В отечество свое как прибыл некто вспять,
А не было его там, почитай, лет с пять;
То завсе пред людьми, где было их довольно,
Дел славою своих он похвалялся больно,
И так уж говорил, что не нашлось ему
Подобного во всем, ни ровни по всему:
А больше что плясал он в Родосе исправно,
И предпочтен за то от общества преславно,
В чем шлется на самих родосцев ныне всех,
Что почесть получил великую от тех.
Из слышавших один ту похвальбу всегдашню
Сказал ему «Что нам удачу знать тогдашню?
Ты к родянам о том, пожалуй, не пиши:
Здесь Родос для тебя, здесь ну-тка попляши».
<1752> В. К. Тредиаковский
В малой философьишке мнишь себя великим,
А чем больше мудрствуешь, становишься диким.
Бегает тебя всяк: думает, что еретик,
Что необычайны шутки делать ты обык.
Руки на лоб иногда невзначай закинешь,
Иногда закусишь перст, да вдруг же и вынешь;
Но случалось так же головой качать тебе,
Как что размышляешь иль дивишься сам себе!
Мог всяк подумать тут о тебе смотритель,
Что великий в свете ты и премудр учитель.
Мнение в народе умножаешь больше тем,
Что молчишь без меры и не говоришь ни с кем;
А когда тебя о чем люди вопрошают,
Дороги твои слова из уст вылетают:
Правда, скажешь — токмо кратка речь твоя весьма —
И то смотря косо, голову же заломя.
Тут-то глупая твоя братья все дивятся
И, в восторг пришедши, жестоко ярятся:
«Что б когда такую же голову иметь и нам, —
Истинно бы нашим свет тогда предстал очам!»
1752 И. С. Барков
Открытель таинства любовныя нам лиры,
Творец преславныя и пышныя «Семиры»,
Из мозгу рождшейся богини мудрой сын,
Наперсник Боалов, российский наш Расин,
Защитник истины, гонитель злых пороков,
Благий учитель мой, скажи, о Сумароков!
Где рифмы ты берешь? — ты мне не объявил,
Хоть к стихотворству мне охоту в сердце влил.
Когда сложенные тобой стихи читаю,
В них разум, красоту и дивность обретаю;
И вижу, что ты, их слагая, не потел,
Без принуждения писал ты, что хотел;
Не вижу, чтобы ты за рифмою гонялся
И, ищучи ее, работал и ломался;
Не вижу, чтоб, искав, сердился ты на них:
Они, встречался, кладутся сами в стих.
А я? О, горька часть, о, тщетная утеха!
Потею и тружусь, но всё то без успеха;
По горнице раз сто пробегши, рвусь, грущу,
А рифмы годныя нигде я не сыщу;
Тогда орудие писателей невинно —
Несчастное перо с сердцем грызу бесчинно.
Нельзя б мне показать в беседу было глаз,
Когда б мя петиметр увидел в оный час,
Увидел бы, как я по горнице верчуся,
Засыпан табаком, вздыхаю и сержуся:
Что может петиметр смешняй сего сыскать,
Который не обык и грамоток писать,
А только новые уборы вымышляет
И ими глупый полк кокеток лишь прельщает?
Но пусть смеется он дурачествам моим
Во мзду, что часто я смеюся и над ним.
Когда его труды себе воображаю
И мысленно его наряды все считаю,
Тогда откроется мне бездна к смеху вин;
Смешняе десяти безумных он один,
Увижу я его, сидяща без убора,
Увижу, как рука проворна Жоликёра
Разжженной сталию главу с власами жжет,
И смрадный от него в палатах дым встает;
Как он пред зеркалом, сердяся, воздыхает
И солнечны лучи безумно проклинает,
Мня, что от жару их в лице он черен стал,
Хотя он от роду беляе не бывал;
Тут истощают все благоуханны воды,
Которыми должат нас разные народы,
Узная к новостям весьма наш склонный нрав,
Смеются, ни за что с нас втрое деньги взяв.
Когда б не привезли из Франции помады,
Пропал бы петиметр, как Троя без Паллады,
Потом, взяв ленточку, кокетка что дала,
Стократно он кричит: «Уж ужасть, как мила!»
Меж пудренными тут летая облаками,
К эфесу шпажному фигурными узлами,
В знак милости ее, он тщится прицепить,
И мыслит час о том, где б мушку прилепить.
Одевшися совсем, полдня он размышляет,
По вкусу ли одет? — еще того не знает,
Понравится ль убор его таким, каков он сам,
Не смею я сказать: таким же дуракам.
Подобно как жених в последний час пред браком
Боится, чтоб в ту ночь не быть кому свояком,
Задумавшись сидит, ждет рока своего
И хощет разрешить сумнение его, —
Так бедный петиметр робеет и вздыхает,
Что долго Жоликёр ему не отвечает —
По моде ли в тот день его он нарядил
И мушку на лицо он тут ли прилепил?
Искусный Жоликёр, Просперов победитель,
Ты первый таинства вержетов объявитель,
Не мучь его, скажи: по вкусу ль он одет,
Кокеткам бешеным понравится иль нет?
Но ты еще молчишь; почто не отвечаешь?
Промолви, хитрый муж! ты дух его смущаешь.
Се слышу глас его и внемлю разговор:
«Monsieur, — он говорит, — твой верный Жоликёр
Победу в этот день тебе предвозвещает:
Повсюду на тебе парижский вкус сияет!
Советов лишь моих в беседе не забудь;
Немножко дерзостней во оной только будь,
Не следуй правилам людей, что нас ругают,
А сами, что есть вкус — того не понимают;
Невежеством своим их строгость умягчай;
На речи ты других отнюдь не отвечай;
Один всё говори, кричи, скачи, вертися,
И сколько вымыслишь ты бешенства — бесися!»
Подобно как солдат с весельем в брань спешит,
То с радостью уже он мнит, что победит;
Или как наш пиит, вписав в свой стих Россию,
Любуется, сыскав к ней рифмою Инди́ю,—
Так ободренный наш сей речью петиметр,
Как легкое перо подъемлет сильный ветр,
Подъемлем радостью, из кресел вылетает
И, палку, что всех рост гайдуков превышает,
К ступанью легкому себе употребя,
На пиршество бежит, всю память погубя.
Ты, остроумный Поп, любимец Аполлонов,
Честь аглицких стихов, поборник их законов,
Скажи мне ты, творец «Отрезанных власов»,
Скажи мне, где ты брал воздушных тех богов,
Которыми свою Белинду несравненну,
Предвидя ей напасть и скорбь неизреченну,
Старался суетно со всех стран окружить
И тщился от беды ее ты сохранить?
Открой мне, где собор сих духов обитает,
Которых сильфами твой стих нам нарицает,
И дай единого из нежных сих божков
Для сохранения хоть красных каблуков,
Чтоб дерзка пыль до них не смела прикасаться
И краска бы на них не смела изменяться,
Чтоб ветр его чулки и ноги пощадил
И с стрелки блесточки чтоб дерзко не сронил.
Но вот мой петиметр в беседу уж вступает...
Что ж слышу я за вопль, что слух теперь пронзает?
Подобно как кричит обрадован народ,
Когда, избавившись морских свирепых вод,
На дряхлом корабле в пристанище втекает,
И в безопасности тот час воспоминает,
В который видел он ужасный неба гнев
И зрел уж на себя разверсты бездны зев,—
Так собранные тут кокетки восклицают
И одеяние его надмеру похваляют.
Иная тут кричит: «Куды какая тень!
Уж подлинно скажу, что твой сегодня день».
Другая, истинно — подобно как взбесяся,
Французским языком из детства заразяся,
«Devant dieu! [1] — та кричит. — Как ангел ты пригож,
И на прекрасного ты М* похож!»
Хваленый петиметр, чтоб больше показаться,
Тут велеречием потщится украшаться,
Сбирает речи все, в романах что читал,
Которые Даржанс для бедности писал.
Немецких авторов, не зная, презирает
И в них добра найти отнюдь не уповает.
Тут вспомня, что велел премудрый Жоликёр,
Несмысленно гордясь, болтает всякий вздор.
Вот, бедный петиметр, чему и я смеюся;
Ты истинно смешон — на целый свет в том шлюся.
Мне лучше кажется над рифмою потеть,
Как флеровый кафтан с гирландами надеть
И, следуя во всем обычаям французским,
Быть в посмеяние разумным людям русским,
Что собрано отцом, в младых днях то прожить
И в старости о том крушиться и тужить.
Ты ж, ненавистница всех в обществе пороков,
О муза! коль тебе позволит Сумароков,
Ты дай мне, дай хоть часть Горациевых сил,
Чем фряска гордого он в Риме победил,
Чтоб мной отечеству то стало откровенно,
Чем он прославился вовеки несравненно.
1753
И. П. Елагин
Похвал, о Елагин, достоин ты неложно —
Любителям наук тебя хвалить всем должно;
Хоть песнями поныне еще ты процветал,
Но и в них ты свой ум довольно показал;
Ты страсть любовную толь в них изображаешь,
Что кто их станет петь, к слезам тех принуждаешь;
И тем поныне любви поэтом у всех слыл,
Зачем, скажи, тя слог сатир ныне прельстил?
Зачем на беззаконный порок глас возвышаешь,
Петиметров ныне в своих стихах ругаешь;
Зачем из всех страстей сие ругать избрал
И на безвредную другим лишь ты напал?
Молчишь про тех, кои велик всем вред наносят
И равно мщения с неба просят;
Праведно за сие всем ненавидим стал
И брань на ся навлек вмест прежних похвал;
И все ныне люди мнят, о Елагин, о тебе,
Что ты тщился отмстить учиненную злость себе;
Не музой наставлен сии стихи ты пел,
Но в злобе ты равной какою фурией кипел;
И о чем бы сия страсть руганию достойна,
Прежде всего мнится, но рассмотреть пристойна,
Всяк щеголь лишь мысли́т, как бы себя убрать,
Как бы уборами красы себе придать;
О всем же прочем он никак не помышляет,
Имение свое в младых днях проживает;
Пред зеркалом чуть не целый день сидит,
О уборах мысля, часто всю ночь не спит;
Но ум мой еще в том смеху не обретает, —
Небо разны дары на смертных изливает:
Иной над деньгами день и ночь все сидит,
Другой же с трубою в нощное время бдит;
Смотрит на планеты и цифрами толкует,
Чудно составленье вселенной испытует;
Многие ж, мнимым златом всуе прельстясь,
В химии трудятся, оное найтить льстясь;
Или к механике любовь зельну имеет;
Иль над стихами часто всуе потеет;
И так всякий к тому особливо рожден
И веселится тем, во что он упражнен.
Так равно и петиметр только в одно то тщится,
К чему определен судьбиною родиться;
Убором он меня своим не огорчит;
Нрав его веселый всех людей веселит.
Есть ли досада в том, себя кто одевает,
Хоть ежедневно он обнову надевает?
Никого другого он тем ведь не вредит,
Коль свое имение в наряды истощит.
Однако и о том сколь тайно ни считаю,
Еще я никого поныне не обретаю,
Кто б в одни уборы именье промотал
И без других страстей от них бы нищим стал.
Лишь видом он своим весь взор мой привлекает
И не меньше того веселостью прельщает;
Всегда весел и смел, в компании смешон,
Но не для того, чтоб всем глуп казался он,
Умом лишь он своим беседу утешает
И для того смешон, что смешным быть желает;
Но часто то бывает, коль случай то велит,
Что постоянну речь и щеголь говорит,
И в ней, наоборот, толь разумен быть зрится,
Коль незнающему он прежде смешон мнится.
Так больших пороков не нахожу я в нем,
Разве последовать нань отцу смертным всем
Ходить нагим, как он, иль листья сплетая.
Свой стыд чтился прикрыть, иных одежд не зная;
Но и тому потом творец наш показал,
Чтоб кожею зверей он тело прикрывал.
И с того времени, одежды пременяя,
С клима́том разных мест иль с вкусом соглашая,
Иной народ себе власам расти давал,
Другой же чтоб брить их в закон себе считал;
Многие же себя коротко одевали,
А у нас в старину озямы в моде стали,
Но как стал наш народ от суровств отвращен,
Коммерцией со всей Европой сообщен,
Тогда отцы наши их моды пренимали,
Азиатски нравы с брадами покидали.
А ты разве хочешь опять возобновить
И давно умершу браду нам воскресить,
И вместо б кафтанов озямы надевали,
Поверь, мой друг, ты мне, — твои труды пропали:
К старинным уборам ты не можешь прельстить,
Но сам коли хочешь в озямах ты ходить,
Тебе теперь, скажу, никто не запрещает,
Но так же по тебе никто не подражает;
Но коль боишься ты смешну всем людям быть,
То лучше для тебя, нежель злодеем слыть.
Но что в твоем письме еще я ненавижу,
Что более злости, нежель разума вижу:
Подумай ты сам, как можно с умом сказать,
Будто бы петиметр не знал себя убрать;
Всем Жоликёра совету вопрошает,
Будто б без него, как нарядиться, не знает.
Жалею о тебе, что как ты ослеплен,
Со злобы не видишь, коль вдруг стал отдален
От того, описать что столь ты долго тщился,
И в щеголя мужик деревенский родился.
Знатно стихов к своим ты мыслям не прибрал,
Не то, что ты хотел, но что мог, то писал.
Признайся без сердца ты в незнании твоем,
Ей, то лучше мнится мне в слабом уме моем,
Чтоб выразить кому в стихах мысль не уметь,
Нежели поэту толь слабую иметь.
Итак, мое письмо теперь окончаю,
Лишь при конце тебе еще я вспоминаю,
Чтоб впредь ты никого толь злобно не ругал,
И коль страстен писать, — о чем другом писал;
Что в себе имеешь, в других людях не брани,
По одной наслышке ты Расина не хвали.
Равно смешно, мнится, творцов-немцов ругать,
Как, не разумея, французских похвалять.
Прогнавши злобу всю, нем, подумай о тебе
И пороки свои изочти ты сам в себе,
Сие сколь можно было тебя ими ругать,
Ежели б противу тебя кто стал писать.
Ныне же, коль можно, в вине своей признайся,
Лучшими стихами оправиться старайся,
И дикие поля прекрасные похвалий,
Иль чрез трагедию к слезам нас принуждай.
Коль дух в тебе парящ и мысль имеешь смелу,
Возьми звучну трубу и следуй с ней Гомеру.
Славные героев дела нам воспевай,
А сатиры ты впредь отнюдь не начинай.
Всегда вредно тому, коль кто других ругает,
Всяк автора бранит, хотя ее читает.
А ты начальником довольно показал,
Что не к ней ты рожден, хоть сколько ни писал.
1753
Неизвестный автор
Открытель таинства несо́гласных речей,
Издатель коль слыть хочешь, — не тронь мысли чужей.[1]
Творец преслабыя и славныя сатиры,
Не ставь Боалу[2] в персть творца сладкой «Семиры»,
Нехвальна речь такая — нестройство и хула,
И быть ему не может от оной похвала.
Он нежностей писатель, сатиром не бывал,
Стихов же о́пять нежных не писывал Боал,
Назвав его Расином, достойно применил:
Наперсником[3] некстати, Расин[4] коль славен был;
Скажи мне ты, Мольер, где рифму ты берешь?
Сама тя, мнится, ищет, ты только мысль возьмешь;
Кто видывал когда, ты чтобы запинался,
Когда тобою стих какой ни есть кончался;
Тебя в том дальный труд отнюдь не беспокоит;
Ты только лишь начни, сама та себя строит;
Когда учитель твой, хвали его пристойно,
И собственно то славь, что в нем достойно;
Достоинствы в нем есть, не льстя, он вправду славен;
Ласкательством ему ты век не будешь нравен;
Разумен тем уж он: никак не ослепится,
Парнас что покорен и муза что страшится[5]
Без склонности его дать Горациевых сил,
Которыми что в Риме он Фракана победил;
Нет тонкости в сей лести, немерность видна в ней,
Ты стыд ему, не славу, писал в сатире сей,
Уж впредь коль писать станешь, ты мысли соглашай;
Пристойный пример пользен, им слог свой украшай,
Нужнее разум к речи, как звон в нескладный стих,
Исправитель же нравов, не строй нам слов таких,
Какими ты бесстыдных[6] заставил всех краснеть,
И над стихом подобным не должно бы потеть.
Жених твой как страшится, задумавшись о чем,
Кокетки как ни наглы,[7] им стыдно слушать всем.
Пример такой не вместе для нежных здесь ушей,
Успеха он лишает и труд твой цены сей.
На первой кто странице нестройность видит ту,
Читать дале не станет, там чая срамоту.
Недавно нам к Парнасу прилежно слух открыл
Тот, кто в тебя охоту к стихам такую влил;
Читая нежны мысли, всяк к нежности привык,
Так голос и в порядке сатиров еще дик;
Я мыслю, приучая, и шут бы тот лесной,
Нас не́ вдруг чтоб испу́жать, вид должен взять не свой;
И голосом незлобным, да то и должно так,
Но верно и шутливо представлен быть им всяк;
Из общества продерзких в пороках-то каких,
Пусть сам он тем краснеет, пусть сам стыдится в них:
Хотя и не назначен, М..., тобой,
И.. Л.. И.. М.. краснеть будем собой.
Не назван, всякий видит представленна себя,
Исправишь тем ты многих, ничем не согрубя;
Совет твой в добродетель приемлем ото всех,
Он важен тем пред всеми и верен в нем успех.
Не злобою, что дышит сатир, браня пороки,[8]
Но к обществу любовь чертит полезны строки;
Всяк ладен к его речи, всяк слушает умом,
Всяк видит себе друга, наставника чтет в нем;
Поверенность такая нужна ведь очень есть,
Негромки с нею речи то могут произвесть,
Над чем бы и сам Пиндар без пользы труд терял,
Хотя бы он как древле и в наши дни блистал.
Лишь дела непристойным старайся не тягчить,
Но саму только важность очам всем предложить.
Звать силфов к блуку в сатире не пристало,
То вымысли лишь, лире <что> стихотворство дало. [9]
Пространно ль писать хочешь, писать, о чем здесь есть,
Представь ты в петиметре безбожность, трусость, лесть.
Всё ва́жнее кудрей, хотя и те пристойны,
Но ну́жней истреблять, вреда что суть преполны;
А ты в своей сатире лишь легкость избирал,
Лепил на лицо мушки и кудри прижигал.
Важнейшие забыв, убрал его в чулочки
И, Попа [10] ублажая, искал, где те божочки;
Наполнил целый лист, оставив свою тему
И странно примешав в сатиру ту поэму.
Ты мыслил хорошо и, что того довольно,
Сразил ты петиметра, и стыдно ему, больно.
О, горька часть твоя, о тщетная утеха,
Потел ты и трудился, но нету в том успеха;
Он голосом хохочет и сам тут кажет всем:
«Вот сатира на меня, пропал я уж совсем».
Счастливый Жоликёр прославлен лишь век ею,
С щипцами над вержетом и с кистью он своею,
Потомкам нашим знаем и мудрым будет слыть,
Что славного Проспера умел он победить,
А ты, святой Мартын,[11] гирландов нашиватель,
За что тебя забыл сатиры сей издатель?
Просперов, Жоликёров он только избирал,
Уж зачем, не знаю, ты с Шердоном не попал.
Плачьте вы, бессчастны, — и вы б бессмертны были,
Если б то избавит сатиру вечной пыли,
В которой, мне как мнится, валяться в лавках ей,
И голодом взбешенных служить чем для мышей.
Но что я так смеюся, что в истину с ней будет,
К чему в ней польза есть, всяк вечно ту забудет,
Ни нравов та исправит, ни нас страстьми стыдит,
Но в облак только пыльный, дав смрадный дым, глядит.
1753
Неизвестный автор
Открытель таинства поносныя нам лиры,
Творец негодныя и глупыя сатиры,
Из дрязгу рождшейся Химеры глупой сын,
Наперсник всех вралей, российский Афросин,
Гонитель щеголей, поборник петиметров,
Рушитель истины, защитник южных ветров!
Скажи мне, кто тебя сим вздорам научил,
Которы свету ты недавно предложил?
Когда сложенный я тобою вздор читаю,
В нем враки, пустоту и глупость обретаю,
И вижу, что ты, их слагая, не потел,
Без принуждения ты врал всё, что хотел;
Всей силой тщился ты то свету показать,
Что сам Штивелиус не может так соврать.
О горька часть твоя! — я вижу то и сам;
Напрасно объявил ты о себе тот срам,
Что ты по горнице раз сто вдруг обойдешь,
А рифмы ни одной под стулом не найдешь:
Тогда орудие писателей невинно —
Несчастное перо с сердцем грызешь бесчинно.
Ссылаюсь на тебя — ты можешь сам признаться,
Возмог ли б кто тогда от смеху удержаться,
Увидя то, как ты по горнице вертишься,
Засыпан табаком по всем углам кружишься;
Бумаги стопы три в один день замарал —
И ни одной строки умно не написал,
И только глупые сатиры вымышляешь,
Которыми себя лишь больше всех ругаешь,
А петиметров ты напрасно осудил;
Скажи мне: одного глупяй тебя кто б был?
Когда гнушаешься сравнять ты их с собою,
Зачем позволил им смеяться над тобою?
Иль мнишь, что их ты сам чем можешь обругать,
Когда ты все начнешь наряды их считать?
Нет, верь, что будет в том тщетна́ твоя утеха:
Потей хоть кровию, не будет в том успеха.
Хотя ты сто еще таких сатир наврешь,
Спасения себе ты мало в них найдешь;
А только тем себя ты больше остыдишь,
Что глупости своей ты в них не утаишь.
Совет тебе даю их больше не ругать,
Остаться, как ты был, и врать переставать.
Опомнись, что ты сам птиметром быть желаешь,
Да больше где занять ты денег уж не знаешь.
Так всех теперь, мой друг, в покое оставляй,
Свояков ты забудь и век не вспоминай;
Известно то уж всем, что знал ты и до брака,
Что будешь ты иметь и сам в ту ночь свояка
И будешь вотчим слыть, на девушке женясь,
Или отец княжне, сам будучи не князь.
Горациевых сил напрасно не желай,
Но кто умней тебя — ты тем то оставляй;
Немецких авторов без нужд не защищай,
Не в них одних ты всю премудрость полагай,
Парнасского писца для бога не замай,
Стократ умней тебя — его не задирай;
Когда ж не хочешь ты меня послушать в том,
То знай, что прослывешь повсюду дураком.
1753
Н.Н. Поповский
Не петиметров я стихом здесь обличаю;
На са́тиру каких я головой качаю.
О небо! Что то за сумбур и взброд,
И что у нас писцов за дерзновенный род!
Как равен уж такой здесь Боалу с Расином,
Еще превознесен и бога дщери сыном,
В ком тени красоты словесныя их нет,
В том глупость без конца, в том самый мрак, не свет.
Эх, как не возопить: о времена, о нравы!
Бесстыдство, злость и ложь толь рыщут без управы.
Открытель таинств он... Каких? Когда? Кому?
Зажать свой должно зев свидетельству тому.
Добро́ты крас отнюдь он никаких не знает;
На ветер так, как вся та са́тира болтает.
Но полно, вчуже стыд меня, чтеца, проник:
Каков учитель сам, таков и ученик!
1753
В. К. Тредиаковский
Тебе не сродно то, Гораций что имел,
И верь, что лишнее подумать ты посмел.
Ты петиметром быть и сам всем сердцем хочешь,
Да денег лишь занять найти нигде не можешь:
Богатство на табак свое, знать, издержал,
Как засыпался им, стихи когда писал.
А авторов за то немецких почитаешь,
Что по-французски ты ни слова сам не знаешь.
1753
М.Г. Собакин (?)
Куда с копытом конь, туда и рак с клешней —
Пословица сия сталася над тобой.
О вздорный критикус на вздор, о петиметр!
В тебе ль быть замыслам, в тебе ль, беспутном, ветр?
С какими тот рожден, то ясно доказал.
Несчастный слабо коль сатиру написал —
Он хулит то, что там хулы было достойно,
Но порицал притом сатирика пристойно.
А ты, покрав стихи творениев чужих,
Ты «Афросин» писал со тьмою браней в них,
И глупым вздором сим прославиться желаешь;
Но что за славы ты чрез то дождаться чаешь?
Сатирик на беду свояка вспоминал,
Сам в Балабана он за то уже попал;
А ты подобныя награды дожидайся,
Прилежно в критиках таких же упражняйся,
И будешь дураком, как Балабаном он;
Статняе бы писал про мотов ты закон.
1753
Неизвестный автор
Тебе ли сродно то, твоей ли музе сметь
Сатиры вымышлять и тем себя вознесть.
Таким ли сделан ты, чтоб мог ты возноситься,
Когда ты осужден от суки в свет родиться.
1753
Неизвестный автор
Жалею сердцем я, что ты не столь богат,
Чтоб мог помаду есть всегда и в пудре спать.
Когда ж ты так о всех богатых рассуждаешь
И всю веселость их в одном том поставляешь,
Напрасно медлишь ты и сам богатым быть;
Вели за грош один ты сальных свеч купить,
А пудры коли нет и негде тебе взять,
Ты можешь за мукой к знакомому послать.
Но кто бы это был, чтоб вздор такой наврал,
Балабанов одних лист целый намарал?
Теперь я дознаюсь, кто толь нестройно врет.
Конечно — это он, что Сукин сын слывет.
1753
В. К. Тредиаковский (?)
Бесстыдный родомонт, иль буйвол, слон, иль кит,
Гора, полна мышей, о винной бочки вид!
Напрасно ты искал в бреду твоем обуха.
Казалось как тебе — жужжит досадно муха,
Знать, что ты грузен был: не муха то была,
Но трудница медов росистых тех пчела,
Которая, как долг, обидима жужжала.
Узнаешь, что она есть не без остра жала!
1753
В. К. Тредиаковский (?)
Развратных молодцев испорченный здесь век
Кто хочет защищать, тот скот — не человек:
Такого в наши дни мы видим Телелюя,
Огромного враля и глупого холуя,
Который Гинтера и многих обокрал
И, мысли их писав, народ наш удивлял.
Но ты сам знаешь то, того не опасайся;
Ты веком пользуйся и глупостью ругайся.
Он, знатно, что тогда шумен был от вина;
Бросаться ж на людей — страсть пьяницы всегда.
Обиде то твоей довольно будет мщенья,
Когда ты лай его забудешь от презренья,
И слуг твоих созвав, одной породы с ним,
Под штрафом учинишь заказ крепчайший им —
Похабствам чтоб таким они не навыкали
И скаредным словам пол женск не научали.
А впрочем, на конце сих строк тебе моих,
Елагин! мысль скажу мою и всех честны́х:
На честных кто людей отныне и до век
Враждует — сатана и подлый человек!
1753
Неизвестный автор
Какой ужасный крик и вопль мой дух пронзает?
Какой есть сей народ — Елагина ругает?
И женск и мужеск пол — все брань ему кричат;
Мне мнилось, что его в их злобе умертвят.
Все кары, кои есть, несчастну обещают,
Как можно, всячески со злостию ругают.
В чем преступление Елагин учинил,
Чем он так всех людей на ся ожесточил?
От них узнать вину никак мне невозможно.
В ответ лишь мне кричат: «Он всем злодей неложно!»
Скажи хоть ты мне, Феб, отец наукам всем!
Он был тобой любим, в вину впал ныне чем?
Се вижу <ныне я>: молитву Феб внимает,
Сквозь грома, молнии с небес он отвечает:
«Не мни, что нынь его я меньше возлюбил;
Как прежде мне он был, таков и ныне мил.
Все таинства ему Парнаса открываю,
Премудрость на него обильно изливаю.
Боалов ныне дух в нем стал возобновлен,
Подобен он ему в стихах стал дерзновен,
Он тщился из людей пороки истреблять,
Против Птиметра он осмелился писать...
Ты хочешь знать, за что он в ненависть <им> впал —
Он тем виновен лишь, пороки что ругал,
Ругаясь дурам тем, кои то почитают,
Коих кокетками французы называют.
Сей злобный же народ, кой на него восстал,
Бранят его, что он их явно описал».
Промолвив лишь сие, от глаз моих сокрылся,
И путь его по нем лучами осветился.
Потом на сей народ я обратил свой взор
И слушал вредный их к поэту разговор.
Но в столько голосов они тогда кричали,
Что вслушаться не мог, лишь уши ожужжали.
И всяк безумственно, как бешеный, кричал,
Все говорили вздор, никто не отвечал.
Хоть мног тут был народ, коих еще стеснялось,
Но в здешнем городе, мню, сотни не осталось,
Не чувствовали бы страстей которы сих.
Тогда полился слез поток из глаз моих,
И в скорби злой своей: «Увы! — сказал с слезами.—
Вот добродетели награда есть меж вами,
Когда защитник ей злодей вам <ныне> стал,
Как от проступков весь стыд в вас уже пропал.
А ты, Елагин <наш>, того <ты> не страшися,
Воздав отечеству долг, их исправить тщися.
Угрозы дерзкие и брани презирай;
Ты смейся злобе их, на славу лишь взирай!»
1753 (?)
Неизвестный автор
Коль Феб тебе сквозь грома с небес сам говорил,
Сатирика наукой что так он наградил,
Поверю я, что он сим богом был любим,
Но чтобы в нем Боал был духом обновим,
Не верить мне позволь, препятствие имею,
Сказать тебе против Юпитера не смею.
Недавно он мне сам с небес же говорил:
«Не можно, чтобы враль сей дух возобновил», —
От глаз моих скрываясь, в последнее сказал:
«Умом кто так обижен, не может быть Боал».
Так видно, наш сатирик ученый стал дурак:
Прочтя его стихи — то, чаю, скажет всяк.
Несходство их довольно с Боаловыми видно;
Одни хвалы достойны, другие же противно:
Наряды лишь бранят, за важну страсть считая,
И ленту кто милует, ту к шпаге прицепляя.
Не чаю, чтоб Боал о лентах рассуждал;
Важнее есть пороки, кои он осуждал.
Хоть двести крат кричи: «Уж ужасть, как мила!» —
Его та беспокоить нимало не могла.
Но наш сатирик слабый нам только описал,
Как славный Жоликёр Проспера побеждал,
Как, в зеркало глядясь, кто мушку налепляет;
Он, все оставя страсти, лишь щеголя ругает.
Сей славныя сатиры нам плод таков полезен,
Творец как петиметру за слог его любезен.
Неправо добродетели он назван защититель,
Чтоб Феб тебе сказал, что он его учитель,
Не спорю, что наукой обильно награжден,
Но разумом, как видно, он мало одарен.
1753 (?)
Неизвестный автор
Какой ужасный крик и вопль мой слух пронзает,
И что то за язык: Елаг, Елаг, — болтает.
И женск и мужеск пол на имя то сердит,
Другой, его спасая, себя, мнит, умертвит.
Одни его казнить готовы уж словами;
Другие не найдут слов, взнесть как похвалами.
Но чем бы он себя так знатным учинил,
Что наш спокойный мир на шайки разделил:
Вину раздоров сих узнать от них мне трудно,
Все в ярости своей кричат лишь безрассудно;
Скажи хоть ты мне, Феб, пустых стихов отец,
Чем ссоры зачались, что будет их конец?
Феб скоро отвещать, лишь кто его спрашает,
Не думавши и вдруг, во гневе отвещает:
«Не чаял я, чтоб ты дурак такой же был,
Чтоб об Елагина стихах ты говорил;
Я всю войну об них толико ж презираю,
Как и его в стихах самого мало знаю;
Парнаса таинствы ему не открывал,
И верь мне, что он там вовеки не бывал.
А замешательство, как мню, тем началося,
Что быть сатириком ему не удалося:
Взбесяся на людей, таких же, как и сам,
Смеялись что его растрепанным власам,
Тем вздумал обличать худые их пороки,
Что из французских слов наполнил пусты строки;
Украв из Боала сначалу строк с пяток,
Уверился, что весь его так слог высок
И уж позволено ругаться без разбору
Мужскому, женскому и всякому убору;
Но глуп лишь каждый тем, что на него восстал,
За то, что он писал, себя лишь обругал;
Однако ж ссоры те не прежде перестанут,
Как о пустом болтать <все> глупые устанут».
Промолвив Феб сие, невидим стал мне быть,
А дале без него не силен я судить.
1753 (?)
Неизвестный автор
Не знаю, кто певцов в стих вкинул сумасбродный,
Но видно, что дурак и вертопрах негодный.
Он красотой зовет, что есть язы́ку вред:
Или ямщичий вздор, или мужицкий бред.
Пусть вникнет он в язык славенский наш степенный,
Престанет злобно арать и глупством быть надменный;
Увидит, что там злой кончится нежно злый
И что чермной мигун — мигатель то ж чермны́й,
Увидит, что там коль не за коли, но только
Кладется — как и долг — в количестве за сколько.
Не голос чтется там, но сладостнейший глас;
Читают око все, хоть говорят все глаз;
Не лоб там, но чело; не щеки, но ланиты;
Не губы и не рот — уста там багряниты;
Не нынь там и не вал, но ныне и волна.
Священна книга вся сих нежностей полна.
Но где ему то знать? он только что зевает,
Святых он книг отнюдь, как видно, не читает.
За образец ему в письме пирожный ряд,
На площади берет прегнусный свой наряд,
Не зная, что у нас писать в свет есть иное,
А просто говорить по-дружески — другое;
Славенский наш язык есть правило неложно,
Как книги нам писать, и чище как возможно.
В гражданском и доднесь, однак не в площадном,
Славенском по всему составу в нас одном,
Кто ближе подойдет к сему в словах избранных,
Тот и любее всем писец есть, и не в странных.
У немцев то не так, ни у французов тож;
Им нравен тот язык, кой с общим самым схож.
Но нашей чистоте вся мера есть славенский,
Не щегольков, ниже́ и грубый деревенский.
Ты ж, ядовитый змий, или как любишь — змей,
Когда меня язвить престанешь ты, злодей!
Престань, прошу, престань! к тебе я не касаюсь;
Злонравием твоим, как демонским, гнушаюсь.
Тебе ль, парнасска грязь, маратель, не творец,
Учить людей писать? — ты, истинно, глупец.
Поверь мне, крокодил, поверь, клянусь я богом!
Что знание твое всё в роде есть убогом.
Не штука стих слагать, да и того ты пуст;
Бесплоден ты во всем, хоть и шумишь, как куст;
Что ж ядом ты блюешь и всем в меня стреляешь, —
То только злым себя тем свету объявляешь.
Уймись, пора уже, пора давно, злыдарь!
Смерть помни, и что есть бог, правда, мой сударь!
Хоть тресни ты, в трудах я токмо пребываю,
В трудах — не в пустоте; твое ж зло презираю.
Но тщетно правотой к добру тебя склонить;
Мне рыжу тварь никак в добро не пременить
В небесной красоте (не твоего лишь зыка,
Нелепостей где тьма) российского языка.
Когда, по-твоему, сова и скот уж я,
То сам ты нетопырь и подлинно свинья!
1753 (?)
В.К. Тредиаковский
Что бешенство ввелось у нас между писцами?
Иль пред последними се сделалось годами?
Оружием что прежде себя всяк защищал,
Или прекрепкий щит противу поставлял,
Чтоб меч, сскользнув, не дал смертельного удара;
А ныне хотя нет такого в людях жара
Обиду защищать, <вдаваяся> на смерть,
И тем бы жизнь скончав, обиды не терпеть,
А для того закон сему злу запрещает,
И власть отмщения перу препоручает.
Да так, чтобы юстиция сие разобрала,
Довольствие обиженну тотчас бы подала,
Но вместо прав нашлись какие-то судейки,
Без привилегии судят всё, как затейки;
Согласия в них нет, в них только что раздор;
Какими-то стишками чинят свой приговор,
А в людях хулят всё и в тех, кто их умнея,
А сами не признают, что всех они глупея.
1750-е годы
В. К. Тредиаковский
Великость языка российского народа
Колеблет с рвением неистова погода.
Раздуты вихрями безумными голов,
Мешая худобу с красой российских слов,
Преславные глупцы хотят быть мудрецами,
Хваляся десятью французскими словцами,
И знание себе толь мало ставят в честь,
Хоть праведно и тех не знают произнесть.
Природный свой язык неважен и невкусен;
Груб всяк им кажется в речах и неискусен,
Кто точно мысль свою изображает так,
Чтоб общества в словах народного был смак;
Где слово приплетешь некстати по-французски,
Изрядно скажешь ты и собственно по-русски,
Но не пленяется приятностью сей слух,
На нежность слов таких весьма разумный глух.
Не заплетен отнюдь язык наш в мыслях трудных,
Коль громок в похвалах, толь силен в тяжбах судных.
Любовный нежно он изображает зной,
Выводит краткость въявь, закрыту темнотой.
Каким преславный Рим превозносился словом,
Такою кажет нам Россию в виде новом.
Каков был Цицерон в витийстве знаменит,
Так в слове греческом Демо́сфен плодовит.
Возвысили они своих отечеств славу,
Принявши честь себе слыть мудрыми по праву.
Примеру многие последуя сему,
Желают быть у нас за образец всему:
Надменны знанием бесплодныя науки,
На ветер издают слов бесполезных звуки,
Где показать в речах приятный вкус хотят,
И мудрость тем открыть безумию спешат.
Заслуги ль к отчеству геройски выхваляют,
Мериты знатные стократ усугубляют,
За склонность ли кому сей род благодарит,
Не благодетель тот ему, но фаворит.
Не дар приемлет — что ж? — дражайшие презенты,
И хвалят добрые не мысли — сантименты.
1750-е годы (?)
Неизвестный автор
Довольно не могу я людям надивиться,
Которые хотят сатирой возноситься,
Напрасные труды к тому употребя,
Ругаючи других, находят в ней себя.
Какого ждать должна сатира та успеха,
Кроме обратного ругательства и смеха,
Довольно показал один пример то нам.
Когда кого ругать, не будь таков и сам.
Немногие еще прославились в сем роде,
Да льзя ль и сделать что сатирою в народе?
Возможно ли тогда достигнути конца,
Чтоб ею обратить испорченных сердца,
Когда мы видим, что законы, ни уставы
Не могут истребить в народе злые нравы?
Когда ни страсть, ни казнь, ни муки, ни гроза
Не могут ужаснуть преступников глаза
И несмотря на все столь строгие заказы
Не истребят худых обычаев заразы?
Что может, рассуди, сатира произвесть,
Хотя ты испиши бумаги целу десть?
Лишь кто ее прочтет, хоть знает, хоть не знает,
Без рассуждения поносит и ругает,
Увидя свой портрет, друг за́ друга вступясь,
Со братом брат и кум с кумой совокупись,—
Я только говорю, разумных исключая,—
Стараются отмстить, обидой почитая.
Иной, не знаючи, каков сатиры склад,
Услыша у других, всё хулит наугад.
Хоть кстати или нет, того не разбирает,
Да как и разобрать, он сам того не знает.
Другой, не различив, что худо, что добро,
Хватается скорей к защите за перо.
Слепивши как-нибудь стишков весьма нестройных,
Выходит из границ сатир благопристойных.
Иной, лишь выучив псалтырь да часослов,
Подумал о себе, что он и богослов.
Умея написать лишь только аз и буки,
Возмнил, что знает все искусства и науки.
Искусен ты до бук, но не достиг зела,
И ты вступаешься днесь в письменны дела.
Ах, лучше б никогда на свет тот не родился,
Против которого писать ты устремился.
Опомнися, дружок, конечно, ты забыл,
Что азбуки еще совсем не доучил.
Немного в том добра, и в том искусства мало,
Чтоб так писать стихи, как в разум ни попало.
Сим образом писать, я мню, немудрено,
Что названо бело, то называть черно.
Чрез то ни похвалы, ни славы не достанешь,
Лишь будет всяк бранить, пока не перестанешь.
Вот все сатириком желанные плоды,
Которы он себе получит за труды.
Чего ж иного ждать, как я кого обижу,
А впрочем, никакой я пользы в ней не вижу,
Успех гораздо мал, что моды так бранишь,
Лишь сам против себя ты всех вооружишь
И вместо пользы той, для коей ты ругаешь,
Злодеев наживешь, которых и не чаешь.
Какая ну́жда мне роскошного бранить,
Он сам узнает то, что не умел <он> жить.
Богатый для меня нимало не досаден,
Что я не так, как он, достаточно наряден.
Завидовать ему не стану я вовек.
Я знаю, что и я такой же человек.
Сегодня он богат, я завтра буду вдвое,
Не в том различие, но есть совсем иное.
Кто горда иль льстеца сатирою бранит,
Не много в них она движенья учинит.
Пускай один себя всех выше возвышает,
Он, презирая всех, от всех презрен бывает.
Пусть, голову взодрав, как добрый ходит конь,
Дорогу дам ему, лишь он меня не тронь.
Другой, стараясь в том, чтоб все его любили,
Прельщает пусть того, кто любит, чтоб хвалили.
Для прибыли своей все способы сыскав,
Возьмет ли он себе сатиру за устав?
Он самолюбию тщеславных угождает,
Скупому скупость он за разум представляет.
Он в моте мотовство щедротою зовет,
Для пьяницы вину хвалы он не найдет.
И, словом, всякому он в сердце скоро входит,
Корыстуяся сам, других в погибель вводит
И лицемеря ждет последнего конца.
Что может в свете быть опаснее льстеца!
Хоть львова ярость нам и вид его ужасен,
Не столько нам и он, не столько тигр опасен,
Они живут в горах или в лесах густых,
Спасешься и от них, когда не тронешь их.
А сей домашний зверь, губитель смертных рода,
Который так, как ветр, куда несет погода,
В ту сторону и он свой испускает яд,
Доколь тот веет ветр, ласкать до тех пор рад.
Лишь только ветр опять в другу страну повеет,
С ним парусы и он переменить поспеет.
Возможно ли что в нем сатирой произвесть?
Всяк в воздаяние достойну примет честь.
Не трогай никого, никто тебя не тронет.
Что нужды, как скупой под игом страсти стонет?
Пускай над деньгами он день и ночь корпит,
Всю ночь на сундуке на войлоке проспит,
Для праздника он съест селедочку с витушкой,
Да и тогда на квас расстаться жаль с полушкой.
Для друга поднесет он чарочку винца,
Довольно в день и двум полфунтика мясца,
А что останется, то к завтрему годится.
И в гроб таков пойдет, каков на свет родится.
От скупости его я тем не удержу,
Лишь всех против себя скупых вооружу,
Посмотрит ли на то мот, пьяница в трактире,
Хотя б их имена написаны в сатире?
Против картежника хоть стопу напиши,
Воздержится ли он, увидя барыши?
Он, упражнялся в подборах и обмане,
Не может не играть, коль есть хоть грош в кармане.
Не вспомнит он тогда, что нечего жевать,
Он лучше не поест, как в карты не играть.
Когда он проиграл все деньги из кармана,
Довольно ль? — Нет еще, дойдет и до кафтана,
Забудет, хоть была б жестокая зима.
Кто скажет и тогда, что он не без ума?
И если это так, возможно ли представить,
Что льзя сатирою безумного исправить?
Успех тот будет худ, таких людей бранить,
Что худа от добра не могут различить
И, страстью ослепясь беспутной и негодной,
Именье потеряв, теряют ум природный.
Что нужды мне до них! Ни слова не скажу,
Хула для них слаба, что я их осужу.
К чему привыкнет кто, не скоро тот отвыкнет:
Я мало устрашусь, когда ворона вскрикнет,
От злого тем меня не отвратит она.
Так может быть для всех сатиры брань страшна?
Кто совести в себе и чести не имеет,
Хоть надорвись браня, так тот не покраснеет.
Когда признания в ком нет и нет стыда,
Слова его ничем не тронут никогда,
Не любит сын отца, что он содержит грозно,
Потом, что в воле жил, раскается, но поздно.
Имеет всякий ум, у всех рассудок есть,
Что сделает кому хулу ли или честь,
Почто совет давать, когда не принимают,
Сатирики себя пустым увеселяют.
Глухому говорить — слова лишь потерять,
Нельзя тому, кто слеп, цветы распознавать.
Кто хочет — так живи, не лучше ль так оставить?
Кто глух, кто слеп, кто глуп — сатирой не исправить.
1750-е годы (?)
Я. И. Брандт (?)
Хоть глотку пьяную закрыл, отвисши зоб,
Не во́зьмешь ли с собой ты бочку пива в гроб?
И так же ли счастлив мнишь в будущем быть веке,
Как здесь у многих ты в приязни и опеке?
Никак там твой покров... <и> сатана:
Один охотник сам до пива и вина;
Другой за то тебя поставит в аде паном,
Что крюком в ад влечет, а ты большим стаканом.
1750-е годы(?)
В.К. Тредиаковский
Неутомимый наш и ревностный певец,
Защитник, опекун, предстатель и отец!
Коль много обе мы тобой одолжены;
Мы славны по тебе и честью почтены.
Когда б ты в тучное нас чрево не вливал,
Никто б о бедных нас почти не вспоминал.
А ныне пухлые твои стихи читая,
Ни рифм, ни смыслу в них нигде не обретая
И разбирая вздор твоих сумбурных од,
Кричит всяк, что то наш — не твой сей тухлый плод,
Что будто мы — не ты стихи слагаешь,
Которых ты и сам совсем не понимаешь,
Что не пермесский жар в тебе уже горит,
Но водка и вино сим вздором говорит,
Что только ты тогда и бредишь лишь стихами,
Как хватишь полный штоф нас полными устами.
Вот в какову теперь мы славу введены!
Но славой сей тебе мы, отче наш, должны.
Когда б не врал стихов, мы б в вечном сне замерзли
Или в несытой бы алчбе как прах исчезли.
Сию ты продолжай к нам ревностну щедроту;
Дадим к вранью еще мы бо́льшую охоту.
Пускай, коль хочет кто, пребудет твердо в том,
Что пахнет всякий стих твой водкой и вином;
Не гневайся на то, тебя тем не убудет;
Довольно таковых людей еще здесь будет,
Которые тебя писцом все будут звать.
Как можно только тщись темнее оды ткать.
На ясность не смотри, пиши и завирайся,
О славе будущей в потомстве не старайся;
На что тебе она? не в гроб ее нести!
Когда умрем, по нас трава хоть порасти!
1750-е годы (?)
Неизвестный автор
Пронесся слух: хотят кого-то будто сжечь;
Но время то прошло, чтоб наше мясо печь.
Безбожника сего всеместно проклинают,
И беззаконие его все люди знают:
Неизреченный вред закону и беда —
Обругана совсем честная борода!
О лютый еретик! против чего дерзаешь?
Противу бороды, и честь ее терзаешь!
Какой ты сеешь яд?
Покайся, на тебя уже разверзся ад;
Оплакивай свой грех, пролей слез горьких реки,
Когда не хочешь быть ты в Тартаре вовеки.
О вы, которых он
Прогневал паче меры,
Восстав противу веры
И повредив закон!
Не думайте, что мы вам созданы на шутки;
Хоть нет у нас бород, однако есть рассудки:
Не боги ведь и вы,
А яростью своей не человеки — львы,
Которые страшней разверста адска зева.
Спаси, о боже, нас от зверского их гнева.
Забыли то они, как ближнего любить;
Лишь мыслят, как его удобней погубить,
И именем твоим стремятся только твердо
По прихотям людей разить немилосердо.
Вторая половина 1750-х годов
И.С. Барков
Цыга́носов, когда с кастильских вод проспится, —
Он буйно лжет на всех, ему кто ни приснится;
Немало изблевал клевет и на меня,
Бесчестя без причин и всячески браня.
Его не раздражал поныне я ни словом,
Не то чтоб на письме в пристрастии суровом.
Пусть так! Я в месть ему хвалами заплачу,
Я лаять так, как пес, и в правде не хочу.
Цыганосов сперва не груб, но добронравен,
Не горд, не самохвал и в должностях исправен.
Цыганосов не зол, ни подлости в нем нет,
К непостоянству вдруг не зрится ни примет.
Цыганосов есть трезв, невздорен и небешен,
Он кроток, он учтив, он в дружестве утешен;
Цыганосов притом разумен и учен,
Незнанием во всем отнюдь не помрачен.
Цыганосов всем вся, как дивный грамматист,
Как ритор, как пиит, историк, машинист,
Как физик, музыкант, художник, совершитель,
Как правоты нигде в речах не нарушитель.
Цыганосов не враль, а стилем столь высок,
Что все писцы пред ним как прах или песок;
Цыганосов своим корысти чужд рассудком,
К чухоночкам ему честь только есть побудком,
Не хульник мужних жен, пронырством не смутник,
Не роет сверстным рва, затем не наушник;
Цыганосов не плут, да правосерд и верен,
Чист в совести своей, всегда нелицемерен.
Цыганосов святынь любитель, в том не льстив,
Священства чтитель он и внутрь благочестив;
Цыганосов душей, как не ханжа, неложен,
Благоговенья полн и верою набожен;
Цыганосов толь благ, почтить коль не могу;
Цыганосов... Цыть, цыть! ведь похвалу я лгу.
Вторая половина 1750-х годов
В.К. Тредиаковский
Сим объявляется
И повторяется,
Что Римския том перв истории Роллена,
Да и по-русскому — какая, о, премена!—
В продаже есть на том дворе, где сам толмач
Живет, что преж сего стихов был русских ткач;
Дом — краска зелена́
В двенадцатой линей
Покажет, а цена —
Вот вам, о благодеи!
Бумаге на простой рубль пол и гривны три,
На чистой два рубля кто даст, тот и бери.
1761
А.А. Нартов
Пою сражение героев я бумажных,
Книгопродавцев брань, наборщиков отважных,
Которые за честь им авторов драгих
Не пощадили зуб, ушей, носов своих!
Сокройтесь все теперь Гекторы, Ахиллесы,
Помпеи, Цезари, военные повесы!
Се муза возгласит в концы вселенной всей
От невских берегов до Старой Руссы сей,
Где Волховь грязная среди болот крути́тся
10 И где нечистоте ее Нептун дивится.
Снимайте шапки вы, мохнаты мужики,
Внемли мне, молодость, внимайте, старики:
Уж Ломоносов здесь, меж облаков летая
И яры молнии с росой упоевая,
Нас чрезъестественной мог высотой дивить,
Но сей великий муж казался боле быть,
Когда, огромными он не шумя словами,
Украшен простоты естественной дарами,
Сердца в нас восхитя счастливейшим стихом,
20 К местам тем возносил он быстрым нас умом,
Велики души где, умы его подобны,
Короны лавровы себе сплетать удобны, —
На геликонский верх, где он пред нами стал,
Героев прославлял, тлен смертности попрал.
И Сумароков здесь, в любовной млея неге,
Довольно показал, что здешни хлады, снеги
Не могут воспретить нам страстию пылать:
Здесь можно жарку быть, в Париже замерзать.
Но сей любови друг в позорищах, плачевных
30 От смертной горести, от вздохов повседневных,
Среди нежнейших чувств, прекраснейших стихов,
Которых похвалить недостает мне слов,
В нередких «ах», увы, покоился дремотой
И зрителей своих отягощал зевотой.
Прости мне, Аполлон, что я могу дерзать
То, что все думают, в стихах своих вмещать,
Что двух твоих детей, возлюбленных тобою,
Пороки зреть могу, прельщенный их красою.
Ты должен их виной всему тому считать:
40 Я, знав, что хорошо, могу, что худо, знать.
Они, мя осветив своих стихов лучами,
Открыли светом мне глаза над теми тьмами,
Которы их красы не могут помрачить:
Во темной ночи свет прекраснее блестит.
Уж громкий лирик наш и Сумароков нежный,
Взошедши на Парнас, от злобы, неизбежной
Великим людям всем, не зрят себе препон.
Уж там их имена, где славы вечной трон.
И лавки книжные, умы их в свет пущая,
50 Сердца всех человек под власть их съединяя,
Внушали зависть тем, что, славу полюбя,
Искали большу честь, честь малую губя!
Подобны Псу тому, о чем Езоп вещает,
Который мяса часть из жадна рта пущает,
Чтоб большую достать, в воде котору зрит, —
Алкают сочинять, и кровь в них вся кипит.
О муза! нареки их, гордых, именами,
Что, не стыдившися быть названы страмцами,
Для славы вечныя пошли вослед скотин:
60 Учитель Лукина, фон Визин, сам Лукин,
Козловский разноглаз, Елчанин — сей друг верный
И в дружбе человек и в враках беспримерный,
Котора наконец Лукин письмом почтил.
Но чести сей еще он недостоин был,
Когда учитель благ, собравши их всех вместе,
Вещал к ним так: «На сем умрем, о други, месте!»
Тут мудрая глава, сраженная бедой,
Не могши продолжать, толкала в грудь брадой,
И зависть бледная, усилившись, синела,
70 Которая в устах его всегда сидела;
Огнь ярости в глазах, как молния, блистал.
Пред жаром Визин сим зрак быстрый потерял, —
С тех пор он помощи себе лорнета просит,
С тех пор всегда Лукин власы как уголь носит,
Увы! — и пудрить их не хочет никогда,
Чтоб память грусти той оставить навсегда.
Кто первой изо всех осмелился желати
Причину горести учителя познати?
Ты, хвальный юноша...
<………………………..>
...В затылке почесал, чтоб вызвать мысль свою,
Разинул прежде рот и начал речь сию:
«Учителя глаза вы видите днесь слезны,
Соотчичи [1] мои, друзья мои любезны,
Фон Визин, острый дух, российской Боало,
И ты, которого Шоссеем назвало
Сообщество сие, меж нами учрежденно,
Елчанин, коего зрю чувство сокровенно,
И ты, которому я имя после дам,
100 Козловский, по твоим, мой друг, смотря трудам...
<……………………………………..>
110 ……………что может сокрушати
Великий дух его, наполненный доброт».
Сим тронуты кричат: «Несносен нам живот!
Спроси учителя, что грудь его терзает?»
Тогда он щепетко [2] к владыке подступает,
Подобен конику, что, сделавши, столяр
Выносит продавать ребяткам на базар.
Уже к учителю свои простер он персты,
Уже готовые уста были отверсты, —
Но взор наставника, потуплен и смущен,
120 Сим видом дорогим не мог быть возбужден.
Три раза Лукина язык в губах толкался
И столько ж раз к его гортани прилеплялся.
Молчанье страшное с ужасной тишиной
Равняли те места с дремучей той страной,
Где тени человек умерших обитают.
Как мухи вдруг туда журчащи прилетают!
О твари малые! вы храбрей Лукина.
Учителю на нос из них летит одна
И прочи по щекам ослабшим в ряд садятся
130 И щекотать лице дебело не страшатся.
Их жало ощутив, преславный сей мудрец
Изгнал весь страх своим движеньем из сердец:
Собрался с мыслями, повсюда оглянулся,
Поднявши руки вверх, вздохнул и потянулся.
«Вы, без сумнения, — к собранью он вещал,—
Дивитесь, что я слов начатых не скончал,
Но коль познали б вы вину моей печали,
Смятенью моему дивиться б вы престали...
Но не страшитеся, любезные друзья,
140 Не подлости какой алчба разит меня,
Мой дух известен вам... Я славы лишь желаю!
О слава! для тебя я в трудный путь ступаю,
Чрез множество стремнин и бед хочу прейти...
Не устрашитесь ли за мной вы вслед идти?
Все Сумарокова с восторгом похваляют,
Чтят Ломоносова... Вот чем меня терзают.
Но к славе не один есть твердым смертным путь,
И может быть, и нас венцы Лавровы ждут.
Дерзнем насмешников на свист и хохотанье,
150 Угрюмых строгих мы судей презрев ворчанье,
Благопристойности завесу разорвем,
В природе гнусно что, то на театр взведем».
Сказав сие, тряхнул главой он с важным взором
В знак неминуема писанья всем собором.
Единогласно всё собрание кричит:
«Мы станем сочинять, хоть гром нас поразит!»
От звука гласа их бумаг трепещут дести,
Чернил река течет, в путь и́дут перья, чести.
Внизу парнасских гор, высоких и прекрасных,
160 Жилище для писцов соделано несчастных,
Которых быстр Пегас своим копытом бьет,
Из дерзких в глупости рук удило он рвет
И, сбросивши с себя, в болоты низвергает,
Где в вечной грязи сбор лягушек обитает,
Там слышен только лишь сих гадин скверный крик,
На что ответствует писцов гнуснейший рык.
Там Тредьяковский, сей поэзии любитель,
Для рифмы разума, рассудка истребитель,
На куче книг лежа́, есть просит, пить в стихах,
170 Пред ним чудовище о многих головах,
Которы Аполлон сатирами считает,
Но тщетно погубить урода он желает:
Где была голова, там сто голов растет,
Не кровь — чернил поток в груди его течет.
Оно, сто толстых книг держа сухой рукою,
Жмет Тредьяковского нос колкою ногою
И нудит преложить во рифмы горы книг
И всю вселенную вместить в единый стих.
Чудовище сие есть та писать Охота,
180 Коей рождается в читателях зевота,
Отличная от той, что Аполлон дает,
Которая на верх Парнаса нас ведет,
Котора, в душу вшед, луч ясный возжигает
И человеков ум во мраке просвещает.
Прекрасна сколь сия, толико та гнусна:
Одна Мольерова, другая Лукина.
Богиня Лукина читала «Аргениду»
И вымышляла, как отмстить за ту обиду,
Что презирает всяк любезну книгу ей;
190 Тогда чудовище с поспешностью пред ней,
Составленно из глаз, очей и уст, явилось:
Оно вещает всё, что в свете приключилось.
Чудовище сие мы называем Весть,
Что проповедует страм смертных или честь.
Лишь черную она Алчбу писать узрела,
Во все свои уста тотчас и зашумела:
«Доколь, Алчба писать, ты будешь не радеть
И большего себе во жертву не хотеть?
Иль только в свете есть один лишь Тредьяковский?
200 Фон Визин есть, Лукин, Елчанинов, Козловский».
Сие сказавши, вдруг отправилася в путь,
Как вихрь, который мог лишь прах с земли трону́ть, —
И тотчас к небесам, крутя песок, возвился.
В Охоте сочинять дух радостью взмутился,
И чище протекать чернилы стали в ней.
Единым махом лишь она руки своей
Все Тредьяковского стихи к себе сбирает,
«Кто хочет мне из вас служите?» — вопрошает.
Готовы все были, все ревностью горят
210 До последней стопы ей в жертву потерять.
Тогда, твердейшего избравши гексамедра,
Что вырыла она из «Аргениды» недра,
Наместо шишака спондей ему дала
И панцирь из трохей и ямбов соплела,
В десницу не копье — перо свое вложила,
Которо влагою в устах своих мочила,
И, препоясавши чернилицу к бедрам,
Сказала: «Ты готов за мой отмстити страм.
Взлезь на осла, ступай на разум ополчися,
220 Сразившись с ним, сюда с победой возвратися.
Есть новые писцы, готовы мне служить;
Не хочет разума никто из них почтить,
Но, видючи, что все еще его днесь любят,
Во праздности драги часы от страха губят.
Пером, которое в руке твоей теперь,
Стыд отжени от них и наглость их уверь.
Скажи, что вслед тебе теку к их ободренью,
Конец соделаю я нашему терпенью».
Из Геликонских блат геройский стих ползет,
230 Ленивого осла пером он жалит, жмет,
О, чудеса чудес! Скот зев свой разевает
И не стихами хоть, но прозою болтает,
Подобно как кони́, о Ахиллес, твои,
Чтоб бедство возвестить, отверзли рты свои.
Но не печаль осел — успехи предвещает,
По имени творцов он новых называет:
«Тем будет «Жан де Франс», изданный в свет, смешить,
Тот «Корионом» честь «Сиднея» уменьши́т,
«Шотландку» в русскую тот облачив одежду,
240 Велику о себе он всем подаст надежду.
Козловский в малый комедии даст знать,
Что он друзей своих не меньше может врать.
Но всех сих превзойдет один Лукин блаженный:
Сей скорописный муж, на свет черкать рожденный,
Толико то́мов вдруг на свет произведет,
Что не осел, но слон под игом тем падет.
Уверен о своем великом дарованьи,
Не станет мыслить он, не будет он в мараньи
Своих негодностей златые дни губить:
250 Что выдаст он на свет, коль гнусное чернить?»
Во время мудрых слов прорцающей скотины
Все вкруг живущие вблизи там животины,
С благоговением бараны и козлы
И куры, петухи почтение несли.
1765 Я.Б. Княжнин
Когда не можешь ты Пегаса оседлать,
Почто тебе на нем охота разъезжать?
На неоседланном коне скакать опасно:
Падение с него случается несчастно;
Пегасу надобно покрепче седока,
Он на себе терпеть не может дурака.
И как тебя на нем мне видеть ни случалось,
Мне страшно с стороны то зрение казалось.
А паче всего как в последний раз скакал,
Ты сам себе, дурак, погибели искал.
Вдруг кажешься ты нам уже под небесами,
Вдруг черт тебя несет на землю вверх ногами,
И самого тебя всего объемлет страх.
Не сам ли ты сказал, что разобьешься в прах?
Когда же и во ад оттоле ты сойдешь,
То место и в аду, проклятый, не найдешь.
Не погуби себя, послушай ты меня:
Пожалуй, поскоряй слезай долой с коня
И, видя, что твои желанья неудачны,
Сокройся ты опять во рвы забвенья мрачны.
1765 Д. фон Визин(?)
Не будет тот столяр, кто рубит лишь дрова;
Не будет тот пиит, кто русские слова
Разрубит на стихи и рифмами окончит.
Кто рубит, кто клеит, кто стружет и кто точит,
То всякому из них различны имена.
Так для чего ж у нас та вольность всем дана,
Что может и Рубач пиитом называться?
За имя же сие Рубач готов хоть драться,
И, нарубив стихов, он мнит, что славен ввек.
Так славен по сему и всякий дровосек?
<1769>
Неизвестный автор
Не много времени «Ни то ни сё» трудилось,
В исходе февраля родившися на свет:
Вся жизнь его была единый только бред;
И в блоху наконец в июле преродилось,
А сею тварию презренно быв везде,
Исчезло во своем убогоньком гнезде.
<1769>
Неизвестный автор
Читатели! прошу решить сию задачу:
Кто дара не имев, а пишет наудачу,
Умен или дурак?
За прародительски страдая кто грехи,
Марает без стыда прегнусные стихи,
Умен или дурак?
Кто в полустишии речь целую ломает
И пишет то, чего и сам не понимает,
Умен или дурак?
Кто, от роду не быв со музами знаком,
Дерзает воспевать качели с семиком,
Умен или дурак?
Кто ползает весь век, а мнит, что он летает,
И вздорные стихи без разума сплетает,
Умен или дурак?
Кто в прозе и в стихах наставил столько слов,
Которых не свезут и тысяча ослов,
Умен или дурак?
Кто прозу различить с стихами не умеет,
Пред светом хвалится, что всё он разумеет,
Умен или дурак?
Кто в сказках написал сорок нам да ворон
И вздумал о себе, что будто он Скаррон,
Умен или дурак?
Кто хвалит сам себя, а прочих всех ругает
И в сем одном свое искусство полагает,
Умен или дурак?
<1769>
Неизвестный автор
Возможно ли, чтоб тот разумно написал,
Кто вместе с молоком невежество сосал,
И кто в поэзии аза в глаза не знает,
Уже поэмы вдруг писати начинает?
По мненью моему, писатель сей таков,
Как вздел бы кто кафтан, не вздев сперва чулков;
И если это так,
Конечно, он дурак.
<1769>
Неизвестный автор
Издатель! многие глупцы тебя ругают,
Затем что твари те и разум отвергают,
Ты должен сонмище вралей всех презирать,
Никто не запретит бумагу им марать;
«Разумный вертопрах» с «Пантеею» свидетель,
Какой им дар писать парнасский дал владетель;
Но думают они, что всех тем веселят,
И забывают то, что музы не велят
Несмысленным творцам врать мерзкими стихами.
Нельзя сие назвать злословными речами:
Когда писание издаст на свет печать,
То должно за себя ему и отвечать.
Почесть терновником нельзя прекрасну розу,
Так Сумарокова хулить стихи и прозу:
Всё плавно, хорошо, он первый здесь у нас,
Известна лишь ему дорога на Парнас.
Но если по грехам без смысла врет писатель,
То вздор его терпеть не должен и читатель:
Когда печатный бред за деньги я купил,
Кто может приказать, чтоб я его хвалил?
Л<укин>, с своим худым ты слогом и невольным
Читателя зови хоть сто раз благосклонным
И в предисловии хоть в ноги поклонись,
Иль за сии слова со мною побранись,
Что худо пишешь ты, всегда скажу я смело,
Что А! наместо Ах! успеха не имело,
Что как ли ни твоих нигде не напишу
И против истины вовек не погрешу.
Хотя бы на меня злость с завистью зияла
За то, чтоб са́тира пороков не являла,
И все б напасти вдруг стремились на меня,
Я ночи никогда не дам названья дня:
Ласкать чиновным я и знатным не умею,
Бездельство, ябеду и злость хвалить не смею,
И белым черное нигде не назову.
Возможно ль соловьем почесть сию сову,
Которая в лесу всех криком заглушает?
Подобно и худой писец не утешает:
Потея сто раз в день, не до́йдет до того,
Чтоб в прозе иль в стихах творения его
Что вышло хорошо и не было бы мерзко.
Но спросят у меня, зачем пишу так дерзко
И где я смелости такой пример видал?
Гораций, Боало, Луцили<й>, Ювенал
Порочных сограждан всю гнусность представляли
И путь к холмистому Парнасу открывали.
Они, скажу в ответ, мне подали пример,
Для них оставлен мной Вергилий и Гомер,
Не следую стопам мужей толико славных,
В эпическом стихе не видано им равных,
А слабо пишучи я вышел бы глупец.
Похвал я не пишу, затем что я не льстец.
Нет склонности писать элегии, эклоги,
И кроме са́тиры не вижу я дороги,
По коей без стыда мне можно бы идти;
Однако же не льщусь быть славен в сем пути,
Затем что я в стихах имею лишь начало
И вижу сам, что в них погрешностей не мало;
Но для того хочу сатирою начать,
Что хочется свои мне силы испытать.
Надеюсь, что меня в погрешностях исправят,
Когда на критики ответ писать заставят;
А ежели еще начнут меня бранить,
То могут тысячу хороших слов родить.
Нередко ведь стихи родятся от досады;
А в прочем никакой не требую награды.
<1769>
Неизвестный автор
Я рода всякого стихи проворно тку,
Иль по пословице: так, как блины пеку.
Искусно печь блины потребно же учиться,
И в блинники не всяк, поверьте мне, годится.
Всяк может есть блины, не всяк их может печь.
Не всякий краснослов, хоть всяк имеет речь,
Не всякий скоморох, хотя и всякий пляшет,
Не всяк махало есть, хотя и всякий машет.
В игумнах старцам всем не доведется быть.
Не можно всякого дьячка в попы святить.
Не каждый и солдат быть может генералом,
Не всякий и матрос быть может адмиралом,
Учителем не всяк быть может ученик,
Не всякий автором писатель будет книг,
Не всякий секретарь способен быть судьею,
Не всяко дерево способно быть ладьею,
Не всякий белый хлеб быть может калачом,
Не всякий и пиит быть может рифмачом,
Не всякий и рифмач пиитом быть годится,
Не всем пиитам пить кастальских вод случится,
Но неизвестна есть кому сия вода,
Тот и пиитом быть не может никогда.
Пою и я в стихах на геликонской лире,
Но славен не могу еще я так быть в мире,
Каков Вергилий был, Овидий и Гомер,
Неподражаемой их лиры есть пример:
Они на свете суть певцы Парнаса первы,
Достойны лиры их внимания Минервы;
Подобных им певцов имеем и у нас,
Которыми цветет прекрасный наш Парнас,
Всяк весть их имена, они довольно громки,
Мы оных чтем труды и будут честь потомки;
А впрочем, многих мы имеем здесь пиит,
И с лишком с азбучный их будет алфавит.
Во стихотворческом и я цеху счисляюсь,
Надеждой славным быть пиитом впредь ласкаюсь,
Ведь всяк родится мал и день от дня растет,
А после и в число больших пиит войдет.
Не о себе самом, о многих то вещаю,
И счастья каждому так, как себе, желаю.
<1770>
Неизвестный автор
Скажите, отчего родится мало хлеба,
Затем ли, что дождя немного и́дет с неба,
Зачем же не падет ни дождь, ниже́ роса?
Прогневаны-де, мне все скажут, небеса.
Да чем, хочу я знать и спрашиваю паки.
Тому причиною всходящи к небу враки
От нестерпимых нам и скаредных писцов,
От прозы их, от рифм и слабеньких стихов.
За согрешения их столько расплодилось,
Что нынь и на гумнах искусство их явилось,
По селам, в деревнях и в малых городах
Пасутся стихачи, как овцы во стадах.
Творцы сии в печах стихов сжигают кучи,
На воздух от того исходят вредны тучи
И затмевают тем сияние небес:
Сим паром задушен и сам уже Зевес.
Везувий с Этною не столько пеплу мещет,
И в бурю окиян воды не столько плещет
На предлежащие отсюда берега,
Не столько саранчи садится на луга,
Не столько грубости в неистовых народах,
Колико темноты в поэмах, стансах, одах,
В сонетах, песенках и во других стихах,
Рожденных в слабеньких и глупых головах.
Писателям самим те неприметны мраки,
Затем что истиной они считают враки.
Чернило, говорят, имеет белый цвет,
И черный будто бы снег падал за сто лет,
В Неглинну якобы впадает Иппокрена,
В Валдаях-де жила спартанская Елена,
И сонная мечта есть будто бы восторг,
Знак глада якобы есть изобильный рог.
И, словом, пишут то, чего не знают сами,
Желая только лишь прославиться стихами,
Не зная, что стихи наносят только смех,
Ругательство, укор наместо всех утех.
Иль думают они, что нет уж Демокрита
И в свете более не стало Ираклита,
Скончался Боало, де Лафонтена нет,
Корнелий и Расин навек оставил свет,
И так-де некому безумству их смеяться,
И нет таких, кто б мог слезами обливаться,
И Цирсе нет уже подобных днесь людей,
Которы б должны их преобратить в зверей
За то, что и они прекрасную природу
Одели в платьице, приличное уроду,
В неистовых стихах дают ей гнусный вид,
Забывши совесть, страх, политику и стыд.
Безумство остротой в пустой главе считают,
Нимало правости ни в чем не наблюдают.
Уймитеся, прошу, писцы худых стихов,
Разумных глупостью не гневайте голов,
И вредны наконец самим вам будут враки,
Как Актеоновы охотничьи собаки
Изгрызли своего помещика в куски,
Так точно загрызут вас глупые стишки.
<1770>
Неизвестный автор
Подай мне, муза, балалайку,
Хочу я оду отодрать
И в стихотворческую шайку
Себя намерен записать;
Иду не на Парнас — на Пресню
И петь хочу похвальну песню
Премудра «Мельника» творцу;
Пускай, хоть я не ворожища,
Однако ж, тяпнув ковш пивища,
Хвалу свахляю молодцу.
Пермесских вод я не пил сроду
И не был с музами знаком,
Хочу, однако, сляпать оду
Неискусившимся пером.
О автор «Мельника» достойный!
Я стих пою тебе пристойный;
Ведь ты пригоден для всего:
Ты в операх своих прекрасен,
Рассказчик пресмешных ты басен,
Достоин пенья ты сего.
Как ветром мельница вертится,
Искусной правима рукой,
Так дух мой петь тебе стремится,
Прельщаем будучи тобой.
Ты «Мельником» себя прославил
И петь хвалу себе заставил;
Взнесен внезапно на Парнас,
Ты всех пиитов презираешь,
Рахманными их всех считаешь,
И всюды слышен сей нам глас.
Своею оперой прекрасной
Кинольту дал ты тулумбас
И Метастазию ужасный
Ты ею же отвесил раз.
Фавар с тобой не входит в спорец,
Ведь ты у нас не однодворец,
Тягаться льзя ль им всем с тобой?
Ты купишь добрую плетищу
Да подрумянишь им спинищу —
Так спор они забудут свой.
Не чти хвалу мою обманом,
Не мни, чтоб шутку я писал;
Я сроду не бывал цыганом
И лжи вовеки не сплетал.
Мы всю твою узнали цену,
Как ты луну стащил на сцену
И лошадь на театр привел.
Ты посиделки нам представил,
Петь песни свадебны заставил
И слушать их ты нам велел.
Отцом стихов мы Аполлона
За то чтим все, что к нам он дюж,
Но в пении парнасска тона
Ты сам не менее уклюж:
Нередко иногда под нужу
Стихи пускаешь ты наружу
Не хуже Феба самого.
Твоя Анюта, пригожайка,
И сват Гаврила, ворожайка,
Пера достойны твоего.
Но что я много заболтался
И медлю честь тебе воздать?
Чего еще я дожидался,
Тебя чтоб лавром увенчать?
Пегас пускай хоть ныне занят
И быть тобой не может нанят,
Но ты из «Мельника» возьми
Коня и на Парнас пустися,
Там к музам с «Мельником» явися
И награждение прими.
Уж в мыслях зрю тебя взмощенна
На борзого коня сего,
Скакать на Пинды устремленна
Искать венца там своего.
На холм ты лошадь понуждаешь,
Плетищей бодрость в ней рождаешь,
Желая лавр за свой взять стих.
Но как ты к музам ни тянулся,
Твой конь, к несчастию, споткнулся,
И ты венка не получил.
Неизвестный автор
Которы быв умом высоким одаренны,
Имели чувствия и мысли возвыше́нны,
Во песнях славили, сложенных из стихов,
Законодателей, героев и богов
И оными сердца всех смертных восхищали,
Тех в древни времена пиитами зывали;
Но ныне всякий тот считается пиит,
Ломает кто язык и рифмою звенит.
<1783>
Неизвестный автор
К тебе, драгой мурза, писать я начинаю
И здравствовать тебе с семьей твоей желаю
На лета многие и сча́стливейший век,
Какого на земли достоин человек,
Которого душа блистает добротою,
Пленяясь мудростью и добрых дел красою.
Фелицыной души и славных ее дел
Никто так хорошо представить не умел,
Как ты, мурза драгой, писатель совершенный,
Орды своей краса, татарин всепочтенный.
Не знаю я тебя, но, чтя твои труды,
Не верю, друг, что ты не бреешь бороды;
Однако же пускай русак ты, иль татарин,
Или князь варварский, или российский барин,
До рода твоего мне, право, нужды нет,
Когда твоим пером доволен умный свет;
Довольна им тобой воспетая Фелица,
Свидетелем ее в том щедрая десница.
Но вот о чем с тобой я стану говорить
И что тебе давно хотел уже открыть.
Ты сам сказал, когда небесный возгорится
В душе твоей огонь, когда тебе случится
От дел и должности свободный час иметь,
Тогда вторично ты Фелицу будешь петь;[1]
Но тщетно мы того давно уж ожидаем,
Ни строчки от тебя в стихах мы не читаем.
Ты упражняешься в заботах и делах;
Да чем же занят здесь в свободных ты часах?
Ты нежишься и спишь, валяясь на диване,
То ездишь погулять, то моешься ты в бане,
Проказишь то с женой, играя в дураки,
То смотришь удальцов, как бьются в кулаки;
А под вечер сидишь за ломберной игрою
Иль просвещаешься Полканом и Бовою,
И словом, в праздности проводишь ты свой век,
Как будто дышащий развратом человек.
Ты сам сие сказал, но, думаю, неправо,—
Кто чувствует добро и рассуждает здраво,
Тот праздностью себя не будет забавлять
И время знает как на пользу обращать.
Способности к стихам отличные имея
И добродетели ты чувствовать умея,
Скажи мне, для чего Фелицу не поешь
И лени над собой победу отдаешь?
Иль мыслишь, что тебе петь нечего уж боле?
Нет — к песням предлежит тебе пространно поле.
Тот ангел во плоти, которого ты пел,
Уж множество еще наделал добрых дел
Для пользы своего любимого народа
С тех пор, как вышла в свет твоя прекрасна ода.
Хотя я не мурза, но ведаю о том;
Фелицыны дела и здесь пускают гром.
Фелица мудрая народ свой просвещает,
Училища в градах и селах учреждает,
Печется день и ночь о благе тех людей,
Которых даровал сам бог в подда́нство ей.
Как к детям мать своим, так к ним любовью дышит;
Историю сама сего народа пишет
И хочет доказать нам истины пером,
Что уж давно гремит ее народа гром,
Что славен сей народ великими делами,
Правленья мудростью и храбрости венцами.
Се новый знак еще ко подданным любви,
Которая течет в Фелицыной крови!
Соседственных татар в подда́нство принимая
И в недра их земли блаженство изливая,
Сей ангел во плоти, краса земных царей,
Творит счастливыми страдавших сих людей.
Фелица милует грядущи к ней народы,
Дает им чувствовать приятности свободы.
Единоверные и князи и цари
Под власть ее бегут и строят алтари
Защитнице своей, причине их покоя.
Фелица, в областях порядок их устроя,
Льет милости на них обильною рекой
И пользу зиждет им премудрости рукой.
Вот сколько дел, мурза, без песней оставляешь!
Иль добродетели ты славить не желаешь?
Я вижу, что майор твой шпоры потерял,[1]
Которыми тебя ко славе поощрял;
Иль, может быть, тебя невежды уверяют,
Что люди дельные стихов не сочиняют,
Что люди с разумом не любят их читать
И, словом, что стихи постыдно сочинять.
Невежды обо всем так мыслят справедливо,
Как мнение слепцов о красках есть не лживо.
О стихотворстве мысль оттуда их идет,
Где в вечной мрачности невежество живет.
Есть остров на море, проклятый небесами,
Заросший весь кругом дремучими лесами,
Покрытый искони густейшим мраком туч,
Куда не проницал ни разу солнца луч;
Где ветры вечные кипяще море роют,
Вода пускает гром, леса, колеблясь, воют.
Исчадье мерзкое подземна бога там
Построило себе железный мрачный храм
Невежеством оно издревле нареченно,
Великим божеством невеждами почтенно.
При входе в сей чертог два стража вечно бдят,
Потупя вниз глаза, со робостью стоят
И глупость на челе и подлость показуют;
Их суеверием и рабством именуют.
На троне из свинца невежество сидит
И взором вниз тупым недвижимо глядит.
Оттуда гадов тьма всечасно выползает,
Которая ту мысль повсюду рассевает,
Что будто смертному считаются стихи
Самой Минервою за тяжкие грехи
И что с величеством земных владык несходно,
Чтоб мыслил и писал их подданный свободно;
А паче правду кто стихами говорит,
Над тем уж мщение жестокое висит.
Не слушай ты невежд, возьмись опять за лиру,
Старайся угождать лишь просвещенну миру.
Нечувственность к стихам — знак черствыя души.
К забаве добрых душ стихами ты пиши
Дела преславныя и мудрыя царицы,
Которую мы чтим под именем Фелицы.
Желал бы я иметь отличный неба дар,
Чтоб мог я описать в груди горящий жар,
Которым я к душе Фелицыной пылаю;
Но тщетно я того, мне кажется, желаю;
Младый и слабый стих того не изъяснит,
Каким усердием к ней дух во мне горит.
А ты, драгой мурза, так славишься стихами,
Что музы, кажется, их сочиняли сами.
Воспой Фелицу ты, да видит целый свет,
Что лучше из царей ее на свете нет.
<1783>
О. П. Козодавлев
Хочу к бессмертью приютиться,
Нанять у славы уголок;
Сквозь кучу рифмачей пробиться,
Связать из мыслей узелок;
Хочу сварганить кой-как оду
И выкинуть такую моду,
Чтоб был не надобен Пегас,
Ни Аполлон, детина строгой;
Хочу проселошной дорогой
На долгих ехать на Парнас.
Горшки не боги ж обжигают;
А мне кто не велел строчить,
Ну! право, нас не лучше знают,
Как строку рифмой завострить.
Мы так же в модах здесь живали
И всяких молодцов видали;
Видали оды на заказ;
На взгляд — так разные в них штуки,
Ан разбери-ка, взявши в руки,
То в ряд поставят чище нас.
Ну что ж? за чем же дело стало!
На приклад кинемся к богам,
Ведь в Пантеоне их немало,
Притараканим-ка их к нам.
Пускай Полимния и Клио
С Евтерпой пропоют нам трио;
Клотона — Сахеза дуэт,
Пусть Вакх царапнет до обеда;
Венера, Марс, Юпитер, Леда
En quarte[1] пусть дернут менуэт.
Велим, повороти оглобли,
Реке Алфею течь назад;
А чтоб Еака сбросить с кровли,
Велим Ираклу ехать в ад.
Пусть Мом слов острых пять-шесть скажет;
От ветров станет пыль столбом,
Бореи, Аквилоны, Ноды —
Все эти дутики уроды
Пускай верх опрокинут дном.
С богами как не будет мочи,
С Олимпа лыжи навострю;
И, вылупя ясны́я очи,
В историю я посмотрю,
Прильнув на час к Семирамиде,
В Египте окунясь в Мериде,
Скажу, что есть у крымцов хан;
Сочту подушны в Риме сборы,
Потом замечу, как ефоры
Тузили, гладили спартан.
Двойные заплатя прогоны,
Наймем копейных на часок
И, новы вздумав забобоны,
Героев примем за висок.
Сберем их целою толпою,
Чтоб Сципион, явяся к бою,
На Анибала наплевал,
Помпея Цесарь в ухо хлопнул,
От Александра Дарий лопнул,
Ахилл туза Гекто́ру дал.
Взяв в руки посох и свирелку,
А за пояс заткнув дуду,
Читателя уж на отделку
В Аркадию я поведу,
В луга и средь зимы не снежны,
Где все сердца, как мякиш нежный,
Узетят сельска простячка,
Как он из Леты тянет кружкой
И пляшет горюна с пастушкой,
Иль голубца, или бычка.
Там пусть читатель мой заметит,
Пускай зарубит на носок,
Что солнышко там ясно светит
И утекает за лесок.
На пастухов смотря, Аврора
Как сурик рдеется с задора
На дюжий молодецкий жар,
По пальцам сласти их считает,
Денечки прежни вспоминает
И тужит, что Титон уж стар.
Быть может, не всему я миру,
Набрякав оду, угодил,
Да надо ведать, что ведь лиру
Я у носящего купил.
Иной на рынке лир не купит,
А так же таки оды лупит;
И так же наш брат грамотей.
Пожалуй, не судите строго:
Ведь Ломоносовых не много;
Другие ходят все с жлудей.
<1783>
А. С. Хвостов
К тебе, великий муж, и честь и слава россов,
Бессмертных од творец, бессмертный Ломоносов,
К тебе послать письмо на тот желаю свет;
Но как у нас туда известной почты нет,
То я его теперь к тебе не отправляю,
А, напечатав здесь, дотоле оставляю,
Доколь какой-нибудь нам остренький француз
При гласе нынешних парижских легких муз,
Летая в воздухе, найдет к тебе дорогу.
Французы, думаю, хотя и понемногу,
Нам будут открывать небесные пути,
По коим и к тебе всё можно довести.
Хотя ты в вечности блаженну жизнь вкушаешь,
Но ты был человек, ты ведать то желаешь,
Что делается здесь; и чувствуя себя,
Желаешь также знать, здесь помнит ли тебя
Народ, которому ты путь открыл к наукам,
Собою приучив к приятным лиры звукам.
Внемли, великий муж! я то тебе скажу
И думаю, тебе немало услужу.
На свете, знаешь ты, все вещи переменны;
Бывают и дела великие забвенны.
Забвенью предают летящи времена
Героев и царей почтенны имена,
Когда их музы глас звучащею трубою
Во храм бессмертия не вводит за собою.
Бессмертным вечно ты останешься у нас —
Ты истинный пиит; божественный твой глас,
Проникнув к нам в сердца, в нас души восхищает
И, что ты воспевал, то вечным сотворяет.
Елисаветины душевны красоты
У россов навсегда в сердцах оставил ты,
И покровитель твой любезен нам пребудет,
Доколь Россия муз совсем не позабудет.
Божественным лучом ты свыше озарен
И милосердием монаршим ободрен,
К Парнасу путь открыл нам творческой рукою
И росским музам дал ты образец собою.
Елисавета лишь стихи твои прочла,
То слава всюду их с восторгом разнесла.
Придворные узнать лишь только то успели,
Читать стихи твои уж наизусть умели,
И всякий их таскал с собою во дворец.
Кто лишь писать умел, тот сделался творец
Иль песен, или од; и все к тому стремились,
Чем изумясь тогда вельможи веселились.
Но цену ведал ты придворных знатоков;
Обычай при дворе всегда бывал таков,
Чтоб подражать тому, превознося хвалами,
Что в моду введено большими господами.
По дудочке чужой привыкшие плясать
И собственным умом отнюдь не рассуждать
Не делали тебе хвалой своею чести;
Честь делает хвала, которая без лести.
Но много и таких собою ты пленил,
Которых похвалой ты славу заслужил.
Прославившийся муж и сердцем и душою
С подобными себе был восхищен тобою;
Почтенный оный росс, краса твоих времен,
Хоть не был никогда тобою восхвален,
Воздвигнул памятник, где прах твой почивает.
Сей знак вас обоих бессмертием венчает;
Достоинства хвалил достойный человек —
Такая похвала не истребится ввек.
Жалеем мы, что ты блаженства лишь начало
Воспел, что при тебе над нами воссияло.
Великий наш пиит оставил рано свет;
Не стало здесь тебя, и Пиндара уж нет.
Хоть после многие и сочиняли оды,
Но те же самые их вывели из моды.
Теперь-то бы тебе меж нами и пожить,
Чтоб россов счастие вселенной возвестить.
Ты восхищался бы великою душою,
Которая творит нам счастие собою,
Когда бы ты дела ее увидеть мог.
Екатерина здесь, как будто некий бог,
Премудростью своей сим царством управляет:
Что к пользе вздумает, речет — и созидает.
Драгих ей подданных желая просветить,
В иноплеменников не тщится превратить.
К отечеству любовь в их души вкореняя
И мрак невежества наукой истребляя,
Старается из них соделати граждан,
Детей отечества, счастливых россиян.
Чтоб истину открыть любимому народу,
И мыслить и писать дает она свободу,
И, словом, здесь уму препон постыдных нет.
Премудрости ее везде сияет свет.
Она училища народу учреждает
И мыслящих людей из россов сотворяет.
Побед, премудрых дел и свойств души ея
Достойно, признаюсь, воспеть не в силах я.
Царицу, лучшую во всем известном мире,
Удобно славить лишь твоей бессмертной лире.
Из новых здесь творцов, последователь твой,
Любимец муз и друг нелицемерный мой,
Российской восхитясь премудрою царицей,
Назвав себя мурзой, ее назвав Фелицей,
На верх Парнаса нам путь новый проложил,
Великие дела достойно восхвалил;
Но он, к несчастию, работает лениво.
Я сам к нему писал стихами так учтиво,
Что, кажется, нельзя на то не отвечать,
Но и теперь еще изволит он молчать.
Не знаю, право, я прямой тому причины,
И непонятно мне, что в век Екатерины
Тебя другого нет. И кроме пышных од
Во стихотворстве есть иной хороший род.
Пиитам предлежит всегда пространно поле,
Пусть выбирает всяк предмет себе по воле,
Не наполняя стих пустым лишь звоном слов,
С Олимпа не трудя без нужды к нам богов.
Иной летит наверх и бредит по-славянски,
Другой ползет внизу и шутит по-крестьянски,
И думают они сравнятися с тобой,
Забыв, что их стихи лишь только звон пустой,
Им равные писцы хоть ввек бы не писали,
Лишь бы хорошие писать не преставали.
О. П. Козодавлев
Я чаю, мысли те суть с истиной согласны,
Что наши земляки все к крайностям пристрастны.
Когда нам посмотреть лет сотенку назад,
Как все невежества в России пили яд,
Увидим, что тогда словесности не знали,
Учение грехом смертельным почитали,
Писать или читать был мастером не всяк,
И право лишь на то имели поп да дьяк.
А ныне, как прошло столь стыдно заблужденье,
Как понемногу к нам въезжает просвещенье,
Рехнулись также все, лишь только не на том:
В противность дедам всяк почти блестит пером,
И мысля подражать британцам иль французам,
Всяк в ре́круты себя записывает к музам.
Похвальна страсть сия, и ревность та в сердцах
Великих сделала мужей во всех веках.
Но прежде нежели тем рвеньем воспалиться,
Всяк должен бы своих способностей спроситься,
Что учинит ли он какое тем добро,
Коль, следуя другим, возьмется за перо.
Однако ж частые примеры нам являют,
Что правила сего писцы не сохраняют.
Знать, нека слепота, им свойственна одним,
Бывает в том всегда препятством главным им.
Себя ведь разбирать не легкая работа;
Займись тем, может быть, пройдет писать охота.
Так лучше, чтобы сей охоты не терять,
Решились многие без мыслей сочинять
И говорят в себе: «Начну писать без плану,
Развязку сделаю тогда, когда устану.
Пусть выйдет, что бог даст, поэма иль роман,
Иль втюрю их в один обеих чемодан.
Смотря по тем часам, веселым иль печальным,
Что музам посвящу с разбором я недальным,
Иль важно, иль смешно пером заговорю
И возвыше́нный слог я с низким помирю.
Приисканным дыша и многотрудным жаром,
В одной странице вверх я полечу с Икаром,
Надувшись, гром солью претягостный ушам,
Чтоб то изобразить, чего не знаю сам.
Когда же взятый в долг весь выйдет жар парами,
Другую я займу страничку пустяками;
Чтоб случай преподать читателям зевнуть,
Им проповедь скажу, морали взявши путь.
Потом, чтоб к своему быть духа свойству ближе,
Примусь за слог Бовы и Францеля пониже.
Коль мыслями я стар, слов новых накую;
Как хочешь, ум, вертись, а книгу я склею».
Вот так-то иногда маратель рассуждает,
Как мучить добрых он людей предпринимает.
Какой же из его потенья выйдет плод?
Собразный мерам сим какой-нибудь урод.
Кто пишет дочерям в досаду Мнемосины,
Имея только лишь те движущи причины,
Что дерзости он тем бессильный кажет знак,
Что без сего никто б не знал, что он дурак;
Тот без разбору всё в творение вмещает,
Что в голову его случайно попадает;
Не зная то, что мысль блестящую всегда
Потребно разуметь, пристроить нам куда;
Что не у места коль ее поставишь смело,
Утратишь блеск ее и все испортишь дело;
Что описание прекрасное лесов,
Вечерния зари иль утренник часов
Читателя привесть возможет в восхищенье,
Коль в роде Геснера все писано творенье.
Но там, где хочешь ты все сгибы тронуть чувств,
Витийство — пустяки, и вздоры — труд искусств.
Воображенья пыл пускай в поэмах блещет,
Но нежность лишь в тебе пусть искры томны мещет;
Что чувствуешь, заставь всех то же ощутить:
Ко сердцу надобно лишь сердцем говорить.
Трудились точно так Арноды, Рихардсоны,
И вылились у них Батильды, Грандисоны.
Они читателя не водят по лесам
И не дают болтать некстати старикам
О бурях, о морях повествований длинных,
Которы в книгах нам наскучили старинных;
Но говорит везде в них само естество,
Невинности у них повсюду торжество;
Порочный совести разится, чтя их, гласом,
Гнушается собой, гнушаясь Ловеласом.
Напротив, там, поет где брань духов Мильтон,
Ввыспрь ум его парит, гремит в нем сильный звон;
Он живо пишет нам красы Едемска сада;
Коль серу ж, пламень, мрак описывает ада,
То кажется, что он от черных адских сил
То описание с их почтой получил.
Когда ж опять хотят Корнелии, Расины
Подвигнуть страсти в нас, сердечные пружины,
То слога плавного лиется в них река,
И дышит каждая их чувствием строка.
Осмеивает ли Мольер людские нравы,
Иль сказки Лафонтен сплетает для забавы,
Во всех приличная видна им разнота:
В том едка соль, в другом приятна простота.
Вот так, там чувствуя всяк собственное свойство
И зная, род избрав, хранить благоустройство,
Для пользы и хвалы трудится не вотще;
На верх Парнаса все взлетают вообще.
Могли бы, может быть, туда достичь мы сами,
Умели б коль ходить все должными стезями.
Когда бы всяк свою способность разбирал,
То б, может быть, не то, что пишет, он писал.
Иной, чем рисовать нрав добрый иль порочный,
Точить бы предприял нам сказочки восточны.
Другой, не муча нас насильным громом од,
Избрал бы, может быть, стихов пониже род.
А третий вместо бы трагического тону
Удачно б подражал баляснику Скаррону.
Почем знать? Может быть, сыскался б и такой,
Который бы узнал, что грех ему большой
И в прозу и в стихи пускаться на отвагу
И тратить только тем и время и бумагу.
Но трудно, чтобы кто расстался с сей мечтой.
Невежа завсегда доволен сам собой.
А паче как большой он умница гордится,
Глупейший коль его еще ему дивится,
Что часто истине живет у нас назло,
Как некогда сказал разумно Боало.
Но ежели нельзя уж переделать света,
Так вместо моего послужит пусть совета
Пословица сия, известна издавна,
Которой кончила Марина «Хвастуна»
И здесь которая не хуже пригодится:
«Всем должно не в свои нам сани не садиться».
<1792>
А. Бухарский
Пегаса не взнуздав и с музами не знаясь,
Задумал я писать и в руки взял перо,
И не смотря на то, остро иль не остро,
Пишу, что в ум впадет, пишу не опасаясь.
Чтоб начал кто за то с сердцов меня ругать,
Я сам готов на них сатиры злы писать!
Нет! критик для меня нимало не опасен;
Он тратит время лишь, но труд его напрасен.
Он сам то делает, порочит в чем иных:
Ругая воровство, сам кра́дет у других.
То мысли, то слова у мертвых занимая,
А иногда и всю систему похищая,
Задравши кверху нос, за вымысл свой дает,
Хоть в голове ума ни на полушку нет.
Пускай его кричит: то дурно, это криво,
То взято из других, а то несправедливо!
Давно уж у меня готов ему ответ:
И критик господин то ж самое плетет;
А верить коль тому, что слышал анамедни,
То все мы старые перебираем бредни
И пишем только то, писали что давно.
Так для меня хула и похвала равно!
Ведь нет уж тех писцов, из славы что писали,
Трудилися сидя над книгой век одной;
Давно уже прошло, когда так сочиняли,
А ныне наступил у нас уж век иной,
Все пишут, лишь писать которые умеют:
Власочесатели, подьячие, дьячки,
И, словом, стали все парнасские сверчки.
Чирикают, хотя аза не разумеют,
И типографщикам, что пишут, продают;
А те по грошу им с листа за труд дают
И бедненьким писцам тем доставляют пищу.
Читатель! видишь, вот, писцу нельзя быть нищу.
Так для чего ж и мне пера не очинить
И, чтобы дали грош, чего не сочинить?
Гомер, столь славимый учеными мужами,
Гомер, которому дивимся мы и сами,
Хотя был слеп, однак под окнами певал,
Каков был Ахиллес, и как упала Троя,
И сколь удал Улисс, троянам ковы строя!
Певал и хлеб себе тем самым доставал;
Он грекам прежде был единственной забавой,
А ныне им Гомер есть незабвенной славой.
Хоть я и не из тех, что к славе рождены,
И не из тех писцов, что златом прельщены;
Однако же пишу, но только по охоте,
Ведь страсти каждого влекут к своей работе!
Я славы не ищу, не нужна мне и честь;
Пишу так, как палят, затем что порох есть;
А у меня чернил с бумагой очень много.
Кто хочет, тот читай, но не суди лишь строго,
А каждый на свои пороки оглянись,
Не смейся над другим: сам смеху берегись!
<1792>
Неизвестный автор
Почто, чудовище строптиво,
О зависть мрачная! свой проливаешь яд
На дни, которые веду миролюбиво,
И строишь радостям души моей разврат?
Почто ты говоришь, что сладко стихотворство,
Сей дар самих небес, премудрости самой,
Есть труд и легкий и пустой?
Для грубых душ оно и холодно и черство.
То правда, что, нейдя стезей моих отцов,
В своей весне сорвал я несколько цветов:
С оружьем не ходил в училище Беллоны,
На бранях не был я, труб гласу не внимал.
Чтобы растолковать запутанны законы,
Пристрастный голос свой в суде не продавал.
Какую цель душа в предметах сих постигнет?
Труд смертных то простых, и сгибнет наконец.
В восторге алтари коль свет кому воздвигнет,
Пиитов истинных вот слава и венец!
Гомер! ты будешь жить, пока всемирны своды
Пребудут подперты огромных гор хребтом;
Пока стремительны свои Симоид воды
Несть будет, в самом чтоб их недре слить морском.
Аскрейский старец! кой был нежным молод жаром,
Ты будешь жить, пока златый на нивах клас
Всё будет упадать под серповым ударом;
Пока, вкруг юных древ виясь,
Родится виноград, блестя багряным цветом.
И временем почтен ты будешь и всем светом,
Софокл божественный! пока владыка дня
В двенадцати своих чертогах попременно
Сияет, свой закон в кругу своем храня;
Пока, лия во всех спокойство вожделенно,
Диана, месяцы распределяя нам,
С серебряным челом, в сафирной колеснице,
Звездяный скиптр нося в деснице,
Свет сыпать будет по ночам.
Все таковую ж вы приемлете награду:
Теренций, Плавт, Эскиль, Менандр и Эврипид!
Все ваши имена, Атропы злой в досаду,
Толико будут жить, сколь мир сей простоит.
Творец обильный, кой нас кистию живою
В стихах прекраснейших пленял,
Лукреций! если б твой бессмертный труд пропал,
То прежде должно, чтоб лютейшею судьбою
Всё основание вселенной потряслось
И свет повергнулся в начальный свой хаос.
Читати станут все «Енея» и «Титира»,
Пока пребудет Рим законодавцем мира.
Возможно ли стихи те позабыть,
В которых вздохами Тибулл нас умягчает,
Пока тот нежный бог, Тибулла кой внушает,
Свой пламенник, колчан и стрелы сохранит.
Испания, о Галл! тобою возгордится,
И Ликорида, твой любезнейший предмет,
Тобой вознесена, забвенья не страшится.
Всё в бездну гибели, всё некогда падет,
Всё время алчное снедает.
Претрет соху и серп Сатурнова пила.
Так, всё на свете умирает;
Но живы ввек стихи и разума дела.
Величия царей суть оными затменны.
Пусть золото в волнах катает Таг надменный;
Пусть привлекает тем желанья всех людей;
Пермесс твой, Аполлон! вот всё мое богатство!
С ним слабо всякое к блаженству мне препятство.
Да жажду утолю во чаше я твоей;
Да мирта нежная, цветиста, благовонна
Возложится венком поверх моих власов;
Да от моих тобой внушаемых стихов
Волнуется душа любовникова томна;
Приятности он в них чтоб находил,
Чтобы в задумчивость, читая их, ввергался;
Чтобы любови бог перстом его водил
И замечал места, он коими б пленялся
И кои б сладости на память привели.
Престань же, зависть, ты, страшилище земли!
Истощевать свою к нам злобу,
Когда мы ближимся ко гробу.
Так, гроб прибежище таланту и покой.
Оттоле он своим хулителям отмщает.
Чем позже похвала, тем праведней бывает.
Уже я в ад иду неробкою стопой.
Что нужды, что моя приближалась кончина?
Твердейший памятник стихами я воздвиг.
Срази меня, о рок!.. в местах пребудет сих
Прекраснейша моя по смерти половина.
<1792> А. Бухарский
Ваятель славный Праксите́ль,
Прияв природу за модель,
Соделал чудо бесприкладно,
Любови мать изобразив;
Огонь вложил он в мрамор хладный,
Приятства все в него вселив,
Красам тогдашним для примеру,
В черты влил живость, в очи страсть,
В стан стройность, а в осанку власть;
Но чтоб на вкус тогда попасть,
Без платья сделал он Венеру.
Когда бы ныне был такой
Художник смелый, чудный, славный,
Фиди́ю, Праксите́лю равный,
Чтоб мог отважною рукой,
Дабы свой труд векам оставить,
Венеру нову нам представить,
И тронуть сгибы чтоб сердец,
И больше чувствовать заставить;
Ее чтоб сделать наконец
На новый вкус и образец;
Конечно, б он имел уловку
Со всех черты собрать госпож.
Чтоб стан был ловок и хорош,
Стянул бы он его в шнуровку,
Обул бы ножки в башмачки,
И рост чтоб сделать не без правил,
Наверное б под них подставил
Высоконькие каблучки.
Лице бы сделал он открыто,
Из самых тонких красок слито;
Румяны б в розы превратил,
Натер лилей бы из белил.
Провел бы круглые он брови
Искусно жженым миндалем;
А толкователей любови,
Глаза бы вставил он с огнем;
Чтобы остра была их сила
И в них вертелася душа,
Красотка взором говорила:
«Я знаю, что я хороша».
Чтоб на того она взглянула,
Тайком другому бы мигнула,
И оглядев приятно всех,
Не дав и не лиша утех,
Всех равно вдруг бы обманула;
В уста бы влил он аромат
И улыбаться их заставил,
А цвет и свежесть бы составил
Из нежных розовых помад.
Власы б волнисты в пукли завил,
Шиньон бы пышно расчесал;
О цвете б их не помышлял,
Засыпав пудрою с духами:
Но боле то пленить могло б,
Чтоб не венок надел с цветами,
Надел бы модный анвелоп [1]
Грудь милу, сладостей начало,
Он не старался бы нимало
Возвысить, нежить, округлить;
Но из косынок в покрывало
Ее потщился бы увить;
А чтоб угадывать лилеи
Там, где они и не цвели,
По гордым плечикам вкруг шеи
Расположил бы он шали.
Сию бы красоту счастливу
В лино он тонкое одел,
По платью б, легкостью красиву,
В шитье ясмин с тюльпаном цвел,
Он скрыл бы ручки суховаты
В перчатки мягки, полосаты;
И чтоб придать к победам сил,
Их веером бы воружил.
О! если б сделал всё так точно,
В одну бы всех красавиц слил,
Тогда, хотя и ненарочно,
Он Праксителя бы затмил.
Венера Медицис имела,
Конечно, век для славы свой;
Ко всё судьба перевертела:
Другие люди — нрав другой.
У нас краса поддельна в моде,
Уступит и Венера ей.
Вкус древний — ближе быть к природе;
Вкус новый — дале быть от ней.
<1793> А. Бухарский
Весна приятна возвратилась,
С собой утехи принесла,
Природа снова пробудилась
От долговременного сна;
В полях фиалки показались,
Под снегом кои сокрывались;
Трава явилась на лугах,
Древа натура одевает,
Хламиду белую снимает
И испещряет их в цветах.
Свой плуг оратай поправляет,
Готовится поля пахать,
Орудья все заготовляет,
Настало время работа́ть!
Настало то блаженно время!
Природа в кое тяжко бремя
С трудом отвергнет от себя,
В которое все смертных роды
И самых дальних стран народы
Восхвалят, боже мой, тебя!
Древа, кусты, цветы и травы
В эфир пускают аромат;
Среди тенистыя дубравы
Поэт от Клио ждет отрад;
Паря на крылиях Пегаса,
Достичь желая до Парнаса,
С досады пальцы все грызет,
Что мысль себе избрать не может;
Перо объеденное гложет,
Бумагу на клочки дерет.
Смягчись, поэт ожесточенный,
Умерь свою горячу страсть;
Твой дух, стихами разъяренный,
Тебе готовит грозну часть.
Я то тебе скажу не ложно:
Писать тебе стихов не можно;
Поверь: за прозу ты примись,
Всё слогом напиши понятным,
Старайся сделать слог приятным,
Не рви бумаги — не сердись!
Писать коль хочешь, должно мыслить
И знать, как правильно писать,
Иной себя Омиром числит,
Умеет если вздор наврать;
Того, что пишет, сам не знает,
Бумагу попусту марает,
А знает рифму лишь прибрать.
Не тот поэт, кто врет о многом,
Но тот, кто пишет чистым слогом,
Умеет здраво рассуждать.
Престань гоняться за мечтою,
Ты славы ищешь, вижу я;
Прельщен ты славою пустою,
Молчанье — слава вот твоя!
Стихами хочешь быть ужасен,
Но тщетно всё, — твой труд напрасен;
Старайся лучше то узнать,
Как чисто, плавно говорится,
Какая мысль с другой клеи́тся,
Учися правильно писать.
Не в том искусство, чтоб стихами
Читателей своих морить,
Или чтоб многими строфами
В них скуку смертную вселить;
Хоть мало, — коротко да ясно,
Чтоб мысль сливалась ежечасно,
Чтоб можно было всем понять.
Коль стих для рифмы пременяешь
И ею мысли управляешь,
Скажу — не можешь ты писать.
Сатиру сделать коль намерен,
Предмет себе сперва сыщи,
Не будь горяч и легковерен
И общий всех порок ищи.
Ему тщись дать такие виды,
Не сделать чтоб кому обиды,
Сначала выводи слегка,—
А после можешь уж приняться
Насчет пороков забавляться;
Потрафишь! — меть издалека.
Так точно всё пиши стихами,
Чтоб всяк в них здравый смысл нашел,
Чтоб мысли в них лились реками,
Чтоб всякий знал, что он прочел.
Чтобы слова текли приятно —
Как можно лучше, чисто, внятно,—
И слов коверкать берегись:
Не говори отнюдь лучше́му
Иль вместо своему свое́му,
Коль всё не в прок — так не сердись.
Друзья! ах, если вы хотите
Писателями в свете быть,
Сперва порядочно смотрите,
Во что желаете вступить!
Всё ваше будет всем известно,
И имя ваше повсеместно
Узнает сей пространный свет.
Не лучше ли перо оставить
И чем другим себя прославить? —
Вот вам мой искренний совет.
<1793>
И. Ф. Янкович де Мириево
Стихокропателей нахальством раздраженный
И своевольством их Пегас ожесточенный,
Представши некогда пред Аполлонов трон,
Подняв криле свои, пуская рев и стон,
«Великий, — возопил, — Парнаса обладатель,
Девяточисленна собора муз предстатель!
Ты знаешь, государь, открылся как Парнас,
С начала самого трудится здесь Пегас.
Возил Орфея я и с Пиндаром Гомера,
Сих славнейших пиит, которым нет примера.
На мне же ездили Вергилий и Марон,
Давал садиться им без всяких я препон;
Да многих и других, с которыми лишь музы
Вступали в дружески с охотою союзы,
И в древние века и в новы времена,
Соделал сих пиит я славны имена,
Не вычисляю их, — всему известны свету.
Но ныне у меня работать духу нету,
И от усталости болят уж все бока,
Притом не вижу я такого седока,
Который бы умел, как должно, править мною.
Я раздражен пришел к тебе досадой злою,
Давно уж вижу я — тащится всяк сюда;
Мне нужды в сем и нет. Но то моя беда,
Что всякий оседлать старается Пегаса,
Хотя и на козле тащился до Парнаса.
А что всего смешней, не зная русских слов,
Зовут Пегасами свиней, козлов, ослов,
И кто хоть мало что на рифмах врать умеет,
Пиитов пе́рвейших здесь почести имеет.
Обиды таковой снести я не могу,
В парнасские леса и рощи убегу;
Тут буду жить всегда, от глаз людей сокрывшись».
Премудрый Аполлон словам сим удивившись,
«Любезный конь! — гласит, — оставь свои мечты,
И нынь пииты есть, которым нужен ты.
Я знаю их, — и ты об оных также сведом,
С успехом что идут тех стихотворцев следом,
Которых ты возил,— им также послужи,
А о словах вралей нимало не тужи.
Кто едет на козле, Пегасом называя,
Сие не умных речь, молва невежд пустая.
Имеют много вкус и днесь в науке сей,
Козла козлом зовут, людьми зовут людей.
Не всем Орфеевой иль Пиндара петь дудкой:
Заняться надобно ведь иногда и шуткой...
<1793>
Неизвестный автор
Г...! тщетным труд твой числит Протопопов.
Кто если выбелить захочет ефиопов,
Не смоется ничем природна черна тень,
И пня как ни ряди, он вечно будет пень.
Да что ж и мучиться излишней в том заботой,
Коль сносит всяк себе сужденну часть с охотой?
Коль черный ефиоп, любуясь сам собой,
Меняться рожею не хочет с красотой?
Коль хочется ему, пусть более чернеет:
Не вредно то другим, свое себе имеет.
До рожи нужды нет, дурна иль хороша;
Досаднее всего, как в ком черна душа.
<1797> Нижний Новгород. Ю. А. Протопопов
Почто, мой друг, поэт любезный!
Бумагу начал ты марать
И вздохи тяжки, бесполезны
Почто ты начал издавать?
Бессмертья, славы ль громкой ищешь,
Чтоб в летописях вечно жить;
Или за тем ты только рыщешь,
Чтоб рифмачом на свете слыть?
Бросай перо, мой друг любезный,
Оставь маранье для других;
Воззри на рок свой скудный, слезный,
Щади ты малость сил твоих.
Бессмертие тебя тревожит,
Чтоб жить в грядущи времена;
Оно твой жар, усердье множит,—
Надежны ль мышцы, рамена?
Пустился в путь ты беспредельный,
Уж сотню перьев искусал,
Сидишь простые дни, недельны,
Добра ты много ль накропал?
Уже Пегас твой весь изранен.
Пора ему и отдохнуть,
И ты, мой друг, теперь оставлен,
На чем-то на Парнас тряхнуть!
Парнас гора весьма высока,
Не пешему туда взойти;
От хладна норда до востока
Изволь же на своих брести!
На севере, как сам ты знаешь,
Она скользка, не как у них;[1]
Захочешь петь, так попытаешь,
А всё ж оттуда на своих!
Нет, нет, мой друг, не променяюсь
Я славою своей с тобой,
Хоть одами не упиваюсь,
А всё ж доволен сам собой.
Лишь бы была жива старушка,
Я, право, славою не льщусь,
Саха́рны яствы, варенушка —
Вот чем пред прочими горжусь!
Бывало, в стары времена,
Когда я был еще моложе,
Ступал и я во стремена
И делал то же всё да то же,
Не раз катился кубарем,
Не раз себе расквасил рыло,
Вельможей слыл, слыл и царем;
Но всё, мой друг, не тут-то было.
От многих слышал про тебя,
Которы пьют кастальску воду,
Что ты не бережешь себя,
Ну, пустишься как в непогоду.
Тебе чуть-чуть ли угоняться
За быстрым Пиндара орлом,
Не лучше ль дома, друг, остаться
И, с М *** сидя под окном,
Вкушать с ней радости и смехи,
Как часто водится у нас,
Вот прямо тут пойдут потехи,
Где денется и твой Парнас!
Ведь М *** твоя пригожа,
Дугою бровки у нее,
Плотна, ловка, во всем похожа
На пиериду — всё твое!
Я видел муз ничем не краше,
И розницы меж ними нет,
А М *** любит — это наше,
Танцует павой менуэт.
Как пеночка поет приятно
И бьет по золотым струнам;
Но для меня лишь непонятно,
Что ты не внемлешь сим играм.
Ты всё-таки свое смекаешь:
Занять у славы уголок;
Смотри, как М *** накликаешь,
Возьмешь тогда ты с муз оброк!
Ты слышал толк людей старейших,
Что трудно, трудно сладко петь;
За множеством вралей новейших
Не вдруг-то можно возблестеть!
Из них всяк рад за три копейки
Десятков пять стихов сложить,
А за рубли чрез две недельки
Поэму целу посвятить.
Он накладет тебе с полмерки
В ней звучных слов и золотых,
Везде и гром и бред горелки,
Хоть связи вовсе нету в них.
Везде с восторгом восклицает,
Стремяся быстро к небесам;
То вдруг на помощь муз сзывает,
И Аполлон явился сам!
Но, ах! мой друг, цветы любезны
Не вечно на лугах цветут.
Придут, придут минуты слезны,
Колючи терны прорастут,
И ты с своими здесь стихами
Не честь, бесславье наживешь,
Не с блеском лавра, но с ушами
К Плутону в царство отойдешь!
<1798>
А. Максимович