью твоему,

Мысль за мыслью так стремится

Всё к предмету одному.

Ноет сердце, завывает,

Страсть мучительну тая.

Кем страдаю, тот не знает,

Терпит что душа моя.

Чем же злую грусть рассею,

Сердце успокою чем?

Не хочу и не умею

В сердце быть властна моем.

Милый мой им обладает;

Взгляд его — мой весь закон.

Томный дух пусть век страдает,

Лишь бы мил всегда был он.

Лучше век в тоске пребуду,

Чем его мне позабыть.

Ах! коль милого забуду,

Кем же стану, кем же жить?

Каждое души движенье —

Жертва другу моему.

Сердца каждое биенье

Посвящаю я ему.

Ты, кого не называю,

А в душе всегда ношу!

Ты, кем вижу, кем пылаю,

Кем я мышлю и дышу!

Не почувствуй ты досады,

Как дойдет мой стон к тебе,

Я за страсть не жду награды,

Злой покорствуя судьбе.

Если ж то найдешь возможным,

Силу чувств моих измерь!

И приветствием, хоть ложным,

Ад души моей умерь!

<1796>

129{*}

«Гроза нас, Лиза, гонит,

Сокроемся в кустах».

От грома воздух стонет;

Объемлет Лизу страх.

Сколь муки те ужасны,

Что терпит нежный дух!

Как оба вдруг опасны:

И буря и пастух!

На чем же ей решиться?

Еще ударил гром!

От бури чтоб укрыться,

Идти ль за пастухом?

То в робости уходит,

То прибегает вновь,

То страх к кустам приводит,

То к ним влечет любовь.

У входа Лиза стоя,

Войти не смеет в лес.

Стремленье вихрь удвоя,

Ее туда занес.

Гром, удалясь, слабеет,

Он не всегда разит.

Стрел, что любовь имеет,

Никто не избежит.

Любовь из туч взирает

На пленников своих;

В дни бурны обращает

Минуты в пользу их.

Лизета стыд являла.

Из рощи выйдя той.

Уж буря перестала,

Но в ней исчез покой.

<1796>

130{*}

Свидетели тоски моей,

Леса, безмолвью посвященны!

Утехами прошедших дней

В глазах моих вы украше́нны.

Поныне счастливой мечтой

Всегда средь вас я наслаждаюсь

И чувством радостным питаюсь,

Анюту мысля зреть с собой.

Нет места в темных сих лесах,

Где б не мечтался зрак мне милой.

Всечасно он в моих глазах,

Всегда живет в душе унылой.

От места к месту я спешу,

Где быть любезной вображаю,

Ее отвсюда ожидаю,

У всей природы той прошу.

Что вправду милой нет со мной,

Поверить сам себе не смею.

Вот тут она... вот за горой...

По этой тропке встречусь с нею.

Ищу вкруг каждого куста,

Где с милой мы бывали прежде;

Внимаю в смутной я надежде

И шуму каждого листа.

Журчащие вокруг ручьи!

Всего мне боле в вас отрады;

Анюта прелести свои

Вверяла вам, ища прохлады.

В полдневны летние часы,

Как птички при кустах таятся.

Струи, бывало, к ней теснятся,

Спеша ласкать ее красы.

Лишенному утех прямых,

Отрада мне в их вображеньи,

Для чувствий пламенных моих

Во всех я вижу наслажденьи.

Как после солнца теплоту

Хранит земля средь жарка лета,

Огнем так милых глаз нагрета,

Душа хранит об них мечту.

О время! быстротой своей

Яви услугу мне полезну:

Скорее достигай тех дней,

В которы мне узреть любезну.

На медленность твою впервой

Ты жалобы мои внимаешь...

Но, время! ты того не знаешь,

Что нет души моей со мной.

<1796>

131{*}

Зимы дни мрачны исчезают

Весны от светлого лица,

Но прелести весны вкушают

Одни счастливые сердца.

Мое, страданьем удрученно,

Везде всё зрит в глубокой тьме.

Как всё в природе украшенно,

Тогда нет сил к утехам мне.

К ним нет без той, кем дух страдает,

Нет права сердцу моему.

Для всех цвести всё начинает,

А для меня конец всему.

Воспоминания, мне люты,

Я в сердце завсегда ношу

И у протекший минуты

Утех потерянных прошу.

Лети скорей, несносно время!

Умчи с собою жизнь мою!

Медлительность твоя мне бремя,

Отрад в тебе уж я не зрю.

Уж мысли нет, что представлялась

С утра, все чувства веселя,

И к вечеру возобновлялась,

На завтре счастье мне суля.

Вновь зеленеющи вершины

Дерев я вижу в сей стране,

И птиц в округ сея долины

Печальны песни внятны мне.

Ах! в это время насладился

Темиры зреньем я впервой!

Улыбкой милою пленился

И слышал голос дорогой.

Тот голос, кой в кустах зеленых,

Где я у ног ее внимал,

Завидующих и прельщенных

Отвсюду птиц к ней привлекал.

Ах! что ту сладость заменяет,

Что прелести любви дают!

Нет! слава также обольщает,

Но нет у ней таких минут.

К чему, взяв мысли величавы,

Хотеть снискать мне титлов честь?

Начто, начто желать мне славы,

Коль в жертву некому принесть?

Смятение во мне душевно

Нередко возвещает мне,

Что близко место, где вседневно

Я милу зрел наедине.

Случалось часто дожидаться

Мне милой там и не видать...

Ах! пусть опять бы не видаться,

Да только б мог ее я ждать!

Душа моя, лишась желаний,

Пустыней видя целый свет,

Полна о будущем мечтаний,

Но цели никакой ей нет.

Подобно птица над снегами,

Как вид полей ее страшит,

Порхает томными крылами

И, где спокоиться, не зрит.

Почто ж напрасно размножаю

В угодность сердцу моему

Те жалобы, о коих знаю,

Что нужны мне лишь одному?

Но что мне в том, чтоб уважали

Бедой безмощною моей!

Ищу, кто б внял моей печали,

Хоть не́ брал бы участья в ней.

<1796>

132{*}

Прости мне дерзкое роптанье,

Владычица души моей!

Мне мило от тебя страданье —

Утеха, рай моих ты дней!

Я строгостей, тобой явленных,

Не помню, взор увидя твой.

Всех чувствий, от тебя вмещенных,

Вмещать уж дух не может мой.

В беседах, где с тобой бываю,

Тебя одну в них вижу я.

Твой каждый шаг я примечаю,

Где взор твой, там душа моя.

И с кем ни молвила б ты слово,

Читая в милых мне очах,

Тебе ответствовать готово

Мое всё сердце на устах.

Ты жизнь его... его стихия,

В тебе, тобой живет оно,

И в самые минуты злыя

Тебе одной, тебе дано

Души жестокое волненье

Единым взглядом усмирять

И без надежды утешенье

В унылы чувства поселять.

О, если бы мог смертный льститься

Особый дар с небес иметь!

Хотел бы в мысль твою вселиться,

Твои желанья все узреть;

Для них пожертвовать собою

И тайну ту хранить в себе,

Чтоб счастлива была ты мною,

А благодарна лишь судьбе.

<1796>

133{*}

Нет минут мне веселее,

Как когда я за столом;

Я на свете всех умнее,

Как беседую с вином.

Светски суеты, напасти —

Всё приемлю я за вздор.

Предан лишь единой страсти

И люблю бутылкин взор.

Лишь бутылку я увижу,

Вострепещет дух во мне.

Жизнь свою возненавижу,

Коль забуду вкус в вине.

Гром ли вдруг ужасный грянет

В ту минуту, как я пью,

Рушиться весь мир хоть станет,

Я ни капли не пролью.

Пусть, кто хочет, век проводит

В попечениях, в трудах,

Пусть утеху всю находит

У красавицы в глазах.

Я с бутылкою дражайшей

С смехом на него гляжу

И ко счастью путь ближайший,

Выпив рюмку, нахожу.

Рюмка, рюмку погоняя,

Взвеселит как мысль мою,

Ум восторгу я вверяя,

Похвалы вину пою.

Хмель моим тут Аполлоном,

Винный погреб — мой Парнас,

Рюмок стук чту лирным звоном,

И ну! мчи меня, Пегас!

<1796>

134. ЗАЯЦ И ЛЯГУШКИ {*}

(С французского)

В норе своей раз заяц размышлял,

Нора хоть бы кого так размышлять научит!

Томяся скукою, мой заяц тосковал;

Ведь родом грустен он, и страх его всё мучит.

Он думает: «Куда тот несчастлив,

Кто родился труслив!

Ведь впрок себе куска бедняжка не съедает;

Отрады нет ему; отвсюду лишь гроза!

А так-то я живу: проклятый страх мешает

И спать мне иначе, как растворя глаза.

«Перемоги себя», — мудрец сказать мне может!

Ну вот! кто трусость переможет?

По правде, чай и у людей

Не меньше трусости моей».

Так заяц изъявлял догадку,

Дозором обходя вкруг жила своего;

От тени, от мечты, ну словом, от всего

Его бросало в лихорадку.

Задумчивый зверек,

Так в мыслях рассуждая,

Вдали услышал шум — и тотчас наутек

Пустился, как стрела, к норе он поспешая.

Случись ему бежать близь самого пруда,

Вдруг видит, что его лягушки испугались;

Лягушки вспрыгались и в воду побросались.

«Ба! ба! — он думает, — такая же беда

И от меня другим! Я не один робею!

Откуда удальство такое я имею,

Что в ужас привожу собой?

Так, знать, прегрозный я герой?»

Нет! видно на земле трусливца нет такого,

Трусливее себя чтоб не нашел другого!

<1808>

135{*}

Старанья все мои напрасны

Волненье мыслей усмирить'

В ком чувства с долгом несогласны,

Тому нельзя покойну быть.

Где время, время то девалось,

Как сердце дружбою одной

В невинности своей питалось.

Когда вкушала я покой?

Рушитель счастья и свободы!

В тебе как друга зрела я,

Казалось, все красы природы

Блистали для одной меня.

Я дни приятны провождала

В любезной, сладкой тишине.

С зарей утехи я встречала;

Миг каждый приносил их мне.

Теперь бегу дневного света;

Мне век мой тягостен, постыл;

Кляну мои цветущи лета...

Страшусь узреть того, кто мил!

Страшусь — и, повседневно видя,

Всё боле пламенея им,

Всё боле долг мой ненавидя,

К напастям лишь влекусь одним.

Летят часы, и дни, и годы,

Неся премен с собою тьму;

По бурях тихи зрим погоды:

Есть время, есть предел всему.

Леса вновь зеленью одеты;

Свободно вновь текут ручьи...

Часы проходят, дни и леты;

Мученья те же всё мои!

136. ЗАГАДКА АКРОСТИЧЕСКАЯ{*}

Довольно именем известна я своим;

Равно клянется плут и непорочный им.

Утехой в бедствиях всего бываю боле,

Жизнь сладостней при мне и в самой лучшей доле.

Блаженству чистых душ могу служить одна,

А меж злодеями — не быть я создана.

137. НА ТРЕБОВАНИЕ, ЧТОБ Я ОПИСАЛ БОГА ЛЮБВИ{*}

Он мой злодей, мой бог.

Ему служа, его я ненавижу;

Злодея в нем себе и видел я, и вижу,

А богом стать моим он чрез тебя лишь мог.

138. СИЛА ДРУЖБЫ{*}

Если б мне когда сказала

Та, кто жизни мне милей:

«Ты друг розе, я слыхала,

Не терплю я дружбы с ней!

Ты мне мил, ты мной пылаешь;

Коль руки моей желаешь,

С розой дружбу разорви:

Вот цена моей любви!»

Я скажу в ответ любезной:

«Коль не буду твой супруг,

Я умру с тоски конечно,

Но умру я розе друг».

139. БЫК И ЛЯГУШКА{*}

Увидевши быка,

Лягушка завистью вскипела;

И, бывши вся не толще кулака,

С быком сравняться захотела.

Ну дуться, мучиться, кряхтеть...

«Прошу вас, — говорит, — сестрицы, посмотреть:

Довольно ли?» — «Нет». — «Как, еще я не сравнялась?»

— «Далёко!» — «А теперь? ужли всё толще он?..»

— «И нет похожего!» До тех пор надувалась,

Что дура лопнула — и дух из тела вон.

Лягушки не умней людей есть много в свете:

Страсть общая себя стараться всё вознесть.

У всякого князька хоть рота войска есть;

И кто каков ни гол, а чванится в карете.

140. СТРЕКОЗА{*}

Лето целое жужжала

Стрекоза, не знав забот;

А зима когда настала,

Так и нечего взять в рот.

Нет в запасе, нет ни крошки,

Нет ни червячка, ни мошки.

Что ж? К соседу муравью

Вздумала идти с прошеньем.

Рассказав напасть свою,

Так, как должно, с умиленьем

Просит, чтоб взаймы ей дал

Чем до лета прокормиться.

Совестью притом божится,

Что и рост, и капитал

Возвратит она не дале,

Как лишь августа в начале.

Туго муравей ссужал:

Скупость в нем порок природный.

«А как в поле хлеб стоял,

Что ж ты делала?» — сказал

Он заемщице голодной.

«Днем и ночью, без души,

Пела всё я цело лето».

— «Пела! весело и это.

Ну поди ж теперь пляши».

141{*}

Когда-то дуб с тростинкой речь завел:

«Как ты обижена, — сказал он, — от природы!

Ведь для тебя и чижик уж тяжел;

Малейший ветерок чуть-чуть лишь тронет воды,

Чуть мелкая струя покажется на них,

Уж ты и гнешься вмиг.

А я, равняяся Кавказу высотою,

Чело взнеся до самых туч,

И солнца пресекаю луч,

И против бурь стою недвижною ногою.

Тебе всё аквилон; зефир всё предо мною.

Хотя б уж ты вблизи при мне росла;

Под сению моей укрыта,

Не столько б ты тревожена была,

И я б тебе от бури был защита.

Но жребий твой — большею частью рость

По топким берегам вод области бурливой.

Жестоко гонит рок тебя несправедливый!»

— «Ты очень жалостлив, — ответствовала трость,—

И похвалы за то достоин;

Однако будь о мне спокоен;

Мне мене, чем тебе, опасна ветров злость.

Я гнусь, и всё цела. Поныне ты держался

Против жестоких бурь и от порывов их

Еще не наклонялся;

Но подождем конца». — При разговорах сих

От дальных неба стран вдруг с яростью примчался

Исшедший севера из недр

Лютейший самый ветр.

Трость пала — дуб не уступает.

Но вихрь стремленье удвояет

И, ринувшись, вверх корнем повергает

Того, кто, небесам касаяся главой,

Зрел царство мертвых под пятой.

142{*}

Как глуп мужчина, как неловок,

Когда предастся он любви!

Сначала скрытен он и робок,

И долго вздохи лишь одни.

Потом, собравшись страсть открыть,

Неумолимость, гнев встречает.

Всё сносит; хочет верным быть

И в скуке, грусти утопает.

Любим стал — хуже, связан вдвое.

И в счастьи тьма ему помех,

То то перечит, то другое;

Отец, муж, мать, — он бойся всех.

Ну, всё ли! — нет, в запасе честь,

Честь, наслаждений всех изнанка.

Управься с ней! — не тут-то есть.

Хоть к миру, а придет побранка.

Влюблен другой, еще забота!

Тут сон от глаз уходит прочь,

Бродить, стеречь пришла работа;

Тревожит ревность день и ночь.

Размучась, поцелуй схватить

Конец и цель вся похожденья.

Потух, как жар, рад в лес уйтить.

Ну! сено, стоило ль кошенья!

Ф. П. КЛЮЧАРЕВ

Биографическая справка

Федор Петрович Ключарев (1751—1822) происходил из «обер-офицерских детей», то есть был сыном дворянина по выслуге. Начал он свою службу в 1766 году с низших должностей, копиистом в конторе Берг-коллегии (Управление горных заводов) в Москве, в 1767 году произведен в подканцеляристы, в 1776 году — в канцеляристы с переводом в канцелярию белорусского губернатора.

В конце 1770-х годов Ключарев сблизился с масонами; некоторое отражение этические идеи масонства получили в его трагедии «Владимир Великий» (1779). Белорусский генерал-губернатор, видный масон, З. Г. Чернышев, к которому его направил С. И. Гамалея, масон и ближайший друг Н. И. Новикова, выхлопотал Ключареву в 1782 году должность прокурора в Московском губернском магистрате. Затем Ключарев служил некоторое время в Вятке, с 1782 по 1792 год был секретарем вице-президента Адмиралтейств-коллегии И. Г. Чернышева, а с 1795 года до самой своей отставки в 1821 году он служил в почтовом ведомстве, где был попеременно астраханским, тамбовским, а с 1801 года московским почт-директором, и где дослужился до чина действительного тайного советника. В 1812 году был удален из Москвы по распоряжению генерал-губернатора Ф. В. Ростопчина, но в 1816 году совершенно оправдан и произведен в сенаторы.

Ключарев был одним из самых преданных Новикову и всем его начинаниям членов московского масонского кружка. Он участвовал в «Собрании университетских питомцев» — масонской ложе, созданной И. Г. Шварцем в 1781 году. В «Ложе святого Моисея» Ключарев быт «мастером стула», в «Магазине свободных каменщиков» (1784) напечатал речь, произнесенную им в этой ложе. Ключарев был также членом «Дружеского ученого общества» и на открытии этого общества прочел 6 ноября 1782 года свою оду. Когда московские масоны стали самостоятельной, восьмой «провинцией» европейского масонства, Ключарев вошел в состав «директории» из пяти человек, которую возглавлял Новиков.

Разгром новиковского кружка в 1792 году на Ключареве не отразился. Он продолжал служить в почтовом ведомстве, оставаясь масоном по убеждениям и поддерживая связи с теми, кто остался, как он, верен их прежним идеям.

По выходе из Шлиссельбургской крепости Новиков сначала заехал в деревню к Ключареву, а затем уже к себе в Тихвинское.

Весь последний период своей жизни, проведенный в Тихвинском, Новиков, почти никуда не выезжавший, часто бывал у Ключарева, в любви и преданности которого был уверен.

143. ПЕСНЬ ВСЕМОГУЩЕМУ{*}

О бог, всесильный бог, ты бездна необъятна!

Как возмогу тебя довольно я познать?

В тебе есть глубина и высота невнятна,

Устами льзя ль тебя по свойству называть!

Ты море без конца: я зрю и изумляюсь,

И в милосердие твое весь погружаюсь;

Своими дланьми мя благоволи объять!

Высокой мудрости я в сердце не питаю;

Хотя другим тебя представить я желаю,

Но силы нет тебя инако представлять.

Ты безначален весь, кончины не имея;

Слабеют чувствия моя при сем немея.

Твое исходите не что ино, как вечность,

В которой, как в тебе, нигде начала нет!

Не зрелися миры, ни время скоротечность,

Творенья не было, но твой сиял уж свет!

Неизреченная в тебе огромность зрится!

Что ни имеешь ты, конца в том не явится,

И пременение не ко́снется тебя.

Нет цели, где б твое теченье скончевалось;

Зане ни в чем тебе потребы не являлось.

Ты — бесконечна жизнь, живишь всё от себя!

Что движимо ни есть, то всё живет тобою,

Ты силы даровал всему един собою.

Из мощи всё твоей, о боже, истекает,

Все вещи от нее имеют бытие;

Самослучайное ничто в них не бывает,

И если б не был ты, где б взяли всё сие?

Что зрим, что слышим мы, что знаем и читаем,

Всё, что невидимо и зримо обретаем,

Тобою всё свое имеет существо!

Ты сотворяешь то, что ты определяешь.

Что невозможным быть мнит наше естество,

То мановением единым совершаешь.

Каков еси, един ты сам себя познал,

Свой разум с мудростью и с силой соравнял.

Престол твой — небеса, ты правишь и землею,

Вся мудрость человек есть буйство пред тобой.

Всё вскрытое стоит пред мыслию твоею,

Так, как в полудни, зришь то, что объято тьмой.

В незаходимом ты сияньи обитаешь,

Никоей мрачности к себе не допускаешь.

Никто в царях с тобой, всесильный, несравнен,

И царствие твое везде однообразно,

Как низу, так горе един чин положен,

Нет места, кое бы тобою было праздно.

Един ты истинный и бесконечный бог,

Господь еси ты всех небесных воев сильных!

Кто из богов тебе противустать возмог?

Ты их мятешь, как вихрь частиц собранье пыльных,

Трепещет пред тобой всех ангел светлый хор

И устрашенный свой низводит долу взор.

Сим ужасом суть все их песни напряженны,

Так страшен зришися, владыко сильный, им,

Вся цепенеет тварь присутствием твоим,

Которым всюды все пределы напоенны.

И цепенение сие собой явит

Божественный твой дух святый, животворящий!

Во всем творении твой образ есть покрыт.

Тот слеп, что ходит сих чудес совсем не зрящий.

Никой предел тебя в себе не заключил,

И тысящи миров тебе все будут тесны;

Когда б еще и тьмы ты вновь их сотворил,

То только б зрелись те так, как дела чудесны.

В неизмеримости себя ты распростер,

Над звезды дальные вознесся выше мер!

Со славословием хвала твоя летает

Там, мысленно куда нельзя нам достигать,

Лик всяческих тебя, всесильный, воспевает,

Всё должно пред тобой себя ниц повергать.

Но достоверно кто мольбу тебе приносит

Того един твой взор на верх благих возносит.

И суд твой самая живая правда есть;

Премудрый твой совет ты действом изъявляешь,

Высоких совершенств число тем открываешь,

Долготерпя ко злым, их отлагая месть.

Ты верен, благ, всещедр, любовию сияя

И в утро каждое ее вновь подтверждая;

По воле действуя, о сколь ты милосерд!

Мгновенье всякое сие нам повторяет,

Колико всепремудр, сколь истинен и тверд!

Твоя добро́та тварь живит всю и питает.

Всё то, что мы есмы, всё из тебя течет,

Как из источника, в котором всё живет.

О отче щедрый всех, собою вся рождаяй!

О благо высшее всех вкупе чистых благ!

По милосердию к нам всё ниспосылаяй,

Чертог наш зиждущий блаженства во цветах,

Но качеству вещей подпору всем давая,

Творишь их вся добра с небес благословляя.

Наполнил радости и пищи сладкой их;

Врагом никоего ты не был человека

И солнцем свет лиешь на злых и на благих,

Прохладные дожди даешь ты всем от века.

По долгу за сие кто мог благодарить

Устами чистыми и сердцем сокрушенным?

Ни в коем храме ты не соизволишь жить,

Нет зданья, где б алтарь твой мог быть помещенным!

В рукотворенных тех, что человек создал,[1]

Достойно он тебе служенья не являл;

Но кто в тебе свою надежду полагает,

Имееши к тому божественну любовь;

Кто ко стопам твоим себя весь привергает,

Того яко орла ты ободряешь вновь;

Тебе он принося, себе приносит благо,

Ты сам не требуешь служенья никакаго;

Тебе бо, господи, ни в чем потребы нет,

Но благость нам твоя спасение дает.

Кто чтит тебя, того ты милостью венчаешь,

И есть огнь для твоих противников, врагов,

Которым душу их и тело сокрушаешь,

Но прохлаждаеши святых своих друго́в.

Твою хвалу поют немолчно херувимы

И пламенем любви горящи серафимы,

Столепный председит где старческий собор,

Со умилением тебе всегда служащий,

Твое бо царство есть и слава, всесвятящий!

Куда я возвожу в восторге духа взор!

Твое величие когда изображают,

Трисвят бог Саваоф, — со страхом восклицают.

<1782>

144. ПОДСОЛНЕЧНИК И ГВОЗДИКА{*}

В саду подсолнечник с гвоздикою цвели

И спор друг с другом завели:

Подсолнечник гордился

Своею высотой

И красотой;

Цветок хвалиться не стыдился,

Что он душист родился.

Во время распри той

Ребята глупые на первого напали

И расщипали;

Другая часть с гвоздикою была:

Красавица гвоздику сорвала

Для украшения своей прелестной груди.

Различье их сии показывают люди.

<1795>

145. ПАСТУХ И КОЗЕЛ{*}

Кем от рождения безумье овладело

Или в ком нет пути,

С таким нимало не шути,

А паче берегись иметь с ним дело.

Какой-то был пастух, с козлом играть любил:

Козел его рогами бил,

А он его в рога отталкивал рукою;

Но лоб в накладе стал с игрушкою такою.

Однажды пастухом сон сладкий овладел,

Когда у стада он под деревом сидел.

Сидяща пастуха дрема шатает;

Козел, увидев то, считает,

Что биться он хотел,

И вдруг сражаться полетел —

И треснул пастуха так сильно в лоб рогами,

Что полетел он вверх ногами.

<1795>

146. ВОЛК ПРИ СМЕРТИ{*}

Волк смерти ожидал

И рассуждал,

Как жизнь свою на свете провождал,

Лисице, у него которая сидела.

«Я много, — говорит, — наделал злого дела:

Немало накутил,

Немало в тот я свет овечушек пустил;

Но и добру немало

Мое сердечушко внимало.

К добру я склонен был;

Совсем алчбу забыл,

Когда ягненок в лес замчался

И там со мною повстречался.

Во страхе он тонул;

Однако я его в то время не трону́л...»

Лисица прервала: «Велика добродетель!

Я этому сама была свидетель,

Как ты лежал

И костию давился;

Ягненок пред тобой явился

И целый убежал».

<1795>

147. ДВЕ ДИКИЕ КОЗЫ{*}

Полезла дикая коза на гору,

На гору, страшну взору;

Толико та

Гора крута,

Что кажется глазам стеною;

Сверх этого она ужасна вышиною.

Взлезает на гору коза

И, обратив назад глаза,

Сама дивилась,

Что вдруг на вышине такой она явилась.

Однако надобно сказать:

Пора козе слезать —

Слезать еще труднее —

Но, смелости полна,

Спустилася она

И дело сделала и первого чуднее.

Коза сия,

С другою встретясь, говорила:

«Я

Теперь лишь действие преславное свершила:

Была на той

Горе крутой,

На кою только я одна еще взлезала».

— «А для чего

Туда лаза́ла?» —

Попавшася коза сказала.

«Хотя и не нашла я тамо ничего,

Сие меня не огорчает.

Хоть пользы мне и нет,

Но то узнает свет,

Что смелость я имею

И лазить высоко умею».

А та сказала вопреки:

«Нет, свет мой, это пустяки!

Оставь мысль эту;

Те глупы все дела, в которых пользы нету».

<1795>

148. ЛЮБОВЬ И РОЗА{*}

При вечере, в день летний,

Я с другом искренним в саду гулял.

Родясь веселым, я, как знал, себя увеселял;

Хоть стыдно, но скажу: охотник я до споров.

Однако не один на свете я таков

Имею норов;

Но много спорщиков, великих дураков,

Которые и дни и ночи,

Не ведая о чем, бранятся, что есть мочи.

Мы с другом обнялись,

Велись

И в диспут заплелись.

Хотя любовь моей не воспаляла крови,

Я говорил, что нет прекраснее любови:

«Приятна власть ея!»

— «Нельзя,

Чтоб ты уверил

Того, кто опытом любовь измерил!» —

Мне друг на то сказал,

И пальцем он на розу указал,

Сорвать ее повелевая.

Я, розу ту срывая,

Свой палец терном уязвил;

А он загадку изъяснил,

Что розану любовь подобна

И сколько услаждать, столь и язвить удобна.

<1795>

149. БЕЛИЗА{*}

Белиза, с Дафнисом в саду гуляя,

Прекрасну розу сорвала.

Пустила алу кровь, ей руку уязвляя,

На розовом кусте игла.

Рука у девушки немеет;

Она об этом не жалеет

И говорит: «Ведь я цветка б не сорвала,

Когда б уколота иглою не была».

<1795>

150. ПРЕСТАРЕЛЫЙ ЛЕВ{*}

Ко льву приходит старость:

Лишился силы он, его простыла ярость,

Зверей терзать уж перестал,

Не страшен стал.

Никто его не трусит;

Он боле не укусит.

В кону́ру лев засел

И никуда из оной не выходит.

Осел

К нему приходит;

Но не почтение льву тамо отдает,

А льва копытом бьет,

За прежние его тиранства отомщая.

Лев,

Душою поболев,

Бесчестие себе такое ощущая,

Сказал, стеня:

«Осел меня

Толкать уж смеет;

Какую участь лев имеет!»

<1795>

151. ТАЙНА{*}

Чтоб тайну соблюсти — велика добродетель!

Болтливость — вре́днейший порок.

Читатель узрит то из следующих строк.

Не ведаю, какой владетель

Имел на голове рога —

Не те рога,

Какие есть у многих,

Имеющих супруг не строгих;

Супруга у него была строга.

От всех таил рога владетель;

Но некто был сему

Нечаянно свидетель.

Ему

Царь тотчас приказал,

Чтоб тайну ту он вечно сокрывал.

Он тайну сохраняет,

Но таинство его обременяет.

Крепится умолчать — веленью изменяет,

Припал к земле и пошептал траве:

«У нашего царя рога на голове».

Он, верно, чает,

Что никому тех слов земля не провещает;

Но скоро выросла на месте том трава,

На коей были те написаны слова.

<1795>

152. ВОПЛОЩЕНИЕ МЕССИИ{*}

И исповедуемо, велия

есть благочестия тайна,

бог явися во плоти

1. К Тим. гл. 3, ст. 16.

Немейте громы, вихри спите,

Раздор стихий днесь усмирись!

Благоговейте все, молчите!

Земля весельем облекись!

О сердце — понт неизмеримый!

Кипящи страсти обуздай,

Смиренно песне сей внимай!

Предмет в ней — бог непостижимый.

Черту последню где имеет

Неизмеримый круг миров,

За кою преступать не смеет

Бессмертный горних взор умов —

Там бездна света пребывает,

Как непреплавный понт стоит,

Полна вся жизни, всё живит,

Тьмы тысящ солнцев помрачает.

Сей свет — преддверие чертога,

Пучина всяческих отца,

Всесильного, живого бога,

Всех тварей господа, творца.

Отсюду он во всем дыхает,

Сквозь мрак и тьму в дно ада зрит,

В благих сияет, в злых палит —

Сквозь всё течет, всё проницает.

Одеты в пламя серафимы,

Крилами скрыв лице, стоят;

Очьми обильны херувимы

Там сущность, чин натур всех зрят;

Но рядом лишь к творцу восходят,

Всегда имеют юный смысл,

Не видя меры в нем, ни числ,

Скользящий долу зрак низводят.

Там ангел многи мириады,

«Трисвят бог Саваоф!» — гласят.

Миры, как малые лампады,

Пред храмом вечного висят;

Фиалам те златым подобно

Кадят молитвен фимиам;

Течет куренье к небесам,

Восходит к господу удобно.

О ты, что прежде век созданна

В начало вышнего путей,

Его утеха, дщерь желанна,

Коснися мысли ты моей!

Тебя, небесная София!

Молю, повеждь, как тек тот час,

В который бог, спасая нас,

Взял плоть от девы пресвятыя.

Есть книга в небеси разгбенна;

В ней воля господа царей

Его рукой изображенна;

Совет превечный в книге сей.

Склонив колена, ужасаясь.

Великий вождь небесных сил

Архангел мирный Гавриил

Приникнул к ней, изумеваясь.

В восторге чёл, — но вдруг подвигся

Источник элементов всех.

Умом архангела постигся

Конец любви, казнящей грех.

Он видит тайну искупленья —

Чистейшим пламенем горя,

В совет превечный ум вперя,

Он зрит Мессии воплощенье.

«Бог в плоть грядет! Но как возможно

Ему во прахе обитать?

Стой, мысль! течешь неосторожно;

Кто может тайны бога знать?

Умом сего не созерцаю,

Как бог весь будет истощен,

Неслитно с телом сопряжен;

Но верую и обожаю».

Так мыслил Гавриил, внимая;

Внезапу силу ощутил —

Лучом превечный проницая,

В нем сердце сладостью пронзил.

Мгновенно крылия златыя

Прияв и благовонный крин,

Быв вестник божиих судьбин,

Летит от славы всесвятыя.

Не столь поспешно истекают

Светила дневного лучи;

Столь быстро в тучах не блистают

Перунов пламенны мечи;

Не столь мгновенно мысль летает,

Мысль, зрящая с небес во ад, —

Сколь, горний оставляя град,

В наш мир архангел достигает.

Как свет, что из планет сияет,

Прияв от влаги плоть свою,

Дождем на землю ниспадает,

Питает жизнью мать сию,—

Так Гавриил в пути небесном

К себе благое всё влечет;

В эфирны ризы быв одет,

Грядет во образе телесном.

Се в Назарет достиг убогой,

Пред чистой девою предстал;

Смиренный взор сей Евы новой

Архангела вновь облистал!

Он тайну страшну открывает.

«Благословенна смертных дщерь,

Палата всех царя и дверь!

Господь с тобою!» — ей вещает.

Великий деву страх объемлет,

Не знает силы всех сих слов.

Но речь к ней паки предприемлет

Небесных славный вождь умов:

«Схожденьем небеса склоняя,

В тебе вмещается бог весь,

И образ рабий принимая,

Неизменен плоть вземлет днесь.

Как будет всё сие? — не знаю.

Безбрачной деве как рождать?

К тебе, пречистая, вещаю:

Дух свят грядет в тебе дыхать;

Прольется он к тебе рекою,

Тебя всевышний осенит,

В тебе престол свой сотворит

И сень сладчайшего покою.

Тебя пророки все предзрели,

Давид тя дщерию нарек;

Скрижали образ твой имели,

В них слово отчий перст иссек;

И с манной чаша всезлатая,

Где хлеб небесный положен,

Ковчег завета освящен,

Тебя являли, пресвятая.

Со страхом на тебя взираю,

Не ты, я должен трепетать;

Смятен, благовестить дерзаю:

О таинств дивная печать!

Тобою клятва потребится,

Перворожден отцом един,

Исус в тебе твой будет сын,

Адам им падший обновится.

Ты высота невосходима

Для мыслей всех Адамлих чад;

Ты глубина необозрима,

Очами ангел, божий град!

Звезда пред солнцем восходяща,

Всех солнцев сокровенный свет!

К тебе творенье всё зовет:

Возрадуйся, всем нам светяща!

Творца тобою мы познаем,

Незримого от век узрим;

Услышим слово, осязаем;

Мы вкусим, усладимся им.

Возрадуйся! Господь с тобою,

Бессмертия святый чертог!

Тобой творец, господь и бог,

Грядет всех обновить собою.

Возрадуйся, о матерь слова,

Благословенная в женах!

Несеянна земля и нова,

В пустынных взрастший крин местах!

Расцветший древле жезл Арона,

Неопалима купина,

Ты грозд, исполненный вина,

Надежда дщерей всех Сиона!»

Умолк. Мария, размышляя,

Вещает кроткий сей ответ,

Внутрь сердца всю себя смиряя:

«Не знаю таинства совет;

Но се раба его готова:

Да будет, бог что восхотел!»

Горе́ архангел отлетел,

Зря воплощенье бога слова.

Парит, телесность оставляет,

Приемлет ту к себе эфир;

Поющих лик его сретает,

Торжеств исполнен горний мир.

Повсюду в небесах несется

Утеха, радость и любовь.

«Творит бог землю паки вновь!»—

Сей глас во сферах раздается.

Душа, что с кротостью сияешь,

Ты храм, Христос в тебе живет;

Ты дух святый внутрь привлекаешь,

И слава вышнего твой свет!

Тебе псалтири звук приятен,

Оставь, что бедный я сказал;

Воспой, что божий дух вещал,

Тебе сей глас, не мне, есть внятен.

<1801>

153. РАЗМЫШЛЕНИЕ{*}

Коль малознающи мы в таинстве любви!..

Лишь чувствием ее ты сердце оживи,

Отверзи внутренность, дай путь ему в теченье,

Ты узришь ада в рай пресветлый превращенье:

Мрак ненавиденья и подозренья чад

И горькой зависти мертвящий душу яд

Преобратятся в свет, неизреченну сладость!

Почувствуешь тогда божественную радость!

Там милосердие, где гнев был, луч прострет,

Унынье жило где, веселье жить начнет;

И тех, что злейшими ты почитал врагами,

Благотворящими найдешь себе друзьями!

<1801>

154. И. П. Ч—ВУ{*}

Часто вместе мы пленялись,

Зря красы полей, лугов;

Кротким вздохом восхищались,

Сидя близ крутых брегов;

Там источник зря струистый,

Синету в нем зря небес

И луны лучи сребристы,

Восхищались средь чудес!

Мнилось мне, о друг любезный!

Я читал внутри тебя,

В оке влажном, в капле слезной,

Что ты жертвуешь себя.

Жертвуешь любви всесильной,

Всех красот царице сей,

Несравненной, изобильной,

Сей владычице твоей.

Мысль сия не есть мечтанье!

Ты приял дары любви

В ее истом начертаньи,

В нежном пламени — в крови,

В ласковой твоей супруге,

В голубых ее очах,

В нежной, искренней подруге —

Зри любовь в ее дарах!

Пальме стан ее подобен,

Так же в ней пряма душа;

Тот к коварству не удобен,

В ком любовь живет дыша.

Сердце, с нею съединенно,

Полно узришь чистоты;

Время будет течь блаженно

Среди нравов простоты.

Посвятите вздохи ваши

В вздохах текшему чрез вас;

Из единой купно чаши,

Неразлучны в каждый час,

Радость и печаль вкушайте;

Нежности и брака плод

Вы гармонией питайте,

Быв бессмертны в род и род.

<1801>

155. ОСЕНЬ{*}

Нося в утробе всю вселенну

И горни ангельски миры,

Ты благость нам творишь явленну,

Лия на нас свои дары.

О боже! кто тебе подобен?

Никто исчислить не способен

Твоей щедроты чудеса;

Всё полно радости и света,

Твоей любовью тварь согрета,

Земля, моря и небеса.

За хладною зимой и мертвой

Приходит юная весна —

В зеленой ризе распростертой,

О, коль любезна и красна!

Венец ее из роз румяных

Зарю в власах являет льняных,

К чему коснется — жизнь дает;

Вокруг ее всё полно мира,

В устах дыхание зефира,

Где ступит — аромат лиет.

Сию небесну дщерь сретает,

Горящия любви огнем,

Прекрасно лето; ей вручает

Себя и жизнь свою совсем.

О брак, пленяющий вниманье!

Воды с огнем он сочетанье:

Се таинство святой любви!

Его лишь тот всю силу знает,

Кого сей водный огнь питает,

В ком райска жизнь течет в крови.

Кто может лики звезд обмыслить,

Кто может счесть все капли вод,

Тот может всех их чад исчислить,

Познать их силы все и род.

Что жизнь с дыханием имеет,

Что на земли растет и спеет,

Что блещет в темных недрах гор,

В реках и в безднах обитает,

Что в ясном воздухе играет, —

Сей ими весь рожден собор.

Когда они сих чад рождают

С любезной красотой своей,

Питать их осени вручают

И всех усыновляют ей.

Сосцы ее млеком обильны,

Полны всегда и равносильны;

Дотоль печется их хранить,

Она дотоль не утомится,

Доколь одни не могут жить,

Доколь их сила не свершится.

Менесовы потомки знали

Времен четырех тайну сих;

Они ее изображали

Внутрь храмов сокровенных их;

В Изиде, с многими сосцами,

Натуру всю с ее делами

Возможно зреть и осень в ней.

Природы силы сокровенны,

Отверсты осенью, явленны

Во всей чудесности своей.

В твоих судьбах неизреченных,

Бессмертный вечности отец!

Чрез слово нам твое явленных,

Назначен времени конец,

Когда всеобщий суд настанет,

В телах сокрытый свет восстанет,

Явится невечерний день;

Зима тогда падет в дно ада,

Страдавшим днесь придет награда—

Ты сам им будешь райска сень.

<1801>

156. НАДПИСЬ К ПОРТРЕТУ К<НЯЗЯ> Я. Ф. Д<ОЛГОРУКО>ВА{*}

На тленном полотне художества чертой

Изображается бессмертный здесь герой.

Дела его и в нас почтенье возбуждают;

Хотя он мертв давно, они не умирают.

Не зная, хочешь ты спросить: «Кто он таков?»

Россиянин, не льстец, но друг прямый Петров.

<1801>

157. ЗИМА{*}

Зима, во мраки облеченна,

Затмила красоты полей;

Земля, от уз ее стесненна,

Мертва во время мразных дней.

Древа одежды всей лишенны,

Печальны, — в них веселья нет;

Но те из них не обнаженны,

Внутрь коих ба́льзам их течет.

Зима здесь смерть изображает, —

Когда постигнет серп ея,

Любезна юность исчезает,

Лишаясь жизни своея.

Уст сладких розы увядают

И амарант младых ланит,

Улыбки нежны застывают,

В очах огнь гаснет — не горит.

Но кедры зиму презирают;

В них зелень вечности цветет:

Те силу смерти не познают,

В которых здесь любовь живет.

Любовь есть свет всего, что живо,

Ее мы образ зрим весной,

И там, где сердце терпеливо

Внутри себя хранит покой.

<1802>

А. И. КЛУШИН

Биографическая справка

Александр Иванович Клушин (1763—1804) был родом из старинных, но обедневших орловских дворян. Отец его, Иван Степанович, умер в 1774 году в чине губернского регистратора, оставив жену и двоих сыновей. Мать вскоре вышла замуж вторично и поселилась в г. Ливны; в уездном училище этого города стали учиться оба брата Клушины: Александр и Николай.

В 1778 году А. И. Клушин поступил канцеляристом в Орловское наместничество. Известный мемуарист А. Т. Болотов, его земляк, в своих, явно пристрастных по отношению к Клушину, воспоминаниях сообщает о каком-то служебном проступке Клушина, имевшем, однако, для него благоприятные последствия. Им заинтересовался орловский наместник, князь Н. В. Репнин. Особенно покровительствовал ему Д. П. Трощинский, тогда адъютант Репнина. Вскоре молодой и одаренный юноша стал своим человеком в доме наместника, получил возможность пользоваться его библиотекой и, как сообщает тот же Болотов, «научился сам собою немецкому и французскому языкам».[1]

Возможно, что в связи с отъездом Н. В. Репнина из Орла, Клушин в 1780 году предпочел военную службу гражданской, — в сержантском чине он участвовал в походах в Польшу в 1783—1784 годах. В 1784 году он переводится в Смоленский пехотный полк адъютантом, а в 1786 году увольняется по прошению «за болезнью» из военной службы подпоручиком. В 1788 году, скорей всего с помощью Трощинского, советника почтового департамента, Клушин определился в Комиссию о дорогах в Петербурге «по письменной части» и продолжал служить в ней до самого отъезда своего из Петербурга в 1794 году.

В столице он с огромным увлечением отдается литературно-театральным интересам, пишет и переводит для театра. Комедии его идут на сцене и пользуются большим успехом.

Сблизившись с И. А. Крыловым, Клушин участвует в создании артельной типографии, пайщиками которой были Крылов, И. А. Дмитревский и П. А. Плавильщиков. Сближение с Крыловым быстро превратилось в горячую дружбу. Они поселяются совместно в доме И. И. Бецкого, где снимают помещение для типографии «Крылова с товарищи». Здесь в совместных беседах родился замысел сатирического журнала «Зритель» (1792), здесь же Клушину и Крылову приходится впервые испытать на себе политическое преследование.

По приказу Екатерины II полиция произвела обыск в типографии «Крылова с товарищи». Петербургский губернатор П. П. Коновницын доносил П. А. Зубову о результатах обыска у Клушина: «В типографии и комнате его поэмы «Горлицы» и других вредных сочинений не оказалось, а лично мне <Клушин> объявил, что о «Горлицах» писано им было в аллегорических его снах, но без всякого намерения, и что их читал Плавильщиков, но не одобрил, почему он и изодрал...» [1]

Из приложенного тут же пересказа этой аллегорической повести, сделанного Клушиным, совершенно очевидно, что поэма была проникнута сочувствием к революционной Франции, которой угрожала интервенция враждебных держав.

Слухи об этом обыске дошли до Карамзина, который писал к И. И. Дмитриеву 3 января 1793 года: «Мне сказывали, будто издателей «Зрителя» брали под караул: правда ли это? И за что?»[2]. По-видимому, устная молва преувеличила строгость правительственных преследований, иначе трудно было бы объяснить возможность издания нового журнала, — «Санкт-Петербургский Меркурий», предпринятого Крыловым и Клушиным в 1793 году. В этом журнале Клушину принадлежала главная роль. Он поместил в журнале четырнадцать стихотворений и поэм, большую повесть «Несчастный М — в», серию «Российских анекдотов», рецензию на «Вадима Новгородского» Я. Б. Княжнина. К произведениям других авторов в журнале имеются примечания, подписанные Клушиным.

1793 год — время театральных удач Клушина. По поводу его комедии «Смех и горе» Крылов в рецензии писал, что «редкое сочинение принималось с таким успехом».[1] По поводу другой одноактной комедии Клушина, «Алхимист» (1793), в которой один актер исполняет семь ролей, Крылов писал, что «г. Клушин подает великую надежду к обогащению российского театра, и в этом согласятся со мною многие знатоки и любители театра. «Алхимист» его принят с рукоплесканиями, и не часто можно видеть в театре такого стечения публики». [2]

В июне 1793 года издатели обратились к президенту Академии наук Е. Р. Дашковой с просьбой печатать их журнал в академической типографии и вместо оплаты расходов предложили собственные пьесы («Филомелу», «Проказников», «Бешеную семью», «Сочинителя в прихожей» Крылова, «Смех и горе», «Алхимиста» Клушина, его же и Дмитревского «Опасную шутку»), одновременно в журнале стал принимать заметное участие И. И. Мартынов, близкий к Дашковой человек.

В ноябре 1793 года наступил почти трехмесячный перерыв в издании журнала. К тому же времени относится «отлучка» Клушина, вызванная его намерением поехать за границу, о котором он писал Екатерине II. Как сказано в официальной справке, Клушин, «объясняя склонность свою к наукам, просит отлучиться на пять лет для продолжения учения в Геттингенском университете с жалованием, но он его получает по 300 рублей в год».[3]

Просьба Клушина была доложена 22 октября 1793 года и удовлетворена — приказано было выдать ему 1500 рублей.

Из воспоминаний А. Т. Болотова известно, что Клушин растратил полученные им деньги и потому дальше Ревеля (Таллина) не поехал. Так это или нет, но достоверно одно: в Ревеле Клушин женился на баронессе Марии-Елене Розен и поселился в Орле у своего брата Николая. В Петербург он вернулся в 1799 году и 13 июля определился в театральную цензуру русских пьес. Это устройство на службу, равно как и последующие его стихотворные сочинения, связаны только с желанием сделать карьеру и заручиться покровительством тех, кто сохранил или приобрел видное положение при дворе Павла I. Своей новой службой Клушин был обязан А. Л. Нарышкину, назначенному директором императорских театров 28 марта 1799 года Клушин написал стихи на смерть отца своего начальника, а самому А. Л. Нарышкину он посвятил свою новую комедию «Худо быть близоруким», поставленную 8 января 1800 года и тогда же изданную.

21 декабря 1799 года Клушин был переименован из подпоручиков в титулярные советники, 23 мая 1800 года, оставаясь в должности цензора, он был назначен инспектором (режиссером) русской труппы, а 18 октября 1800 года «за отличное прилежание в трудах» был произведен в коллежские асессоры.

Для театра Клушин продолжал работать интенсивно. Он переделал комическую оперу Крылова «Американцы», сохранив стихи автора, и поставил ее 8 февраля 1800 года. 24 октября была поставлена его трехактная комедия «Услужливый» (издана в 1801 году с посвящением Д. П. Трощинскому).

В последний период своей литературно-драматической работы Клушин не оправдал тех надежд, которые возлагались на него критикой и театральной публикой начала 1790-х годов. Новые пьесы его, хотя и охотно допускались на сцену театральной дирекцией, в репертуаре не удержались.

Как литератор и драматург, Клушин был забыт сразу же после своей смерти. Хорошо помнил о нем только Крылов, рассказ которого о причинах их окончательного разрыва сохранился в передаче С. П. Жихарева: «Он точно был умен… и мы с ним были искренними друзьями до тех пор, покамест не пришло ему в голову сочинить оду на пожалование Андреевской лентой графа Кутайсова. Я сделал ему некоторые замечания насчет цели, с какою эта ода была сочинена, и советовал ее не печатать из уважения к самому себе. Он обиделся и не мог простить мне моих замечаний до самой своей смерти»,[1] — вспоминал этот эпизод Крылов в 1807 году.

Литературная судьба Клушина показательна, как пример воздействия общественно политической реакции 1790-х годов на целое литературное поколение, расставшееся с иллюзиями и надеждами своей молодости.

158. ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ МОЕМУ ВАСИЛЬЮ СЕРГЕЕВИЧУ ЕФИМЬЕВУ{*}

О ты, что знанием своим меня пленяешь

И вместе чувствовать и мыслить научаешь,

В сужденьях коего не пышный слышен шум,

Но мысли здравые, рассудок, тонкий ум;

Который пылкий взор в безвестность простирает,

Что скрыто для других, то ясно проницает;

К тебе, любезный друг, к тебе хочу воззвать:

Что наших бед виной, что нудит нас страдать?

Почто, мятяся мы житейской суетою,

10 Рассудка удалясь, бежим страстей стезею?

Места, которые с младенчества я знал,

В которых некогда блаженство я вкушал;

Места, небесными лучами озаренны,

Для веры внутренней полезны и священны,

Где зрим повсюду мы порядок с тишиной,

Почто, увы! теперь отъемлют мой покой?

Почто растерзанна, почто еще терзают

И душу горестну на части раздирают?

О ты, слабейшее творенье, человек!

20 С которым рождены страданьи прежде век;

Посеян яд в душе, на сердце — скорбь, мученья,

Уныние, печаль, досады, оскорбленья,

Смешение страстей, рассудок с пустотой,

Скажи: гордишься чем пред тварию иной?

Не в том ли ты свое величье поставляешь,

Что страстию одной другую страсть рождаешь?

Что, им поработясь, бежишь за ними вслед,

Сражаясь с горестью, с мученьем, с тьмою бед?

В чем мнимое твое господство и свобода?

30 Увы! к страстям тебя влечет сама природа!

Не зная, где ты? что?.. скажи же, что ты есть?

Былинка слабая! нет, менее, ты — персть!

Когда бы человек, столь жалкое творенье,

Не создан был вкушать печали, скорбь, мученье;

Когда б он создан был, чтобы счастливей быть,

Не мог ли б он судьбы ударов преносить?

Могли ль бы возрастать столь сильные в нем страсти,

Чтоб ускорить, его приближити к напасти?

Могла ли бы любовь столь нами обладать,

40 Чтобы сперва польстить, потом нас поражать?

Так! смертный есть корабль, бегущий, грузу полный,

Что, прежде бурных вод стремясь сквозь грозны волны,

Безвредно тишины к пристанищу идет;

Но вдруг восстанет вихрь, — и он стремглав падет!

Любовь!.. сей бог!.. сей тигр!.. блаженства нарушитель!

Гонитель тишины, спокойства истребитель!..

Любовь!.. Дщерь тартара, источник лютый слез,

Дар пагубный для нас разгневанных небес!..

Скажи: почто ее мы в сердце ощущаем?

50 Почто мы нежны столь? почто ее мы знаем?

Она есть ад душе, и если стрелы мещет,

Пред ней герой, мудрец, пред нею всё трепещет!

Так должно, чтоб тебе я сердце обнажил:

Сей лютый, адский огнь мне душу воспалил.

Сравним спокойствие, душевно наслажденье

С любовью, коей дар терзание, мученье...

Единое душе отрады подает,

…………………………………………

Другая всякий миг нам сердце раздирает;

60 Долиной горести и скорби по хребтам

Несчастливых влача, рождает Тартар нам.

И вот влюбленный в чем блаженство всё находит,

Что из сомнения в сомненье переходит!

Тебе, любезный друг, признаться должен я,

Колико мучится, скорбит душа моя;

Но ввек не изреку я имя то священно,

Кому я предан столь, кем сердце нежно пленно.

Священной скромности ты ведаешь печать:

Умеет кто любить, умеет тот молчать!

70 Но смейся моему безмерну ослепленью,

Неограниченной любви и заблужденью.

Вчера я пред алтарь творца миров предстал,

Чтоб на меня он луч воззренья ниспослал;

Но чуть изрек слова: «О ты, властитель мира!..»

И сердцу и душе представилась Пленира.

Победу над собой я тщетно мнил иметь

И более стократ Пленирой стал гореть!

Напрасно к алтарю с стремленьем приближаюсь,

Я богу изреку: Пленире поклоняюсь.

80 Рассудок воздремал, ум действовать не мог,

Любовь твердила лишь: Пленира днесь твой бог!

Так! бог души моей, рассудка, помышлений,

Душа всех дел моих, блаженства и мучений.

Клянусь, минуты нет, чтоб не был занят ей,

Блаженство, Тартар, рай, погибель видя в ней.

Средь сладка сна ее я зрю изображенье,

Она мне предстоит при самом пробужденье,

Она в душе моей, и в сердце, и в глазах,

Во всех деяниях, во всех моих словах.

90 Ее мне нежный вздох зефир изображает,

В лилее белизну Плениры вижу я,

В нежнейшем розане — румянец щек ея,

В глазах — тот молний блеск, что к нам из туч блистает

И, рассекая мрак, всё жжет, что ни встречает;

Улыбку нежную в прохладном ветерке.

Пленира всё, везде, душа в самом цветке;

Пред ней ничтожны суть корона и порфира;

Пленира божество!.. она владыко мира! [1]

Чтоб страсти обуздать, нам ма́сон говорит:

100 «Познай себя, познай, и страсть тебя бежит!»

Но что в том, нежный друг, что я себя познаю?

Что в том, что всякий шаг свой строго замечаю?

Когда б, что может быть со мной, я прежде знал,

В пучину бы страстей, конечно, я не пал;

Но если человек тогда уж страсть познает,

Когда в нем действует, когда его терзает,

Старанья позды все огонь тот утушать,

Который всякий час стремится возгорать!

Что в том, что я забыть Плениру помышляю?

110 Лишь изреку: «Забыл!» — и более пылаю.

Что в том, что удалюсь навеки, может быть?

Не видеть можно, так; но можно ль не любить?

Ах! нет, не изменю я клятвам тем священным,

Которые изрек трепещущим, смущенным,

Ее боготворить и страстным быти век.

Пленире кто солжет, тот гнусный человек!

Могу ль забыть, когда она «люблю» сказала;

Когда с смятением меня поцеловала;

Когда, прижав меня трепещущей рукой,

120 С слезами изрекла: «Забудусь я тобой!»

Превосходящее блаженства все сомненье!

В восторге, в радости, в слезах и в восхищенье,

Забыв себя, весь мир, я пред Пленирой пал

И клятвы нежные стократно повторял!

И я чудовищем толико гнусным буду,

Что божество сие, Плениру позабуду?

Нет! прежде в страшный ад, низвергнусь в Тартар я.

Пленире предана навек душа моя!

О ты, которому я душу открываю,

130 С которым разлучась, терзаюсь и стонаю;

Любезный, верный друг, друг сердца моего,

Вот участь смертного и благо всё его,

Чтоб в жизни мучиться, грустить, стонать, терзаться

И счастием прямым ничуть не наслаждаться.

Блажен, кто ни о чем не знает рассуждать!

Не может чувствовать, не может он страдать;

Блажен, кто тусклый взор вовек не растворяет!

Хоть в круге он невежд, спокоен пребывает.

С столицей разлучась, я слез потоки лил;

140 Расставшися с тобой, мне то же рок судил;

Плениры отдален... с Пленирой разлученье —

Едина пища мне: унынье, стон, мученье!

<1791>

159. РОЗА{*}

В цветущей юности своей

Среди тюльпанов и лилей

Гордяся роза возрастала.

Осанка горда возвещала

В ее унынии самом

Величье пред другим цветком.

Когда горящее светило

На свод лазурный восходило,

Почтенье робко к ней хранило;

И чтобы стеблей не помять,

Лучи как бисер рассыпало;

Но к ней касаться не дерзало.

Что редко, должно обожать!

Зефиры, тонки волокиты,

Кадриль из всей составя свиты,

Резвились, прыгали пред ней;

На легких крылиях носяся

И счастием своим гордяся,

В молчаньи удивлялись ей.

Но долго ль процветала роза?

Едва вечерний час настал,

Бледнел цветок и увядал —

Померк от лютости мороза.

Приидет день весны твоей,

Ты к жизни возвратишься снова;

И смерть угрюма и сурова

Тебя не может поглотить —

Твой рок и умирать и жить!

Но ты где, нежная Темира?

Где? — там! Где там? — безмолвна лира!

Здесь прах; души твоей в нем нет.

Она мертва, а прах живет.

Напрасно приближаюсь к гробу,

Тебя желая воскресить;

И слезны перлы хладну злобу

Бессильны, слабы умолить.

О, если б глас судьбины гневной

Расторг состав мой, век плачевный!

С восторгом пред тобой бы пал

И тонкий прах с твоим смешал.

<1792>

160. СОВЕТ КЛОЕ{*}

Согбенный древностию лет,

На легкой, беглой колеснице,

С кровавою косой в деснице,

Ужасен, бледен, тощ и сед

Брадой густою потрясает,

Парит — и всё то пожирает,

Что было, есть и будет впред.

Его полет быстрей, чем реки,

Как миг за ним катятся веки,

Воззрит — что встретит, то ссечет.

Исчезнет пышность, знатно племя —

Все будут пищею червям;

Когда ж сей тигр кровавый, время,

В удел мгновенье дало нам,

Должны ль мечтой мы заниматься,

Не жить, страдать, скорбеть, терзаться

И ложных почестей искать?

Чтоб пасть мгновенней, возвышаться?

Там ползать, тамо презирать?

На цыпочках у бар вертеться

Иль близ чужих карманов греться?

Или, чтоб случай дать зевнуть,

В дугу себя пред гордым гнуть?

Послушай, нежна, мила Клоя:

Чины, богатства — звук пустой;

Среди богатства нет покоя,

Чиновный часто сам не свой;

Мудрец, зарывшись в важны книги,

Скучает, что надел вериги;

Что глобус он в руках вертит

И с юга к северу парит, —

Похвально, милый друг, ученье;

Но наше благо — наслажденье!

Когда б я знал, что жизни век

Мы можем сотнями помножить,

Не стал бы я себя тревожить

И наслаждений был далек:

Сперва б хотел постигнуть знанья,

Свои б усилил дарованья

И грубую кору с них снял;

Как бы металл огнем очистил,

Поздравей, посвежее мыслил,

Потом бы жить уже я стал.

Но если поутру я мыслю

С тобой день целый просидеть

И чуть дары твои исчислю,

Как ночью должен умереть,

Не глупо ль светом заниматься,

Как угорелому бросаться,

Чего хотеть, того не знать?

Начто питать мысль ложну, лестну,

Чтоб в свете знатном быть известну?

Великим — горе умирать!

Мне настоящее приятно,

Утех я тратить не хочу;

Природе должен — я плачу.

Нам в мире много непонятно.

Но знаю то, что тело — прах;

Что то сказать лишь можем смело,

Что наслаждень<я> наше дело

И что без них мы в дураках.

Снедаем иногда тоскою,

Наедине я воздохну;

Но, ободрясь, рукой махну,

Что мыслью занялся пустою, —

Жизнь только нужно подсластить,

Чтоб горькой не могла казаться:

Подчас умеренно испить,

Подчас — чтоб долго не проспаться,

И будешь счастьем наслаждаться;

Подчас за Лизой примахнуть,

Пожать ей руку, воздохнуть;

Подчас — в ее, конечно, воле,

Подчас поцеловать — и боле.

Когда я был в шестнадцать лет,

Чины и блеск меня прельщали,

Пустой мечтой обворожали,

Без них, казалось, счастья нет;

Но двадцать девять наступило —

Смешно то стало, что мне льстило.

Я вижу значущих людей,

Шестерки хватских лошадей,

Богаты, пышны экипажи,

Всего, что в свете есть, продажи;

Но холодно на всё гляжу,

Доволен, что пешком хожу.

Но если Дуня дорогая

Даст знак мне парой черных глаз

И руку мне пожмет подчас,

Чтоб я, присмотры презирая,

Вечерней тихою зарей

Пришел побалагурить с ней

И кое в чем ее наставил,

Лечу — и грязь, и дождь, и снег

Не остановят быстрый бег;

А если всё, что мог, исправил

И нежну Дуню позабавил,

Тогда рад всё забыть, презреть,

На нежной груди умереть.

Два, друг мой, в свете преступленья:

Одно — чтоб бегать наслажденья;

Другое — чтоб скучать, грустить.

Послушай, научись любить,

И жизнь приятно будет бремя.

Кто без любви свой век живет,

Мученьем делает тот время,

Живым стократно в жизни мрет!

Я часто, Клоя, сожалею,

Почто шести я лет не знал

Того, что в двадцать уж вкушал;

Что в двадцать девять разумею.

Прожив полвека, я б твердил:

Мафусаил не столько жил.

Не годы нам дают блаженство,

Одно искусство в свете жить;

Вкушай ты счастья совершенство,

Но только не умей любить:

Все игры, радости, забавы —

Для сердца горесть и отравы.

Но если тихим вечерком

В объятиях сидишь с дружком,

Что любишь нежно, уверяешь

И вмиг награду получаешь,

Тогда нет в свете ничего,

Опричь драгого твоего.

И буде к груди прикоснется

Он нежной, белою рукой,

Хоть скажешь ты ему: «Постой!» —

Твое сердечко встрепенется,

И поцелуй возжжет огонь, —

Тогда не молвишь уж: «Не тронь!»

Но ты, — нет ты чресчур сурова,

Хоть сердце нежно у тебя.

Ах, Клоя! пожалей себя,

Поверь мне, боле в том худого,

Чтобы не чувствовать любви.

Опомнись! двадцать пролетели,

Хладеет уже жар в крови;

А мы, — что сделать мы успели?

Поверь: кто может, но упрям,

Тот сам виной своим бедам!

Что жизнь, когда не наслаждаться?

Куда годимся без страстей?

Без них нет смертного глупей;

Без наслаждений жить — терзаться.

Итак, прими ты мой совет:

Не трать дней жизни драгоценной,

Возжги Киприде огнь священной

И принеси ей свой обет.

Придут, придут часы ужасны,

Когда угаснут чувства страстны,

Когда останется хотеть,

Но ах! — нельзя уже иметь.

Придут минуты те несчастны,

Когда нас осень посетит

И самое пройдет желанье, —

Что ж будет пищей? — вспоминанье,

Что худо мы умели жить.

<1792>

161. СТИХИ К КЛОЕ НА НОВЫЙ ГОД{*}

Гордо, пламенно светило

В путь лазуревый вступило.

Мрак исчез — родился свет.

Факел вознеся десницей,

Мещет бисер с багряницей,

Дождь златый на нивы льет.

Воды золотит сребристы.

Сыплет между струй лучи;

Розы, васильки пушисты,

Умирающи в ночи,

Нежное чело подъемлют —

И зефиры уж не дремлют

У тюльпана на листках:

Пробуждаются — порхают,

Легки крылья расстилают.

Огнь в душе, а жизнь в глазах.

Вдруг Бореи заревели,

Напряглися, засвистели,

Тучи им парят вослед.

Феб мгновенно померкает,

Образ огненный скрывает.

Он исчез — исчез и свет.

Солнечным лучам подобно,

Клоя! прошлый год блеснул;

Время страшно, грозно, злобно

Потрясло — и он мелькнул.

Он исчез — не возвратится,

В страшну вечность погрузится,

Как мгновенье в ней мелькнет.

Своды мира потрясутся,

И светила распадутся —

Всё, как прошлый год, пройдет!

Всё пройдет? — есть нечто вечно!

Слабо время истребить,

Смерть бессильна угасить,

Что я чувствую сердечно.

Клои образ драгоценный

Вечность самая почтит;

Мой состав расторгнет бренный,

Сердце нежно пощадит.

Пощадит — из снисхожденья,

Что тебе я предан был;

И потом — из сожаленья

Скажет, чтоб и там любил.

<1793>

162. ВОЗЗВАНИЕ К НОЧИ{*}

Спустись, спокойствия подруга,

С небесного, златого круга,

Спустись, любезна ночь! ко мне

В порфире, вышитой звездами,

Прикрыта мраком, облаками,

На бледно-золотой луне.

Оставь лазурный свод эфира,

Спустись на крылиях зефира,

Рассыпь по рощам, по лугам,

По томным, сребряным струям

Сафир и пурпур драгоценный —

И в тишине своей священной

Лучи бросая пред собой,

Посеребри луга росой.

Спустись! — и дланию десницы,

И темным, облачным перстом

Коснися — и мои зеницы

Покрой приятным, легким сном.

Рассыпь вокруг меня мечтанье,

А в душу посели покой;

Представь мне Клои очертанье,

Как луч сияющий меж тьмой.

Представь! скажи ее устами,

Ее небесными глазами,

Ее улыбкой дорогой,

Что я любим, как Клоя мной.

Чтоб взор ее с моим встречался,

Хотел сказать — и отвращался;

Чтоб нежная рука ея

Мою к сердечку прижимала,

Румянец на щеках рождала;

Чтоб Клоя нежно трепетала,

Как трепещу пред нею я.

Потом пушистыми крылами

Ты к Клое на диван махни;

Сон легкий усладя мечтами,

Ей нежно на ушко шепни,

Что я об ней лишь помышляю,

Что сердце ею наполняю,

Что равно всей душой люблю,

Когда я с ней, когда я сплю;

Что всё мне Клою представляет,

Что разум только вображает,

В природе каждая черта:

Светило, воздух, огнь, мечта.

Потом, когда тебе возможно,

Легонько, тихо, осторожно,

Представь меня перед нея,

Чтобы средь сна увидел я,

Как русыми ее власами

Зефиры резвятся, шалят,

Передувают их устами

И жадный взор не насладят;

Как розы на щеках возжженных,

Слезинкой иногда смоченных,

С улыбкой нежатся, цветут;

Чтоб на устах ее прелестных

Сиял огнь прелестей небесных;

Чтоб грации вмещались тут;

Чтобы я нежно к ним коснулся —

Прилип — и вечно не проснулся.

<1793>

163. МАДРИГАЛ КЛОЕ{*}

Мне стоит на тебя прилежно посмотреть,

Взглянуть — и удивиться;

К руке коснуться — и влюбиться;

Прижать ко груди — умереть!

<1793>

164. ЧЕЛОВЕК{*}

Из недр глубоких вод сребристых

Латоны гордый сын грядет;

С власов румяных и волнистых

Сафир, лазурь и пурпур льет.

Лучи с струями вод смешались,

По грозной влаге разливались,

Блестят, как молния во мгле,

Как огнь, играют, в кристалле.

Сидя в молчании глубоком,

Чело на длань я преклонил

И мыслию, рассудком, оком

К непостижимости парил.

От ада к небесам взвивался,

Как искра в облаках, терялся;

Как капля в океане вод,

Как в вечности протекший год.

Природа вся еще дремала,

На лоно сна облокотясь;

Нева едва в брегах мелькала,

С журчаньем тихим в Бельт лиясь;

Струи, как ветерки, клубились,

В пучину нехотя стремились

И, в чистый превратясь кристаль,

Горят — как на горниле сталь.

Путем, лазурью покровенным,

Феб гордый выше восходил;

Перстом румяным, позлащенным

Небесны своды золотил.

Лучи в окно ко мне мелькали,

Огни на люстре рисовали:

Там яхонт, пурпур, там коралл,—

И блеск — мгновенно исчезал.

Песчинка малая в пучине,

Гигант и карлик — человек!

Воззри — и в сей найдешь картине

Свой краткий, преходящий век.

Как солнце — утром ты блистаешь;

Как тень — с зарею исчезаешь.

Ты жив — коль огнь свой свет лиет;

Ты мертв — когда перестает.

Ты строишь, рушишь, созидаешь,

Как бог, всемощною рукой;

Миры десницей потрясаешь,

Громами правишь, тишиной;

Ты направляешь грозны стрелы

Вселенной даже за пределы.

Паришь на небо, к солнцу, в ад,

Ты прах, ты мощный Энцелад!

Ты силою воображенья

Открыл течение планет,

Порядок, стройность их, движенья,

Великость, свойство, мрак и свет;

Ты воды, воздух измеряешь;

Ты новы солнцы открываешь;

Ты цепь и связь познал всего;

И вдруг — не знаешь ничего.

Ты алчешь почестей и славы,

Богам подобен хощешь быть;

Творишь добро, лиешь отравы,

Чтобы себя заставить чтить.

Как бог — ты щедро награждаешь;

Как самый тартар — ты караешь;

Ты грозен, тих, велик и мал, —

Исчез — и будто не бывал.

Ничто в стремлении не может

Твоих остановить путей:

То червь тебя желаний гложет,

То яд к снисканию честей;

То мирна жизнь тебя прельщает,

То дух война твой возжигает;

То вдруг невинность рад карать,

То преступления прощать.

Бальзамом неги упоенный,

С улыбкой рад пред ней упасть;

Восторг и краткий и мгновенный

Сулит тебе бессмертных часть.

Исчез восторг — прошло мечтанье, —

Зришь бренное в себе созданье.

Велик в честях, в несчастье слаб,

Страстей и прихотей ты раб.

Надмен величием мгновенным,

Прельщенный гордости мечтой,

Рассудком, мраком покровенным,

Не зришь подобных пред собой.

Питая гидру ослепленья,

Ты сыплешь вкруг цветы презренья.

Что зришь, всё пред тобою тварь;

Лишь ты один и бог и царь.

Но если рок перуны яры

Направит с высоты в тебя,

Лобзаешь с трепетом удары

И ниже станешь сам себя.

Кто презрен был вчера тобою,

Чьей правил волей и судьбою,

Пред тем рад выю преклонять

И даже прах его лобзать

Гордыни, низости смешенье,

Мечтаний, разума, страстей;

О смертный! слабое творенье!

Как! ты во слепоте своей

Гигантом грозным быть желаешь,

Когда как тень ты исчезаешь,

Как миг пред вечностью времен,

Когда ты только прах и тлен?

Смири ты волю дерзновенну

И гордый сократи полет.

Ты алчешь мысль питать надменну?

Что ты? — ничто; хоть есть, хоть нет.

Коль хочешь богу быть подобен,

Будь кроток, праведен, незлобен;

Его великость всюду зрим.

Он всё; а мы ничто пред ним.

<1793>

165. ВЕЧЕР{*}

Светило утренне блистало

Поверх мелькающих зыбей,

Лучи златые рассыпало

Волнистой, пламенной струей.

Зефиры вкруг меня порхали,

Вились, клубились, улетали

К потокам тихим для прохлад.

Между утесов каменистых

Бросал громады вод пенистых

Небрежно гордый водопад.

С младою Машенькой прекрасной

На мягкой травке я сидел,

На лире томной, сладкогласной

Свое спокойствие воспел.

Воспел — и радость и утехи,

Довольство и невинны смехи

Блистали Маши на чертах.

Весне подобно улыбаясь,

Румянцем алым украшаясь,

Читала то ж в моих глазах.

Звук лиры с сердцем соглашая,

Перстами в струны ударял;

Судьбу свою благословляя,

Играть на лире продолжал:

Блажен, кто сам собой доволен,

Свободен в сердце, в духе волен,

Кто не рожден в душе рабом,

Кто под одним живет законом,

Не должен никому поклоном,

Кто ни пред кем не бьет челом.

Блажен, кто чувствие врожденно

Свободно может обнажить,

Кто языком непринужденно

Со всеми смеет говорить;

Кто, хоть не создан великаном,

Не ползает пред истуканом,

Не чтит страстей его вовек;

Кто в бедности, в пыли родился,

Но низким быть не научился;

Кто мнит: я также человек!

Блажен, кто гордости мечтою

Своих очей не ослепил;

Кто, не гонясь за суетою,

Себе подобных не теснил;

Кто, их в руках имея долю,

Не поражал сердца и волю

И в тяжки цепи не ковал;

Кто их судьбой хотя и правил,

Но в том свою великость ставил,

Что им отрады проливал.

Блажен, кто для снисканья славы,

Имен великих и честей

Добром не золотит отравы

И кровью не кропит полей;

Но, думая подобно Титу,

В том видит славу знамениту,

Чтоб кротостью сердца пленять;

Кто, капли не проливши крови,

В сердцах воздвиг алтарь любови,

В душе — желанье обожать.

Блажен, кто сердцем и душою

Побед кровавых не алкал;

Кто в тишине, с своей семьею

Дни кротки, мирны провождал;

Кто не взрывал градов и башен,

Сияньем ложным не украшен,

Великих титлом не почтен;

Но, наслаждаясь жизни веком,

Искал быть честным человеком,

К добру был сердцем прилеплен.

Блажен, кто с Эйлером великим

От самых отдаленных мест

Путем непроходимым, диким

Парит до неподвижных звезд;

Завесу мрачную вскрывает,

В систему мира проникает

И познает всеобщу связь;

Кто в сердце, полном восхищенья,

Возжег свечу благоговенья

Творцу миров, ему дивясь.

Блажен, кто солнца с захожденьем

Спокойно может засыпать

И вместе с тихим пробужденьем

Утехи новы обретать,

Кто замков в воздухе не строит,

Кого и днем не беспокоит

Раскаянья свирепый глас,

За кем не следуют упреки,

Чиста чья совесть, как потоки

Сребристых вод в полденный час.

Блажен, кого не ослепляет

Корысть, награда, суета;

Кто здраво мыслит, рассуждает,

Что чин, богатство — тень, мечта;

Что тот Сибирью обладает,

Кто их ничтожностью считает,

Отрадой мелких душ одних;

Что смерть в единое мгновенье

Чины, блеск, почести, именье

Отнимет с жизнию у них.

Блажен, кто, бегая перстами

По лирным, тоненьким струнам,

Под липой или меж цветами

Бренчит по тихим вечерам;

Кто с Машей нежной, страстной, милой

На голос томный и унылый

Дуэт легонько пропоет;

Кто время нужного не тратит,

За поцелуй тремя заплатит

И на груди ее заснет.

<1793>

166. СТИХИ НА СМЕРТЬ МОЕГО ДРУГА{*}

Угрюмого Эола

Сыны крылаты, грозны

Из недр глухой пещеры,

Как вихрь, как миг, несутся

И воды океана

Дхновеньем возмущают.

Валы седые стонут

И в берег ударяют;

Ударили — и берег

Стогласно завывает,

Как медные громады

Оружий смертоносных,

Когда града и башни

Срывают с основанья.

Завыли — и унылый

Глас в рощах раздается,

Как страшный отголосок

Меж холмов каменистых

Растерзанного зверя.

Древа верхи склоняли,

Хребтами упираясь

В поверхность атмосферы,

И воздух раздирали.

Но грозны Аквилоны,

Упорством раздраженны,

Как былием бросают

Древес сплетенных грудой —

И треск их раздается,

Как треск великих зданий,

В ничто преобращенных

И порохом и серой.

Не грозны ль исполины,

Стоглавые гиганты,

Держащи на раменах

Вселенной основанье,

Во гневе горы мещут

К усыпанну звездами

Зевесову престолу,

Где молнии родятся,

Где огненные солнцы

Вращаются всечасно;

Где громы засыпают,

В оковы заключенны

Всемощною десницей?

Или сын грозный Крона [1],

Возжженный дерзновеньем

Сторукого Вриара,[1]

Седыми облаками

Его смиряет дерзость

И перста помазаньем

Во пропасть низвергает

Горящей вечно Этны,

Где медленно вращаясь

Вселенну потрясает?

Как томная былинка,

Поверженна Бореем,

На стебли преклонилась,

Подобно в размышленьи

На длань я опирался;

И сердца трепетанье,

Подобно трепетанью

Унылых листьев древа,

Мне горесть предвещало.

Вздохнул — и вздох тяжелый

Слезинка провождала,

Бегуща по ланитам.

Отрада душ невинных!

Что сердце услаждает

Во время лютой грусти

И восхищает купно

При нежном ощущеньи

Себе подобных скорби,

Когда мы изливаем

Пособие несчастным.

Слеза из глаз текуща!

Колико ты бесценна,

Когда, лияся томно,

Спокойство образуешь

Души невинной, кроткой!

Но что ты предвещаешь

Душе моей стесненной?

Стокрылая богиня,

Не дремлющая вечно

В часы и дня и нощи,

Смятенная всечасно,

Скора и тороплива,

Взирающа тьмоглазно

На все деянья смертных,

Вещая ложь и правду,

Стократно умножая,

Молва, в порфире дикой,

Из слухов извязенной,

Как вихрь, ко мне спустилась

Глаза ее сверкали,

Как черный угль средь пламя;

Уста ее спирались

От скорости дыханья;

Язык сказать не может,

Скорей вещать желая;

Ряды зубов дрожали,

Вливая отвращенье;

И гласом томным, диким

Она ко мне вещала:

«Несчастный! ты лишился

С нежнейшим сердцем друга».

Сказала — и взмахнула

Увесистые крылья;

Парит — и тяжкий воздух

От крыл ее стенает.

Как гром в глухой пещере

Уныло раздается,

И каждое отверстье

Удары повторяет,

Так сердце возмущенно

Мучительно стенанье

Всем чувствам сообщало.

Итак, мой друг, увяла

Твоя цветуща младость?

Итак, друг нежный смертных,

Ты в пепел претворился?

Уныние и слезы

В очах моих блистали.

Так горлица стеняща,

Лишенная подруги,

Пушистыми крылами

Жизнь в грудь ее вливает;

Застонет — и со стоном

Пред нею умирает.

О ты, пред кем светила

Что мрак перед светилом;

О ты, пред кем все звезды

Как мала точка в круге;

О ты, пред кем вселенна

Что капля в океане;

О ты, который перстом

Миры сооружаешь

И тихим мановеньем

Могущий всё разрушить!

Так друг мой жизнь окончил?

Ах, что он сделал в мире,

Чтоб мир ему оставить?

Друг искренний супруги,

Детей наставник тихий,

Отрада бедным, сирым,

Защита притесненным,

Помощник заключенным,

Который токи слезны

Гонимых и злосчастных

Считал своей отравой —

Едину добродетель

Он чтил всего превыше.

И сей-то друг несчастных,

Сие светило мира,

Повержен, бездыханен?

Ах! это ли награда

Душе невинной, кроткой?

Ах! это ль воздаянье

За строгу добродетель?

Вокруг меня злодеи

Как гарпии виются.

Тот гонит добродетель

И льет потоки крови

Лишь для снисканья славы;

Тот грозною десницей

Невинность поражает,

Чтобы себя возвысить

На трупах убиенных;

Тот с кровью исторгает

Невинного дыханье,

Чтоб прихоти исполнить;

Тот истину, законы

Пятою попирает

И стонами злосчастных

Питает адско сердце —

Но все они суть живы,

И совести грызенье

Их душ не беспокоит;

И громы наказанья

Для них уже уснули.

А мой, мой друг повержен.

Ах, это ль справедливость!

Как море, возмущенно

Стремлением Борея,

Всечасно умножает

Порывисто волненье,

Подобно дух стесненный

Свое роптанье множил.

Слезами орошая

Вокруг меня растущи

И розы и лилеи,

В беспамятстве повергся

На нежно покрывало

Мертвеющей природы.

Так овен тихий, кроткий,

Поверженный стрелою,

Направленной из лука,

Чело свое склоняет;

Кровь алая, струяся,

Вещает стреломету:

Своей зри жертву злости!

Она уж бездыханна.

Как после грозной бури

Пловец почти погибший

Смятенны обращает

На страх прошедший взоры

И думает, что снова

Валы седые стонут,—

Так я из недр унынья

Чело мое подъемлю.

И облако златое

Моим предстало взорам:

В нем молнии играли

И ослепляли очи;

В нем ангел-утешитель,

Как искра в мраке, зрелся.

В порфире светлой, лунной,

Венец из звезд составлен,

Глаза его светили

Как пламенные солнца;

Уста его вещали:

«Несчастный! ты ли смеешь

Роптать на провиденье,

Что друг твой жизнь окончил!

Познай, что добродетель

Лишь смерть одна венчает;

Она страдает в мире,

Но здесь ее награда».

Изрек — и образ друга

В златом венце явился:

Священная улыбка

В лице его блистала;

Как ангел тихий, кроткий,

Спокоен он казался.

«Не смей роптать, о друг мой,

На промысл всемогущий

И чти с благоговеньем

Его святую волю.

Его произволенье

Для смертных непонятно;

Но всё, что он ни строит,

Всё к нашему блаженству».

И облако сокрылось.

Но глас сей повторялся

В моей душе и сердце.

Как путник после жажды

Кристальною водою

Все чувства прохлаждает,

Подобно речи друга

Унынье истребили,

И я переродился.

О ты, кого чту сердцем,

Кому я посвящаю

Дела мои и душу!

Прости, коль слабый смертный,

В унынье погружаясь,

И тем уже преступник,

Что пищу дал унынью, —

И на щеках блеснули

Раскаяния слезы.

Природа задремала

Под флеровым покровом,

И чувства погрузились

В сладчайшее забвенье.

<1793>

167. ВСЁ ПРОЙДЕТ{*}

На быстрых времени крылах

Часы, дни, годы улетают;

Едва родятся — исчезают,

Теряясь вечности в волнах.

Когда бы смертным можно было

На всё прошедшее воззреть,

Каким уроком бы служило

Всё, что успело пролететь.

Где мощный, гордый сей Вриар,

Готовый потрясти вселенну?

Едва вознес главу надменну,

Едва хотел свершить удар,

И времени коса мелькнула —

Повержен сей ужасный столб!

О нем вселенна не вздохнула,

С проклятием нисшел во гроб.

Где ты, победоносный Кир?

Тебя вселенна трепетала,

Заря побед твоих сверкала,

Стонал окровавленный мир;

Но вдруг — твой меч, сей бич кровавый,

Сие страшилище людей,

Исчез с твоею вместе славой,—

Ты плаваешь в крови своей.

Вчера на утренней заре,

Когда лучи ее играли

И томны воды позлащали,

На двухолмистой кедр горе

Величием своим гордился.

Направил Аквилон полет —

Со стоном сей колосс свалился;

Единый миг — и кедра нет.

Когда кровавою косой

Неумолима смерть сверкает,

Не равно ль всех она сражает?

Где тот, кто был велик душой?

Где правимы сердца страстями?

Открой гробницы — взор найдет

Прах, вместе смешанный с костями.

В них раб и царь равно гниет.

Что жизнь? — мгновенье, слаба тень.

Едва родимся — умираем.

Мы жизнь годами исчисляем;

Но год пред веком только день.

Украсим юность сединами,

Чтоб боле жизни дни продлить;

Помножим веки мы веками —

И всё не можно вечно жить.

Несчастные сыны судьбы,

Игралищем страстей родимся:

Стонаем, плачем, веселимся,

То вдруг цари, то вдруг рабы,—

Корабль в пучине, средь волнений,—

Парим отважно по валам;

И, не страшася грозных прений,

Подобны каменным горам.

Но долго ль будет сей полет?

Борей в ветрила ударяет —

Пловец у брега погибает.

Далек ли брег? — но силы нет.

Смятенны, слабы, торопливы,

Трепеща к пристани идем.

Что блеск? Что мысли горделивы?

Мечта! — в мечтаниях умрем.

Корона, скипетр и чины

От лютой смерти не избавят,

Они лишь горестей прибавят,

Что мы всем равно созданы.

И обладатель грозный мира,

И я сойду во гроб равно;

Того покроет прах порфира,

Мой — холст простой; но всё одно.

В грядущи времена о нас

Воспомнят ли когда потомки?

Дела велики, славны, громки

Слезу исторгнут ли из глаз?

Мы зиждем горды обелиски,

Мы храмы в память создаем,

Но сколь к забвенью смертных близки!

Не помнят нас, едва умрем.

Сей час я жив, — чрез час вперед

Нить жизни парка прерывает;

Так время царства сокрушает

И помрачает яркий свет.

Где грозны, страшны Рима силы?

Где памятник деяний их?

Трофеи их побед — могилы;

А слава — пролетевший миг.

Где Спарта, Фивы, Вавилон?

Где гордая Семирамида?

Она исчезла, тех нет вида.

Паденье царств — судьбы закон.

Мы взор в прошедшее вперяем

На славу, блеск их, красоту

И, как во тьме густой, встречаем

Едва мелькнувшую мечту.

Но я в преданиях живу,

И смерть меня не поглощает, —

Любимец счастия вещает,

Подъемля гордую главу.

Изрек — и время улыбнулось,

Косы играя лезвием,

К любимцу счастия коснулось.

Где он? — повержен вечным сном.

В преданиях людей живет

Едина только добродетель;

Кто блага смертных был содетель,

И после смерти тот не мрет.

Мелькнут, исчезнут круги звездны,

Пременит солнце гордый вид,

Миры в волнах потонут бездны;

Сократ — не будет век забыт.

<1793>

168. МОЙ ОТЪЕЗД В ФЕВРАЛЕ МЕСЯЦЕ{*}

Кремнисты горы возносились

Превыше тонких облаков,

Пушистой мантией гордились,

Из легких сотканной снегов.

На покрывале мягком, белом

Луч солнца звезды рисовал;

Борей, крутяся с свистом, ревом,

Хребты слоистые ровнял.

Раскинув розову порфиру

По васильковому эфиру,

Заря, как пламенник, горит.

Я еду — и слеза разлуки

На огненных щеках блестит;

В душе отрава, горесть, муки.

Я еду — голос позвонка

Согласно с сердцем ударяет;

Уныло, томно завывает,

Струям подобно ручейка.

Тварь слаба, смертный! ты трепещешь,

Разлуки кроткий внемля глас;

Унынья стрелы в сердце мещешь,

На время с другом разлучась.

Что ж будет в час, когда природа

Тебя к началу воззовет;

Когда твой разум, жизнь, свобода

Пред роковой косой падет?

Где мужество твое, гордыня,

Великость духа твоего?

Ты в счастьи — каменна твердыня;

В унынии — слабей всего.

Но мне ли пред Атропой злою,

К<рыло>в! мне ль должно трепетать?

Невинен сердцем, прав душою,

Ее умею презирать.

Сквозь мрак густой вздремавшей ночи

Угрюмый сын зимы мелькал;

Навислы брови, мрачны очи,

Как слезы, иней проливал.

Под хладною его пятою

Стонают горы, жмется лес, —

Тряхнет ли твердию земною,

Взнесет ли руку до небес —

Всё мощной дланию сжимает.

Уже восточный ветерок

На стеблях розы не играет;

Чела его не украшает

Сплетенный из лилей венок.

Тирсис с Темирою младою,

Как резва ласточка весною,

Не вьется между роз, лилей;

Тюльпан, свидетель восхищенья,

Не зрит их страстного движенья,

Померкших от любви очей;

Уже среди древес тенистых

Не завывают ручейки;

В струях янтарных, серебристых

Крылом не машут ветерки.

Всё исполинскими стопами

Грядет к началу своему;

Но смертный, правимый страстями,

Увы! не внемлет ничему.

И всё, что он ни созидает,

На слабом, гибком тростнике;

Его надежда обольщает,

Как луч, мелькнувший вдалеке.

Паря за ложною мечтою

И множа их одну другою,

Под игом горестей падет;

За всё хватаясь средь волненья,

За самы слабые растенья,

В цепях страстей как пленник мрет.

<1793>

169. ЭПИТАФИЯ {*}

Г. П. М. А.

Не титла знамениты,

Здесь младость, разум, дух А—а сокрыты.

Творец миров! он жил тобой, тобой дышал

И пред кончиною со кротостью взывал:

Ты — бог; я — прах; тебе я жизнь мою вручаю;

Страшусь, надеюсь, умираю.

<1793>

170. К ЛИРЕ{*}

Во мраке хладном и густом

Зарница беглая мелькала

И розовым своим лучом

Угрюмы тучи рассекала.

Ее хвост пламенный, златой

В пространстве сизом извивался:

То легкой, огненной струей,

То пылкой молнией казался.

В порфире светло-голубой,

В венце, унизанном звездами,

Парит нощь тихими крилами

И сон низводит за собой.

На лоне кроткого забвенья

И тот, вздыхая, задремал,

Кто днем мучения вкушал,

И раб страстей и вожделенья.

Казалось, я один не спал.

Не спал — и персты ударяли

Унылой лиры по струнам;

Мой ум и сердце услаждали,

Как душу жизненный бальзам.

Блажен, сказал я, тот стократно,

Кому наедине приятно

С самим собою рассуждать;

Кто время быстро, невозвратно

Умеет с пользой удержать;

Кто чувствует один и мыслит

И те часы утехой числит,

Которые трудясь провел;

Кто с равнодушием смотрел

На рок суровый и на счастье,

Как бы на солнце и ненастье.

Но кто таким удобен быть?

Не тот ли алчный, кто желает

Вселенну в пепел превратить?

Кто меч всечасно изощряет,

Чтоб жажду кровию запить?

Не он; его души стремленье —

Злодейством ново зло рождать,

Мечом, весами умерщвлять

И, чувствуя в груди грызенье,

Себя терзаньем услаждать.

Ты, лира, ты одна удобна

Блаженством смертных награждать!

Душа, почувствовать способна,

С тобою может ли страдать?

Ах, нет! несчастье, рок враждебный

Ничтожны, если ты со мной;

Коснусь струны — твой глас волшебный

Возвысит дух унылый мой.

Твои невинны побужденья,

Не ищешь славы и чинов,

Твой чин — душевны наслажденья;

А слава — к истине любовь.

Спокойствие — твое блаженство;

Уединенье — совершенство.

Улыбка иль слеза гражда́н,

Тобою скромно извлеченны,—

Твои награды несравненны,

Алтарь, на коем фимиам.

Когда с тобой я возлетаю

Превыше тонких облаков

И, как песчинка, исчезаю

Во тьме крутящихся миров;

Когда я цепь планет объемлю

И после нисхожу на землю

Мольбы всевышнему воздать;

Когда пред ним я преклоняюсь —

Каким восторгом наполняюсь!

Что сердце смеет ощущать!

Как нежный сын к отцу — стремится;

Как часть — с ним хочет съединиться.

Как утро тихия весны,

Мои черты тогда блистают;

На них утехи процветают,

Надеждою насаждены.

Всмотрись в желания людские,

Всечасны вопли их внемли;

Они суть Эвриалы злые,

Влачащиеся по земли.

Там зависть адскою рукою

Невинность, кротость в части рвет;

Там зло кровавою рекою

В путь славы и чинов грядет;

Там гнусна хитрость храмы ставит,

Мрачит добро, пороки славит;

Там суеверие и лесть

В одежде истины блистает;

Там страждет разум, сердце, честь;

Там робость цепи лобызает,

В которых дух ее стеснен;

Там храм неволи, лжи, измен.

Ах, льзя ль назвать того блаженным,

Чей дух всечасно возмущен;

Кто к видам мелким и презренным

Душой и сердцем прилеплен?

Едва луч солнечный проглянет,

В нем мыслей тысячу родит;

Он суетится, день летит;

Прошел — его желанье вянет.

Он ждет, чтоб новый день настал;

В пространство страшное природы

Мгновенно протекли и годы.

Как жил сей слабый дух? — страдал!

С богатством, пышностью, чинами

Нельзя спокойствия купить;

Оно рождается трудами,

Уменьем всем довольным быть.

Имей лишь сердце непорочно

И совесть ясную как день,

Твое спокойство будет прочно,

И горесть пролетит как тень.

О лира, друг души почтенный,

Колико счастлив я тобой!

Ты, правя кроткою душой,

Рождаешь мне часы блаженны,

Питаешь душу, сердце, слух;

Ты вместе с тихим пробужденьем

К трудам мой направляешь дух;

Ты солнца с кротким захожденьем

На ложе сыплешь мне цветы;

Ты мрак печали разгоняешь,

При скорби душу возвышаешь;

Ты услаждаешь и мечты!

С каким восторгом вображенье

Мне представляет то мгновенье,

Когда мой труд на сцене был,

Когда партера ободренье

Мой «Смех и горе» заслужил![1]

Завоеватель всей вселенной

То мог ли чувствовать, что я?

Казалося, в тот час священный

Душа исторглася моя;

Восторга сердце не вмещало,

С собой сражалось — умирало.

Различны к счастию пути:

И тот, кто сам собой доволен,

Не раб в душе и в сердце волен,

Тот счастие умел найти.

Сей Крез, богатством пресыщенный,

Сей Марс, войнами утомленный,

Не долго будут мир пленять!

Их жребий — вечно умирать.

Едва их жизни стебль увянет,

Об них никто не воспомянет,

Меня — потомство будет знать.

<1793>

171. БЛАГОДАРНОСТЬ ЕКАТЕРИНЕ ВЕЛИКОЙ {*}

ЗА ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕЕ УВОЛЬНЕНИЕ МЕНЯ В ЧУЖИЕ КРАИ С ЖАЛОВАНЬЕМ

Сквозь темно-сизы облака

Серебряна луна мелькала;

Бросая свет издалека,

Эфир рогами посребряла.

По светло-голубым зыбям

Кораллы, пурпуры струились;

Как солнца луч в водах, резвились,

Рисуя звезды по валам.

Как прах, Бореем восхищенный,

Теряясь, гибнет в облаках;

Как в пепле слабый свет возжженный

В густых скрывается парах;

Как в море тонкая песчинка;

Как в Этне слабая былинка,—

Так я, в унынье погружен,

Терялся, мысльми развлечен.

Но вдруг — на крылиях зефира,

На тонком облаке златом,

С лазуревых высот эфира,

В деснице пальмы, лавры, гром,

Во образе самой Паллады

Предстала предо мной жена;

Ее величественны взгляды

Вещали мне, что бог она;

Что бог, что кроткий вседержитель,

Источник благостей, щедрот,

Всех видимых миров зиждитель,

В ком всё и кто во всем живет.

Сидя в унынии глубоком,

Воззрел я беглым, жадным оком

На кротки прелести ея;

Воззрел — и в нежном умиленьи

Слеза струилась восхищенья, —

Душа поверглась к ней моя.

«Восстань, — она ко мне вещала,

Тиха, прекрасна как заря,—

Я скорбь твою прервать предстала.

Зри мать — не грозного царя.

Когда как царь — я грады строю;

Как Марс — перун войны мещу;

Тогда ж, как мать, детей покою

И благо им пролить хощу.

Не тот велик, кто на престоле

Как грозный истукан сидит;

Но кто благодеянья боле

В своем величии творит!»

Рекла — и вдруг из мощной длани

Не молния блеснула брани,

Щедроты пролились струи.

«Прими ты благости мои!

И, шествуя наук стезею,

Не будь невежества рабом;

Сражайся сердцем с ним, умом,

Как луч сражается со тьмою,

И буди добрый гражданин!»

Как эхо, ре́звясь средь долин,

Повсюду быстро пролетает,

Орга́ны слуха потрясает

И раздается по лесам,—

Так глас сей кроткий, глас священный

Чрез сгибы сердца сокровенны

Целебный в душу влил бальзам.

«Вещай, — вскричал я в изумленье,—

Твой дар мечта иль сновиденье?

Кто ты, стояща предо мной?

Не дщерь ли из богов едина?

Иль самый бог? — Екатерина!

Восставлен, возрожден тобой,

Ах, чем тебе воздать мне должно?

Когда Екатерине можно

Проникнуть внутренность людей,

Увидь то, что в душе моей!

Увидь, что пламенной чертою

Твое пылает имя в ней!

Что, смерти истреблен косою,

Я вновь во прахе возрождусь,

На всё в природе излиюсь,

Восстану, вознесусь, прославлю;

И после тысячи веков

Тебе, вмещенной в сонм богов,

Дивиться смертных я заставлю.

Коль нужно будет кровь пролить

За кроткую Екатерину,

Готов столь славную кончину

На суше, на водах вкусить.

Тогда, подобно исполину,

Касаясь до небес главой,

От норда к югу обращуся

И, запад подавя пятой,

К Амуру, к Оби протянуся

И гордый потрясу Пекин;

Поставлю всюду славы храмы

И воскурю ей фимиамы;

Или, как древний вождь Навин,

Остановлю теченье Феба,

Чтобы с лазурных сводов неба

Твои дела он освещал

И к блеску свет твой занимал!»

«Оставь свое ты исступленье,

Мне сердце нужно — не хваленье!

Будь счастлив мной и будь блажен».

Рекла — вкруг персей и рамен

Одежда бела развевалась,

И атмосфера всколебалась

Под легкою ее стопой.

Я был, я есмь, я счастлив буду,

Паллада Севера, тобой;

Щедрот твоих не позабуду,

В душе вмещая образ твой.

Всё в мире может премениться,

Мелькнуть, исчезнуть, истребиться —

Лишь благодарность продолжится

К тебе бессмертная моя!

Твои дела велики, громки

В стихах моих прочтут потомки;

Тобой — жить вечно буду я.

<1793>

172. СОФИЯ НАД ГРОБОМ М—ВА{*}

Уже теченье год свершил,

Как друг мой в гробе почивает.

О ты, который был ей мил,

Кого по смерти обожает!

И та, котору ты любил,

С тобой всечасно умирает.

Едва задремлет кроткий день,

И солнце в бездну погрузится,

Ко гробу Софья устремится

Сквозь мрак твою увидеть тень;

Бегу — тень в воздухе мелькает;

Коснусь — мгновенно исчезает.

Под сводом иногда древес

В местах, тобою освященных,

Отколь чуть виден круг небес,

В местах, тобой мне драгоценных!

Страдаю, рвусь, тебя зову;

Но эхо томно возвещает:

Он мертв! он мертв! — а я живу?

И вздох мне сердце разрывает.

О, если б София могла

С самой собою разделиться,

Чтоб ты мог ею оживиться,

Она б стократно умерла!

Тогда лишь жизнь нам драгоценна,

Коль с тем мы, кто всего милей.

Коль нет — отрава позлащенна,

Ужасней тысячи смертей.

Почто кровавою рукою,

Мой друг! нить жизни прекратил?

Жестокий! ты тогда ж с собою

И Софью, Софью умертвил!

Твоя душа была моею;

Дышала, чувствовала ею;

Во мне ты, я в тебе жила;

Ты мертв — и Софья умерла.

Прошел день один или час,

Чтоб я тебя не вображала;

Чтоб токи слезны осушала,

Лиющиесь из томных глаз?

Ах нет! — во всем, на что взираю,

Во всем, везде тебя встречаю.

И сон, растерзанных покров,

Мне льет отраву из цветов.

Любовь и страсть нас съединила,

Сии два божества сердец.

Но гордость света разлучила,—

И наш губитель — мой отец!

Он в пышности искал блаженства

И месть омыл в твоей крови.

Ах! знатность — тень лишь совершенства,

И сердце нужно для любви.

Любовь с презрением взирает

На блеск, чины как на мечту;

В себе всё в свете заключает:

Блаженство, пышность, красоту.

Ты был велик мне сам собою,

Весь свет в одном себе вместил,

Коль обладала я тобою,

Ты сердцу Софьи богом был.

Ты был — довольно ль жертвы злобе?

Тебя уж боле в свете нет;

Ты мертв — я всё с тобой во гробе,

Ты мертв? а София живет?

Живет! нет, мучится, страдает;

Нет, тысячу смертей вкушает.

Но что — в глазах днесь меркнет свет?

Дрожу, стен<ю>, ослабеваю,

Паду на гроб — и умираю!

<1793>

173. К ДРУГУ МОЕМУ И. А. К<РЫЛОВУ>{*}

В кораллы запад облекался,

Холодный север озарял;

Угрюмый Белт не колебался,

Как тихий вечер, он дремал.

Гордясь блестящей чешуею,

Своею мощною рукою

Облокотился на Неву,

Ко брегу преклонил главу.

Друг скромный честных наслаждений,

Свидетель кроткий дел моих!

Я так же был спокоен, тих

Среди утех и восхищений.

Ни совесть, строгий судия,

Ни в чем меня не обвиняла,

Ни грудь моя не трепетала;

Со мною ты — и счастлив я.

Счастлив, свободен, весел, волен,

Гордяся дружеством твоим,

Любя тебя, тобой любим,

Я был блажен и всем доволен.

А ныне — должно ли сказать?

Учусь Темиру обожать;

Учусь лить слезы, воздыхать.

Мой друг! мое ты знаешь свойство:

Пред кем я в мире трепетал?

Какую страсть в душе питал?

Чего хотел? — вкушать спокойство!

Хотел — сим даром обладал.

Обворожен моей судьбою,

Сидел и мыслил сам с собою,

И рай вкушал я на земли;

Как тихий ручеек волнистый

По травке катится душистой,

Так кротки дни мои текли.

Когда сафирными путями

С улыбкой вечной на устах

Бог дня на огненных конях

Парит и пламя льет струями;

Когда он медленной стопой

Пути на запад уклоняет,—

Бывало, с кроткою душой

Твой друг спокойство воспевает;

А ныне — слезы проливает.

Давно ли Белта на брегах

Теряясь мыслию в волнах,

На травке сидя ароматной,

Век тихий, краткий, но приятный

Я воспевал в моих стихах? [1]

Звук лиры немо раздавался

В журчащем токмо ручейке;

Шумя в безмолвном тростнике,

Как легкий ветерок взвивался.

Когда ты некогда почтил

Меня прекрасными стихами

И сердце в них свое открыл,

Обуреваемо страстями;[2]

Тогда я, воздыхая, рек:

«Как! тот в цепях любви стонает,

Кто страсть рассудку покоряет?

И мудрый — тот же человек!»

Я рек — и слезы сожаленья

Блеснули на глазах моих.

Нет, нет, дщерь ада, преступленья,

Тиранка душ и чувств младых,

Любовь! которая всем правит,

Губит, терзает, мучит, славит!

Не буду я в цепях твоих.

И дар небес, свободна воля

Моя пребудет вечно доля.

Но можно ль избежать с душей,

С душей чувствительной и нежной,

От бездны скрытой, неизбежной,

Когда влекут нас чувства к ней?

Те чувства, коим покорились

Рассудок, сердце, ум, душа;

Те чувства, кои устремились

Терзать нас, воли нас лиша?

Как в туче, мраком обложенной,

Едва приметен солнца свет,

Так смертного в душе стесненной

Ум — слабый луч; блеснул — и нет!

Где делась вольность, скромна лира,

Чем сердце в тишине питал?

Едва представилась Темира,

Едва взглянул — уже страдал.

Узрел, что тень — мое блаженство;

Что слабый призрак — совершенство;

Что жребий смертного — страдать;

Что мы, которые гордимся

Узду на страсти налагать,

Что мы на тот конец родимся,

Чтоб пред страстями трепетать.

Так, только я её увидел,

Уже свободу ненавидел,

Исчезла вольность, как мечта,

Ее ум беглый, беспристрастный,

Язык, всегда с душой согласный,

Нрав тихий, скромный, красота

И самое ее молчанье

В меня вливали обожанье.

О, если бы ее ты знал!

Коль друга любишь всей душею,

Ты пал бы равно перед нею;

Ее б со мною обожал.

Быть с ней и ей не удивляться,

Быть с ней — ее не полюбить

И ей навеки не предаться —

Бесчувственному должно быть!

Когда б ты обратил вниманье

На легкое ее дыханье,

Подобно кротким ветеркам;

На то, как жилочки струями

Лиются по ее грудям;

Как черны волосы волнами

Клубятся по ее плечам;

Когда б ты видел, вобразил —

В ее цепях блаженство б чтил.

Что ж должно быть в душе столь страстной,

В душе чувствительной моей?

Дивися, смейся, сожалей:

Едва узрел твой друг несчастный

Темиру в первый в жизни раз —

И луч в нем разума погас;

Едва успел сказать ей слово —

И сердце излететь готово;

Едва к руке коснулся я,

С ее глазами повстречался —

С свободой, сам с собой расстался.

Моя душа — уже ея.

Когда весь мир счастлив, спокоен,

На лоне тишины живет,

Твой друг уныл, смущен, расстроен,

Иль стонет, или слезы льет;

Когда улыбка нежна, смехи

Для смертного лиют утехи,

Твой друг тогда стократно мрет.

Когда кажусь я равнодушным,

Спокойным, разуму послушным,

Себя хочу лишь обмануть!

Но если внутрь меня взглянуть,

Проникнуть в сердце сокровенно,

Печалью, муками стесненно,

Открылся б жалкий человек!

Слезами всякий день встречаю,

Слезами каждый провождаю;

И весь мой век — страданий век,

И сон, несчастных утешенье,

Моих печалей продолженье.

Но ах! мне сладко слезы лить,

Когда я плачу о Темире.

Не будь, не будь она лишь в мире —

Тогда и я престану жить.

Коль друг — позволь мне заблуждаться;

Коль друг — оставь меня терзаться;

Настанет час, и всё пройдет.

Хоть сожаленья я достоин,

Твой будет друг опять спокоен;

Но где? когда? — когда умрет.

1793

174. К Е...Е И...Е Б.{*}

Цветок прекрасный, несравненный

Ума, науки в свете жить,

Которой цель — и быть почтенной,

И милой, и любезной быть;

Угрюмость не считать за славу,

Без колкости уметь шутить,

И золотом и шелком шить,

Читать и Юнга и Мольера,

Как Терпсихоре танцевать,

С улыбкой, с кротостью прощать

Ханжу, глупца и лицемера

И зла ни крошки не желать;

Карандашом не маслить жилы,

Взаймы румянца не искать,

Одной природою пленять;

Которой даже слезы — милы!

Ты хочешь, делаешь мне честь,

Чтоб я, расставшися с Москвою,

С унылой, томною душою

Писал к тебе о чем ни есть?

Но что же здесь тебя достойно?

Что может разум твой занять?

Здесь ум и сердце — спят спокойно;

Их трудно на ноги поднять.

Здесь всё пришибено гвоздями;

Рассудок, смысл назаперти;

Всё бродит странными шагами,

И нет надежного пути.

Почтенны Л**ия дамы

Подчас угрюмы и упрямы,

Но молчаливы завсегда;

Живут приятельски с мужьями.

Друг друга потчуют тузами

И — не бранятся никогда.

Мужья с великим просвещеньем

Душевным, райским чтут спасеньем

Женой как шашкою играть,

Заставить целый век молчать.

......................................

......................................

......................................

Вот свет, в котором поживаю;

Каков ни есть — однако ж свет.

Пишу, а иногда читаю;

Лечусь — но груди легче нет;

То утром тихими шагами

С одним или двумя друзьями

По скучным улицам хожу;

То дома целый день сижу;

То в помощь призову Морфея,

Ночь богатырским сном просплю,

И чем унылей здесь, грустнее,

Тем более Москву люблю.

Подчас — когда мне всё наскучит,

Иду в жилище мертвых я:

Там каждый гроб, пылинка — учит,

Что миг, ничтожность жизнь моя;

Что я вчера лишь в свет родился,

Что завтра я оставлю свет,

Что я безумно суетился,

Что всё мое со мной умрет.

Горящи слезы полиются,

Грудь встрепенется, как листок,

Вздыханья ветерком несутся

И сядут тихо на цветок.

Подчас я стоиком бываю,

Подчас эпикуризм люблю;

Подчас с Платоном рассуждаю,

Лишь пирронизма не терплю.

Люблю прекрасное творенье,

Блаженство вижу в нем людей;

Всё рад им в жертвоприношенье,

Лишь кроме вольности моей.

Люблю — но страшны их оковы,

Хоть сердцу сладостны оне;

Хоть всякий день утехи новы,

Однако же — опасны мне.

С спокойством, дружеством, свободой

Живу я, право, воеводой,

И время как стрела летит.

Смиряю пылкие желанья,

Не знаю совести терзанья,

И кротко сердце не грустит.

Тебя сердечно почитаю,

Люблю как братьев всех людей,

Хочу добра им всей душей,

И зла — злодею не желаю.

Слезинку иногда пролью,

Что рок несчастных угнетает,

Что сердце кроткое страдает, —

И так веду всю жизнь мою.

<1797>

175. ОДА {*}

НА СОЖЖЕНИЕ В ОРЛЕ ФЕЙЕРВЕРКА В ДЕНЬ ВЫСОЧАЙШЕЙ КОРОНАЦИИ ГОСУДАРЯ ИМПЕРАТОРА ПАВЛА I

Пылает воздух, небо рдеет,

В огнях курятся облака;

Кипит туман и пламенеет,

Как огненна во тьме река.

Там звезд алмазных миллионы

Одни вослед другим летят,

Катятся, рвутся и шипят;

Там грома грохот, ядер стоны;

Там в изумлении народ

Колеблет кликом неба свод.

В щите, блистающем денницей,

Черты зрю росского царя:

Порфира — пурпур с багряницей,

Вокруг — сапфирная заря.

Орел простерся под пятами,

В когтях его Луна дрожит,

Там Лев растерзанный лежит,

Там с снежными Кавказ хребтами,

Что древле небо подпирал,

Согбен к ногам его упал.

Кто с Павлом в щедрости сравнится?

Кто превзойдет его душой?

Иль должно вновь Петру родиться,

Иль благости небес самой.

Что Марк-Аврелии и Титы?

Я зрю богов в вас и царей,

Достойных вечных алтарей;

Но Павел в свет — и вы забыты.

Вы обладали тьмой римлян,

А он — душами россиян.

1797

Загрузка...