Посвящаю Дэвиду, любимому сыну и товарищу

Dorabella (aside): «Nel petto un Vesuvio d’avere mi par».

Act II[1]

ПРОЛОГ

Я стою у входа на «блошиный рынок» — местную барахолку. Платы за вход не берут. Толпы людей в потрепанной, мокрой от дождя одежде. Кругом царит веселое оживление, слышны шутки и смех. Ради чего туда идти? Что там может быть интересного? Ну ладно, так и быть, загляну на минутку, только посмотрю. Проверю, что появилось новенького, а что исчезло. Что не пользуется спросом. Что в цене и над чем трясутся. От чего нужно избавляться. Что, как думают, может заинтересовать других. Хотя наверняка на рынке одно лишь старье да барахло, которого сейчас везде полно. А вдруг там окажется что-нибудь ценное, не в смысле дорогое, а то, что мне захочется приобрести. Пожалуй, ради этого стоит рискнуть. Может, я найду нечто такое, что мне просто сильно понравится или напомнит кое-что. Напомнит что? О чем? О Господи…

Ну зачем туда входить? Разве у меня много свободного времени? Ну тогда иди. Хотя такие посещения всегда отнимают гораздо больше времени, нежели рассчитываешь. В результате, как правило, опаздываешь в другое место, а потом злишься на себя. Среди рыночного хаоса непременно захочется остаться подольше. Велик соблазн все повнимательнее рассмотреть. Вещички в основном грязные, закопченные. Некоторые разбиты или расколоты, кое-какие склеены, отремонтированы, но есть и абсолютно целые. Все они поведают о страстных увлечениях, несбывшихся мечтах и иллюзиях, о которых мне и знать-то не нужно. А впрочем, может, и нужно? Ну уж нет. Ничего из этого барахла я не собираюсь приобретать. Просто погляжу из чистого любопытства, поверчу в руках. А в это время продавцы будут пристально, оценивающе смотреть на меня: нет, вроде не воришка, но и не покупательница.

Но зачем туда идти? Только с целью развлечься. Поиграть, так сказать, в «угадайку»: что это за вещица такая, сколько она стоила раньше, сколько теперь и за какую цену ее отдадут. А как знать, может, я и торговаться не стану, да и саму вещь не возьму. Только взгляну на нее, и все. Исключительно ради интереса…

И все-таки надо ли туда тащиться? Ведь есть же немало других барахолок, причем гораздо чище этой. На лужайках, на площади, в малолюдном переулке, на плацу, на стоянке автомашин, у мола. Да они могут быть где угодно, а эту вот угораздило появиться именно здесь. Такого добра, как тут, полным-полно повсюду. Но меня влечет именно на эту барахолку. А, возьму и пойду прямо так: в джинсах, шелковой блузке и теннисных туфлях с надписью «Манхэттен. Весна 1992». Вот он, деградированный результат равных возможностей. Один толкает открытки с портретами кинозвезд, другая торгует с лотка кольцами североамериканских индейцев, третий продает куртку летчика-бомбардировщика времен второй мировой войны, а тот вон предлагает купить ножи. Кто-то выставил на продажу маленькие модели автомобильчиков, стеклянные блюдца или колченогие стулья, а кто-то — смешного вида шляпки, древнеримские монеты, а вот и… камни, разные драгоценности. И такое тоже бывает. Можно просто посмотреть, а можно, поторговавшись, и купить. Если не себе, то кому-нибудь в подарок. Ну а если уж не купить, то хотя бы узнать, что такое сокровище и в самом деле есть на свете, подержать его бережно, осмотреть со всех сторон, полюбоваться.

Ну так почему бы и не зайти? Зайти, чтобы лишь убедиться, что нужной вещицы здесь нет. А если она даже и есть, то совсем не обязательно покупать, я только поверчу ее, разгляжу как следует и осторожненько положу обратно на столик. Меня влечет туда неутоленная страсть. Я сама себя успокаиваю и говорю слова, которые хотела бы слышать, эта вещица здесь все же должна быть.

И я наконец вхожу.


Лондон, осень 1772 года. Аукцион живописи подходил к концу. Около входа в большой зал к стене прислонена картина в позолоченной раме с выпуклыми листьями. «Венеру, обезоруживающую Купидона», написанную, по всей вероятности, самим Корреджо[2] и на которую ее нынешний владелец возлагал столь большие надежды, не продали. Наверное, потому, что сомневались, действительно ли она принадлежит кисти Корреджо. Зал постепенно опустел. Высокий (по меркам тех времен) худощавый мужчина сорока двух лет медленно приближался к картине. За ним на приличном расстоянии следовал другой мужчина, вдвое моложе. Черты лица обоих явно говорили о родстве. Оба худощавые, бледные, в манерах и поведении сквозили благородство и аристократизм.

— Моя «Венера», — с горечью произнес тот, что постарше. — А я-то надеялся, что ее продадут без труда. Ведь к ней проявляли столь большой интерес.

— Но увы, — заметил молодой человек.

— Трудно понять причину, — размышлял владелец картины. — Ведь отличительные признаки полотна, судя по всему, никаких доказательств и не требуют. — Он был явно в недоумении.

Молодой человек слушал его с недовольным видом, сердито нахмурив брови.

— Поскольку я немало огорчился бы, если бы расстался с ней, то, думаю, мне следует радоваться, что она здесь, — продолжал старший. — Считаю, что запросил совсем не высокую цену, так как продаю лишь в силу необходимости. — Мужчина пристально посмотрел на «Венеру». — Теперь тяжелее всего, — он словно рассуждал сам с собой, — пытаться объяснить не причины, по которым ее не продали (и не уламывать кредиторов там у Неаполитанского залива), а мотивы моего решения продать «Венеру», когда я души в ней не чаял. Решившись же, я настроил сам себя на расставание. Теперь, раз уж никто не заплатил за «Венеру» тех денег, которых, как мне известно, она стоит, и картина опять моя, я должен был бы любить ее по-прежнему. Однако могу спорить на что угодно, уже не полюблю. Я не в силах любоваться ею, как раньше, мне неприятно вновь пытаться отыскивать в ней прекрасные черты… Ну так что же делать? Как мне полюбить ее снова?

— Мне кажется, сэр, — почтительно сказал молодой человек, — что теперь главный вопрос в том, где хранить картину. Ну а покупатель непременно сыщется. Не позволите ли мне, с вашего, разумеется, согласия, поискать среди моих знакомых коллекционеров человека, которого вы, возможно, и не знаете? Я мог бы осторожненько навести справки после вашего отъезда.

— Да, вот и подоспело время уезжать, — задумчиво произнес старший.

И оба покинули аукционный зал.


Вот он — зев вулкана. Да, именно зев, а лава — это его язык. Тело же — живое, двуполое тело монстра, мужское и женское одновременно. Оно живет, ворочается, извергает, выбрасывает. Это утроба и бездна. Что-то живучее и в то же время омертвелое. Нечто инертное и оживающее время от времени. Но угроза не исчезает никогда. Порой ее можно предсказать, но в большинстве случаев — нет. И тогда вулкан прорывается своенравно, неукротимо, со зловонием. Не объясняется ли это его необузданной первобытной природой?

Невадо дель Руис. Гора Святая Елена. Ла Суфриер. Пеле. Кракатау. Тамбора. Каждый из этих вулканов дремлет, готовый пробудиться в любую минуту. Кинг Конг — ревущий гигант, который может обрушиться на нас всей своей тяжестью. Гигант, извергающий из своего жерла гибель всему живому, а потом опять погружающийся в дремоту.

Несущий погибель мне? Но я же ничего такого не сделала. Правда, мне случайно довелось побывать в тех краях, но это просто по заведенной привычке. «Где же мне еще жить, раз уж я здесь родился», — жаловался как-то один загорелый местный житель. Каждый человек должен где-то жить.

Разумеется, извержение вулкана можно рассматривать и как грандиозное пиротехническое зрелище. Особенно если принимать во внимание атрибуты его проведения. Это довольно длительное шоу, но, как говорит доктор Джонсон, им можно любоваться только с далекого расстояния. Величественность ему придает ярко-оранжевое пламя. Издалека извержение кажется самым великолепным зрелищем, жутким и вместе с тем захватывающим.

После легкого ужина у сэра С. мы выходим на террасу, вооружившись подзорными трубами. Сначала следует увертюра: из кратера вырывается столб белого пара, раздается гулкий рокот, похожий на грохот литавр. Затем начинается главная часть грандиозного зрелища: столб пара постепенно краснеет, распухает и поднимается все выше и выше, потом возникает разветвленная крона пепла, которая тоже вздымается вверх и наконец, расплющившись высоко в стратосфере (если зрителям повезет, то они увидят, как на склоны горы наползают красноватые и оранжевые облака), зависает там на долгие часы и даже дни. После этого следует каландо[3]. Если же смотреть на извержение вулкана с более близкого расстояния, то у наблюдателя внутри все замирает от страха. Этот рокочущий грохот, ужасный рев, от которого, кажется, вот-вот лопнут барабанные перепонки и вывернется все нутро, просто невозможно переносить. Рык не смолкает, его мощь все нарастает и ширится, и кажется, что громче этого звука уже и быть ничего не может. Он назойливо забивает уши, проникая до самых костей и вытряхивая душу наизнанку. Даже тех, кто регулярно приходит смотреть на это жуткое зрелище, вновь и вновь охватывает ужас, будто они наблюдают это впервые.

Из деревни, расположенной у самого подножия вулкана, — оттуда наблюдать за извержением очень удобно, хотя и опасно для жизни — видно, как из кратера выползает переливающийся черный с красным раскаленный поток лавы. Двигается он судорожно, толчками, останавливается, набухает, набирает мощь, а потом с гулким шлепком срывается вниз по склону, жадно и неудержимо пожирая дома, автомашины, фургоны, деревья. Процесс идет безостановочно и неумолимо. Нужно всегда быть начеку. Дышать приходится через платок или влажную тряпку, увертываясь от летящих горячих камешков.

Незабываем и подъем в ночное время на затихающий в строго определенные часы вулкан. После трудного восхождения, миновав один из конусов, можно подобраться к самой губе кратера (да, губе) и, заглянув в чрево, подождать себе же на потеху, пока не вспыхнет и не треснет где-нибудь спекшаяся горячая кора. Она прорывается через каждые двенадцать минут. Но слишком близко подходить все же не следует! Это только начало. Сперва послышится глубокое чавканье и бульканье вперемежку с грозным рычанием, затем корка серой окалины начинает раскаляться докрасна. Гигантская гора вот-вот сделает сильный выдох. Вас окутывает зловещий серный смрад, который не всякий может выдержать. Наконец появляются ручейки лавы, они сливаются в потоки пошире, но через губу кратера пока не переливаются. Ввысь взмывают огненные камни и раскаленные угли, однако не очень высоко. Угроза, пока она еще не совсем рядом, гипнотизирует и заставляет забыть о смертельной опасности.


Неаполь, 19 марта 1944 года, четыре пополудни. На вилле в этот злополучный час остановились стрелки старинных английских часов с гирями. Неужели снова началось? Он ведь так долго дремал, оставаясь спокойно молчаливым.

Как и страсть, символом которой он является, вулкан может умереть. Эту его особенность теперь более или менее изучили, и хотя, побушевав, он в конце концов все же начинает засыпать (что можно считать началом медленного умирания), специалисты не решаются громогласно объявить давно бездействующий вулкан окончательно потухшим. Вулкан Халикала, последний раз извергнувший лаву в 1790 году, до сих пор официально считался уснувшим. Неопасный и безмятежный, потому что дремлет? А может, он почти умер? Но вот умерший оживает. Потоки огня, хлынувшие во все стороны, сменяются морем черного пепла и градом камней. После этого здесь никогда не вырастет трава и не зазеленеют деревья. Огнедышащая гора становится местом погребения ее собственной неистовой ярости и страсти: гибель, которую несет всем вулкан, оборачивается и его гибелью.

Каждый раз, когда Везувий извергается, огромные куски его вершины отламываются, и гора делается все ниже. Везувий становится почти бесформенным, приземистым, мрачным, растительность на нем постепенно исчезает.

Помпеи засыпало дождем пепла, Геркуланум[4] оказался погребенным под грязевым потоком, который скатывался с горы со скоростью до пятидесяти километров в час. Но раскаленная лава пожирает улицы медленно, всего по нескольку метров за час, и поэтому каждый имеет возможность спастись. У нас тоже есть время спасти свои вещи, если не все, то, по крайней мере, хоть некоторые. Что же прихватить в первую очередь? Алтарь со святыми ликами? Недоеденную курицу? Детские игрушки? Мою новую тунику? Что-то из кустарных поделок? А может, компьютер? Горшки и чашки? А рукопись? А корову? По сути, нужно все, чтобы начать жизнь сначала.

«Не верится, что надвигается опасность. Она же идет стороной. Смотрите сами».

«А вы что, уже уходите? Я лично остаюсь. Когда она еще подойдет… сюда».

А вот и подошла. И все кончено.

Они спасались бегством. Потом скорбели и носили траур, пока не окаменели в своем горе. И тогда только вернулись назад. Испытывая безотчетный страх при виде полностью уничтоженного родного города, люди глядели во все глаза на тучную плодородную землю, под толстым слоем которой лежал погребенным их мир. Пепел под ногами, все еще теплый, больше не прожигал подошвы сандалий, а наоборот — остывал все сильнее. Сомнения и опасения постепенно исчезали. Не позднее 79 года нашей эры люди впервые поняли, что благодатная гора, покрытая виноградниками и поросшая лесами, в которых скрывались от римских легионеров Спартак и тысячи примкнувших к нему рабов, на самом деле не гора, а огнедышащий вулкан. Многие из уцелевших в бойне рабов поселились тогда здесь, обустроились и благополучно зажили. Но на вершине горы образовалось угрожающее отверстие. Леса то и дело выгорали, однако каждый раз вырастали снова.

Один беглый взгляд на катастрофу. Все-таки она произошла. Кто бы мог ожидать ее? Да никто. И никогда. Хуже ее ничего не придумаешь. А если и есть что похуже, то это уже нечто сверхъестественное. Значит, подобное больше не повторится. Пусть беда минует нас. Зачем ее накликивать?

Другой взгляд. Сверхъестественное все же произошло: то, что случилось однажды, может произойти снова. Вот увидите. Подождите только. Наверняка произойдет, но ждать придется долго-долго.

Но мы все равно вернемся. Мы обязательно придем обратно.

Загрузка...