ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Ничто невозможно сравнить с приподнятым настроением, когда на смену длительной меланхолии приходит состояние радости. Но, чтобы оно пришло, надо сначала занять чем-то тоскующее сердце. «Впустите меня», — сперва робко и тихо, а потом все настоятельнее и громче требует радость. Сердцу нужно приказывать и заставлять повиноваться.

Это произошло четыре года спустя. Прежде всего Кавалеру требовалось свыкнуться со смертью Кэтрин и полностью перестроиться. Он запросился в очередной отпуск, чтобы отвести бренные останки супруги в Уэльс и захоронить там. В Неаполе не оказалось никого, кто мог бы утешить его. Смерть жены подвела Кавалера к самому краю опасного состояния души, когда он уже ничему не радовался и думал только о себе. Оставалось прибегнуть к испытанному средству — усиленно заняться научными изысканиями. Исполнив все неотложные дипломатические дела и подавив приступ меланхолии, Кавалер выехал как-то в Калабрию, где велись археологические раскопки древних поселений (Кэтрин уже не ждала его дома). Там его пригласили в деревню на праздник дня святых Косьмы и Дамиана, завершившийся церковной службой перед длинноногой статуей, называемой в здешних местах Большой Конец, ее особо почитали бесплодные женщины.

И больше ничего не было!

Весь запыленный с ног до головы, но повеселевший, Кавалер вернулся в Неаполь. В соответствующее научное общество, занимающееся изучением античного мира (Кэтрин умерла), Кавалер написал письмо, в котором сообщал о недурственном открытии следов древнего фаллического культа, до сих пор существующего под покровительством христианства, что является еще одним свидетельством сходства католицизма с языческими верованиями. Он напоминал также о широком распространении изображений женских и мужских органов деторождения, найденных во время раскопок, и высказал свои соображения касательно того, что в основе всех религий таится поклонение четырем жизненным силам, и сексуальной потенции в том числе, а сам четырехугольный крест, по-видимому, не что иное, как стилизованный фаллос. (Мертва! С уходом Кэтрин у него не стало больше причин удерживаться от скептицизма и богохульства.)

Все изменилось, и в то же время все осталось неизменным. Он никогда никому не говорил, что остро нуждается в общении. Тем не менее, когда его друг и протеже Томас Джонс, собираясь навсегда возвратиться в Англию, отказался возобновить аренду дома, Кавалер не преминул оказать ему гостеприимство и пригласил пожить несколько месяцев в своем дворце. Он нередко заходил по утрам в комнату, приспособленную под студию художника, и молча наблюдал, как Джонс вырисовывал на маленьких полотнах, установленных на роскошном мольберте из оливкового дерева, всякую, на его взгляд, ерунду: скажем, угол крыши или ряд верхних окон соседнего дома.

Чудно, конечно, но у Джонса на то были свои причины. Все согласуется с настроением Кавалера.

— А что вы там рисуете? — вежливо спросил как-то Кавалер. — Я что-то не понимаю замысла.

— Да это так просто, издержки простоя, когда, кажется, что-то можно легко изобразить, но не имеет смысла.

Наконец в июне из министерства иностранных дел пришло разрешение отбыть в третий по счету отпуск, и Кавалер решил отправиться в Англию морем. В трюм парусника погрузили гроб с телом Кэтрин, а сам он устроился в каюте вместе с римской вазой с камеей, изготовленной, как предполагали, в начале правления императора Августа (конец I века до нашей эры).

Эту редчайшую вазу, поступившую в продажу впервые за последние десятилетия, он приобрел в Риме и теперь вез в Англию, чтобы выставить на аукционе. Это была самая ценная антикварная вещь, когда-либо проходившая через его руки. Как только Кавалер впервые увидел ее, его охватил неуемный зуд. Вазу нашли два столетия назад при раскопках кургана с захоронением императора у южной границы Древнего Рима, и с тех пор она считалась самым прекрасным сосудом, украшенным камеей, из всех найденных. Ничто не могло быть восхитительнее образа Фетиды[31], изображенной на фризе[32], где она, утомленная, едет на свадебной колеснице, откинувшись назад, полулежа на подушках. Кавалер то и дело вспоминал про вазу, не уставая ею любоваться. Он поднимал ее вверх, чтобы получше рассмотреть настоящий цвет земли, глубокий темно-синий, почти не отличимый от черного. Но если поднести вазу к свету, синий цвет переливается и окрашивает кончики пальцев, когда они находятся рядом с выгравированными на кремово-белом стекле фигурками.

Увы. Это был не тот предмет, в который он мог позволить себе влюбиться. Хотя Кэтрин по завещанию оставила ему все свое состояние, да еще и не обремененное долгами, Кавалер все же продолжал нуждаться в деньгах. Ваза была слишком большой роскошью для него, чтобы держать ее в коллекции. Приобретая эту ценную вещь за довольно умеренную цену, всего за тысячу фунтов стерлингов, Кавалер возлагал большие надежды на солидную прибыль.

Благополучно доставив вазу в Лондон, приняв глубокие соболезнования от друзей и родственников, Кавалер привез гроб в имение в Уэльсе, которое теперь перешло в его полную собственность и принесло родовой титул. Там он вместе с Чарлзом зашел в церковь, чтобы посмотреть, как будут опускать гроб в узкий склеп под полом, затем отослал племянника в Лондон, а сам остался в доме затворником на несколько недель.

Была середина лета. Дожди щедро оросили земли имения, и все окрест зазеленело и расцвело пышным цветом. Кавалер начал совершать ежедневные пешие прогулки по имению, иногда даже уходил далеко от дома; в карманы он клал пригоршню слив, а когда возникала нужда передохнуть, предпочитал посидеть на берегу, бесцельно глядя на море. С трауром обычно наступает своеобразная потребность в неторопливых размышлениях и раздумьях. Траурные мысли, сентиментальные воспоминания о Кэтрин вперемешку с жалостью к самому себе. Мир, успокоение праху Кэтрин, бедной Кэтрин. Мир всем нам. Над его головой тихо шелестят зеленые листья, ярко светит солнышко, на улице тепло и светло, настанет день, и его чахнувшее тело и замерзшая душа начнут оттаивать; он на минутку заскочил в холодную церковь — надгробная плита, на которой когда-нибудь появится и его имя.

Кавалер еще не добрался до Лондона, а местные коллекционеры уже возбужденно обменивались мнениями насчет его римской вазы. Чарлз сообщил, что скуповатая старая карга, вдова герцога Портлендского, упорно домогается узнать цену вазы, и Кавалер поспешил обратно в Лондон. Цену он определил в две тысячи фунтов стерлингов. Герцогиня ничего точно не сказала, но обещала подумать. Прошел месяц, другой — ответа нет, но Кавалер знал, что напоминать нельзя. От нечего делать, просто чтобы развлечься, он как-то заглянул в личный музей герцогини, где демонстрировались: веточка кораллов, у которых переливались крылышки, окаменелые ископаемые насекомые, кость мамонта (в те времена считали, что это кость древних римских слонов), редкие толстые фолианты по астрономии, антикварные медальоны и пряжки и, само собой разумеется, этрусские сосуды. Ну что тут сказать? Собрание предметов не лучше и не хуже многих других, существовавших в ту пору (главное своеобразие заключалось в том, что коллекционер — женщина), но, по мнению Кавалера, явно составлено с некоей претенциозностью и даже эклектично. Сын герцогини, мужчина средних лет, беспокоящийся лишь о своем наследстве, советовал матери отказаться от покупки, считая запрошенную цену вздутой. Но герцогиня уже всерьез загорелась желанием приобрести вазу во что бы то ни стало.

Кавалер немного покрутился при дворе, но большую часть времени проводил у Чарлза, где позволил себе пофлиртовать с очаровательной и жизнерадостной девушкой, с которой его племянник уже сожительствовал года три. Он выслушал от нее всякие лестные слова, допускал некоторые нежности. По наущению Чарлза, девушка называла его дядюшкой и грациозно целовала в щечку.

Она была высокого роста, хорошо сложена, с золотыми кудрями, голубыми глазами, чувственным припухлым ротиком и, по мнению Кавалера, имей она подбородок чуточку побольше, могла бы соперничать красотой с некоторыми классическими античными статуями.

Племянник уже успел рассказать дяде ее историю: она дочь деревенского кузнеца, приехала в Лондон в возрасте четырнадцати лет и стала помощницей горничной. Сын домохозяйки ухитрился соблазнить ее, вскоре девушка подыскала для себя довольно сомнительные занятия, в частности, стала позировать полураздетая в качестве «нимфы здоровья» в лечебнице одного доктора, который якобы исцелял от импотенции. Потом ее увез в свое имение некий баронет и вскорости выгнал прочь, узнав, что она забеременела (ее маленькая дочь теперь воспитывалась в деревне), а близкий друг баронета, к которому в отчаянии обратилась несчастная девушка, оказался как раз… Чарлзом.

Ее спаситель, будучи на шестнадцать лет старше, ничуть не удивился, что девятнадцатилетняя девушка столь многоопытна. Считается, что подобные женщины забираются по общественной лестнице на довольно высокую ступеньку, но вскоре выбиваются из сил и скатываются вниз. Стало быть, в ней не было ничего особенного, лишь смазливое личико и внешнее очарование. И все же было. Чарлзу захотелось стать ее любовником. Девушка так же не прочь была похвастаться своей красотой. «Подумать только, — говорил Кавалеру племянник, — она и впрямь довольно одаренная. Я научил ее читать и писать, и теперь она изучает все книги по самосовершенствованию. Она очень любит чтение и прекрасно помнит прочитанное».

Кавалер заметил, что девушка также запоминает каждое слово, произнесенное в ее присутствии. Хотя речь ее и не блистала изысканностью, а смех звучал грубовато и слишком откровенно, но когда она молчала, то совершенно преображалась. Лицо приобретало нежное выражение, глаза увлажнялись от прилежного внимания. «А ее суждения о картинах, — продолжал хвалить девушку Чарлз, — просто замечательны. И в этом ничего удивительного нет, ибо она живет со мной вот уже скоро три года, да и наш общий друг Ромней всерьез увлекся ею. Она позировала ему для доброй дюжины картин и еще большего числа разных эскизов и зарисовок. О других натурщицах он и слышать не хочет, разве только когда я отказываю ему в возможности рисовать мою девушку». Эти слова напомнили Кавалеру, что он должен выкроить время и снова пойти к Ромнею позировать, поскольку решил заказать еще один свой портрет.

Герцогиня предложила за вазу тысячу шестьсот фунтов. Кавалер не уступил ни пенни.

В королевском дворце он долго не засиживался. О возможном назначении с повышением в Мадрид, Париж или Вену Кавалер уже давно и думать забыл. Без поддержки Кэтрин он чувствовал себя постаревшим. Начал позировать Ромнею. Себе же сказал, что пришла пора возвращаться в Неаполь. Потом и других известил об отъезде.

«Тысяча восемьсот фунтов», — с раздражением произнесла герцогиня. По рукам. Он сделал кое-какие покупки, в том числе приобрел у Ромнея портрет девушки Чарлза, написанный в образе жрицы Бахуса, и решил увезти его с собой в Италию.

Кавалер вернулся в Неаполь и опять окунулся в прежнюю жизнь. Первым делом взялся за погашение долгов, улаживания претензий и демонстрацию своего материального благополучия — он все еще прекрасно знал, чем себя занять. Кроме того, наконец-то понял, что окончательно перебороть апатию можно, если всерьез включиться в новое для себя дело. Поэтому Кавалер решил осуществить давно вынашиваемый грандиозный замысел, реализация которого потребовала бы несколько лет: разбить английский сад на двадцати гектарах в парке, окружающем загородный дворец в Казерте. Он опять стал коллекционировать антиквариат, совершать восхождения на гору, составлять и собирать каталоги. Сделал он и неплохие покупки раритетов, найденных при раскопках в Помпеях и Геркулануме, хотя они и велись там под бдительным присмотром королевских археологов. В этой стране можно делать все, что захочешь, если точно знать, кому надо хорошенько заплатить.

Несколько милых английских вдов из числа знакомых ему любителей картин, похоже, изъявили готовность излечить Кавалера от одиночества. Одна дама дала понять о своем намерении еще в Лондоне, накануне его отъезда, а другая — в Риме, где он останавливался по дороге на несколько недель, главным образом для того, чтобы согласовать кое-какие вопросы с мистером Байрсом, его любимым доверенным лицом и агентом в этом городе. Дама из Рима изрядно прельщала Кавалера. Она была богата, обладала отменным здоровьем и мастерски играла на арфе. В письме к Чарлзу он с известной долей радости сообщал о ее прелестях, хотя прекрасно знал, что его слова вряд ли воодушевят любимого племянника, который рассчитывал стать наследником бездетного дяди. Вообще-то, возраст дамы, по правде говоря, не способствовал появлению детей. Но так или иначе, будучи моложе Кавалера на целых десять лет, она могла бы запросто пережить его.

Но вскоре Кавалер оставил мысль о выгодной женитьбе. Даже эта дама, такая величавая, такая одинокая, волей-неволей нарушала бы его устоявшийся образ жизни и сложившиеся привычки. Больше всего Кавалер нуждался теперь в тишине и покое. Он был обречен провести остаток жизни одиноким.

Единственное, что он совершенно сознательно желал меньше всего, так это любых перемен. До сих пор ему везло. И все же в низу живота бывало нет-нет да и заноет. От всяких пустых мечтаний так просто не отмахнешься. Внутренний огонек все же тлеет. А потому сегодня же, не откладывая, вопреки всем здравым соображениям, он принимает решение позволить ей приехать.

Эта наивная, неиспорченная девушка (она даже когда-то была непорочной, понял он по ее поведению) приезжает сюда вместе со своей матерью. Чарлз положил глаз на богатую наследницу (а что еще остается делать второму сыну лорда?), и ему нужно быть серьезным и прекратить всякие там шуры-муры. Нельзя больше поддаваться мимолетным увлечениям, и надлежит обращаться с женщинами холодно. Но, решив расстаться с девушкой, Чарлз не был настолько бессердечен, чтобы объявить ей об этом, и придумал предлог: как, дескать, было бы чудесно, если бы она поехала к его недавно овдовевшему дядюшке и порадовала бы своим присутствием. Стало быть, выходит, что дядюшка получает в наследство от своего племянника его любовницу? Кавалер понял, что Чарлз не просто освобождается от пут, мешающих выгодной женитьбе, и перекладывает на него свои долги, но также предотвращает любую вероятность того, что Кавалер сподобится провести оставшиеся годы с новой женой. (В таком случае племянник перестал быть его наследником.) Но если дядя горячо полюбит эту девушку (на которой он никогда не женится, это совершенно ясно), то Чарлз спасен. Какой же умница этот Чарлз!

В марте она вместе с матерью выехала из Лондона. Их сопровождал друг Кавалера, пожилой шотландский живописец, который возвращался в Рим и любезно согласился взять в дорогу обеих женщин под свою опеку. Навстречу им в Рим отправился Валерио, чтобы привезти в Неаполь.

Кавалер читал за завтраком, когда услышал, как со скрипом распахнулись въездные ворота. Он подошел к окну и увидел, что во двор вкатил почтовый дилижанс, к которому устремились слуги и пажи. С козел, рядом с кучером, спустился Валерио, подошел к дверце и предложил руку молодой женщине, легко выпорхнувшей из экипажа, после чего помог выйти дородной пожилой женщине. Они направились через двор к правому крылу, к лестнице из красного мрамора. Несколько служанок и горничных, выскочив из дворца, принялись на ходу поправлять и отряхивать запыленное желтое платье девушки. Та подурачилась с ними минутку, улыбаясь и дотрагиваясь до протянутых рук, с явным удовольствием отвечая на восторженный прием прислуги. Еще Кавалер заметил голубую шляпку, широкие поля которой порхали, словно бабочки, на фоне световых бликов от булыжника на мощеном дворе.

И тут ему почему-то вспомнился Джек, и его вмиг охватила тоска. Он вернулся к столу, накрытому для завтрака. Ничего, пусть она подождет, пусть знает свое место. Ведь сидит же сейчас книгопродавец и ждет. Выпив чашку какао, Кавалер не спеша пошел в малую приемную залу, куда по его указанию пригласили маму с дочкой.

Миновав двери, предусмотрительно распахнутые для него пажом Каспаро, он увидел, что они скромненько сидят в уголке и о чем-то перешептываются. Мать первой заметила Кавалера и поспешно встала. Дочь сидела, зажав шляпку между коленями, а когда поднималась, повернулась и положила ее на свой стул. При виде ее изящного наклона и изгиба тела он ощутил некий физический толчок, будто сердце его оборвалось и ушло куда-то в низ живота. Он уже успел забыть, насколько прекрасна девушка. Изумительно великолепна. Ему следовало бы помнить, какой красавицей она была в прошлом году, поскольку ее портрет в образе жрицы Бахуса висел на стене его рабочего кабинета, да и видел он тогда девушку, почитай, каждый день. Но теперь она оказалась еще прекраснее, чем на картине.

Глубоко и радостно вздохнув, он подошел к гостям поближе и благосклонно принял робкий девичий реверанс и неуклюжий поклон матери, который тоже должен был означать реверанс. Затем приказал Стефано показать миссис Кэдоган на втором этаже две комнаты с окнами во двор, выделенные в их распоряжение. Девушка наклонилась вперед и от всего сердца поблагодарила Кавалера, поцеловав его в щеку. Он непроизвольно отшатнулся, словно поцелуй обжег его.

— Вы, должно быть, очень устали от такого долгого путешествия, — сказал он ей.

— Да нет, ничуть. Я так счастлива. И город такой красивый, — ответила девушка и добавила, что сегодня день ее рождения. Она взяла Кавалера за руку и потянула за собой на террасу (прикосновение опять обожгло его). Вид действительно оказался красивым — он мог сам убедиться: красные черепичные крыши домов залиты солнечным светом, к морю спускались цветущие сады, тутовые и лимонные деревья, тянулись вверх кусты и стройные высокие пальмы, и все это было подернуто легкой, нежной дымкой.

— А вот там, дядюшка? — воскликнула она, вопросительно показывая на гору и на покрасневший столб дыма, вырывающийся из ее жерла. — Там что? Вот-вот произойдет извержение?

— А вы испугались? — участливо поинтересовался он.

— Бог мой, да ничуть! Хочу увидеть его. Хочу видеть все-все. Это же так… замечательно! — вскричала она, радуясь, что удачно подобрала столь благородное, светское слово.

Она была такая молоденькая, так искренне радовалась жизни, что поневоле тронула и его. А он был прекрасно осведомлен о ее добродетелях благодаря смиренной преданности Чарлза, который чуть ли не год осаждал своего дядю просьбами принять девушку в Неаполь. «Ее восхищение переходит в страсть, — писал племянник Кавалеру. — Она уже без ума от вас». Однако Кавалер решил проявлять к ней гораздо меньше внимания и интереса, нежели другие мужчины. Это даже позабавит его. Ну что ж, он даст ей пристанище — наверное, лучше отвести этим женщинам четыре комнаты на третьем этаже с видом на парк, чтобы девушка могла любоваться захватывающими дух пейзажами.

«Вы сможете лепить из нее все, что угодно, — писал Чарлз. — Она — сырой материал, к тому же, гарантирую, очень податливый».

Сперва Кавалер не распознал в себе талант педагога. Одно время ему хотелось просто смотреть на девушку и молча восхищаться. Он пока еще не научился управлять своим чувством, которое вспыхивало в нем при виде ее красоты. Не означает ли это, что он стареет, коль так поспешно возложил на себя обузу заботиться о ней? Или что, он уже постарел? И его жизнь кончилась? Остается дополнить ее красотой свою коллекцию? Ну уж нет. Для начала он сделает из нее нечто. А потом отправит домой. Чарлз всегда был большим проказником.

Поэтому Кавалер всячески тянул время, не в силах постичь, что ему предоставляется еще один шанс и вся его жизнь может начаться сначала.

Что же должна такая юность сотворить с ним? Хоть он и знал (или, по крайней мере, думал), что ее прислали к нему, чтобы он ею обладал, тем не менее он все же побаивался выставить себя в дурном свете и был искренне тронут ее доверчивостью. Девушка и впрямь верила, что через несколько недель приедет Чарлз и увезет ее отсюда. Но все же надо быть круглым дураком, чтобы не воспользоваться благосклонностью, предоставляемой ему совершенно бескорыстно, без всякой суеты и сентиментальности. Конечно же, девушка все понимает. Она знает, что предназначена для удовлетворения похоти мужчин, причем самым дурным образом — переходить от одного к другому. Да, она по-прежнему любит Чарлза, но ей необходимо смириться с его изменой. Бедная Эмма. Жестокий Чарлз. И Кавалер положил свою сухую ладонь на ее руку.

Глубина и острота ее реакции, слезы, плач раздражали его — ведь Чарлз уверял, что она сговорчива, — и в то же время трогали. Поскольку Эмма отвергала его, он стал еще больше уважать ее, что всегда происходит с мужчинами его возраста во взаимоотношениях с женщинами. Но ей тем не менее, похоже, нравилось с ним общаться. Девушке страстно хотелось набраться ума-разума, естественно, для будущего счастья. Кавалер предоставлял ей в полное распоряжение собственный экипаж, показывал памятники культуры и изумительные места в королевстве (при этом всегда присутствовала ее безмятежная, непритязательная матушка). Возил он ее и на Капри, они побывали и на мрачных развалинах виллы Тиберия, разрытой шайками гробокопателей, где остались лишь мозаичные мраморные полы изумительной красоты. Их откопали всего лет двадцать-тридцать назад. Ездили они и в Солфатару, прогуливались по полю, покрытому горячей серой. В мертвых городах осматривали откопанные из-под пепла и золы античные дома. Восходили они и на Везувий. Выехав из дома в четыре часа утра, еще при полной луне, добрались в карете до Резины, а оттуда в сопровождении Толо уже пешком до места, где застывала выплеснувшаяся из кратера вулкана лава.

Кавалер смотрел больше на Эмму, чем на лаву. Она же внимала его советам посмотреть сначала туда, затем — сюда, почтительно слушала все, что он объяснял, и забрасывала вопросами. По всему было видно, что девушка хотела угодить ему, и лишь изредка, когда Кавалер подходил к ней на террасе, чтобы полюбоваться закатом, он замечал на ее щеках блеснувшие слезинки. Но это вполне объяснимо: во-первых, Эмма находилась вдали от родного дома, а во-вторых, его племянник-шалунишка должен был сказать ей всю правду (что же он, проказник, наговорил? Она была так молода и неопытна. Он не знал даже точно, сколько ей лет.) Теперь, должно быть, двадцать три. Выходит, Кавалер, которому исполнилось пятьдесят шесть (как раз в этом возрасте погиб Плиний Старший от ядовитых вулканических газов), был на тридцать три года старше этой плебейской Венеры.

На самом деле разница в годах между ними составляла тридцать шесть лет. Когда в тот апрельский день Эмма приехала в Неаполь, ей исполнился двадцать один год.

«О Чарлс, в тот ден ты все время улыбался мине и аставался дома и был ка мне допрый, а типерь я далико». Это отрывок из ее первого письма Чарлзу, отправленного из Неаполя. Не будем строго судить ее за орфографию.

Чарлз обещал Эмме приехать осенью. Она писала ему каждые три-четыре дня. Жара усиливалась, резко множились полчища блох и вшей. Девушка старалась быть веселой в общении с Кавалером, тот делал ей щедрые подарки, а главным среди них был он сам, его присутствие.

«На завтраки и на абеды он ест суп и все время пакупает мне подарки и смотрет мне в лицо, — докладывала она Чарлзу. — Я не магу делать ни шага, не рукой и ногой пошивилить, но все што он делаит — это изячно и прикрасно. Тут в дому у нас есть два худошника, ани меня рисуют, но не так харашо, как Ромней. Я нашу галубую шляпу, которую ты мне подарил. Он дол мине на подарок платок ис шерсти вирблюда и красивую платью по цине 25 гиней и ище мелкие вещи сваей жины. Он гаварит мне што я бальшое произвидение искуства и мне жалка, што он любит миня».

В ее письмах к Чарлзу начинают проскакивать нотки униженности и боли. Она пишет, что принадлежит и будет принадлежать только ему одному, и никто, кроме него, никогда не займет место в ее сердце. Подробно рассказывает о всех изумительных местах, которые ей довелось увидеть, и сожалеет, что его не было рядом. Она умоляет Чарлза писать ей и приехать в Неаполь, как обещал. Или же послать за ней кого-нибудь, чтобы привезти назад, в Лондон.

Спустя два месяца наконец-то пришло письмо от Чарлза.

Она тут же написала ответ.

«Дорогой Чарлс, ах, мае серце савсем разбита. Ах, Чарлс, милый Чарлс, как ты можишь так холодно и безразлично саветывать мне лечь с ним в пастель. Он ведь твой дядя! Ах, это же хуже всиво, но я не буду, я не стану гневаться. Если бы я была с табой, я тибя убила бы и сибя, убила бы нас обеих. Ничаво не хочится делать, только вирнутся дамой к тибе. Если нильзя, то я приеду дамой в Лондон. Порок и зло будут нарастать, пака я не памру и мне астается только придуприждать молодых женщин никагда не быть слишкам добрыми. Ты зделал так, што я палюбила тибя, тя зделал миня добрай, а типерь ты бросил миня и лишь насильный канец прикратит нашу свясь, если с нею нада канчать».

В заключение она добавила: «Ни в тваих интиресах абижать миня, так как ты не знаишь, какую силу я обрила сдесь. Но только я никагда не буду его любовницай — если ты абидишь миня, я зделаю так, что он женитса на мне. Господи, пускай он прастит тибя вавеки виков».

Это письмо было написано первого августа. Она и потом продолжала писать, умолять, прощаться и мурыжила Кавалера еще целых пять месяцев. В декабре Эмма сообщила Чарлзу, что твердо настроилась сделать все как можно лучше. «Я ришилась быть благаразумной, — писала она. — Я женщина и давольно красивая, но нильзя быть всем сразу и аднавримено…»


Невозможно описать…

«Невозможно описать ее красоту, — сказал как-то Кавалер. — Невозможно описать, каким счастливым она сделала меня».

«Нивозможно аписать, как я скучаю, Чарлс, — сетовала в письме девушка. — Нивозможно аписать, как я сиржусь на тибя».

А вот что сообщал Кавалер об извержении Вулкана, которым он опять стал восхищаться: «Невозможно описать великолепное появление целых фонтанов раскаленных докрасна камней, намного превосходящих по красоте самые поразительные фейерверки, — говорилось в письме, и далее он проводил ряд сравнений, ни одно из которых не могло точно передать великолепие того зрелища, которое ему довелось увидеть. — Подобно любому объекту, кипящему от великой страсти, вулкан объемлет множество противоречивых компонентов. Занимательное зрелище и апокалипсис, полный оборот субстанции, демонстрирующий четыре последовательных элемента: сначала появляется дым, затем огонь, после извергается лава и, наконец, выплескивается град раскаленных камней, самых твердых на земле».

Про девушку же Кавалер частенько говорил себе и собеседникам примерно следующее: «Она напоминает… много общего… могла бы играть… Это больше чем схожесть. Это настоящее олицетворение».

Эмма воплощала в себе ту самую красоту, которую отображали на картинах, в скульптурах, в росписи на вазах и которую он обожал и поклонялся ей. Она — Венера, она Диана со стрелами, Фетида, полулежащая на колеснице и ожидающая своего нареченного. Ничто иное не представлялось ему столь прекрасным, как некоторые предметы и образы, отраженные, нет, запечатленные образы той красоты, которой никогда не существовало или никогда больше не будет существовать. Теперь же он понял, что образы не только запечатлевают красоту в произведениях искусства, но и сами становятся ее предвестниками, ее предтечей. Реальность раскололась на бесчисленное множество образов, а они, эти образы, запылали ярким пламенем в одном сердце, потому что все они говорили о единой красоте.

Теперь в распоряжении Кавалера была красота и необъезженная дикая кобылица.

Люди, словно попугаи, твердят, что племянник, дескать, уступил девушку Кавалеру за весьма внушительную сумму, которую тот дал ему взаймы. Пусть они думают, что хотят. Если бы была хоть малейшая выгода в том, чтобы жить вдали от родных пенатов да еще в самой столице мракобесия и плотских необузданных излишеств, то это значило бы, что он сам такого пожелал.

Во время вечерней прогулки, когда на закате солнца они ехали в экипажах по набережной Кьяйа, Кавалер представил Эмму местному высшему свету, а в одно из воскресений — их величествам королю и королеве. Однако привести ее во дворец он пока еще не мог, но в любых других местах свободно появлялся с Эммой. Он видел, что все подлинные ценители красоты были от девушки в восторге. Что уж тут говорить о простых людях, прачках, уличных попрошайках, разносчиках — те вообще принимали ее за небесного ангела. Когда он привез ее на остров Искья, некоторые крестьяне опустились перед девушкой на колени, а пришедший в дом священник, осенив себя крестным знамением, объявил во всеуслышание, что она ниспослана с особой миссией. Горничные, которых Кавалер приставил к ней, просили Эмму помолиться за них, так как, по их словам, она вылитая непорочная пресвятая мадонна. Однажды, увидев лошадей, украшенных искусственными цветами, темно-красными кистями и султанами из перьев на головах, девушка в восторге захлопала в ладоши. Кучер с серьезным видом подался вперед, снял с лошади султан и с поклоном преподнес ей. При взгляде на нее лица у людей светлели. Эмма была настолько жизнерадостна, полна живости и веселья, что любой, кому она не нравилась, считался набитым дурнем и чертовым кривлякой. Как же можно не восторгаться и не радоваться, общаясь с ней?

Будучи совсем еще молоденькой и не имея никаких преимуществ ни в происхождении, ни в образовании, Эмма тем не менее обладала многими врожденными талантами. Что касается ее отношения к матери, то она, как видно, совсем затуркала миссис Кэдоган, обращаясь с ней не как послушная дочь, а как строгая хозяйка с робкой служанкой. Эту скромную, простую крестьянку, которая любит выпить за здоровье дальних родственников, можно было бы принять за дуэнью и приживалку, нанятую девушкой в услужение без жалования, а лишь за кров и стол. Миссис Кэдоган постоянно сопровождала их, когда они выходили из дому, но у Кавалера от этого только усиливалось возбуждение. Привычные, приевшиеся развлечения вновь захватывали его с еще большим размахом, глубиной и силой.

Как-то утром, в самом начале июля, когда солнце палит особенно нещадно, они отправились через горы, покрытые хвойными лесами, в его скромный летний домик в Пазиллипо. Дабы переждать там полуденный зной на террасе под большим оранжевым тентом, который, раздуваясь, колыхался под легким приятным морским ветерком, Кавалер с удовольствием смотрел, как Эмма наслаждалась охлажденными фруктами и смаковала крепкое терпкое вино из виноградников, растущих у подножия Везувия. Потом она спустилась по ступенькам прорубленной в скале лестнице прямо к бассейну, а он остался в тени на террасе и любовался ею. Девушка стояла по грудь в воде, сначала радостно шлепая ладошками по водной глади, а затем, набрав воду в ладони, начала плескать себе на шею и затылок, и в этой восхитительной позе оставалась довольно долго. Молодые слуги украдкой подглядывали за ней из-за скал, а мать и две служанки ждали наготове с полотенцами и халатом в руках.

Кавалеру не важно было, любит она его или нет, главное, что он сильно любил ее, ему нравилось даже просто любоваться ею.

Он без устали наблюдал, как меняется настроение девушки, желания и одновременно выражение ее лица. Вдруг она становилась вызывающе дерзкой, а потом, почти без перехода, — девственно застенчивой. Зачастую казалась величественной дамой, преисполненной достоинства, а иногда была похожа на неугомонную девчонку, с нетерпением ожидающую обещанного подарка. Каким же очарованием веяло от Эммы, когда она примеряла шляпки, пояс или новое платье, заказанное Кавалером специально для нее, непринужденно смеясь и искренне радуясь во время примерки.

— А не повернуть ли мне голову вот так? — спрашивала она, позируя молодому немецкому художнику, которого Кавалер пригласил к себе во дворец, чтобы тот написал ее портрет.

— А может, так?

Будто опытная актриса, она умело производила нужное впечатление, когда входила в гостиную. Она и двигалась как-то по-особому, величаво и горделиво поворачивала голову, прикладывала ладони к щекам… вот так. Одним словом, само воплощение красоты.

Какой же красоты?

Ну не той, конечно, которую можно соразмерить, сопоставить, вычислить — пропорции, объем, утонченный изгиб бровей, соответствующая форма прически. Минует молодость, и такая красота будет нуждаться в постоянном уходе, а то, не дай Бог, потолстеешь. Настоящая же красота возникает естественно, сама по себе, из самоуверенности, классической убежденности в своей неотразимости. Она как бы говорит: я рождена не для того, чтобы ублажать других, а чтобы мне доставляли радость.

И не той красоты, являющейся следствием привилегий, прихоти, желания или макияжа… а красоты естественной, властной, сражающейся за место под солнцем и ничего не получающей взамен за просто так. Красота, которая становится силой и хочет стать таковой, не может быть никакой иной, кроме как плотской. (А в конце концов ее обладательница перестает следить за собой и превращается в толстуху.) Красота, которая сама себя тешит и ласкает полуоткрытыми чувственными пухлыми губами, призывая другие губы прикоснуться к ним. Красота, которая щедра на посулы и не отталкивает поклонника, а наоборот, манит его, как бы говоря: я могу быть и иной, потому что хочу тебе нравиться.

Ее красота, относящаяся ко второй разновидности, отличается наивностью и великолепием, она не нуждается в шлифовке. И все же со времени приезда в Неаполь девушка, казалось, стала еще более восхитительной. Красота ее расцвела пышнее, ибо здесь было жаркое южное солнце и чувственный, влажный, благоухающий воздух, не то что в Англии. Может быть, она и нуждалась в перемене мест, в новых видах и формах поклонения, даже в страданиях (она проливала слезы по Чарлзу, так как искренне любила его); нуждалась в роскошной жизни, которой прежде ей не приходилось наслаждаться. Из скромной драгоценности, которую держали взаперти на окраине Лондона у боязливого, нервного дилетанта-собирателя, она превратилась в роскошный многокаратный бриллиант, выставленный напоказ в самом видном месте ее владельцем, знаменитым коллекционером.

Как вы поступаете с красотой? Восхищаетесь ею, приукрашиваете ее (или пытаетесь сделать это), выставляете для всеобщего обозрения или, наоборот, прячете поглубже?

Если у вас есть что-то чрезвычайно красивое, то захотите ли вы похвастаться этим перед другими? Вполне возможно, что и не захотите, опасаясь зависти и воровства. Тот, кто украдет картину из музея или средневековый манускрипт из церкви, вынужден будет прятать краденое от посторонних глаз. Но каким же обделенным будет чувствовать себя похититель. Поэтому естественно, когда красоту выставляют напоказ, делают великолепное обрамление, выбирают самое видное место, а тут еще слышны восторги других — как они услаждают слух владельца, как усиливают его восхищение.

— Вы улыбаетесь? Да, да. Она просто изумительна.

— Изумительна? Да она больше чем изумительна.

Ну что это за красота, если ею не восторгаются хором, не перешептываются, не вздыхают по ней, не охают и не ахают?

И кто же, как не Кавалер, лучше всех понимает толк в красоте, в такой красоте, перед которой преклоняются и падают ниц со словами: я сражен, убит наповал, я распластан перед вами, прикоснись ко мне своими устами… Красота должна быть выставлена на всеобщее обозрение. Но ее нужно научить, как лучше себя подавать.

Ее совершенная красота и его восторги отнюдь не означали, что Кавалер не хотел совершенствовать внешность и развивать таланты Эммы. С утра до вечера во дворце Кавалера толпились учителя и репетиторы. Девушку обучали пению, рисованию, итальянскому языку, игре на пианино. Будучи от природы способной, она в скором времени бегло говорила по-итальянски — и даже лучше Кавалера, хотя тот прожил в Италии более двадцати лет. Пришлось нанимать для нее еще и учителя французского языка. Французским Эмма тоже овладела довольно быстро и опять перещеголяла его по чистоте произношения (у Кавалера был заметный английский акцент), что свидетельствовало о ее великолепном слухе. А чтобы исправить родной язык девушки, Кавалер стал ей лично давать уроки английского, обучая правильной речи и грамотному письму. И все же, как он ни старался, Эмма продолжала пропускать шипящие и как-то отрывисто, по-детски комкать слова. Затем она принялась за другие предметы: историю искусств, пение, рисование. Она, казалось, могла бы полностью преодолеть природную вульгарность, но основы воспитания, заложенные среди простонародья, оказались сильнее. Выше головы не прыгнешь.

Раньше она ощущала себя падшей женщиной, ибо переходила из рук в руки, словно вещь. Теперь же старалась быстро «реабилитироваться». Девушка общалась с женщинами примерно ее же возраста из аристократических семейств, все они были какие-то томные и апатичные. Она не просто вошла в их круг, а ворвалась, словно вихрь. Будучи от рождения довольно сметливой, к тому же обладая кипучей энергией, Эмма все схватывала на лету. Она попросила Кавалера, чтобы он нанял и других учителей — девушка стремилась изучить как можно больше и как можно быстрее. Занятия начинались в восемь утра… шли до девяти… десяти… и так далее, все дни были забиты до отказа уроками. Кавалер даже стал проявлять беспокойство: не переутомилась ли она. Но в ответ Эмма лишь громко рассмеялась, однако тут же спохватилась и прикрыла рот ладошкой.

Устала! Что значит, устала?

Тогда Кавалер добавил еще уроки ботаники и геологии. Теперь девушка уже великолепно танцевала и довольно прилично играла на пианино. А вот пела она ну просто как ангел. Кастрат Априле, который трижды в неделю давал ей уроки вокала, говорил, что ему в жизни не приходилось слышать такой поставленный от природы голос, и Кавалер воспринял его похвалу не как лесть, а как нечто само собой разумеющееся. Работая по утрам с корреспонденцией, он любил слушать ее веселые песенки. Когда же она не занималась языками или музыкой, то уходила в библиотеку и читала. Читала она запоем. Вознамерившись сделать Кавалеру приятное, Эмма сказала, что особенно ей нравятся книги Лоренса Стерна и Вольтера, и, по всей видимости, преуспела в своей невинной уловке.

Разрумянившись от волнения и радости, она теперь пела на приемах у Кавалера, смело беря верхние ноты. Слушатели сидели как завороженные, лишь трепетали языки пламени факелов и светильников на треножниках, установленных в глубине залы. Ей очень хотелось попасть на бал, регулярно устраиваемый в королевском дворце. Но, хотя Эмма и сопровождала Кавалера повсюду, двору она официально никак не могла быть представлена. Неофициально же девушка частенько сталкивалась с королем, когда тот возглавлял процессии местных бездельников и неотесанных мужланов. При встречах король брал ее за руку и целовал кончики пальцев. Даже сама королева улыбалась Эмме. Все расточали ей щедрые комплименты. В опере Сан-Карло она всегда сидела рядом с Кавалером в его ложе, обитой шелком.

Себя она называла мисс Хэрт.

Девушка никак не могла определить, кто же она теперь такая, но знала точно, что взбирается вверх по сословной лестнице. Она видела, как сильно любит ее Кавалер, и сознавала свою власть над ним. Талант витал в воздухе, словно птичка, и свил гнездо в ее голове. Она жадно вбирала в себя житейский опыт, веселясь от души. Носилась в радостном возбуждении, кровь так и кипела в ее жилах. Наконец однажды ночью она согрела Кавалера в своей постели. И он лежал на ней, уткнув свою нескладную угловатую голову в ее пышную упругую грудь и осторожно протиснув колени между ее ног.


Как и большинство легендарных красавиц, Эмма не казалась таковой мужчинам, в кого влюблялась сама. (У настоящих великих красавиц красоты всегда хватало по меньшей мере на двух любовников.) Чарлза за его самодовольный слащавый вид она уже разлюбила, но Кавалера любить даже не начинала, потому что он был для нее стариком с впалой грудью.

Страстно желая добиться одобрения со стороны Кавалера, она зачитывала ему вслух отрывки из книги, подаренной Чарлзом, о самоконтроле женщин под названием «Триумф самообладания». Автора, мистера Хейли, Эмма знала лично. Он был из числа друзей Ромнея и подвигнул ее своей книгой на решительные действия.

— Я учусь сдерживать свой нрав, — сказала она Кавалеру. — Я стану очень благоразумной. Вот увидите.

— О, моя обожаемая дорогуша, — ответил тот.

А как она смотрела на него? Совсем не кротко, как Кэтрин, не выпрашивая внимания в надежде на ответный взгляд, а игриво, требовательно, притягательно.

Ее способность находить во всем удовольствие, непритязательность и великолепное здоровье радовали Кавалера. Он привык постоянно мириться с женскими слабостями и уступчивостью.

Серина, главная героиня поэмы Хейли, книги, которую она всегда демонстративно держала на столике около своей кровати, отличалась неизменным спокойствием, добродушием и услужливостью, попреки и трудности не выбивали ее из колеи. Словом, всегда оставалась невозмутимой и спокойной. Вот Кавалер и хотел, чтобы Эмма всегда была такой — ну, разумеется, не все время, ибо тогда она бы утратила всю свою нежность, очарование и шарм, а лишь когда он не соглашался с ней в чем-то или же поступал вопреки ее желанию. Она не ныла и не жаловалась, оставшись одна, без Кавалера, потому что знала: так надо, и даже если он не хочет уходить из дома, все равно обязан быть рядом с королем — на охоте или в бильярдной.

Как-то в январе, когда король особенно сильно увлекся охотой, Кавалер привез девушку в свой загородный дом в Казерте, где в свое время Кэтрин коротала в одиночестве многие недели. Это был своего рода экзамен, и Эмма выдержала его с честью. Когда он уходил к королю, она посылала ему коротенькие записки, в которых писала, как учится угождать его величеству и какой счастливой ее сделал Кавалер. Ему же мерещились ее аппетитные ягодицы, полные ляжки и стройные ножки.

Даже ее недостатки казались ему достоинствами: ее небольшой, срезанный подбородок, багровые следы экземы на локтях, заметные даже через рукава муслинового платья, слегка отвислый после родов живот, смех, изредка переходящий в грубый хохот. Но это лишь означало, что он и впрямь сильно любил ее. Его страсть носила особый характер и никак не вписывалась в общепринятые рамки: будто это чувство должно подогреваться сомнениями, угрозами разрыва, размолвками, холодностью, разочарованием, что всегда есть возможность утратить субъект любви. Но надежное обладание любимой женщиной никаких опасений не допускает. Кавалер попался в женские сети на самую банальную сексуальную наживку. До этого он даже не подозревал, сколь сильно нуждается в женских объятиях и ласке.

Не считаясь с любовью Кавалера и несмотря на нанесенные ей обиды, Эмма, будучи мягкосердечной, продолжала писать Чарлзу, похваляясь теперь своей победой. (Орфография по-прежнему хромала.)

«У миня теперь апортаменты ис читырех комнат с видам пряма на залиф и ище сопственный икипаш и личный горнишныи и служанки и мне шьют на заказы адежду, — сообщала она в очередном письме. — Все придворныи дамы васхищаюца маиси волосами. Я пела на музыкальном вечере две сирьозныи песни и ищо две шутошные и мине гаварили што мой голос не хужее чем у кастратав. Все так силно хлопали. Люди плакают кагда слушают миня. А твой дядя искрине любит миня, а я люблю его и я занимаюсь тем, што его ублажаю. Каждый вечер мы ходим гулять в публичный парк. Мы все время ходим в оперу и видили нескальких инастранцев кагда они сматрели гречискии храмы в Пастуме…»

Теперь в письмах под местоимением «мы», ранее обозначавшим ее и Кавалера (к примеру, под фразой «Мы считаем, что дарические калоны слишком масивны и не так уж элегантны»), нужно было подразумевать местность и местных жителей (например: «У нас тут вскоре вазможно произойдет очень сильное извержение. Так хочется, чтобы оно произошло». Видя, как Кавалер увлечен вулканом, думает только о нем и все время твердит о сильном извержении, случившемся вскоре после его приезда в Неаполь двадцать три года назад («оно было таким памятным и совсем даже не ужасным»), Эмма стала привыкать к Везувию и считать, будто тоже была здесь во время той страшной катастрофы.

«Твой дядя смиеца над мной, — писала она Чарлзу, — и гаварит, што я типерь буду ривнавать ево к горе».

Теперь она по популярности соперничала с вулканом и сделалась местным чудом, слух о ней разнесся за пределы королевства. Даже русский посланник граф Скавронский, видимо, счел, что о ее незаурядной внешности стоит доложить своей повелительнице, поскольку Екатерина Великая интересовалась необыкновенной красоты девушками, вознамерившись пригласить их в Санкт-Петербург.

Так разве мог Кавалер не любить ее нежно и не лелеять?

Он стал целиком доверять Эмме. Ему было жутко вспоминать обо всем, что ей довелось пережить и вынести на своих хрупких плечах. В его понимании ее «коллекционная ценность» ничуть не запятналась и не девальвировалась из-за того, что раньше девушка принадлежала менее достойным и знатным владельцам. Он учитывал лишь то обстоятельство, что ее красота наконец-то заняла подобающее место и включена в каталог раритетов, принадлежащих тому, кто больше всех имеет право владеть ими.

Можно только сожалеть, что некоторые особо ценные предметы из коллекции иногда становятся общедоступными в виде игрушек и безделушек. Даже если надежно хранятся в крупных частных коллекциях или музеях, они тем не менее не застрахованы от скрытого разбазаривания.

Вот, к примеру, как сложилась дальнейшая судьба знаменитой вазы, продажу которой Кавалер, как торговец антиквариатом, считал самой своей удачной сделкой. Спустя год после того как вдова герцога Портлендского, соблазнившись приобрести эту изящную римскую вазу с рельефами за огромные деньги, умерла, и вазу унаследовал ее сын, третий герцог Портлендский. Тот передал вазу во временное пользование пронырливому единомышленнику Кавалера керамисту Джозайе Уэджвуду, замыслившему грандиозный проект, посредством которого, как он считал, можно было бы поднять эстетические вкусы английского общества. Этот изготовитель гончарных изделий для массового потребителя и большой любитель упрощенных форм сделал штук двадцать подобных керамических ваз, чтобы посмотреть, что из этого получится. Взяв за образец ту самую римскую темно-синюю вазу, Уэджвуд даже не попытался хоть как-то придать своим ремесленным поделкам изначальный цвет оригинала и, упростив форму, нарушил ее изящные очертания. Ручки вазы оказались опущенными вниз и не гармонировали с изящными изгибами корпуса, плечи сильно закруглились, а горловину он укоротил. Как знать, может, Кавалер и согласился бы с такими явно искаженными приземистыми копиями, ибо уже давно переборол в себе аристократический дух сопротивления всему новому и руководствовался торгашескими соображениями в целях рекламы своих коллекций. Но он наверняка бы встревожился и возмутился, узнай, что в следующем столетии потомки керамиста Уэджвуда поставят на поток производство копий знаменитой вазы и начнут клепать их на своей фабрике в десятках тысяч экземпляров. Это известные ныне, так называемые портлендские керамические вазы оливкового, желтого, бледно-розового, лилового, красновато-голубого, серого, черного и коричневого цвета, маленькие, средние и большие. Любой пожелавший приобрести понравившуюся портлендскую вазу может это сделать — такова была задумка фирмы Уэджвуда. Согласно спросу их выпускали в нужном количестве и самых разнообразных цветов и оттенков. Ваза превратилась в символ, в награду самой себе.

Ну а теперь нравится ли кому-то портлендская ваза?

Наиболее ценный коллекционный предмет всегда сравнивается с оригиналом, а не с копией. Владельцу оригинала дано сознавать, что он находится в его руках, и это его гордость и есть самая большая ценность. А ценный экземпляр как бы переносит свою ценность и на владельца. Коллекционер горд оттого, что он известен, и известен главным образом как обладатель антикварного раритета, добытого с таким большим трудом.


Так вот, пожилой мужчина подобрал молодую женщину, и она стала для него неким редкостным коллекционным экспонатом — по-другому поступить он просто не мог. Коллекционирование невозможно без широкого общения с другими коллекционерами и одновременно без нарушения их прав. Редко какая женщина не ощущает, как за нее борются или же испытывают удовлетворение, когда победитель, одолев наконец всех своих соперников в состязании или перекупив за более высокую цену (что невозможно при массовой распродаже), берет ее к себе. Великие коллекционеры — это не женщины и не просто рассказчики всяких занимательных историй. Коллекционирование, так же как и умение рассказывать всякие шутки-прибаутки и смешные анекдоты, относится к такой сфере человеческой деятельности, где конкурируют уже готовые формы творчества, передаваясь от одного рассказчика к другому, от одного владельца к другому. Здесь нельзя обойтись без конфиденциальности, без полной уверенности в том, что партнер принадлежит к твоему же клану. Женщин приучают поддерживать ведущих игроков как непосредственно в самой игре, так и в других мероприятиях, либо допускают стоять у игорного стола и изредка делать малозначительные ставки. Так сказать, играть или конкурировать ради пробы, но не принимать участия в самой игре.


Вот вы рассказываете мне какую-то шутку. Она мне нравится, я смеюсь до слез, до колик. Ах, как остроумно и изящно. Но в то же время довольно глубоко по смыслу. Я просто обязана поделиться с другими.

Вот кто-то приходит ко мне. Я расскажу ему шутку, услышанную от вас. Имеется в виду просто шутка. Она, разумеется, даже не ваша. Вы сами ее услышали от кого-то. А теперь я перескажу ее другому, если только не забуду. Но пока еще не забыла и хотела бы пересказать ее кому-либо и посмотреть на реакцию слушателя (зальется ли смехом, кивнет ли одобрительно головой, навернутся ли у него слезы на глаза). Но чтобы быть нападающей, а не защитницей, рассказывать придется искусно и интересно, в той же живой манере, как и вы, ну по меньшей мере не хуже вас. Я буду вести машину с шуткой в кузове осторожно, резко не тормозя, плавно переключая скорости и внимательно следя за дорогой, чтобы ненароком не влететь в открытый люк или яму.

Ну а поскольку я все-таки женщина, то и волноваться стану больше, нежели мужчина, стараясь доходчивее пересказать шутку, чтобы она все же дошла до сознания слушателя. (Вы же, разумеется, мужчина.) Я могу начать с извинения и пояснить, что, хотя с трудом запоминаю и неважно пересказываю всякие смешные истории и анекдоты, тем не менее не могу удержаться — уж очень забавная шутка. А затем робко начну рассказывать, лихорадочно стараясь припомнить, как это делали вы. Я стану подражать вашей интонации, ставить ударения и выдерживать паузы там, где вы.

И я рассказала эту потешную историю, хотя и не так уж точно, не так блестяще, как она прозвучала из ваших уст. Новый слушатель ухмыльнулся, рассмеялся и вздохнул. И я засомневалась, что доставила ему своим рассказом удовольствия не меньше, чем в свое время доставили вы мне. Так произошло потому, что я взялась не за свое дело и рассказывала не от души, а всего-навсего подражала умелому рассказчику. Я люблю быть остроумной. В этом я поднаторела, могу изменять фразы, манипулировать словами и переиначивать их смысл. Шуточные истории, которые я рассказываю, придумала вовсе не я. «Если уже знаете, одерните меня», — обычно говорит рассказчик, собираясь поделиться со слушателями своей последней шуткой. И он прав, ведь почти все шутки, анекдоты передаются из уст в уста и ходят по кругу.

Шутки не принадлежат конкретным лицам, они безличны и не имеют авторства. Вот мне, например, рассказали какую-то смешную историю, а вам — нет или вы не расслышали. Ну а я ухватила ее и решила пустить дальше, не держать при себе. История вовсе не касается ни меня, ни вас. У нее своя жизнь, свой круговорот.

Соль шутки — в неожиданности, она словно внезапный выстрел из пушки, вспышка оргазма, взрыв неудержимого хохота. Она как бы говорит: а вот и я, тут как тут. Я прекрасно разбираюсь в шутках и знаю, как распознать стоящую. По натуре своей я женщина общительная, и шутка у меня долго не залежится. Мне очень нравятся всякие развлечения, и я люблю забавлять других. Естественно, мне доставляет удовольствие, когда меня хвалят. Приятно сознавать себя знатоком в какой-то области.

Я радуюсь, когда, сделав невозмутимое лицо, быстро гоню машину с шуткой на борту к месту назначения и там вдруг вываливаю груз. Я живу в таком мире, где много чего не принадлежит мне, но все же я ценю все это, и довольно высоко.

Ну так вот — рассказываю.

2

Живописная картина. Они стоят, повернувшись к нам спиной, и оживленно переговариваются, указывая друг другу на нечто примечательное, стоящее внимания, словно перед их взором широкая панорама красочного пейзажа. А перед ними лежали руины, у самой кромки облаков тихо плыла блестящая луна, над вулканом раздувался дымный султан.

Они уже налюбовались видом издалека, с оконечности мыса, а потом медленно, с трудом взбирались по склону, где должны были внимательно смотреть под ноги, стараясь не наступить на острые камни и не споткнуться. И вот теперь, совершив последний бросок, наконец-то поднялись на самую вершину, достигнув широкого рва, окружавшего конус. Стоят и показывают на него жестами: вот здесь опасность затаилась совсем рядом. Сверху обрушивается град камней и туча пепла. Кратер изрыгает столб черного дыма. Раскаленный камень падает всего в нескольких метрах от них — осторожно, не трогайте его руками! Но они не обращают на этот «пустяк» никакого внимания — настолько зачаровал их всех захватывающий дух вид, а уж находящегося с ними поэта вообще околдовал.

Другая картина. Чтобы рассмотреть ее получше, далеко забираться не приходится. Ему хочется заглянуть вниз, увидеть все изнутри.

Стойте и смотрите отсюда. Поэт вынул хронометр: «Хочу протиснуться за ту скалу. Собираюсь проверить, сколько минут сможет вести себя таким образом этот монстр». Часы показали, что монстр (он дышал с трудом, как больной) делал выдохи через каждые двадцать минут, а в промежутках камнепад затихал. Во время такой передышки поэт подбил своего боязливого друга — художника взять проводников, чтобы те подтащили их к самому кратеру, и они сумели бы быстро заглянуть в него.

Проводники помогли им взобраться, и вот они стоят на самой губе огромного зева, как напишет потом поэт. Легкий ветерок разогнал дым, хлюпанья, бульканья, брызганья не слышно, но пар по-прежнему вырывается из тысяч трещин и щелей в стенах кратера и застилает обзор, поэтому нельзя разглядеть, что делается в глубине, виден самый верх потрескавшихся каменных стен. В них, по словам поэта, не усматривалось ничего такого примечательного или, например, поучительного и приятного.

Но вот монстр в очередной раз вздохнул, и из его утробы раздался ужасный громовой раскат, затем из глубины гигантского котла вырвалось светящееся облако пара и дыма, а вслед за ними самая мощная из всех мортир выплюнула прямо вверх, в воздух, сотни камней, крупных и мелких…

Проводники потащили их за полы камзолов прочь от кратера. Один из них, тот самый одноглазый мальчик, которого Кавалер приставил к поэту, толкнул их обоих к огромному валуну, за которым можно было укрыться. Гул стоял такой, что мешал как следует рассмотреть далеко внизу спокойную гладь залива и город, своими очертаниями напоминавший изогнутый амфитеатр или гигантское кресло. «Я сейчас же спускаюсь!» — прокричал художник. А поэт, который подбил его полезть наверх, чтобы похвалиться потом перед всеми, какой он, дескать, храбрый, и получше запечатлеть в своей памяти еще несколько сцен, решил быть благоразумным и уйти от греха подальше.

Поэтом был сам великий Гёте, совершавший со своим другом художником Тишбейном[33] первое из трех своих восхождений на вулкан. Поэт, имевший исключительно крепкое здоровье для своих тридцати семи, вел себя спокойно и достойно, как и подобает знаменитости, когда находишься на огнедышащей горе. Если пожилой английский рыцарь ордена Бани мог регулярно совершать такие восхождения, тогда он, поэт, и подавно может. Да это же запросто проделает любой здоровый путешественник, приезжающий сюда. Но в отличие от Кавалера нашему поэту подобная прогулка отнюдь не показалась восхитительной. Его бросало то в жар, то в холод, он устал, немного испугался и испытывал всяческие неудобства. Все представлялось ему как нельзя более глупым. Нигде не было видно ленивых, праздношатающихся туземцев, слоняющихся без дела по этой ужасной горе, возвышающейся всего в нескольких километрах от поистине райского уголка. Такой вид спорта определенно предназначен для иностранцев, и в первую очередь для англичан. Ох уж эти англичане! Насколько благородные, настолько грубые и невоспитанные. Если бы англичан не существовало, никто бы и не догадался сотворить их: такая эксцентричность, верхоглядство, замкнутость. Как только они развлекаются?

Нужно попробовать поразвлекаться вместе с ними.

Поэт приехал вечером. Он, его друг и еще один немецкий художник, постоянно проживающий в Неаполе, сначала посмотрели у Кавалера коллекции, хранящиеся в зале для приемов. Там на стенах развешаны картины, написанные маслом и гуашью, рисунки в карандаше, на столиках и подставках теснились камеи, сосуды, в шкафах — различные камни, минералы и другие редкие вещи. Коллекционные раритеты лежали в хаотическом беспорядке, без всякой методологии и классификации, и немецкие гости сразу же обратили на это внимание и вынесли в известной степени неприятное впечатление. Разумеется, не от обилия антикварных вещей, а от кавардака, в котором они хранились. Но если бы пригляделись повнимательнее (завистливым взглядом любого серьезного коллекционера), то пришли бы к иному мнению и согласились, что владелец всех этих богатств обладает достаточной чуткостью, знает подлинную цену раритетов и разложил их по своему вкусу. Много лет спустя Тишбейн вынужден был признать, что стены дворца Кавалера отражали внутреннюю жизнь его владельца.

В следующий раз Кавалер пригласил поэта одного, без сопровождающих, осмотреть подземное хранилище. (Такой редкой привилегии удостаивались лишь самые знатные гости.) Поэт потом рассказывал своему другу художнику, насколько его изумило обилие и разнообразие хранившихся там раритетов. В подвальном помещении стояла даже самая настоящая маленькая часовня со всеми ее причиндалами. И откуда только Кавалер умудрился притащить ее? Художник в ответ лишь покачал головой и воздел очи к небесам. Поэт заметил в хранилище и два изысканной чеканки бронзовых канделябра, которые, как он знал, были найдены при раскопках Помпеи. И еще там было множество других замечательных антикварных вещей неизвестного происхождения.

Вещи и предметы, находящиеся в залах и комнатах наверху, являлись как бы путеводителем по фантазиям Кавалера, его воображаемым мирам. Подземное же хранилище было своеобразным отстойником в самом низу живота его собраний, поскольку каждый коллекционер вскоре доходит до такой точки, когда начинает собирать не только желанные предметы, но и те, которые ему вроде бы совсем не нужны, опасаясь, а вдруг в один прекрасный день все-таки пригодятся. «Он не мог удержаться и не показать их мне, — подумал поэт, — хотя мог бы и не показывать».

Понятно, что демонстрация своих коллекций и собраний может выглядеть как хвастовство, но коллекционер ведь не выдумывает и не подделывает свои коллекционные предметы, он всего лишь их смиренный слуга. Выставляя их напоказ, он не хвалит сам себя, а только учтиво предлагает восхищаться ими. Другое дело, если коллекционный предмет изготовил сам коллекционер или он перешел к нему по наследству, и теперь владелец с гордостью демонстрирует всем, тогда да, это уже смахивает на хвастовство. Но составление коллекции, эту неустанную погоню за новыми предметами и накопление богатства для наследников нельзя проделывать втайне. Настоящий коллекционер, как и мошенник или шарлатан, по сути, не может жить без зрителей, и пока не выставит свою страсть на всеобщее обозрение, он не коллекционер.

Поэту рассказали, что Кавалер откуда-то привел к себе в дом молодую женщину, а потом влюбился в нее. Она такая красивая, что может быть сравнима с греческой статуей. А еще он начал обучать ее всяким наукам и хорошим манерам, что, собственно, естественно для любого покровителя, когда он богат, знатен и гораздо старше. Таким образом, он стал как бы Пигмалионом наоборот, превращая живую возлюбленную в божественную статую. Более того, он вернул ей затем прежний облик женщины из плоти и крови.

Согласно желанию Кавалера, Эмму обрядили для этого вечернего приема в платье древнеримского образца: на ней была белая туника с поясом вокруг талии, а в рыжеватых волосах (некоторые говорили, что светло-каштановых), свободно ниспадающих и собранных на шее лентой, красовался гребень. Как отметил один очевидец, когда девушка выступала на каком-то званом вечере, ей подавала кашемировые шали дородная пожилая женщина, видимо, домоправительница или, может быть, ее овдовевшая тетка, но никак не простая служанка, поскольку женщине позволили присутствовать на концерте вместе с остальными зрителями. Затем прислужницы принесли урну, ящик с парфюмерией, кубок, лиру, тамбурин[34] и кинжал. С этими аксессуарами Эмма вышла на середину знаменитой гостиной и приготовилась играть. Кавалер принес восковую свечу, и представление началось.

Прежде всего она набросила на себя одну шаль, потом окуталась еще несколькими с головы до ног и с помощью принесенных предметов, а также мимики, жестов и поз стала перевоплощаться из одного образа в другой. Причем обходилась без масок, очень тонко чувствуя суть каждого изображаемого образа. Движения ее были то порывистыми, то плавными. Быстрая смена выражения лица, широко раскинутые трепещущие руки вдруг безвольно падают вниз, резкий поворот головы, учащенное дыхание… Все это требовало огромного напряжения, сердце ее бешено колотилось, она то и дело прикладывала ко лбу платок.

Она оставалась в придуманной позе достаточно долго, чтобы можно было разглядеть ее, затем переходила к новому образу. Каждый раз закутываясь в шали как-то по-другому, она становилась неузнаваемой. Одна фигура следовала за другой, а их насчитывалось не менее дюжины.

Сначала Кавалер попросил ее выступать, стоя в узком высоком ящике, обитом внутри черным бархатом. С одной стороны ящик был открыт и обрамлен позолоченной рамой. Вскоре Кавалер убедился, что и мастерство и артистичность Эммы безграничны. Сама жизнь подготовила ее к тому, чтобы представлять у Кавалера галерею живых статуй.

Еще когда она впервые попала в Лондон в возрасте четырнадцати лет, уже тогда мечтала о карьере артистки, чтобы стать похожей на те блестящие создания, которые она видела по вечерам, величаво выплывающими из дверей театра на Драри-лейн. Когда Эмме исполнилось пятнадцать лет, ее пригласил к себе молодой в ту пору доктор Грэхем, лечивший у богатых лондонцев сексуальные расстройства, чтобы в полуголом виде участвовать в изображении живых картин и тем самым возбуждать страждущих. Она выучилась стоять не шевелясь, дышать так, чтобы грудь даже не колыхнулась, смотреть безучастно, не обращая внимания на сексуальные потуги, которым придавались под присмотром доктора Грэхема исполнители ролей на «Небесном ложе». В возрасте семнадцати лет девушка стала натурщицей у одного известного художника. Тот научил ее умению настраиваться на определенный лад и долго удерживать нужное выражение лица. По словам художника, Эмма нередко удивляла его и воодушевляла, когда он писал портреты. Девушка оказалась не просто пассивной натурщицей, а деятельной, толковой помощницей. Кавалеру же она представляла различные фигуры и позы, изображая различные канонические сюжеты из античных мифов.


Представлять надо было все исключительно точно и достоверно. Прежде всего требовалось выбрать нужный образ. Кавалер показывал ей в книгах рисунки и гравюры либо подводил к картинам и скульптурам из своей коллекции. Кроме того, они сообща обсуждали эпизоды из античной истории. Ей хотелось переиграть все роли богинь и героинь древнего мира. Когда же Эмма глубоко усваивала натуру воплощаемого образа, наступал самый напряженный и ответственный этап — отыскать ярчайший момент из жизни героини или богини, наиболее полно отражающий эмоциональный склад, характер и судьбу. Сделать это не так просто. Отбор схож с колебаниями художника, мучительно раздумывающего, каким лучше запечатлеть лицо позирующего. Как писал Дени Дидро: «Художник располагает только одним мгновением, и он не имеет права объединять два мгновения, как и два действия».


Изобразите страсть. Но при этом не двигайтесь. Не надо… двигаться. Это вам не танцы. Вы не прототип Айседоры Дункан, замершей в неестественной позе, как и она, выступаете босиком, в греческом хитоне и с распущенными волосами. Изображайте страсть. Но замерев, словно статуя.

Можете чуть наклониться. Ага, вот так. Или обнимите что-то. Нет, нет — чуток повыше. А голову поверните теперь влево. Да, сейчас вы, кажется, готовы начать танец. Похожи… Абсолютно неподвижны. Вот так и стойте. Не думаю, что она будет преклонять колени. Левую ногу держите еще свободнее. Немножко расслабьтесь. Без всяких улыбочек. Глаза немного прищурьте. Да, да, именно так.


Все соглашались, что выражение ее лица было каким-то необыкновенным и в то же время весьма убедительно отражающим эмоции персонажа. Но еще больше поражала быстрота, с которой она переходила от одной эмоции к другой, сразу, без всякой предварительной подготовки. От печали — к радости, от радости — к ужасу, от страданий — к блаженству, от блаженства — к страху. Видимо, высший дар, которым обладают женщины, это их способность без особых усилий мгновенно переходить из одного эмоционального состояния в другое, да еще диаметрально противоположное. Что в женщинах больше всего и нравится мужчинам? Их изменчивость. Но… Так поступают все женщины.

В принципе, можно изобразить любой характер и выразить художественными средствами любые эмоции. Но нимфы и музы, Джульетты и Миранды изображаются главным образом как жалкие и несчастные жертвы печальных обстоятельств. Ниоба — это собирательный образ всех скорбящих матерей, потерявших своих детей, Медея — всех женщин, вынужденных убить своих детей из-за нестерпимой обиды. Девушек, которых их отцы приносят в жертву богам, олицетворяет Ифигения, женщин, брошенных любимыми и все еще тоскующих по ним, — Ариадна. Тех, что, будучи отвергнутыми, в отчаянии убивают себя, символизирует Дидона, изнасилованных, обесчещенных и покорно смирившихся с этим — Лукреция. Изображение всех этих образов древних мифов и легенд вызывало у зрителей сильный восторг.

Когда спустя всего год после её приезда в Неаполь поэт впервые увидел Эмму, она как раз только начала выступать на приемах, устраиваемых Кавалером. Покровитель открыл в ней удивительный талант, который девушка будет демонстрировать на протяжении многих лет и которым не перестанут восхищаться даже ее злейшие недруги и хулители. Ее дар перевоплощения казался поначалу идентичным ее красоте. Но все же эта красота больше походила на классическую, остающуюся неизменной даже в удручающих обстоятельствах. И когда она стала увядать, Эмма по-прежнему чувствовала себя красавицей, которой не устают любоваться и восхищаться. Погрузнев и отяжелев, она все еще порхала, словно мотылек, и ощущала себя невесомой.

Эмма никак не хотела быть жертвой и не была ею.

Больше она не тосковала по Чарлзу, смирившись со своим предначертанием триумфатора. Она понимала, что никогда уже не воспылает любовной страстью к кому-либо, да и не надеялась на это, хотя искренне любила Кавалера и была привязана к нему. Эмма прекрасно знала, как доставлять удовольствие другим, и поступала так, как им хотелось. Чарлз был в постели довольно холоден и скован, но она не ощущала его отчужденности. Дядя оказался более пылким и изощренным любовником, чем племянник, и она впервые осознала, что значит сексуальная власть. Только теперь Эмма почувствовала себя женщиной (это намного безопаснее, чем оставаться невинной девушкой) и поняла, подобно многим другим женщинам, какими могущественными чарами она обладает. Ее дар выражения эмоций и настроений, неутолимая жажда общения нашли самый подходящий выход на сцене столь своеобразного театра, где она мастерски изображала богинь и героинь античного мира.

Как люди поступают с антикварными вещами, которые некогда служили моделью для современников, идеальным образцом для подражания? Мир в прошлом был маленьким мирком, а с тех пор наши огромные расстояния сузили его еще больше. От него остались лишь знакомые имена (богов, великомучеников, героев и героинь), олицетворяющие общепринятые добродетельные качества (верность, благородство, храбрость, благосклонность и приличие) и включающие в себя бесспорное понятие красоты, не только женской, но и мужской, а также сильные, бесстрашные чувства. Все остальное поблекло, разрушилось и покрылось загадочным мраком.

Некоторые любят, когда их поучают. Следовательно, за знаниями гоняются, они всегда в цене, а невежество, мещанство осуждаются. Поскольку каждая поза протеже Кавалера — это какой-то образ из античной мифологии, литературы или истории, то зрители испытывали известную долю любопытства.

Распустив волосы, она приседала, потом резко поднималась, вскидывая руки в отчаянии или мольбе, бросала кубок на пол, опускалась на колени и приставляла кинжал к груди…

Зрители смотрят на нее затаив дыхание. Затем возникает, нарастая, одобрительный гул, и зал взрывается бурными аплодисментами. Те же, кто не понял, что за образ она только что представила, шепотом спрашивают у соседей. Аплодисменты переходят в овацию. Раздаются возгласы: «Браво, Ариадна!» или «Браво, Ифигения!»

А рядом стоит Кавалер, постановщик спектакля и самый почетный зритель, и кивает головой с важным видом. Он бы даже улыбнулся, если бы знал, что здесь это уместно. Рассматривая, как напряженно Кавалер застыл на месте, и отмечая про себя его почтенный возраст и худосочность, столь контрастирующие с молодостью и броской красотой актрисы, поэт невольно ухмыльнулся.


— Весьма знаменательное мгновение! — высокопарно произнес поэт по-французски. — Вот это подлинное искусство — запечатлеть самые человечные, самые типичные и потрясающие моменты. Примите мои искренние поздравления, мадам Хэрт.

— Спасибо, — поблагодарила Эмма.

— Ваше искусство — самое необычное, — с серьезным видом заметил поэт. — Меня же всего больше интересует, как это вам удается мгновенно перевоплощаться.

— Да как-то все само собой получается, — ответила она.

— Ну это уже само собой разумеется, — согласился он, улыбаясь. — Я понимаю вас. Такова природа искусства, зачем выставлять напоказ трудности актерского мастерства.

— Да как-то все само собой получается, — повторила молодая женщина, заливаясь румянцем.

Конечно же, он поступил по-умному и не стал вдаваться в подробности.

— А вот что вы испытываете при этом? — спросил он. — Видите ли мысленно тот персонаж, который воплощаете в данный момент?

— Думаю, вижу, — сказала она. — Да, определенно вижу.

Волосы у нее казались влажными. Поэту пришла в голову шальная мысль: а что, если обнять ее. Правда, она была не в его вкусе. Его привлекали женщины с более четкими формами тела, скромные, застенчивые и не такие подвижные. Эмма же привыкла находиться в постоянном возбуждении. Без сомнения, она была талантлива, и ее исполнение — изумляло. Она была не просто произведение искусства, как все утверждали с многозначительным видом, а творцом, подлинной актрисой. Моделью актрисы? А почему бы и нет? Но быть эталоном — это несколько другое. Поэт снова подумал: как же крупно повезло Кавалеру. Он, должно быть, счастлив, поскольку заполучил все, что хотел, и больше ему ничего не нужно.

Повисла долгая, неловкая пауза. Молодая женщина не вздрогнула и ничем не выдала своего волнения, пока этот чопорный, нудный немец внимательно разглядывал ее.

— А не желаете ли какого-нибудь вина? — предложила она.

— Попозднее, — ответил поэт. — Я не привык к подобной жарище.

— О да! — воскликнула артистка. — Сейчас, право, жарковато. Очень даже жарко.

Поэт сказал, что заключительная часть ее выступления потрясает воображение, и она согласилась с его похвалой. Затем он заметил, что ради подлинно великолепного представления артисту иногда необходимо отступать от избитого толкования истории. Эмма заволновалась, а потом сообщила поэту, что читала его «Вертера» и восхищалась им и сочувствует бедной Лотте, которая вынуждена страдать и чувствовать себя виноватой, невольно став объектом страсти слишком влюбчивого юноши.

— А вам разве не жалко этого слишком влюбчивого юношу?

— Ох, — промолвила она, — конечно же, жалко. Но все же… Лотту мне жалко больше. Она старается делать все так, как надо. Старается не причинить вреда.

— А я испытываю больше жалости к герою. Ну, по крайней мере, раньше испытывал. Теперь все это кажется далеким прошлым. Когда я написал «Вертера», мне было всего двадцать четыре. Сейчас же я не такой, каким был в ту пору.

Молодая женщина — а ей исполнилось двадцать два года — не могла даже вообразить себе, что стоящий перед ней человек был когда-то одного с ней возраста. А когда стал автором «Вертера», ему было столько же лет, сколько сейчас Чарлзу. Черт-те что происходит с этими мужчинами. Им как-то безразлично, оставаться ли молодыми.

— А эта история действительно реальна? — вежливо поинтересовалась она.

— Все только и спрашивают об этом, — ответил поэт. — Точнее говоря, все задают вопрос: а не со мной ли это произошло. Признаюсь, кое-что я и впрямь взял из своей жизни, но, как видите, все еще жив и стою перед вами.

— Наверняка ваши друзья рады этому, — предположила артистка.

— Думаю, что смерть Вертера стала моим вторым рождением, — торжественно изрек поэт.

— О-о, так вот как!

— Поэт всегда находится и всегда будет находиться в состоянии возрождения. Не является ли это признаком гениальности?

Заметив приближающегося к ним Кавалера, она вздохнула с облегчением.

— А я только что поздравил мадам Хэрт с великолепным исполнением роли, — пояснил ему поэт.

Конечно же, появление блистательного Кавалера было для нее спасением от такого нудного и въедливого гостя. Мужчины вступили в разговор, она же теперь могла спокойно стоять и смотреть на них.

Но, как это и бывает, беседа поэта с Кавалером оказалась не столь содержательной и успешной, как с его протеже. Мужчины расстались, будучи невысокого мнения друг о друге.

Кавалер не читал этот печально известный слезливый роман о страдающем от безнадежной любви индивидуалисте, который покончил жизнь самоубийством; он был уверен, что книга ему не понравится и на нее не стоит тратить время. К счастью, его именитый гость был не только самым выдающимся в Европе литератором и первым министром крошечного немецкого герцогства[35], но еще и живо интересовался разными науками, в частности, ботаникой, геологией и ихтиологией. Так что они нашли общий язык и говорили о растительном мире, минералах и рыбах.

Поэт принялся разъяснять свою теорию метаморфоз растений[36].

— Несколько лет, — говорил он, — я изучал тычинки, лепестки и пестики различных растений и пришел к выводу, что если создать соответствующую модель, то на ее основе возможно выращивание бесконечного множества новых сортов и видов растений, причем все они могут прижиться, а некоторые уже прижились. Расхаживая здесь по берегу моря, я подумал еще кое о чем. Вы вправе сказать, что я попросту трачу слова, но я все же твердо убежден: прорастание должно существовать. Из Неаполя отправлюсь на Сицилию, которая, я слышал, просто рай для ботаников, и там я надеюсь отыскать пробные образчики растений, ну и все такое прочее.

— Я сейчас устраиваю английский сад во дворцовом парке в Казерте, — заметил Кавалер, как только поэт кончил говорить. — Казерта может смело поспорить с Версалем, но я убедил их величество не следовать французской моде. По моему предложению они пригласили сюда самого знаменитого ландшафтного садовника — устроителя парков в английском стиле. Когда закончатся работы в этом саду можно будет встретить все, что душе угодно. Любое растение, любой цветок.

Однако, к неудовольствию Кавалера, поэт переменил тему и стал восхищаться Италией.

— Италия меня совершенно переделала, — говорил он. — Человек, который приехал в Неаполь и теперь стоит перед вами, совсем не тот, что уехал в прошлом году из Веймара.

— О-о да, — согласился с ним Кавалер, не заинтересованный в проблемах самовидоизменения (любимая наука поэта), поскольку увлекся главным образом садоводством и вулканологией, ботаникой и геологией. — Да, Италия, по моему мнению, — самая прекрасная страна на свете, и, по правде говоря, нет в мире города великолепнее, чем Неаполь. Доставьте мне удовольствие, разрешите мне показать вам общий его вид из моей обсерватории.

«Красота, — подумал поэт с пренебрежением. — Этот англичанин — просто глуповатый эпикуреец. А если бы в мире ничего не было, кроме красоты! Вот передо мной человек, не способный глубоко проникать в суть интересующих его явлений и наук. Не имей слово „дилетант“ уничижительного оттенка, его можно было бы смело охарактеризовать именно так».

«Метаморфозы, — с тоской подумал Кавалер. — Вот передо мной человек, не способный серьезно взглянуть на самого себя. Мне кажется, что поэт преувеличивает ту степень изменений, что на него произвело путешествие по Италии, а его озабоченность самовидоизменением, очевидно, не более чем проявление повышенного самомнения».

И оба они были правы. Но мысли поэта для нас гораздо ценнее, ибо его тщеславие имеет больше оснований, а чувство превосходства обладает большим… превосходством. Гению, как и красоте, прощается все, почти все.

Тридцать лет спустя в книге «Путешествие в Италию» он напишет, что прием у Кавалера был восхитительным. Но всей правды он все-таки не сказал. В ту пору он был сравнительно молод и неутомим и все еще получал удовольствие от всего, что видел и переживал. В тот вечер поэт не вынес из беседы ничего поучительного для себя и чувствовал умственную неудовлетворенность и недооценку своего таланта. Своим друзьям он сообщал в письмах, что обязан заниматься самосовершенствованием, а ради этого надо познавать и удовольствия, которые «стимулируют и расширяют мои способности чувствовать». Какое же превосходство он должен был ощущать над присутствовавшими на том званом вечере! И как же он возвышался над ними!


В большинстве легенд и сказаний, ожившая статуя — это женщина, чаще всего Венера, спускающаяся с пьедестала, чтобы обнять влюбленного в нее мужчину. Или же она мать, но тогда с пьедестала не сходит, а остается стоять на своем месте. Статуи непорочной Девы Марии и других святых женщин со своих пьедесталов тоже не сходят, сострадательный взгляд, нежное прикосновение рук — так они обращаются с приклонившими колени молящимися просителями, утешая или защищая их. Женская статуя очень редко оживает ради мести. А вот мужская — почти всегда, чтобы отомстить или же сотворить какое-нибудь зло. Пробудившаяся статуя мужчины в наше время — это оживший робот или киборг[37], которому приданы человеческие черты. Он пришел, чтобы убивать. Дух статуи отличает такая злобная воинственность, что делает ее непреклонной, безжалостной и невосприимчивой к мольбам о пощаде машиной.

Вот, к примеру, проходит званая пирушка. Умудренные опытом, искушенные гуляки, одетые в красивую, не стесняющую движений одежду, наслаждаются приятной атмосферой — это что-то среднее между публичным домом и салоном, но только без всяких там треволнений и риска. Изобилие изысканных блюд и деликатесов (и тех, которые нужно долго разжевывать), дорогие вина и шампанское, льющееся рекой; свет приглушен, играет легкая приятная музыка; таинственный аромат цветов действует успокаивающе. Мужчины и женщины флиртуют, предаваясь легким эротическим играм, кому что взбредет в голову («Мы всего лишь дурачимся», — сказал бы по этому поводу донжуан, если бы его потревожил кто-нибудь, заметив, как он упорно тискает женщину); официанты расторопны и радостно улыбаются в предвкушении щедрых чаевых. Стулья пружинистые и мягкие, гостям вальяжно сидеть на них, одновременно испытывая все пять чувств. А тут еще смех и веселье, непринужденные разговоры, льстивые слова и естественные сексуальные желания. Музыка то успокаивает, то возбуждает. На этот раз сошлись все боги наслаждении и дружно делают свое дело.

И вот заявляется еще один гость, какой-то чужеродный отщепенец, пришедший сюда вовсе не для отдыха и развлечений. Он проник, чтобы испоганить всем вечер и утащить тамаду в преисподнюю. Вы уже видели его раньше на кладбище, стоящим на мраморном мавзолее. Упиваясь самоуверенностью и опасаясь немного, как бы и вам тоже не оказаться в могиле, вы решаете подшутить над своим знакомым, который был тогда с вами. Вы приветствуете статую и приглашаете ее прийти на вечеринку. Шутка имела отвратительные последствия. И вот он здесь, на этом вечере, седой, обросший волосами, с бородой, голос глухой, как из бочки, двигается неуклюже, с трудом передвигая ноги, но не потому, что глубокий старик, а оттого, что каменный и колени при ходьбе не гнутся. Устрашающе огромный, грозный, он пришел сюда вершить суд. А вам показалось, что дело уже далекого прошлого и расплата минует вас. Но нет, просто так, ради удовольствия вам уже не жить.

Может, все это вам привиделось в страшном сне и вы пробуждаетесь. А может, действительно придется пройти через все это в современном, так сказать, варианте.

Вот он входит, суровый гость с каменным лицом. Молодой, совсем еще юноша. Но он заявился сюда не из чувства мести и вовсе не намерен убивать вас. Он даже считает себя желанным на этом приеме (не может же он быть все время памятником и стоять как столб) и не прочь повеселиться. Но тем не менее он должен оставаться самим собой, а значит, следовать своему высшему предназначению. Он — каменный гость, поэтому обязан будет напомнить веселящимся кутилам о существовании иного, более серьезного способа испытания чувств. А это, несомненно, помешает им беспечно веселиться и наслаждаться жизнью.

Да, вы пригласили его сюда, а теперь горько сожалеете об этом, и если не принять необходимых мер предосторожности, то он испортит всем присутствующим праздничное настроение.

Встретившись и переговорив с некоторыми гостями, он собирается уходить. Так быстро? Но он не привык долго засиживаться на подобных мероприятиях и не считает, что здесь можно хорошенько расслабиться и повеселиться. Он не лицемерит и не притворяется, будто ему приятно общение с гостями. Он жмется по укромным углам, возможно, рассматривает книги или вертит в руках всякие безделушки, погрузившись в свои мысли. Вечеринка его не интересует, и он выглядит на ней белой вороной. Ему все надоело, он устал и спрашивает сам себя, зачем же тащился сюда, и отвечает: ради праздного любопытства. Ему нравится ощущать собственное превосходство и исключительность. Но он все чаще посматривает на часы. Каждый его жест, каждое движение ясно показывают, что гость твердо намерен поскорее уйти.

Вы же, будучи одним из приглашенных или, лучше, хозяином, пытаетесь развеселить эту хмурую, скучающую личность. Но все ваши потуги напрасны. Гость извиняется и уходит за прохладительными напитками. (Он что, хандрит или же готовится устроить какую-нибудь пакость?) Затем возвращается со стаканом и не спеша потягивает сладкую водичку. Вы покидаете его и присоединяетесь к пирующим, рассказывая про мрачного гостя нечто несуразное и высмеивая его, благо, поводов для насмешек предостаточно. Да и все его поведение кажется нелепым — тупой и самодовольный зануда, эгоист! Воображает из себя черт знает что. Неужели нельзя повеселее проводить время? Полегче, пораскованнее вести себя, а каменный гость?

Он же, не обращая ни на кого внимания, продолжает скучать, демонстрируя всем своим видом, что для него здесь нет ничего интересного. Оставив его в покое, вы переходите от гостя к гостю, раз уж это не встреча тет-а-тет. Вечеринка для того и устраивается, чтобы объединить и примирить всех участников, а не обострять существующие между ними противоречия. А он, похоже, не понимает этого в силу своей невоспитанности. Ему что, неведомы общепринятые правила лицемерия?

Оба вы не можете быть правыми. Если прав он, то, значит, ошибаетесь вы. Ваша жизнь оказывается пустой и мелочной, а нормы и критерии поведения — двуличными и фальшивыми.

Ему хочется усвоить ваш образ мышления, а вам это не нравится, и вы пресекаете его стремление. Вы убеждаете себя, что благородные цели оправдывают легкомысленные поступки. Вот и эта вечеринка, она тоже необходима.

В конце концов каменный гость все же уходит, на прощание протягивает руку. Она холодна, как лед. Вы возвращаетесь назад. Музыка гремит вовсю. Господи, как стало на душе легко. Вам нравится такая жизнь, и менять ее вы не собираетесь. Какой этот каменный гость церемонный и показушный, какой властный, нудный и сухой, агрессивный и надменный. Настоящий монстр эгоизма. И тем не менее, увы, он тоже реальность.


Во время другого визита поэт попросил Кавалера порекомендовать ему какого-нибудь неаполитанца, торгующего кусками вулканических пород, чтобы увезти с собой образцы.

Путешественники всегда охотно заходят в местные магазины, покупают там различные сувениры и всякую всячину. Никто из посетивших Неаполь не уехал с пустыми руками. Здесь любой может стать коллекционером-любителем. Даже маркиз де Сад оказался в их числе. Одиннадцать лет назад, спасаясь от ареста, он бежал сюда из Франции под вымышленным именем. Но французский посланник все равно опознал его, и беглец должен был предстать перед неаполитанским судом уже как де Сад — в то время малоизвестный. Когда спустя пять месяцев маркиз возвращался на родину, он отправил загодя два огромных сундука, набитых антиквариатом и редкими безделушками.

Перед отъездом на Сицилию поэт несколько раз побывал в королевском музее в Портичи, в коллекциях которого, по его словам, хранился весь антиквариат, какой только можно себе представить. «Этот музей действительно альфа и омега всех античных собраний», — писал он впоследствии.

Приезжал он и в Пестум, где приземистые дорические колонны произвели на него, как он сказал, гнетущее впечатление. По возращении с Сицилии поэт снова побывал там же и уже оценил колонны по достоинству. Но и Помпеи, и Геркуланум, которые он осмотрел накоротке сразу же по прибытии в Неаполь и которые ему не понравились, второй раз уже не посещал. Ему было забавно наблюдать, как копошатся крабы у волнореза. В великолепных вещах есть что-то живое, отмечал он. Нравилось ему так же прогуливаться по саду в Казерте, которым так гордился Кавалер, и любоваться кустами роз и рощицами камфорных деревьев. «Я друг растений, — писал поэт. — Люблю розы» — и ощущал, как на него нахлынула волна здоровья, снимая хворь. «Какое же удовольствие доставляет мне изучение жизни во всех ее многообразных формах. Долой смерть — этот страшный вулкан, эти города, чьи жалкие лачуги, кажется, предвещают, что они станут гробницами».

В письмах своему Суверену[38] и друзьям в Веймаре он сообщает: «Я все время наблюдаю и всегда что-то изучаю… Вы меня теперь не узнаете. Да я и сам себя с трудом узнаю. Вот почему и приехал в Италию, почему удалился от дел».

Амурные похождения в Риме отнюдь не помешали ему завершить окончательный вариант драмы «Ифигения» и дописать две новые сцены к трагедии «Фауст», которая так и осталась незаконченной. Он по-прежнему изучал растения, ставил опыты и увлекался творчеством средневекового архитектора Андреа Палладио[39]. Чтобы избавиться от ностальгии по утраченному классическому античному искусству, поэт начал делать заметки о колоритных уличных сценках и эксцентричном поведении простых людей и преуспел в этом занятии. Теперь он уже не ругал самого себя. Творческая активность и плодовитость были еще одним признаком его крепкого здоровья.

Тем не менее в этом деле весьма важно не переоценивать свои успехи. «Поскольку в мир приходится выходить самому и тесно соприкасаться с его реалиями, — писал он одной своей знакомой, — нужно так же соблюдать особую осторожность и не потерять голову в состоянии экстаза. Или даже остерегаться сойти с ума».

Поэт готовился к возвращению домой. «Неаполь хорош только для тех, кто живет в нем постоянно, — размышлял он в письме, думая о Кавалере. — Хоть он прекрасен и великолепен, но все же поселиться в нем может далеко не каждый… Но я надеюсь, что буду все время вспоминать его, — отмечал он. — Память о его достопримечательностях и живописных видах будет придавать особую пикантность всей моей последней жизни».

Коллекционеры подбирали каждый клочок бумажки, на котором Гёте написал хотя бы одно слово. Его мировая слава сделала из него ходячий антиквариат. Этот великий поэт, чья неутолимая жажда к порядку и серьезному подходу ко всему заставила его стать важным государственным чиновником и придворным, уже вошел в когорту бессмертных, но, разумеется, не как государственный деятель, а как творец, хотя литературой и искусством он занимался для своего личного удовольствия. В своем произведении он отражал бессмертие духа. Все чувства и переживания поэта были неотделимой частью его образования и последующего самосовершенствования. В его жизни, которая была столь удачно и честолюбиво задумана, не могло быть ошибок и зла.

Примиренчество и пустопорожнее созерцание делают нас пассивными, а противоречия заставляют действовать и творить. Призывают нас к этому и слова поэта, слова мудрости. Кавалеру же недоставало здравого смысла и толики везения, да он в них никогда особо не нуждался.


Нужно все изучить и понять, лишь тогда можно что-то видоизменить, — так говорит современная наука. Теперь и задумки алхимиков кажутся вполне осуществимыми. Но Кавалер никогда не пытался понять больше того, что ему уже было известно. Устремления коллекционера не стимулируют его к более глубокому постижению неведомого или к переделке уже существующего. Коллекционирование — это одна из форм объединения однородных предметов. Коллекционер лишь опознаёт и сортирует их, а также добавляет новые к уже найденному. Он их распознает, помечает и описывает.

Как-то раз Кавалер заказал местному художнику из немцев зарисовать двенадцать основных образов, которые показывали в его театре. Альбом назвали «Точные зарисовки, сделанные в Неаполе с натуры». Но рисунки, как подумал Кавалер, никак не передавали всего очарования и великолепия спектаклей. Тогда он нанял другого художника сделать видовые зарисовки Везувия в разных его состояниях, вручив ему подробные письменные инструкции, что нужно запечатлеть.

К своим служебным обязанностям Кавалер относился исключительно ревностно, поэтому вести наблюдения за вулканом ему было недосуг. Для этого он подрядил одного старательного и любящего науку священника, который жил отшельником на краю деревни, около самого подножия Везувия, вести дневник и записывать в него все, что связано с поведением вулкана, и делать заметки. Отныне, с большого извержения в 1779 году, такой дневник велся регулярно на протяжении нескольких лет. Отец Пьяжжио из своей лачуги (откуда открывался великолепный вид) никуда не отлучался (почему-то отшельников всегда тянет жить в горах), вставал он на заре и через определенные промежутки времени, как просил Кавалер, вел наблюдения, все подробно записывал. Всего он исписал четыре толстых фолианта, куда ежедневно вносил разборчивым почерком сжатые, но точные записи и делал беглые карандашные зарисовки: как выплескивается из кратера лава и стекает вниз потоками, как вихрятся и парят высоко в небе клубы дыма, вырывающиеся из недр земли.

Многое в заметках и рисунках отшельника повторяется. А как же иначе? Разве кто-нибудь видоизменял вулкан? Священник рассказал Кавалеру одну занимательную историю, которая ему очень понравилась. Лет сорок назад из Праги в Неаполь приехал один философ и заявился ко двору. Он изложил Карлу Бурбонскому, тогдашнему неаполитанскому королю, отцу нынешнего монарха, подробный план спасения поселений вокруг Везувия от угрозы разрушения, постоянно витающий над ними. Он пояснил, что знает многие науки, в том числе горное дело, металлургию и алхимию, а в своей лаборатории в Праге занимается вулканологией. В конце концов он догадался, как можно решить проблему. Нужно просто «урезать» гору, чтобы она возвышалась над уровнем моря не более чем на триста метров, а затем от оставшейся части прорыть к берегу моря узкий канал. Таким образом, когда произойдет новое извержение вулкана, то огненная лава потечет по этому руслу прямо в море.

Для выполнения столь важного проекта, подчеркнул ученый муж, не потребуется слишком больших затрат и слишком много работников. «Дайте в мое распоряжение двадцать девять тысяч человек, Ваше Величество, — сказал он, — и за три года монстр будет обезглавлен».

Был ли философ из Праги очередным шарлатаном? Вполне возможно. Следовало ли разрешить ему приступить к работам? Король, которому нравились смелые проекты, все же посоветовался со своими министрами. План алхимика поверг их в ужас. Исправлять форму вулкана, заявили они, было бы богохульством, а кардинал с амвона кафедрального собора предал проект анафеме.

С началом новой эпохи появились новые идеи, изобретения, и неудивительно, что вспомнили о проклятом проекте. Один местный инженер вынул его на свет Божий, стряхнул пыль и переработал в свете передовой технологии, а затем передал чертежи их величествам. Королева, считавшая себя покровительницей просвещения и науки и будучи сторонницей проведения постепенных реформ в политике и мануфактурном производстве, поручила изучить предложение инженера компетентным министрам и ученым. При этом она наказала рассматривать проект только с практической точки зрения, отбросив всякие мысли о святотатстве.

Последовал ответ: да, проект вполне реален. Разве в античном мире не осуществлялись с поразительной точностью еще более грандиозные постройки. А ведь у них не было тогда тех удивительных машин и механизмов, которые имеются сейчас. Ну а кроме того, ломать — не строить, разрушать всегда легче, нежели возводить. Если с помощью одной только человеческой машины, состоящей из многих десятков тысяч рабочих рук, удалось воздвигнуть Великую пирамиду в Гизе[40] — это чудо, то при подобной же мобилизации человеческой энергии и всеобщем послушании дальновидной правительнице можно сотворить и другое чудо — срыть Везувий. Однако скептики (а может, просто реалисты) утверждали: никакое изменение форм вулкана, в том числе и понижение высоты, не повлияет на природу вулкана и не укротит его нрав. Все это не предотвратит извержений и не ослабит их последствий. Ведь угрозу представляет не сама гора, а то, что лежит глубоко под земной корой, на которой, как на пьедестале, и высится вулкан.

«Но это же можно сделать», — раздраженным голосом произнесла королева. «Да, сделать можно. И сделаем, если так решили». Этим просвещенным деспотам было далеко до богоподобных властителей античного мира Средиземноморья, но они по-прежнему претендовали на абсолютную власть, врученную им свыше. На деле же эта власть подрывалась и неуклонно ослабевала из-за того, что они давно уже стали посмешищем в глазах народа. Всеобщее просвещение тоже внесло свою лепту. Фактически они больше не обладали ничем таким, что походило бы на абсолютизм.

3

В ту зиму на всем Апеннинском полуострове стояли необычные холода, от Венеции на севере (залив даже покрылся льдом, и по нему можно было не только ходить, но и кататься на коньках, как по голландским каналам) до Неаполя на юге, где холода были еще более суровыми, нежели те, что семь лет назад доконали беднягу Джека. На покрытых лавой улицах и на вулкане лежал снег… Таким же катастрофичным, как и дождь горячего пепла, оказался град. Гибли фруктовые сады и виноградники, гибли люди — десятки тысяч городских бедняков, которым негде было укрыться от града и ледяного ветра. Столь небывалые зимние холода вселяли страх и дурные предчувствия. Несомненно, такие аномалии были не просто природными. Они являлись символами, признаками, предвестниками надвигающейся катастрофы.


Вот перечень некоторых распространенных сравнений: словно ветер, будто ураган, как пожар, как землетрясение, словно оползень, словно потоп, как подрубленное дерево, будто рев стремительного потопа, словно тронувшийся на реке лед, как приливная волна, будто кораблекрушение, как взрыв, словно взлетевшая крышка перегретого котла, будто прожорливый огонь, как эпидемия заразной болезни, словно потемневшее вдруг небо, как внезапно рухнувший мост, будто земля разверзлась. Как извержение вулкана.

А вот несколько глаголов, дающих характеристику состояния человека и его действий: отбирать, поддаваться, подлаживаться, храбриться, лгать, понимать, быть правым (провидцем, чудаком), обмануться, настоять на своем, поступать опрометчиво, проявлять жестокость, ошибаться, пугаться…


Наступила весна. Везувий не прекращал своей активности, привлекая в город толпы путешественников, приехавших, чтобы полюбоваться на него, зарисовать, а то и взобраться на склоны. Это вызвало повышенный спрос на картины с изображением местной достопримечательности, на радость поднаторевшим художникам и местным торговцам, поставляющим продукцию на рынок. В конце июля внезапно резко упала популярность на картины с видами на Везувий, где он изображен величественным и спокойным. Теперь все жаждали сюжетов с извержением. Художники вмиг сориентировались. Во всех европейских государствах как для сторонников революции, так и для напуганного правящего класса феодалов извергающийся вулкан стал прекрасным символом того, что произошло во Франции, — яростным потрясением общества, разрушительной волной, сметающей все и вся на своем пути.

Как и Везувий, Французская революция была феноменом. Но свершилась революция и длилась недолго, а извержение Везувия — вечно. Оно было, есть и будет — ведь это постоянно повторяющееся природное явление. Отождествление законов движущихся сил истории с законами природы, конечно же, утешительно, но оно вносит одновременно сумятицу и растерянность. При таком раскладе получается, что если какое-то явление в истории человечества имело начало и конец, как, например, эпоха революций, то, стало быть, и природное явление рано или поздно перестанет существовать.

Кавалер и его знакомые, похоже, не очень-то опасались извержения. По статистическим выкладкам, большинство гигантских катастроф случается внезапно, следовательно, все наши потуги вычислить их вероятность бесплодны. В настоящий момент мы находимся в безопасности, и, как говорится, жизнь продолжается (имеется в виду жизнь привилегированных сословий). Мы живы-здоровы, хотя все кругом может измениться, но потом.

Любить вулкан — значит укротить революцию. Жить в наши дни рядом с памятниками катастроф, среди руин — в Неаполе или в Берлине — значит, все время утешать себя тем, что можно пережить любое бедствие, даже самое катастрофическое.

Возлюбленная Кавалера так и не прекратила писать письма Чарлзу. В них она просила его, упрекала, осуждала, угрожала и пыталась пробудить в нем жалость. Три года минуло со дня ее приезда в Неаполь, а она отправляла свои послания все так же часто, как и в первый год. Если Чарлз перестал быть ее любовником, то должен оставаться хотя бы другом. У Эммы верность была развита столь сильно, что зачастую она не понимала, что кое-кому перестала нравиться или просто приелась. Привыкшая ко всеобщему восхищению, женщина и мысли не могла допустить, что Чарлзу надоели ее письма и ему неинтересно знать, чем занимаются она и его дражайший дядюшка, которого Эмма осчастливила (а разве не этого хотел Чарлз?) и который столь добр, столь великодушен по отношению к ней.

Она писала, что сопровождает Кавалера Во время восхождений на вулкан, что никогда прежде не видывала ничего подобного, что ей жалко луну, ибо свет ее здесь бледен и слаб на фоне извержения (вскоре ее жалость стала изливаться подобно фонтану). Писала она и о поездке с дядей на раскопки Помпеев, где оплакивали жителей, погибших много столетий назад. В отличие от Кэтрин, никогда не прельщавшейся возможностью взобраться на Везувий и не разделявшей восторгов мужа при осмотре мертвых городов (хотя она была там, правда, не с мужем, а с Уильямом), Эмма была готова выполнять все, что Кавалер ни предлагал, да еще, похоже, с удвоенной энергией.

Если бы она только могла и Кавалер разрешил, она с радостью обулась бы подобающим образом, закуталась в меха и отправилась вместе с ним на охоту на вепря (женщина великолепно ездила верхом, а он даже и не догадывался об этом). Она не прочь была бы посмотреть на короля, стоящего по колено в крови среди только что вынутых потрохов убитых зверей, и даже получила бы от этого жуткого зрелища удовольствие. Хотя молодой женщине и не нравились такие зверства — она имела небольшой опыт по этой части (ее любовник до Чарлза, он же отец ее дочки, который обучил Эмму верховой езде, был деревенским забойщиком скота) и кое-что вычитала в книгах.

«Любопытно, конечно, не отрицаю… Как мне довелось видеть… Я хочу сказать, что это похоже на… сцены из Гомеровского эпоса!» — воскликнула бы Эмма, доведись ей присутствовать на королевской охоте. И не сильно ошиблась бы.

Кавалер с обожанием смотрел, как она становилась его компаньоншей и все более прилежной ученицей, готовящейся к роли знатной леди. Училась Эмма охотно и все схватывала на лету. Поэтому-то она и не сгинула в неизвестность, а достигла триумфа.

По натуре своей она была понятлива и восприимчива, и он ваял из нее благородную даму, как скульптор лепит из куска податливой сырой глины изящную статуэтку. Она усваивала его наставления и разъяснения поверхностно, искусно отбирая только действительно нужное. Да и учил он ее, честно говоря, чему-нибудь и как-нибудь. В ее присутствии ему приходилось воздерживаться от своей врожденной привычки иронизировать по каждому поводу. Будучи неглупой женщиной, именно в этом она не могла ему подражать, так как по складу своего характера (да тут и происхождение играет немалую роль) иронию просто не воспринимала. Эмме была чужда меланхолия, которая является лицевой стороной иронии. Она появилась на свет в среде, слишком далекой от такого снобизма, когда упоенность собственным положением в свете выражается косвенным путем, через иронические оценки происходящего. Английские джентльмены, оказавшиеся на чужбине (даже по собственной воле), относятся к незнакомым обычаям и привычкам местного населения, среди которого им приходится вращаться, главным образом иронично. Посредством иронии можно смело выражать собственное превосходство над аборигенами, не выставляя при этом напоказ свое действительно дурное воспитание, гнев или, скажем, обиду.

Что касается нашей молодой женщины, то она не видела причин скрывать обиду, когда ее обижали, или раздражение, которое частенько испытывала, но лично ей боль никогда не причиняли. К уколам и подковыркам в свой адрес она относилась терпимо и легко их переносила, а раздражалась она, когда унижали других или дурно обходились с ними.

Если бы в ее характере был заложен снобизм, то она смело бы выражала его напрямую, а не через иронические реплики. «Боже мой, как же они все вульгарны! — нередко восклицала Эмма, вернувшись с вечернего приема (Кавалер повсюду таскал ее с собой, и все с удовольствием принимали Эмму). — Ну никто из них так не добр, не мудр и не любезен, как вы», — добавляла она, обращаясь к Кавалеру. «И никто из них столь гармонично не развит, как она», — думал он про себя.

Будучи чутким психологом, она ловко научилась проникать в чужие души (что, кстати, с блеском делал и Кавалер). Поначалу сфера ее занятий ограничивалась общепринятыми, стандартными, характерными для женщин ее круга: выслушиванием жалоб на здоровье, выражением сочувствия и сопереживанием. Другие ее способности — быстрое угадывание чужих мыслей, желаний, потребностей — оставались до поры до времени нереализованными. Хотя она и была эгоцентричной, тем не менее натуру Эммы прежде всего отличали восхищение, верность, страсть к самолюбованию. При этом чужое страдание доводило ее до слез. Она искренне плакала, когда по улице проходила процессия, хоронившая ребенка, или когда на одном из приемов ей исповедовался молодой американский торговец шелковыми товарами, отправленный за границу, чтобы пережить измену невесты накануне их свадьбы. Она не осталась безучастной и к физической боли и начинала искать возможности облегчить мучения других. Когда у Валерио сильно заболела голова, Эмма приготовила уэльское народное снадобье и самолично напоила его. Если кто-то молчал, она всячески старалась разговорить молчуна. Не раз пыталась завести разговор и с одноглазым юношей, проводником Кавалера. О-о, бедный его глаз!


В 1790 году (прожив в Риме целый год после падения Бастилии) в Неаполь приехала и надолго остановилась там странствующая художница Элизабет Вижё-Лебрён[41]. Разумеется, ее представили и покровителю всех проживающих здесь художников, как местных, так и иностранных. На встрече также присутствовала и молодая женщина, которая была самой знаменитой натурщицей той эпохи. Вижё-Лебрён не преминула попросить Кавалера дать ей возможность сделать портрет его обожаемой чародейки, и Кавалер с готовностью согласился, выторговав за это солидный гонорар. У него и без того уже имелась добрая дюжина портретов Эммы. Но, видимо, он подумал, что неплохо иметь портрет его возлюбленной, написанной одной из немногих профессиональных женщин-художниц.

Поскольку знакомая Кавалера являлась натурщицей, а не заказчицей собственного портрета, то встал вопрос об образе. Вижё-Лебрён решила, не без некоторого злого умысла, писать с нее образ Ариадны и избрала эпизод, когда Тесей на берегу Накоса отверг любовь Ариадны.

На картине Эмма изображена внутри пещеры, в белом длинном свободном хитоне, слегка прикрытом пышными волосами, ниспадающими до полных коленей. Она сидит на леопардовой шкуре, откинувшись на огромный камень, одной рукой изящно подпирая щеку, а другой держа кубок. Лицо ее выражает что угодно, но только не отчаяние, хотя с момента размолвки прошло совсем немного времени. Она повернулась спиной к входу и всматривается ничего не выражающими глазами в глубь пещеры, откуда на ее лицо, грудь и оголенные руки падают лучи яркого света. Позади нее открытое море, вдали, на линии горизонта, виден кораблик. Вероятно, на нем и уплывает Тесей, которому она спасла жизнь и который обещал взять ее в жены и увезти к себе на родину, но на полпути изменил свое решение и оставил Ариадну одну умирать на пустынном острове.

Да, точно. Наверняка это судно ее возлюбленного, — совершив предательство, он поднял паруса и отплыл при попутном ветре. Судно не может принадлежать Дионису, богу радости и вина, который спасет ее и сделает своей женой, тем самым она вознесется на такую недосягаемую высоту, которая ей и не снилась. Дионис не был простым смертным, стало быть, не нуждался в корабле, чтобы появиться на острове, а мог прилететь туда по воздуху. Может, и прилетел, и объявился в глубине пещеры, готовый полюбить Ариадну, а она уже успела забыть Тесея, который еще не скрылся из виду (и хотя, удрав, почувствовал облегчение, все же терзался угрызениями совести, как терзается грубый хам, считающий себя благородным джентльменом), и осушила кубок вина, поднесенный богом Дионисом, чтобы у нее высохли слезы (забудь Тесея! Ведь я же…), и прошла скованность, прежде чем он сможет заключить ее в свои объятия.

А может, в глубине пещеры сидит какой-то заблудившийся путник, которого Ариадна соблазняет, как соблазняет женщина любого, даря ему лучезарные многообещающие улыбки. Но на картине Ариадна не улыбается. В ней больше ощущается благородство, желание угодить, чем самоуверенность. Ни на каком другом портрете натурщицы так откровенно не видна ее сущность куртизанки. Неприглядное изображение женщины, жившей в эпоху великих потрясений, написанное другой независимой во взглядах женщиной, уцелевшей в том опасном водовороте благодаря своему таланту и уму. Хотя картина и носила неприкрыто вызывающий характер, она тем не менее имела потрясающий успех. Автор знала вкусы и пристрастия своих покровителей. Она надеялась (правда, сильно рисковала при этом), что молодая натурщица (тщеславная до наивности) и Кавалер (находившийся без ума от нее) сочтут портрет еще одним триумфом ее всепобеждающей красоты и не заметят в нем то, что другие вмиг узреют.

Среди большого числа ролей и образов, которые, по мнению Эммы, она могла бы с блеском сыграть, особое удовольствие ей доставляли образы женщин, чья учесть так не походила на ее собственную счастливую судьбу. Прежде всего Ариадны и Медеи, этих царственных дочерей, пожертвовавших всем — налаженной жизнью, семьей, положением в обществе, — влюбившись в чужестранцев и оказавшись обманутыми. Она не считала их жертвами, а в ее глазах это были личности сильные, страстные, чувственные, способные на безрассудную и беззаветную любовь.

Эмма тщательно шлифовала позы и движения для большей выразительности и драматизма, хотя в том не было особой необходимости, поскольку Кавалер всегда находился рядом, держа в руках тонкую свечку. Кроме того, горели две высокие и толстые свечи, установленные немного сзади по обе стороны высокого ящика. Иногда, если этого требовал замысел, она опиралась на какую-нибудь живописную деталь или прибегала к помощи партнера.

В Неаполе тем временем появилась еще одна беженка-парижанка, графиня де… также спасавшаяся от ужасов террора. Она поселилась вблизи королевского дворца, где всем заправляла родная сестра французской королевы, и стала ожидать скорейшего наказания безбожных революционеров и восстановления божественной, неограниченной власти их высокочтимых королевских величеств Людовика XVI и Марии Антуанетты. Так вот у этой графини была дочь, болезненная умненькая девочка лет семи-восьми, то есть примерно того же возраста, что и дочь Эммы, которая не видела ее уже более четырех лет (по распоряжению Кавалера управляющий теперь его имением в Уэльсе Чарлз выплачивал на содержание девочки небольшую сумму из доходов имения). Дочь графини, как казалось возлюбленной Кавалера, сильно походила на ее собственную (бедное и покинутое дитя!). Вспоминая ребенка, она каждый раз плакала и в конце концов взяла графскую дочь к себе для участия в спектакле. И вот на одном из вечеров она представила перед гостями Кавалера три новые живые картины с участием девочки. Успех превзошел все ожидания, теперь ей стали ненужными даже коротенькие паузы, чтобы после демонстрации очередного образа подготовиться и перейти к следующему.

Первой была сцена похищения сабинянок[42], в которой молодая римская матрона безуспешно пытается вырваться, со страхом в глазах прижимая к груди ребенка. Эмма подготовила к выступлению робкую доверчивую девочку, показывая ей картинки из книг Кавалера. Но далее шли две сцены, где требовалась вдохновенная импровизация. В одной сцене она бросает ребенка на пол, отталкивает молитвенно протянутые ручонки, делает шаг назад, схватив девочку за волосы и откинув ей голову, и приставляет кинжал к горлу. Раздаются аплодисменты, крики: «Браво, Медея!» В следующей сцене она опускается на колени, обнимает мертвую дочь и, оцепенев от горя, сотрясается в беззвучных рыданиях — «Да здравствует Ниоба!»[43]

«Это больше, чем игра, это сама жизнь», — думал Кавалер, любуясь спектаклем вместе с гостями. И снова, в который уже раз, у него промелькнула мысль о том, с какой необычной силой выражает она свои эмоции и чувства, самой ею никогда не испытываемые. Он жмурился от удовольствия, слыша восторженные выкрики, будто они предназначались ему. Каким изумительным и потрясающим творением казалась она. Было начало эпохи революций и в то же время эпохи суровых испытаний.

Молодая женщина легко поддавалась ему во всем, чего он хотел и ждал от нее. Но и Кавалер становился более податливым в одном деле, о котором раньше не задумывался, а Эмма в силу своего такта и скромности даже не заикалась об этом.

Обладать этим обожающим и обожаемым созданием — о чем еще мог он мечтать на закате своей жизни?

Посмотрим же, как она одерживала победу над любым, кому только хотела вскружить голову. Вот идет небольшой прием, всего пятьдесят приглашенных, в честь герцога Ж… Пассия Кавалера восседает на своем месте во главе длинного стола. На ней греческий хитон, который Кавалер приказал сшить для Эммы, увидев прекрасную Елену на одной из амфор в подобном одеянии. Пока она одевалась, миссис Кэдоган не пускала Кавалера в комнату, а когда Эмма наконец появилась, — он был сражен наповал. Молодая женщина выглядела восхитительно, как всегда, — большего и не скажешь.

Справа от нее сидит румяный, надушенный князь М., пресловутый дамский угодник, а слева граф Н., известный брюзга и зануда. Она использует свой удивительный талант на то, чтобы ублажать обоих, склоняя очаровательное личико то к одному, то к другому. Дабы пресечь поползновения лавеласа, затевает разговор о его красивой жене, причем с таким пылом, остроумием, восторгом, что даже сам он начинает с обожанием думать о той затюканной женщине, на которую давно перестал обращать внимание. И теперь его больше интересуют умные речи соседки за обеденным столом, нежели ее белоснежная пышная грудь.

Не забывает она и зануду, благо, с ним обращаться намного проще: он рассказывает о своем очередном фуроре, произведенном во французском обществе во время недавней поездки в Париж, и о том, как он встречался там с неким адвокатом по имени Дантон и с журналистом Маратом. Хотя здесь, говорит он, и не совсем уместно упоминать об этом, но он находит тамошних революционеров совсем не жестокими монстрами и потенциальными цареубийцами, какими представлял их раньше, а людьми не лишенными здравого смысла, стремящимися лишь к некоторым насущным реформам, осуществимым лишь в рамках конституционной монархии. «Да, — бросала она короткие реплики. — Понимаю. А дальше что? Так как вы сказали? Ах! Какой умный ответ».

Она громко и заразительно смеялась, поднимая свой бокал то за одного, то за другого собеседника. Кавалер прислушивался к ее голосу и любовался подкрашенными блестящими щечками. Изредка она тоже посматривала на него и всякий раз получала одобрительный кивок. Как бы занята ни была она гостями, как бы увлеченно с ними ни беседовала, Кавалер нутром чувствовал, что Эмма ни на секунду не забывает о его присутствии, словно говоря своим поведением: «Все это я делаю ради вас, так что можете гордиться мною». Чего же большего мог требовать этот Пигмалион взамен от своего творения?

Теперь граф принялся надоедливо и скучно растолковывать соседке слева принцессе Н. свои соображения о заварушке во Франции: дескать, революционеры поступают необдуманно, сгоряча, их нужно оттаскивать от края пропасти, что нет никакого резона ввергать страну в состояние хаоса и разрушать отношения Франции с другими державами в Европе, и так далее и тому подобное. А когда принцесса уже собралась дать уклончивый ответ, ее другой сосед сэр М., услышав слова графа и истолковав их по-своему, энергично встрял в разговор и стал высказывать свое мнение из-за спины и через голову принцессы, словно ее нет за столом. Так нередко поступают люди, когда их больно задевают слова, адресованные не им. Сэр М. обозвал графа чертовым республиканцем и подстрекателем и плеснул в него вином из бокала, отчего весь стол сразу же смолк. Кавалер вынужден был срочно вмешаться и успокоить спорщиков, а его любовница выразила свое твердое согласие с мнением сэра М., что обстановка во Франции приняла угрожающий характер (в противоположность высказываниям графа Н.), но сделала это так задушевно и наивно, что занудный граф даже не почувствовал обиды и коварства, а все гости Кавалера почему-то подумали, что его несдержанная, энергичная молодая подруга солидаризировалась с графом в этом щекотливом споре.

«Итак, она научилась брать верх на социальном поприще, вопреки своей заурядности в вопросах политики, нет — благодаря ей», — подумал Кавалер, восхищенный ее дипломатичностью.

Она была такая пылкая, такая многообещающая. Ему уже было трудно обходиться без ее теплой улыбки. А когда шум за столом в связи с этими чертовыми событиями во Франции стих, он одарил Эмму своей скупой улыбкой, она же потянулась к нему, и щеки ее разрумянились от похвалы. Подняв бокал красного вина, красавица послала ему воздушный поцелуй и одним глотком (что, согласитесь, не совсем элегантно) осушила бокал. Когда человек, совершающий только правые дела, делает неверный поступок, этот поступок становится правильным. И здесь она оказалась, подумал он (и даже зарделся, но не от вина, а от радости), как раз чрезвычайно нужной и полезной ему.

После этого протеже Кавалера стала развлекать князя М., которого совершенно не интересовали дела, происходящие во Франции, и поэтому он сидел надутый и скучал. Она заранее обещала ему рассказать забавную историю, произошедшую с ней четыре года назад, когда только приехала в Неаполь со своей дражайшей матушкой. Была она тогда, по ее словам, неискушенной, неопытной девушкой, не познавшей заведенные в светском обществе порядки и обычаи. Ее дорогой друг и покровитель еще не успел взять ее под свое крылышко, но она все же немного освоилась здесь, всей душой полюбив Неаполь, как случилась эта ужасная драматическая история. Она произошла через несколько недель после приезда.

— Но вы не поверите тому, что я скажу, — заметила рассказчица.

— Чему не поверим, дорогая мисс Хэрт? — спросила сидящая напротив гостья из Англии.

— Что во двор нашего дома вломились восемнадцать убийц и засели там.

— Сколько, сколько?

— Восемнадцать, вот сколько!

И она принялась рассказывать, как банда убийц, преследуемая королевскими солдатами, ворвалась во двор и, захватив там двух заложников, молодого грума и мальчика-слугу, который был еще и домашним музыкантом, забаррикадировалась в восточном углу двора, угрожая перерезать заложникам горло. Солдаты попытались войти во двор и арестовать бандитов, но Кавалер не пустил их, желая избежать неминуемой резни и спасти жизнь груму и виолончелисту, которые лежали связанными в углу. Бандиты хозяйничали во дворе с неделю.

— Неужели целую неделю?

— Да, да, целую неделю. Они разжигали костры, дико орали, напивались пьяными, дрались и ругались друг с другом, — рассказывала она.

И ей самой пришлось наблюдать все эти безобразия из окна, потому что она, ее дражайшая матушка, Кавалер и вся дворня тоже оказались заложниками и не могли выйти из дома, но у них имелись достаточные запасы провианта и питья. Чем она занималась? — продолжала изучать разные науки и предметы, а Кавалер по-прежнему читал свои любимые книги и вел всякие исследования. Но, разумеется, они все время подходили к окнам и смотрели на этих разбойников, которые затевали между собой постоянные драки и ссоры. Однако окна приходилось держать закрытыми из-за одуряющей вони — ну вы представляете источник этого зловония, добавила она, хотя в этом не было никакой необходимости. Сострадательный Кавалер распорядился кормить бандитов два раза в день, утром и вечером, отчасти, чтобы задобрить их, а отчасти, чтобы не умерли с голоду бедняга Лука, которому было всего пятнадцать, и виолончелист Франко, совсем еще мальчик.

Ну а что касается диких выкриков и похабных песен, которые орали во все горло пьяные головорезы, а также безудержного разгула окруживших дворец солдат, тоже беспробудно пьянствующих и постоянно дерущихся, то вся эта вакханалия продолжалась целых шесть дней — здесь она посмотрела на Кавалера, ища у него поддержки и подтверждения того, что это также его история и им обоим пришлось пережить жуткое приключение. Кавалер, любезно улыбаясь, поправил ее: не шесть дней, а фактически семь. «Ах да, лишь на седьмой день, — восторженно вскричала она, — Кавалеру удалось уговорить бородатого главаря шайки отпустить двух заложников (оба они страшно настрадались и к тому же завшивели). Положение разбойников было безнадежным, в конце концов они бы сдались. Однако Кавалер пообещал им, что если они это сделают немедленно, то смогут избежать самого сурового наказания. Он как британский посланник переговорит с солдатами, чтобы те не убивали их на месте, а потом обратится к королю с просьбой отнестись помилосерднее к сбившимся с пути истинного бандитам. И что вы думаете? Они тут же сдались», — заключила в конце любовница Кавалера.

— Надеюсь, что всех бандитов казнили? — вопрошала сидящая напротив дама. — Как они того и заслуживали.

— Вовсе нет, — ответил Кавалер. — Король здесь добросердечен и способен проявлять милосердие даже к членам шаек из простолюдинов.

— Какая удивительная история, — произнес кто-то.

— И все с начала до конца чистая правда! — воскликнула Эмма.

«Да, все так и было на самом деле, — отметил про себя Кавалер, — за исключением того, что это случилось четверть века назад со мной и Кэтрин». Они только что приехали в Неаполь, где он занял свой пост посланника, в городе в ту пору только-только кончился голод, но порядок еще не установился. Он рассказал об этом случае молодой женщине, а она теперь немного подкорректировала его историю, предстала в ней в качестве очевидца. Конечно же, Кавалер испытывал неловкость, слушая ее пересказ, но она его так очаровательно расцвечивала, что ему и в голову не пришло перебить или поправить ее, дескать, когда все это случилось, вас рядом со мной не было, вы даже еще родиться-то к тому времени не успели. А когда Эмма закончила историю, на смену неловкости и смущению пришло опасение, что ее разоблачит кто-нибудь из присутствующих, случайно вспомнив, что где-то, когда-то уже слышал об этом давнем происшествии. Она таким образом окажется посрамленной, а он, ее любовник и покровитель, будет выглядеть дурак-дураком.

Но, когда выяснилось, что, судя по всему, ни один из гостей не слышал раньше об этой истории, опасения Кавалера развеялись, он испытал муки разочарования, обнаружив, что его любимая не просто вульгарная хвастунья, но еще и врунья. Затем решил, что ему нужно быть все время начеку, так как поведение Эммы, видимо, означает, что сплошь и рядом она не делает особой разницы между услышанным от других и пережитым ею самой. Потом Кавалер почувствовал раздражение и несколько опечалился, восприняв ложь как свидетельство ее незрелости, нет — ее ненадежности. Он предположил, что Эмма «присвоила» себе случай из его жизни, потому что в ее собственной не было никаких интересных событий, достойных рассказа. И наконец он перестал ощущать чувство неловкости и раздражения, ушли досада, опасения, печаль…

Ее поведение на вечере все-таки тронуло его, даже… обрадовало. Оно свидетельствовало о том, что Эмма стала ощущать себя неотъемлемой его частью и целиком отдалась на его попечение. Такое чувство очень напоминает акт любви.


Как и Ариадне, любовнице Кавалера выпала столь великолепная судьба, о которой она даже и не мечтала. Вижё-Лебрён, сама не подозревая об этом, оказалась прозорливой. На портретах других художников тайные желания и устремления молодой натурщицы не были столь блестяще отражены.

Никогда не верьте художникам. Они всегда рисуют не то, что видят, особенно приспособленцы, которые только и существуют за счет лести. Рисуя портрет Кавалера, Вижё-Лебрён сильно приукрасила оригинал, за что была удостоена всяческой милости. В частности, благодаря его рекомендациям и гостеприимству она получила новые заказы на портреты от местной родовой знати и обрела прочную репутацию. Художница стала частой гостьей в городском дворце Кавалера, а в июле и в августе ее нередко приглашали в маленький трехкомнатный домик в Позиллипо, на побережье. Здесь собирались лишь самые избранные и близкие друзья Кавалера и его спутницы, чтобы переждать полуденный зной и вернуться в город уже к вечеру, когда с моря задует легкий бриз. Она лебезила и перед первой красавицей королевства, которая, по своей душевной простоте, думала, что та всерьез подружилась с ней. Никогда не верьте художникам.

Но также никогда не верьте их покровителям. На следующий год Кавалер со своей любовницей приехали в Лондон — это был его четвертый отпуск на родине, с тех пор как он двадцать лет назад прибыл в Неаполь вместе с Кэтрин. Для новых коллекционных приобретений настали тяжелые времена; расходы у Кавалера резко возросли, и на продажу они на сей раз не везли каких-то дорогих сокровищ, всего лишь несколько «отреставрированных» статуй (точнее говоря, грубых подделок), рыцарские доспехи, канделябры, амулеты в виде фаллоса, монеты сомнительного происхождения да две картины предположительно принадлежащие кисти Рафаэля и Джорджоне. Была в багаже Кавалера и еще одна вещь. Как-то во время знойного летнего дня Вижё-Лебрён пережидала жару в домике Позиллипо. Видимо, от нечего делать она взяла и нарисовала углем прямо на двери дома две маленькие детские головки и приподнесла их в подарок. Кавалер же не видел причин к тому, чтобы держать рисунки у себя. Поэтому он снял дверь с петель и привез ее в Англию на продажу. Об этом случае много лет спустя художница писала в своих мемуарах.


Кавалер был готов пойти на немыслимый скандал. Когда он лишь заикнулся о возможной женитьбе на дочери миссис Кэдоган своему названному брату, английскому королю, тот лишь улыбнулся в ответ, что, видимо, выражало молчаливое согласие. Но Кавалер прекрасно понимал, что Эмму все же никогда не удастся официально представить королевскому двору как свою законную супругу. Но в Неаполе преград не было. Перед отъездом из Италии он улучил подходящий момент и наедине переговорил с королевой, и та заверила его, что двор Королевства обеих Сицилий не видит особых препятствий, мешающих принимать у себя эту очаровательную леди (она от нее уже без ума), когда та станет его законной супругой. Стало быть, у Кавалера не было особых причин воздерживаться от женитьбы и лишать себя и Эмму радости и счастья.

Ну а Чарлз, который все еще не женился, несмотря на многочисленные попытки (и никогда так и не женится), он все поймет и правильно воспримет. Что же касается родственников и друзей, которые, может, и будут посмеиваться над ним и судачить за спиной, дескать, выжил старик из ума (Кавалеру исполнился шестьдесят один год) и одарил своим титулом пресловутую красотку самого что ни на есть низкого происхождения, — ну и черт с ними. Слишком уж давно он облизывается на нее.

А вот Кэтрин, которая всегда отлично понимала своего супруга, она бы, интересно, одобрила его выбор и поведение? Да никогда.

Сперва он сказал о своем намерении одному только Чарлзу, хотя его сестры, старший брат и все его друзья уже решили между собой, что избежать такого позора и беды для всей семьи вряд ли удастся.

В Лондоне они остановились в гостинице. Миссис Кэдоган уехала к себе в деревню навестить родственников. Затем Кавалер вместе с Чарлзом и Эммой отправился в Уэльс, где переговорил с управляющим и проверил записи расходов и доходов. Молодая женщина относилась к Чарлзу с материнским участием и каждый день возлагала живые цветы на гробницу Кэтрин. Через две недели пребывания она уехала в Манчестер навестить свою дочь, которую не видела уже несколько лет. Перед отъездом попросила у Кавалера немного денег, чтобы отблагодарить семью, где воспитывалась девочка, и раздать небольшие суммы племяннице и немощным дяде и тете, живущим в ее родной деревне. Деньги эти должна была передать ее мать, которая все это время поддерживала с родственниками связь и регулярно высылала им недорогие подарки из Неаполя. Кавалер проявил щедрость, у него даже и мысли не возникло отказать ей, хотя в то время сильно нуждался. Итак, она уехала к дочери, при встрече плакала и еще сильнее полюбила девочку, при расставании снова плакала. Женщина мечтала привезти ребенка в Неаполь — это было бы для нее самым большим счастьем. Однако не осмелилась попросить об этом Кавалера, хотя тот вряд ли бы отказал (ей никто не поверит, что она уже была замужем), понимая, что если девочка приедет в Неаполь, любовь и привязанность к ней могут ослабить чувство к Кавалеру. Эмма, будучи достаточно проницательной, сознавала, что ее успех и благополучие зависят от того, насколько она внимательна и заботлива по отношению к своему покровителю.

Таким образом, Эмма должна была пожертвовать ребенком и пожертвовала им. Этого молодая женщина никогда не могла простить себе и, возможно, также и Кавалеру.

Шло лето, и они вернулись в Лондон. Кавалер решил всю неделю провести у больного старенького Уолпола. Он всерьез опасался, что видит его в последний раз, и задумал устроить в средневековом замке друга в Строберри-хилл удивительное шоу с участием своей возлюбленной. Она пришла в восторг от цветных витражей на окнах замка, от тусклого освещения внутренних помещений и с воодушевлением исполнила перед восхищенными хозяевами сцену сумасшествия из оперы Паизиелло — «Нина»[44]. По возвращении в Лондон Эмму ожидало письмо с предложением выступать в Лондонском оперном театре за гонорар в две тысячи фунтов стерлингов в год. «Скажите Джаллини, что вы уже ангажировались на всю оставшуюся жизнь», — с усмешкой посоветовал ей Кавалер и сам удивился, что сморозил глупость в такой непринужденной, элегантной форме.

В Лондоне у Кавалера были важные встречи в Королевском научном обществе и в Обществе любителей природы, побывал и на некоторых вернисажах и аукционах картин. Она же немало времени проводила у знакомого художника, мистера Ромнея, развлекая его рассказами о чудесной жизни в Неаполе. Он слушал ее с серьезным видом, продолжая рисовать; на этот раз она позировала ему при создании образа Жанны д’Арк, благо общественное положение Эммы пока еще позволяло выступать в качестве натурщицы. Молодая женщина лепетала без умолку, перескакивая с одной темы на другую безо всякого перехода. Попросила его передать наилучшие пожелания мистеру Хейли и сказать, что его сочинение о самоконтроле было ее настольной книгой, благодаря которой она научилась сдерживать свои страсти. Похвасталась, какая она теперь стала — настоящая леди, может говорить по-итальянски и по-французски, а также петь, и все любят ее, и даже сам неаполитанский король флиртует с ней и пожимает ей руки, но вреда он в мыслях не держит, а вот королева, о-о, какая королева! До чего же она чудесная женщина и замечательная мать, уже успела родить четырнадцать детей, но некоторые, увы, умерли. Король никогда не оставлял бы ее одну, заметила Эмма, но он мужчина и поэтому не может держать себя в руках и похаживает к молодым крестьянкам, работающим на королевской шелкоткацкой фабрике, расположенной на территории дворцового парка в Казерте; про крестьянок говорят, что они составляют его личный гарем. Сама она приходит во дворец по боковой лестнице или с черного хода, потому что… (здесь Эмма запнулась) ее не могут принимать официально, до тех пор пока она не замужем. Но они с королевой стали настоящими подругами, и жизнь у нее сложилась превосходно. Только вот изредка она с тоской вспоминает Чарлза, который так и не женился на богатой наследнице и остается одиноким, а мужчине быть одиноким никак нельзя. Хотя Чарлз все еще занимает свое место в парламенте, а его коллекция драгоценных камней просто замечательная, он продолжает вести дела имения Кавалера. А если он будет испытывать финансовые затруднения, то она попросит Кавалера помочь ему каким-нибудь подарком или дать немного денег в долг, что могло бы…

Ромней, тщательно вырисовывая ее блестящие рыжеватые локоны, оторвался от портрета и, заразившись щебетанием натурщицы, начал рассказывать о своей прошлогодней поездке в Париж, где встречался с выдающимся художником по имени Давид, который поставил свое искусство на службу революции (сам Ромней недавно написал портрет Томаса Пейна, одного из тех, кто сочувствует революции), и что он должен признаться, в надежде на благоразумие своей старой подруги, что революционеры и их идеи оказали на него глубокое воздействие. Вот, к примеру, объяснял Ромней, революционеры хотят внедрить раздел наследства, сделать возможными разводы, объявить рабство вне закона, а все реформы, за которые выступают здравомыслящие люди, давно уже назрели. И молодая женщина, всегда отличавшаяся обостренным чувством справедливости, тут же согласилась, что все идеи действительно полны благородства и великодушия, и быстро стала его единомышленницей. В самом деле, почему это все наследство родителей обязательно переходит к старшим сыновьям (и обрекает младших, вроде Чарлза и Кавалера, на пожизненную погоню за деньгами), и с какой это стати люди, не переваривающие друг друга, не могут вступить в новый брак и стать счастливыми. Ну и, конечно же, разве есть на свете что-либо омерзительнее рабства: она много слышала про ужасную жизнь рабов на Ямайке, где наладил гнусную торговлю живым товаром один из племянников Кавалера, став владельцем большинства плантаций сахарного тростника на острове и самым богатым человеком в Англии. Со всеми этими безобразиями она никак смириться не может. Не только сами идеи справедливости (никто до Ромнея не объяснял их так доходчиво), но и то, с какой убежденностью и страстью он говорил об очистительном пламени революционной свободы, которое сожжет омертвелый лес старого общества, заставили учащенно биться сердце молодой женщины — ее всегда увлекали пыл и темперамент. А все слова художника звучали настолько убедительно и прекрасно, что если бы возлюбленная Кавалера подольше оставалась в Лондоне, то, по всей видимости, тоже стала бы тайно поддерживать революцию, по крайней мере, на какое-то время.

В сентябре она начала позировать Ромнею для нового официального портрета «Первая дама посольства» — впервые не в качестве натурщицы. На заднем плане художник изобразил темный, огнедышащий Везувий, олицетворяющий Неаполь, а стало быть, и самого Кавалера, ведь ее будущий супруг именно в этом городе служит посланником. А чтобы название портрета соответствовало реальному положению дел, на третий день его написания состоялась скромная свадебная церемония. Проходила она в маленькой церквушке для избранных (церкви Святого Марилебона) в присутствии пяти родственников и друзей Кавалера и миссис Кэдоган. Приехал и Чарлз, он выглядел бледнее обычного и сидел в третьем ряду. Его мать, любимая сестра Кавалера, отказалась прибыть на церемонию. Эта свадьба не для его лондонских друзей и родственников (Кавалер не мог не заметить снисходительные усмешки), а для другой, второй жизни Кавалера (на нее было отпущено двенадцать лет, если верить пророчеству гадалки) в Неаполе. Даже красавица Эмма, которой нравилось ублажать (и делать счастливыми) других и которая считала, что ее красота никогда не померкнет, не могла обольщаться по поводу того, что родственники Кавалера одобряют их союз. Единственным, кому она, похоже, понравилась, был его безмерно богатый племянник, отличавшийся, по словам Кавалера, эксцентричностью, из-за чего другие родственники избегали общения с ним и не хотели принимать при дворе. (О чудачествах племянника Кавалер обещал ей как-нибудь рассказать.)

В силу этой причины он и стал одним из немногих сторонников их бракосочетания, хотя ранее был большим поклонником незабвенной Кэтрин. Кроме того, этот родственник, как и некоторые друзья Кавалера, в том числе Уолпол, понимал, что во имя счастья иногда приходится пренебрегать общепринятыми принципами, и не находил ничего предосудительного в том, что Кавалер нашел свое счастье в брачном союзе с молодой женщиной.

На приеме, устроенном после венчания, этот племянник, возрастом чуть постарше Эммы, был с ней особенно любезен. Он, взяв ее руки в свои и заглядывая в глаза (женщина оценила его прекрасные вьющиеся волосы, полные чувственные губы), сказал своим необычайно высоким голосом, как, дескать, рад видеть Кавалера счастливым и насколько важно в этой жизни осуществлять свои мечты. На это она вежливо и немного застенчиво ответила, что надеется на очередной приезд племянника ее мужа в Неаполь, где она будет иметь удовольствие развлекать его и поближе познакомиться с ним. Разумеется, она пригласила приехать и Чарлза, а про себя подумала: когда же ей снова придется увидеть Уильяма? Однако вслух игриво заметила: «Теперь-то вы можете сдержать свое слово и наведаться в Неаполь».

На следующий день, накануне отъезда, Эмма заручилась обещаниями некоторых друзей Кавалера приехать к ним погостить в Неаполь. При мысли о возвращении она почувствовала волнение в душе. Как все же странно, что она, будучи в то время наивной, неискушенной в житейских делах девушкой (несмотря на все удары судьбы), уехала впервые за границу, в гости к дяде своего любовника, и вот теперь стала светской дамой и имеет все, о чем только может мечтать женщина: мужа, блестящую жизнь, весь мир у своих ног. «О-о, пожалуйста, приезжайте и убедитесь сами».

Не успели они пересечь Ла-Манш, как ее лондонские чувства и переживания почти сразу же испарились: желание объять всех своим счастьем, разделить свой триумф, а также многообещающие прореспубликанские симпатии, порожденные вдохновленными рассказами мистера Ромнея. Дело в том, что во время остановки в Париже молодая супруга Кавалера была неожиданно удостоена чести быть представленной Марии Антуанетте, и та передала письмо, адресованное родной сестре в Неаполь. При встрече Эмма моментально переметнулась из республиканского лагеря в монархический и с благоговением повезла письмо своей дорогой королеве.


1793 год. Прошло двенадцать месяцев с тех пор, как они возвратились из Лондона в Неаполь. Кавалер был полностью удовлетворен жизнью.

Это отнюдь не означает, будто прежде он не знал, что такое счастье. Но это в то же время не говорит о том, что счастье он ощущал почти всегда. Раньше многое зависело от его способности придерживаться необходимой дистанции между ним и объектом его страсти. Еще он был счастлив, когда обозревал захватывающий дух вид, открывающийся с вершины вулкана. Его также волновали преднамеренные контрасты художников, которые зарисовывали жанровые сценки. Одни пашут и сеют, другие отвозят урожай на рынок, третьи предаются пьянству в деревенских тавернах и на грязных улочках, дети играют, любовники нежно ласкают друг друга — и все это изображено с головокружительной высоты…

Да что там говорить, разумеется, ему было ведомо счастье! Но оно состояло из множества маленьких счастьиц, словно портрет, сложенный из мозаики, на котором не разглядеть лица, если подойти близко. Теперь же Кавалер мог позволить себе стоять вплотную и при этом различать и мельчайшие фрагменты картины, и крупный план — пленительный образ любимой. У него остались прежние вкусы. Он, как и раньше, любил читать, рыбачить, играть на виолончели, совершать восхождение на гору, внимательно разглядывать причудливых морских животных, вести заумные ученые разговоры, любоваться хорошенькой женщиной, приобретать новые картины, и весь мир представлялся ему театром наслаждений. Но теперь в центре этого мира находилась одна-единственная персона. Эмма! Все в ней отвечало его душевным и телесным потребностям, а сама она день ото дня становилась все прекраснее. К тому же по-прежнему интересовалась буквально всем. Сопровождала мужа в походы на новые раскопки в Пестуме (там она полностью согласилась с критическими высказываниями Кавалера относительно того, что дорическая колоннада храма Нептуна лишена изящества и абсолютно не смотрится), изучала ботанику и даже могла давать ему советы, каким образом завершить наконец столь отличное начинание, как английский сад в Казерте; она обожала придворную жизнь и, казалось, была без ума от его коллекций ваз и минералов. Ему нужно было лишь чего-то пожелать, и сразу все исполнялось.

Он испытывал удовлетворение, если так можно выразиться, от избытка всего. В результате некоторые его коллекционные страсти пошли на убыль. Его больше не мучил азарт погони, на смену пришла светлая радость обладания.

Пожалуй, он радовался ничуть не меньше, когда разглядывал предметы своих коллекций, показывал их другим, ловя восхищенные и завистливые взгляды. Но все же желание пополнять коллекции у Кавалера заметно ослабевало. Теперь он приобретал новые картины, вазы, бронзу, скорее, из финансовых соображений, нежели из желания пополнить этими вещами свое собрание. Страсть к коллекционированию может быть подорвана счастьем любви и обладания, а на Кавалера как раз и свалилось именно такое счастье, и он был рад этому безмерно.

Слухи о новобрачных доходили и до Англии. Кавалер, дескать, по-прежнему влюблен по уши, дама его сердца не перестала быть вульгарной, ее речь и манеры, как у подавальщицы в пивной, говорит она грубо, горланит, как кухарка, кудахчет, не поймешь что. Кое-кто со снисхождением нехотя добавлял, что, судя по всему, у нее доброе сердце. Они являли собой самую что ни на есть невероятную супружескую пару: переучивающаяся на ходу женщина из низов и закоснелый, состарившийся аристократ с изысканными манерами и отточенным эстетическим вкусом. Плюс ко всему довольно преуспевающий благодаря своим уникальным возможностям, которые он имел по роду службы в этом южном городе. Она вышла замуж и ни на йоту не утратила присущей ей заботливости и предупредительности, а также очарования любовницы. Она немало помогала ему, но не просто как добрая супруга (или, как это делала Кэтрин), а являясь его сообщницей. Таланты Эммы дополнили способности ее мужа, и, поскольку тому приходилось проводить долгие часы у короля, она стала все время крутиться рядом с королевой. Их задачи полностью совпали: он должен быть фаворитом короля, а она — первой дамой в ближайшем окружении королевы. Кавалер по-прежнему был обязан участвовать в забавах его величества. Она же взвалила на свои плечи нелегкую ношу помогать ее величеству. Будучи гораздо разумнее и уравновешеннее своего супруга, королева заботилась в основном лишь о своем многочисленном потомстве и в дополнение к обычным материнским обязанностям изредка занималась политическими делами. А жена Кавалера благодаря способности моментально усваивать и переваривать информацию и с ходу раскусывать людей вскоре стала идеальной наперсницей королевы. Они регулярно по нескольку раз в день писали друг другу всякие записки. Отважно плывя по многоязычному морю своей эпохи, королева, австрийка по происхождению, писала не по-немецки, не по-итальянски и не по-английски, а по-французски, причем с грубыми грамматическими ошибками. Подписывалась она именем Шарлотта. Помимо ежедневных обменов записками супруга Кавалера то и дело появлялась во дворце и тоже по нескольку раз в день.

Тайные сторонники якобинцев в Неаполе, всячески поливая грязью королевскую семью, стали теперь утверждать, что королева и жена Кавалера якобы любовницы-лесбиянки. Эти гнусные сплетни яростно опровергались поклонниками красавицы из простонародья. Они даже представить себе не могли, чтобы между супругой Кавалера и сорокалетней женщиной с озабоченным материнским лицом и деформированной фигурой (она рожала четырнадцать раз) могла установиться какая-то физическая близость. Кстати, и обвиняли в грехопадении, и опровергали эти слухи в основном грубо, с помощью избитых пошлых фраз. (Королева обладала реальной властью, а женщину, находящуюся у власти, все боятся и в то же время обзывают потаскухой.) Во Франции в это время вовсю развернулась антироялистская кампания, в которой наряду с другими нападками сестру неаполитанской королевы обвиняли в кровосмешении и лесбиянстве.

Обвинения неаполитанских якобинцев были насквозь фальшивы. Взрывной сентиментализм, заложенный в характере супруги Кавалера, редко когда переходил в эротическое желание. Но она все же сильно нуждалась в женской любви и дружбе и с бо́льшим удовольствием находилась в женской компании, чем в мужской. Ей нравилось, когда в непринужденной обстановке у нее собирались женщины. В жаркий летний день в спальне у Эммы постоянно находилось пять-шесть горничных и служанок. (Теперь она могла себе это позволить.) Они сидели и болтали о всякой всячине, рассматривали и примеряли платья хозяйки, потягивали винцо, рассказывали о своих любовных переживаниях; жена Кавалера обучала их современным танцам или хвасталась новой шляпкой с белыми перьями, выписанной из Парижа. На таких посиделках в окружении обожавших ее служанок и матери, которая была вместе с ней до конца своих дней, Эмма лучше всего ощущала себя женщиной. Легкая, беспечная болтовня действовала на нее успокаивающе. И вдруг в самый разгар веселья она приказывала всем замолчать и затаить дыхание, а сама принималась петь, отчего на глазах у служанок наворачивались слезы, да и у нее самой тоже.


Август 1793 года. Королева, ее дорогая Шарлотта, не могла отрешиться от страшной картины.

Вот портрет женщины, осужденной на смерть. Ее везут на простой телеге к эшафоту, где установлена эта самая, как ее… машина, новейшее изобретение. Руки несчастной натуго связаны за спиной, волосы коротко острижены, шея беззащитно оголена. Портрет страдалицы. Одета она во все белое: простое рубище, чулки грубой вязки, бесформенная, несуразная шапка кое-как нахлобучена на голову. Лицо измученное, постаревшее и вытянувшееся. Единственное, что напоминает о ее прошлом величии, — строгая, прямая фигура с гордо поднятыми плечами.

Глаза прищурены, она чувствует от яркого света резь, так как много месяцев просидела в темнице. Колеса телеги громыхают. На улицах странная гнетущая тишина. Солнце сияет вовсю. Телега подъезжает к самому помосту, и женщина поднимается по грубо сколоченным ступенькам (их ровно десять) прямо на эшафот. Там уже бормочет молитвы, осеняя распятием, ее личный духовник, лицо у него залито слезами. И еще отчетливо слышен чей-то незнакомый голос: «Боли не будет, Ваше Величество». Видимо, говорит человек в капюшоне. Она отводит глаза от сооружения, напоминающего лестницу-стремянку, метров пять высотой, с похожим на топор широким, заржавевшим от крови лезвием на самом верху, и чувствует, как ее разворачивают за плечи, заставляя опуститься на колени, нет, лечь, распластавшись на широкой доске. Кто-то подтягивает ее немного вперед, так что шея оказывается зажатой сверху и снизу в деревянном ярме. Она чувствует, как ее привязывают ремнями к доске за талию и икры ног. Теперь голова покоится прямо поверх темно-коричневой плетеной корзинки, от которой так и разит свежей кровью. Женщина с натугой поднимает голову и, стараясь держать ее прямо, смотрит за помост на макушки тысяч голов. Затем приподнимает голову еще выше, край доски больно врезается в ключицу, ярмо сильно давит на гортань, отчего ее начинает рвать, а рвота перехватывает дыхание. Потом она видит приближающиеся ноги, обутые в огромные грязные сапоги, и слышит, как гудящая многотысячная толпа зашумела еще громче, и вдруг разом все стихло. Затем раздался какой-то странный скрипучий звук, потом противный лязг; ярко вспыхнуло солнце, отчего она непроизвольно зажмурилась; визг перешел в свист, и все…

Нет!

Королева металась, стоная во сне, затем проснулась, сбросила покрывала и вскочила с постели. Уже несколько недель она спит урывками, в постоянном ожидании вестей из Парижа. Из-за резкого ухудшения обстановки во Франции судьба их теперь целиком зависит от англичан — единственной нации, достаточно сильной и решительно настроенной против революции. В заливе на пять суток встала на якорь британская военно-морская эскадра под командованием Нельсона[45], недавно одержавшего крупную победу над французским флотом и заверившего неаполитанского короля в твердой решимости Англии силой защищать его королевство. Однако королева не очень-то верит в успех военного решения проблемы. Хотя предложение выкупить семью французского короля и было отвергнуто, неаполитанская королева все еще продолжает надеяться на лучшее. То, что могут убить какого-то монарха, ей и в голову не приходит. А когда гильотинировали короля Франции, она подумала, что французы этим и удовлетворятся. Что им, собственно, взять с иностранки? Да и как они посмеют казнить ее младшую сестру, женщину?!

Не посмеют, не смогут…

А вот и посмели, и смогли. Долетевшая до Неаполя весть о казни Марии Антуанетты привела весь двор в неописуемый ужас. Королева удалилась в Портичи, в свои излюбленные дворцовые покои. Возникли даже опасения за ее рассудок. Королева не захотела видеть своих детей (хотя только что разрешилась от очередного бремени, родив пятнадцатого ребенка), отказалась мыться и менять нижнее белье. В гневе и отчаянии она выла и кричала, как бешеная, ее хором успокаивали сорок немецких фрейлин и служанок. Даже король был искренне тронут глубоким горем своей жены и принялся было всячески ублажать ее, но безуспешно — каждая его попытка проявить сочувствие заканчивалась тем, что он возбуждался и начинал к ней приставать. Ей же в такие моменты меньше всего хотелось объятий мужа, и ее просто тошнило. Врачи уже намеревались пустить ей кровь. Кавалерша пропадала во дворце сутками, вместе с королевой пронзительно плакала, вопила, а в перерыве мыла ей голову и пела успокаивающие песенки. И они действительно благотворно влияли на королеву. Вообще-то музыка излечивает. Когда Филиппа V, деда нынешнего короля, охватывал очередной приступ глубокой депрессии, облегчение ему приносил лишь волшебный голос великого певца начала XVIII века Карло Брочи, известного под именем Фаринелли. Пока при королевском дворе Бурбонов в Мадриде не появился (и не задержался на целых девять лет, получая огромное жалованье) этот удивительно трудоспособный тенор-кастрат, оцепеневший в депрессии монарх не мог ни есть, ни пить, ни переодеваться, а самое главное — не мог править королевством. И вот в течение девяти лет Фаринелли должен был каждый день ровно в полночь являться в королевскую спальню и петь там до пяти утра одни и те же четыре песни, чередуя их пустяшными разговорами с его величеством. Филипп V в результате смог есть и пить, позволял умывать и брить себя и даже просматривал бумаги, которые ему присылали на подпись его министры.

Итак, супруга Кавалера своим прекрасным голосом, как могла, успокаивала королеву. Изо дня в день приходила она во дворец, уединялась с королевой в затемненной комнате и возвращалась домой к мужу с красными от слез глазами лишь поздно вечером. «В жизни не видала я более жалостливой картины, — уверяла она. — Горе дорогой мне женщины не знает границ».

Из-за неослабного дара сопереживать она ощущала горе ее величества почти столь же глубоко, как и сама королева. Но вот та стала понемногу успокаиваться, рыдания ее стихали, и Кавалерша тоже начала понемногу приходить в себя.

Наконец королева возвратилась в столицу и заняла свое место в Государственном совете.

— Она же была женщина, — говорила королева. — Просто женщина.

(Их величество!)

— Но я жестоко отомщу за нее.

(Каким же это образом маленькое и слабенькое Королевство обеих Сицилий сможет наказать могущественную Францию?)

— Бог накажет Францию, а ему помогут англичане, а мы — англичанам, — подумав, изрекла королева.

(— Вы имеете в виду, что англичане помогут нам? — уточнил премьер-министр.)

— Вот именно, — подтвердила королева. — Они наши друзья.

И они (вернее, он) не замедлили прийти на помощь.


Тихая заводь Кавалера, которая до сих пор, слава Богу, находилась в стороне от бурных событий, теперь оказалась втянутой в круговорот перемен, происходящих во всем мире и вызванных растущей угрозой со стороны Франции.

В городе начали тайно собираться члены клуба, называемого Обществом друзей свободы и равенства, вырабатывались планы преобразования королевства. По этому вопросу Общество сразу же раскололось на две фракции: одна выступала за конституционную монархию, а другая — за республиканское правление. Кто-то поступил слишком опрометчиво, и в результате был раскрыт заговор с целью убить короля (а может, его инспирировали сами власти?), участников арестовали, среди них оказались юристы, профессора, писательская братия, врачи и даже отпрыски некоторых знатных древних родов королевства. Девять человек приговорили к строгому тюремному заключению, троих казнили. В связи с этим королева с горечью хвасталась чрезмерным милосердием неаполитанского правосудия в сравнении с кровавой бойней, учиненной во Франции.

Лавина революции неотвратимо надвигалась все ближе, террор достиг своей кульминационной точки, а в июне 1794 года в ногу с историей зашагала и сама природа — началось неистовое извержение Везувия, подобного которому Кавалеру еще не доводилось наблюдать. Это было самое разрушительное (для него же — самое великолепное) извержение с 1631 года, оно считалось третьим крупнейшим извержением за последние два тысячелетия современной истории вулканов.

К извержению Везувия не следует относиться снисходительно. И право, не стоит применять такие избитые эпитеты, как «великолепное», «интересное» или «красивое» зрелище. Это вовсе не зрелище, а грозное, жуткое явление природы, когда день становится ночью, ночью, в которой текут потоки крови.

Вечером из кратера Везувия с ревом вырвалось огромное пламя. Оно росло вширь и устремлялось ввысь, заполнив все небо, будто стремилось убежать от тонкого оранжевого языка лавы, выливающейся из вулкана и ползущей вниз по склону. Потемневшее сразу море стало красным, а луна — кроваво-оранжевой. Поток лавы не пересыхал всю ночь, наоборот, он ширился. Во время короткого бледного рассвета толстые канаты черного, как смоль, дыма, набухая, взмывали в небо, где образовалась гигантская воронка из дыма и огненных сполохов. Канаты постепенно разбухали до размеров толстой колонны, словно кто-то накручивал множество дымных колец вокруг единого столба. К полудню небо совсем померкло, солнце походило на луну, тускло пробивающуюся сквозь дымные облака. А в заливе в это время по-прежнему неспокойно бурлили кроваво-красные волны.

Все окрест вымерло.

Когда непонятно откуда взявшийся свет омыл потемневшее небо и вдали снова появился привычный пейзаж, Кавалер остолбенел пораженный. Перед ним предстала жуткая картина, не менее тягостная, нежели когда смотришь на поваленные и разрубленные до самой сердцевины ветвистые, покрытые густой листвой деревья. Гора, конечно же, не дерево, упасть она не может даже под натиском самого свирепого урагана, но она может оказаться изуродованной. Подобно встревоженной хозяйке, которая, увидев поваленные сильным ветром вековые деревья, сразу же начинает выискивать причину, для начала рассматривая искореженный ствол — не изгрызли ли его термиты, не прогнило ли оно, поклонник того высокого, неповрежденного вулкана тоже вынужден был задуматься над тем, что стенки его склонов, видимо, истончились, оттого и разрушения неизбежны. Извержение было столь сильным, что срезало вершину вулкана, сделав ее плоской, укоротив гору на одну девятую часть. Увидев, что Везувий принял уродливую форму, Кавалерша даже заплакала от жалости. Сам же Кавалер, словно не замечая ничего необычного в новых очертаниях вулкана, тут же заявил, что ему и было предназначено изменить свою форму. Кроме того, теперь, вероятно, появятся новые, более удобные возможности для быстрого подъема на гору, что он и сделает, как только извержение утихомирится.

— Толо, ты здесь?

— Здесь, милорд.

— Так хочется посмотреть.

— Да, милорд.

И вот в конце июня шестидесятичетырехлетний Кавалер снова полез на вулкан в сопровождении проводника Бартоломмео Пумо (у него к тому времени отросли первые небольшие усики) и взобрался на самую вершину изменившейся горы, на которую он регулярно восходил на протяжении вот уже тридцати лет.

Конус на вершине исчез совсем. На его месте теперь зиял огромный зазубренный кратер.

— Я хотел бы подойти поближе.

— Да, милорд.

Но земля все еще не остыла, и Кавалер ощущал ее жар даже сквозь толстые подошвы башмаков, а от ядовитых выделений сернистого газа и едких паров начал задыхаться.

— Толо, ты здесь?

— Да, милорд.

— Мы отходим?

— Да, милорд.

Ему следовало бы поостеречься, ведь гора могла взорваться в любую минуту, но он ничуть не боялся. Разрушительная миссия вулкана вызвала у Кавалера чувство удовлетворения, оно буквально распирало его, так что было трудно примириться с мыслью об опасности.

И разве что-то могло быть более ценным для этого великого коллекционера редкостей, чем главный источник разрушений, то есть сам вулкан? У всех коллекционеров восприятие как бы раздваивается. Никто не может сравниться с ними по врожденной тяге к сохранению и сбережению коллекционных вещей. Но вместе с тем любой собиратель раритетов и антиквариата является по своей натуре и соучастником разрушения идеала. Поскольку уже сама чрезмерная страсть к собирательству вынуждает его отрицать ценность своей коллекции, порождает бредовую мысль о самоликвидации. Измотавшись в погоне за идеальным (в то время как всё вокруг — это чисто материальный мир) и оставаясь в душе ценителем прекрасных вещей и редкостных находок славного прошлого, коллекционер долго может быть снедаем очистительным огнем.

Вот почему каждый собиратель, видимо, мечтает о всесожжении, которое освободит его от коллекции, превратив все и вся в пепел или похоронив под толстым слоем лавы. Разрушение — это самая сильная форма лишения чего-то. Коллекционер может настолько глубоко разочароваться в жизни, что захочет даже уничтожить самого себя. Как в том романе о спятившем затворнике-библиофиле, собравшем немыслимую по количеству книг библиотеку — двадцать пять тысяч нужных ему, незаменимых томов (мечта, а не библиотека) — и кинувшемся в погребальный костер, который он сам и устроил из самых ценных и любимых книг[46]. Но если такой одержимый коллекционер все же не сгорит в огне или не погасит вспышку гнева, он, скорее всего, снова примется собирать новую коллекцию.

4

Его чаще всего описывают как человека небольшого роста. Да, он был значительно ниже ростом, нежели Кавалер и его молодая жена, но стройный, с привлекательным загорелым лицом. Густые брови, тяжелые веки, резко очерченный нос, полные чувственные губы, скрывавшие несколько недостающих зубов. Впервые они его увидели, когда он еще не побывал в мало-мальски значимых сражениях. Но уже тогда производил впечатление целеустремленного человека, стремящегося достичь избранной цели. «Запомните его, — сказал Кавалер (он сходу определял, есть ли у кого из молодежи многообещающие задатки), — он станет самым храбрым героем Англии за всю ее историю».

В том, что Кавалер мог угадать предназначение человека, нет ничего удивительного. Звезда — она всегда звезда, даже когда еще и подходящий экипаж не подобрали и когда все роли в спектакле уже забраны и ей достается второстепенная ролишка. А тридцатипятилетний капитан был, вне всякого сомнения, звездой первой величины, как, впрочем, и супруга Кавалера.

Она же, несмотря на свой редкий талант быстро распознавать людей, не заметила, что перед ней — восходящая звезда. Да, его приезд взбудоражил ее. Волновалась она и когда стояла вместе с мужем у окна комнаты, превращенной в обсерваторию, глядя, как по заливу медленно плывет, гордо раздув паруса, двухпалубный, вооруженный шестьюдесятью четырьмя пушками линейный корабль «Агамемнон» под его командованием. Коварная Франция уже семь месяцев как объявила войну Англии, и воды Средиземного моря бороздила английская эскадра. Прошлое краткое пребывание было для молодого капитана весьма памятным главным образом из-за роли Кавалерши, которую она сыграла в те дни.

Он доставил тогда Кавалеру срочные депеши из министерства иностранных дел от лорда Хука. Дело в том, что для усиления коалиционного гарнизона, собранного на защиту Тулона, где власть захватили роялисты, от наступавших республиканских войск понадобились подкрепления в лице неаполитанских солдат. И именно благодаря Эмме он смог получить шеститысячное войско, а Кавалер так и не добился от перепуганного короля и его советников никакого ответа. Она же заполучила войско проторенным путем, пройдя через черный ход во дворец и подав прошение прямо в руки обладательницы самого весомого в Государственном совете голоса, которая лежала тогда в уединении, собираясь разродиться шестнадцатым принцем или принцессой, и заручилась ее поддержкой.

Английского офицера пригласили отобедать в королевский дворец и усадили на почетное место справа от короля, а рядом с ним села жена Кавалера и переводила его слова, когда он пытался предупредить его величество относительно исходящей от Франции угрозы. Король же бессвязно рассказывал длинную и нудную историю про то, как он убил на охоте гигантского вепря, а у того оказалось три яйца.

Она была удовлетворена тем, что произвела на него благоприятное впечатление. Через пять дней он отплыл. Потом приезжали другие знаменитые и важные визитеры, и она мало-помалу стала забывать о капитане.

Итак, он уплыл. Его сделала героем сама история. Это было время целеустремленных людей хлипкого телосложения, с абсурдными амбициями, неприхотливых в быту — только бы поспать часика четыре в сутки. Дикий шторм, бушующее море, изматывающая качка — ничто не могло остановить его в погоне за врагом. Он уже успел одержать немало громких побед, правда, война покалечила его. Своим островом, королевством, средством передвижения, пристанищем он считал семидесятичетырехпушечный линейный корабль «Кэптен», а потом такой же корабль «Тесей». Минуло пять лет. За это время он стал героем. Героем для правителей Неаполя, живших в страхе перед маленького роста целеустремленным человеком, к которому перешла власть от разгромленной и раздавленной революции, а он вдохнул ее неистовую энергию в непобедимую с виду кампанию по завоеванию французами всей Европы и повсеместного свержения монархов с дедовских тронов.

«Он спасет нас, только он может спасти нас», — в отчаянии говорила королева. Король разделил ее мнение. Посланник Британии, представляющий интересы английской державы, не мог не согласиться с этим. Последние два года Кавалер вел оживленную переписку с молодым капитаном, а теперь уже адмиралом, в которой рассказывал, сколько сил положил на то, чтобы перетянуть трусливых неаполитанцев на сторону англичан. Писала ему и супруга посланника. Она всегда восторгалась кем-нибудь, а тут уж трудно было найти более подходящий объект для восхищения.

К тому же она нуждалась именно в нем и хотела видеть его как можно чаще.

Плавая от берега к берегу по всему Средиземному морю, где велись военные действия, он регулярно сообщал им о своих победах и о новых боевых ранениях.

В ту пору все представлялось простым, материальным, болезненным, возвышенным. Мир — это суша и вода, огонь и воздух. Он за свою жизнь плавал на многих боевых кораблях, каждый имел звучное название, свою историю и каждый был закален в разных баталиях. А теперь командовал линейным кораблем «Вэнгард», вооруженным семидесятью четырьмя пушками с шестью сотнями матросов и офицеров на борту. В своей просторной, обставленной роскошной мебелью адмиральской каюте он старался бывать как можно реже, днюя и ночуя на палубе, дабы иметь возможность наблюдать за восходом и закатом солнца, созерцать необозримые морские просторы.

На воде вы всегда в движении, даже когда стоите на месте. Высоко над вами парят птицы, подобно маленьким бумажным змеям, под напором ветра паруса раздуваются, покачиваются, скручиваются и выгибаются, подгоняя корабль навстречу шторму; свежий ветер всегда предвещает непогоду. Смена дня и ночи, смена вахты — он перевидел их немало за свою службу. А когда адмирал уставал особенно сильно, то выходил на шканцы[47] и стоял там не шевелясь на виду у всей команды. Он считал, что одно его появление на шканцах имеет некий магический смысл — моряки сразу же приободрялись, и не только в разгар боя, а кроме того, он полагал, что враги, увидев его, начинают трусить. И он не ошибался.

«Отомстил!» — вскричала королева, когда в Неаполь пришло известие о том, что эскадра молодого адмирала наголову разбила французский флот у мыса Абукир, в дельте Нила. «Hype hype hype ma chere Miledy Ye suis folle de joye»[48], — написала она своей подруге, супруге английского посланника, с которой после этого известия даже случился обморок. «Я упала на бок и ударилась, но это ничево, — сообщала Кавалерша герою Абукира. — Я чуствую, как славна пагибнуть в таком деле. Нет, я не хачу умирать, пака не увижу и не абниму Нильского героя-победителя». (Она так и не научилась грамотному письму.)

И герой ворвался в их жизнь как вихрь.

22 сентября 1798 года. Жаркий полдень. Небольшая флотилия нарядных и изукрашенных суденышек, которую возглавляла королевская барка, управляемая адмиралом неаполитанского флота Карачиоло, с королем, королевой и некоторыми их детьми, сидящими на палубе под украшенным блестящими гирляндами тентом, подплывала к английскому линейному кораблю «Вэнгард». Следом шла барка с музыкантами из королевской капеллы. На другой барке под британским флагом находились Кавалер и его леди, одетая в пышный туалет в цвет флага Бурбонов: голубое платье и золотистые кружево и оборки, голубой платок с вышитыми золотыми якорями и золотые, тоже в виде якорей, серьги в ушах. Королевский оркестр заиграл без единой фальшивой ноты гимн «Правь, Британия», а Кавалер улыбнулся про себя, припомнив слова гимна:

«Тебе покорятся морские просторы

И все берега вокруг них…»

Почти следом, впритык друг к другу, плыли, покачиваясь, примерно сотен пять фелюг, баркасов, яхт, рыбацких лодок, битком набитых разношерстной публикой, кричащей приветствия, размахивающей руками и флажками. Когда их величества и Кавалер с женой стали подниматься на борт «Вэнгарда», встречающие закричали «ура!» королю, а герой снял зеленую повязку, закрывавшую изуродованный глаз, и положил ее в карман.

«Наш освободитель», — похвалил его король. «Спаситель и охранитель», — добавила королева. «Ах!» — только и воскликнула Кавалерша, увидев его, изможденного, подкашливающего, с напудренными, давно не стриженными волосами. Пустой правый рукав его форменного мундира был приколот к лацкану, поверх обезображенной глазницы розовел свежий шрам — след шрапнели, нашедшей его в битве при Абукире. «Ах!» — и женщина упала прямо на его руки.

«Она упала в мои объятия, это была очень трогательная сцена», — писал адмирал в длинном письме своей жене, рассказывая о том, какой пышный и великолепный был устроен прием в его честь: залив буквально кишел судами и лодками, пассажиры приветствовали его, развевались флаги, гремели оружейные салюты, со стен замка Сант-Эльмо дали орудийный залп, а когда адмирал ступил на берег, огромные толпы людей с разноцветными бархатными лентами, флажками, гирляндами и цветами кинулись навстречу и следовали за ним по улицам до самого королевского дворца. Солнечный свет жег ему раненый глаз, когда он снимал повязку, а Неаполь в тот день был щедро залит солнцем. Но вот наступил благословенный вечер, и начались великолепные фейерверки, а потом в небе появился английский флаг и высвеченные инициалы героя, на темных сонных площадях зажглись костры, и жители до самого утра кружились в танцах. Приветствия от низших слоев общества были особенно волнующими. Во дворце Кавалера загорелись три тысячи фонарей и был устроен грандиозный банкет, на нем присутствовал почтенный адмирал Карачиоло и даже досидел до самого конца.

Банкет очень понравился герою. Правда, он чувствовал, как ноет правая рука, вернее, призрак руки, отрезанной почти до самого плеча, к тому же, здорово простыв, мучился кашлем. Но он не расслаблялся, не ныл и не жаловался. Несмотря на небольшой рост и худощавое телосложение, он отличался крепким здоровьем и выносливостью, ибо умел переносить, казалось бы, непереносимые тяготы. Болезнь накатывалась на него волнами. Нужно выдержать, и все пройдет. Прошла же адская боль при ампутации руки, проводившейся даже без глотка рома, и эти страдания потом, когда из-за глупости хирурга культя гноилась целых три месяца, ведь тоже прошли.

Словно на волнах боли покачивалась лодка — маленькая, увозящая героя из боя, в котором ему не довелось участвовать. Из этой лодки он вышел героем, правой рукой вынимая из ножен саблю, чтобы отразить ночную атаку десанта на испанскую крепость; в ту же лодку погрузили его бесчувственное тело, когда он упал навзничь с раздробленным шрапнелью локтем, а его храбрецы матросы вернулись обратно в залив и поплыли вместе с ним, надеясь добраться до флагманского корабля, прежде чем их адмирал умрет от потери крови. Когда они проплывали мимо находящегося под его командованием небольшого судна, тонувшего от пробоины ниже ватерлинии, он очнулся. Ухватился за жгут около плеча и приказал остановить и подобрать уцелевших моряков, что стоило ему еще нескольких приливов боли и потери целого часа, прежде чем они добрались в наступающей темноте до покачивающегося на якоре «Тесея». Разозлившись на тех, кто помогал ему, он закричал: «Оставьте меня! У меня еще есть ноги и одна рука!» — и, обмотав вокруг левой руки веревку, сам, без посторонней помощи, взобрался на борт, вызвал хирурга и приказал отрезать правую руку, да повыше, там, где лежал жгут, а через полчаса уже расхаживал по палубе, отдавая распоряжения командиру флагманского корабля своим суровым спокойным голосом.

И вот теперь он однорукий герой-левша.

Но разве может сравниться его храбрость с подвигом командира французского восьмидесятипушечника «Тоннан», который в сражении при Абукире в прошлом месяце потерял обе руки и ногу от английского крутящегося ядра. Этот офицер по имени Дьюпети Туарс приказал не относить его вниз в трюм, а взять из вельбота бочку с отрубями и посадить его в нее по самые плечи, и так продолжал отдавать команды пушкарям еще целых два часа, пока не испустил дух от потери крови. (Из этой бочки с пропитанными кровью отрубями торчала лишь его голова.) А перед смертью он обратился к экипажу, умоляя лучше потопить корабль, но в плен не сдаваться. «Какой же он доблестный воин!» — воскликнул герой, который под доблестью понимал не только отчаянную смелость, но и мужество терпеливо сносить любую боль.

Но он понимал также, что такое трусость: члены экипажа «Тоннана», видя, что голова их командира замолкла, вывели корабль из боя и спустя два дня сдались на милость англичан-победителей. А разве у героя нет цели напугать врагов и заставить их дрожать от страха?

Герой терпелив и неприхотлив. Но он также не скрывает своего стремления к славе. Он был сыном простого сельского пастора, мать у него умерла, когда ему исполнилось всего девять лет. В двенадцать уже ушел юнгой в море; образцы благородного героизма он черпал из книг; ему нравилось цитировать Шекспира, себя же видел в образе Сорвиголовы, но без жалкого конца этого героя, а храбрым, пылким, отзывчивым… и, следовательно, страстно жаждущим почестей и уважения. Он не считал себя легковерным и тщеславным, уважал доблесть, стойкость, великодушие, откровенность. Он хотел самоутвердиться, испытать свои силы и не позволять опускаться. Затем задумал стать героем, заслужить похвалу, награды, войти в историю. Он мечтал, чтобы рисовали для потомков его портреты, отливали бюсты, высекали статуи и устанавливали их на пьедесталах или даже на самом верху высокой колонны посреди оживленной городской площади.

Он хотел немного подрасти, и ему нравилось носить военно-морскую форму. В Англии у него осталась жена. Он женился на вдове по любви и считал себя преданным ей до конца. Последний раз он виделся с ней год назад, когда приезжал домой поправить здоровье после кое-как проведенной ампутации руки. Он восхищался гордым характером Фанни, ее умением изящно одеваться и считал, что, выйдя за него замуж, она тем самым оказала ему великую честь. Своего пасынка Джозию, единственного ребенка супруги от первого брака, адмирал взял с собой в море и каждую неделю извещал ее об успехах и поступках мальчика. Иметь собственных детей он уже не рассчитывал. Продолжение своего рода виделось ему в славе.

Уже через два дня после ампутации руки он принялся учиться быстро и разборчиво писать левой рукой, и хотя ему было трудно следить за каракулями, которые выходили из-под пера, все же возникало чувство, будто письма и военные донесения пишет кто-то другой.

Он не желал признавать себя инвалидом или даже человеком со слабым здоровьем и никогда не ощущал себя ущербным, — ни тогда, когда плавал в море, ни тогда, когда его оперировали без обезболивания. И не чувствовал себя больным, вероятно, потому, что еще никто не утешал его и не обращался с ним, как со страдающим человеком. Будучи мальчиком, он во всеуслышание объявил, дескать, не желает, чтобы с ним вели себя как с ребенком, что он достаточно силен и никому не стоит проявлять о нем заботу; и с тех пор его отец, братья, сестры и жена обращались с ним так, как он велел. Люди хотели верить в него — звезда должна обладать этим качеством.

Он пытался отказаться от гостеприимства Кавалера и его жены и думал поселиться в гостинице, но те и слушать не желали. Его уложили в постель в лучших апартаментах на верхнем этаже резиденции британского посланника. Он умолял супругу Кавалера не суетиться и не беспокоиться насчет его здоровья. Все, что ему нужно, это немного побыть одному, и он быстро встанет на ноги.

Дом Кавалера был довольно просторным, как это принято в Италии, его обслуживали гораздо больше слуг, чем в английских особняках таких же размеров, поскольку считалось, что это отсталая страна. Но Кавалерша все равно потребовала дополнительной прислуги для ухода за больным героем и даже привлекла к этому свою мать.

Только его уложили в постель, он сразу же потерял сознание, а пришел в себя от такого знакомого в детстве простецкого деревенского говора сиделки миссис Кэдоган: «А таперича не боись, я те больната не сделаю, позволька уже приподнять немного плечико-то». Ему вспомнилось, как его жена передвигалась и морщилась всякий раз, когда перевязывала ему руку, как ее шокировал вид кровоточащего обрубка. Тем временем супруга Кавалера широко распахнула окно и стала рассказывать ему про изумительный вид на залив и на остров Капри и про курящуюся вдалеке гору, которая, как адмирал знал, представляла для Кавалера особый интерес. Сообщила она и дворцовые сплетни. Затем спела. И коснулась его плеча. После этого остригла ему ногти на уцелевшей руке и протерла рану на лбу свежим молоком. Когда женщина наклонялась, чтобы промыть и подровнять его волосы, он уловил запах, исходящий от ее подмышек, похожий на запах апельсинов или, скорее, лилий. Он прикрыл глаза и дышал через нос.

По всему было видно, что она восхищалась им, и ему это нравилось.

Герой, как и все, знал ее историю: падшая женщина, взятая Кавалером под свое покровительство, а потом ставшая его законной безупречной супругой. Но она не утратила душевной теплоты и непосредственности, чего не сыскать у дам в придворных кругах. А еще она нет-нет да и задаст такой вопрос, на который ни одна благовоспитанная леди не осмелилась бы. Однажды, например, Кавалерша спросила его, что он видит во сне. Вопрос, конечно, был довольно нахальный, но он ему понравился. Однако тут вышло некоторое затруднение — оказалось, что он практически не видит снов, а если что-то и пригрезится, то отчетливо ничего не помнит. Лишь какие-то отдельные фрагменты, касающиеся сражений и боевые выкрики, кровь и чувство страха. Вот в последнее время ему снился один и тот же сон: что он на корабле в самой гуще сражения, все чувства притуплены; в правой руке зажимает подзорную трубу, а левой подзывает капитана Харди. (Да, во сне у него было две руки, но оба ли глаза целы — не помнил.) Все так и происходило на самом деле и в дальнейшем будет запечатлено на картине художника, за исключением того, что в жизни детали снов никогда не повторяются. Адмирал понимал, что все это сон, и заставлял себя проснуться. Однако подробно пересказывать свое сновидение просто не мог, чтобы это не прозвучало как просьба о сочувствии.

Он не раз пытался придумывать сны, приличествующие герою. «Снилось мне, — говорил он в таких случаях, — будто взбираюсь по высокой лестнице». Или: «Снилось мне, что стою я на балконе дворца». А иногда осторожно начинал, боясь, что его могут обвинить в тщеславии: «Мне приснилось, будто я нахожусь один в долине, брожу по бескрайнему полю, где полным-полно разных цветов. И… („Ну, ну, а что же дальше?“)… Снилось, что скачу на лошади, пересекая какое-то туманное озеро… А потом видел себя во сне на большущем банкете… Нет, это как-то неинтересно».

На кой черт вообще снятся всякие сны? И к чему их рассказывать? Он что, забыл, как надо разговаривать с красивой женщиной? Проклятье! Он ничуть не лучше дикого зверя. Все, что помнит, — это карты, тактика, боевые свойства пушек, направление ветра, линия горизонта и линия фронта, ну иногда женщина в Ливорно и всегда Бонапарт, а теперь вот боль в правой руке, которой нет, призрачная боль.

Адмирал чертовски устал, да к тому же у него жар, но он все равно попытается встать.

«Мне снилось, что я в театре… нет. Мне снилось, будто я вхожу в замок и отыскиваю там потайную комнату… нет. Помнится, да, я стоял на отвесной скале, а внизу бушевал и пенился прилив… Опять не то. Я плыл по морю на спине дельфина и услышал зовущий меня голос, голос сирены… нет. Мне снилось, мне снилось…»

Она, должна быть, догадывалась, что сны свои он сочиняет, чтобы как-то развлечь ее. Но сам герой не считал сновидения достаточно подходящими и убедительными для этого, к тому же рассказывал он как-то вычурно. У него не хватало воображения придумывать сны. Он желал только получше сочинить и изложить их в красивой поэтической форме…


Бывает, что, когда рассказываешь о прошлом, уместно не говорить правду или, во всяком случае, всю правду. Но иногда такая необходимость все же возникает.

Согласно критериям изобразительного искусства тех времен, художник обязан был как можно правдивее, с фотографической точностью изобразить объект. Что же касается великих исторических или мифических личностей, здесь прежде всего требовалось показать их величие. Так, к примеру, Рафаэль удостаивался похвал за то, что изображал апостолов красивыми и величавыми телом и душой, полными собственного достоинства, а не такими невзрачными, какими их описывает Библия. «Говорят, что Александр Македонский был невысок ростом и хрупок телосложением, но художнику не следует рисовать его таковым», — требовал сэр Джошуа Рейнольдс.

Великий человек не должен быть изображен жалким и вульгарным ничтожеством, несчастным калекой, хромоногим, косоглазым или с носом, как картошка, или во взлохмаченном парике, а если у него и есть физические недостатки, то не это главное в его сущности. Таково было главное требование к портрету и портретисту.

Мы любим подчеркивать обыденность героев. Выделять неординарность считается почему-то недемократичным. Мы чувствуем себя подавленными призывом к величию. И рассматриваем интерес к славе или к совершенству как проявление умственной убогости, считая, что чрезмерное честолюбие людей с меньшими достоинствами объясняется либо нехваткой заботы и ласки, либо их избытком. Мы хотим восхищаться ими, но при этом сохраняем за собой право не поддаваться заблуждению. Мы не любим принимать второстепенное за идеал. Итак, долой приниженные идеалы, долой внутреннюю сущность! Единственные идеалы — это здоровые идеалы, и каждый вправе стремиться к обладанию ими. По крайней мере, воображать, будто уже обладает, и тем тешиться.


— …Сирена!

— Что такое, дорогой сэр? — Она нежно глядела на него: должно быть, уснул на минутку.

— Мне как-то неудобно, — пробормотал он. — Я уже кончил рассказывать вам?

— Да, — успокоила она, — вы были в королевском замке, где король и королева устроили в вашу честь грандиозный банкет. Точно такой же и мы собираемся организовать через несколько дней, если, разумеется, ваше здоровье позволит. Хотим отпраздновать ваш день рождения и выразить нашу безмерную благодарность за то, что вы подбодрили и спасли эту, упавшую духом, но все же славную страну.

— Ну конечно же, я чувствую себя совсем здоровым, — ответил он и попытался присесть на постели, но тут же застонал, побледнел и откинулся на подушки.


Ей нравилось смотреть, как он спит, просунув, словно ребенок, левую руку между коленок. Во сне он выглядел маленьким и беззащитным. Преодолевая боль в низу своего живота, она была рада теперь говорить «мы», имея в виду мужа и себя, королеву и себя: мы чувствуем, мы восхищаемся, мы тревожимся, мы так признательны. И она действительно разделяла эти чувства.

Никогда еще особняк Кавалера не был так великолепно украшен и освещен, как в день рождения нашего героя. Особняк превратился в своего рода храм прославленного адмирала.

Все походило на его детские грезы: отовсюду он слышал овации, громкие приветствия, один за другим следовали тосты за спасителя монархии, так что он только успевал поднимать свой бокал. Все было, как в его мечтах в детстве, за исключением разве того, что бокал он держал левой рукой, а правой у него не было, хотя она и ныла, чувствовал все же недомогание и легкое головокружение, но это, возможно, от выпитого вина. Обычно он никогда не выпивал без причины, просто так.

Адмирал любовался улыбками и нарядными яркими платьями дам. Кавалерша блистала в пышном одеянии из голубого шелка и рассыпалась в цветистых похвалах. А больше всего ему пришлось по душе то, как сверкали инициалы его имени на канделябрах, вазах, медальонах, брошах и даже оконных стеклах.

Последние недели местные гончары выполняли заказ к этому празднеству. Приглашенные на вечер ели из тарелок и пили из бокалов и кубков, красиво украшенных росписью и виньетками с его инициалами. А когда восемь — десять гостей встали из-за обеденного стола и перешли в бальный зал, где танцевали еще две тысячи гостей, которых Кавалер с супругой пригласили отужинать и потанцевать, всем присутствующим стали раздавать ленты и нагрудные значки, где тоже были инициалы героя. Он незаметно запихнул в правый пустой рукав мундира штук по восемь лент и значков, чтобы потом послать Фанни, отцу, братьям и сестрам и тем самым показать, насколько его здесь все почитают.

— Как вы себя чувствуете, дорогой сэр? — быстро шепнула Кавалерша, взяв его под руку и направляясь в бальный зал.

— Прекрасно, очень даже хорошо.

А выглядел он довольно бледным.

Под балдахином в центре большого зала стояло что-то высокое, задрапированное в английский флаг «Юнион Джек» и его адмиральский вымпел синего цвета. Он почему-то вдруг подумал, что это, должно быть, часть мачты с «Вэнгарда», и подошел поближе, поддерживаемый супругой Кавалера. Ему захотелось опереться на сооружение, но она упредила его жест:

— Не опирайтесь на него, — сказала она, будто прочитав его мысли. — Видите ли, это сюрприз, но очень непрочный, не хотелось бы, чтобы он упал.

Затем женщина покинула его и подошла к Кавалеру, стоявшему около музыкантов. Вот-вот должны были начаться танцы, и он раздумывал, как поэффектнее объявить об этом. Ему не хотелось сидеть сложа руки во время танцев, чтобы все глазели на него. Но в этот момент музыканты грянули «Боже, храни короля», а жена Кавалера вышла вперед и запела. Какой же у нее прекрасный голос! Казалось, она вдохнула новую жизнь в знакомые воодушевляющие слова гимна, а затем герой четко расслышал в словах и свое имя. «Впервые на крыльях славы», — произнесла она и запела новый куплет:

«Споем же о нем

И восславим его всюду,

Он гордость британской короны,

Заставивший трепетать берега Нила,

Боже, храни короля».

Адмирал залился краской от смущения, так как две с лишним тысячи гостей в огромном бальном зале стали громко аплодировать и выкрикивать приветствия, а когда жена Кавалера повторила последний куплет, то все присоединились к ней и начали скандировать и славить героя. Закончив петь, она вместе с мужем подошла к нему, гул тут же смолк, сняла флаг с сооружения, похожего на часть мачты, стоящей под балдахином, и все увидели колонну с высеченной надписью «Veni vidi vici»[49]. Кроме того, перечислялись все битвы, где он одержал победы, и имена командиров судов, участвовавших в сражении при Абукире, его братьев по оружию, которые почти все присутствовали на этом приеме. Они подошли поближе, чтобы пожать ему руку и с уважением выразить признательность за то, что им выпала такая счастливая судьба служить под его началом. Кавалер, стоя возле колонны, произнес небольшую приветственную речь, сравнив его с Александром Великим, а в конце речи его перебила жена, громогласно заявив, что герою нужно сделать памятник из чистого золота и установить его в центре Лондона, и он будет установлен, если на родине поймут, сколь многим обязаны ему. Адмирал чувствовал себя на седьмом небе от похвал. Затем товарищи по оружию, обступив своего командующего, радостно смеялись, веселились, некоторые обнимали его и по-дружески хлопали по спине, как это принято среди близких друзей. О-о, если бы только отец и Фанни видели его в эту минуту.

Он повернулся к Кавалеру, чтобы поблагодарить за такой великолепный праздник.

— Та честь, которую вы оказали мне… — начал было он.

— Да нет, это вы оказали нам честь, — возразил Кавалер и пожал руку героя.

Тут заиграли музыканты, герой, предположив, что Кавалерша ждет, чтобы он пригласил ее на кадриль, подошел к ней. Нет, нет, танцевать он не собирается по вполне понятной причине, хотел только выразить благодарность. Кавалер, очарованный молодым адмиралом, как и его супруга (но та была очарована по-своему), глядел на него нежно, с любовью. Какой блестящий праздник, словно солнце взошло после затмения! То, что было покрыто мраком, теперь казалось высвеченным и сверкающим во всей своей красе. Его дом с бесконечным множеством этих блестящих и ярких вещей (над которыми он трясся, опасаясь, что вскоре придется бросать их все) — теперь официальная резиденция героя. Это прибежище будущего, а также приют для прошлого.


Он уже было приготовился к тому, что его раю на чужой земле приходит конец. В первые месяцы того страшного года казалось, что международный альянс против Франции обречен на провал, а Неаполь покорился воле французов. Первым оскорблением явилось назначение нового французского посла месье Гара, того самого, который зачитывал смертный приговор Людовику XIV. Затем пришлось уволить в отставку влиятельного премьер-министра, резко настроенного против французов, а вместо него назначить человека более лояльного и выступающего за примирение с Францией. Тем временем армии Бонапарта, не имея потерь, продвигались вперед, а молодой английский адмирал по всему Средиземноморью безуспешно разыскивал французский флот, чтобы сразиться с ним.

Кавалер в панику не впадал, не в его характере было паниковать. Но все же он не исключал, что французские войска могут начать широкое наступление из папской столицы на юг полуострова, который уже фактически находился под их контролем. И вот в одно злосчастное утро он узнал, что они уже вышли к побережью чуть севернее Кампи Флеграй. У него с женой и у английских гостей (а у них всегда кто-нибудь гостил из Англии) еще было в запасе время для бегства — Кавалер об этом не беспокоился. Но он всерьез опасался за сохранность своих ценностей. Ценные вещи легко уязвимы — их не защитить от кражи, пожара, наводнения, небрежного отношения со стороны слуг или нанятых реставраторов, губительных лучей солнца и от последствий войны. А это, по мнению Кавалера, прежде всего — вандализм, грабеж и реквизиция.

Каждый коллекционер нутром чует любую мало-мальскую угрозу, которая может превратиться в большую беду. Поэтому любой коллекционер, сам по себе являющийся островом, нуждается еще и в запасном острове. И грандиозные коллекции зачастую порождают мысли о надлежащем хранении и надежной безопасности. Так, один неутомимый собиратель из Южной Флориды, который на личном поезде объездил в поисках новых приобретений все Соединенные Штаты, купил в Генуе огромный замок для хранения своих обширных собраний декоративных вещей. Националистическое китайское правительство, спасаясь бегством из континентального Китая на Тайвань в 1949 году, прихватило с собой съемные и переносные шедевры изящного искусства, выполненные из рисовой соломки и хлопка, а также раритеты (вышитые шелком картины, статуэтки, фигурки из нефрита, изделия из бронзы, старинную фарфоровую посуду и каллиграфические письмена на свитках). Там они хранятся в подземных туннелях и пещерах, вырубленных в горе рядом с огромным музеем, в помещениях которого можно одновременно разместить лишь малую толику всех этих ценностей. В большинстве случаев не требуются столь хитроумные способы охраны или крепостные стены. Но при хранении раритетов в недостаточно безопасном месте у коллекционера не проходит головная боль из-за тревоги за их целостность и сохранность. Таким образом, удовольствие от обладания антиквариатом и редкостями постоянно отравляется призраком их утраты.

Как знать, может, и не надо будет бежать из Неаполя, но если придется, то как тогда уложить, упаковать и увезти все эти вещи, которые он собирал долгие тридцать лет, — это не так-то просто. (Вечный жид[50] не может быть великим коллекционером, ну разве что собирателем марок. Имеется всего несколько знаменитых коллекций, которые можно увести с собой в сумках.) Кавалер подумал, что неплохо было бы переписать для начала свои ценности — ранее он никогда этим не занимался, — провести, так сказать, полную инвентаризацию всех коллекционных предметов.

Вообще-то вряд ли, чтобы он не делал выборочные списки своих коллекций: все коллекционеры одержимы составлением подобных списков, а все люди, которым это доставляет удовольствие, — либо уже сложившиеся, либо потенциальные коллекционеры.

Коллекционирование — это один из видов неутолимого желания, донжуанизм вожделенных объектов, где каждая новая находка вызывает еще более жгучую страсть и порождает вдобавок удовольствие вести счет, составлять реестр или список своим ценностям. При интенсивных и неутомимых поисках ради приобретения новых вещей страсть зачастую несколько остывает и лишается особого шарма, чего не компенсируешь ведением гроссбуха для учета и классификации mille e tre[51] (предпочтительнее нанимать доверенного писаря, который был бы в курсе всех дел и вел учет). В таких случаях возможность созерцать в любой момент свой антиквариат притупляет желание: подобное всегда осуждал и с этим боролся великий поборник эротики Дон Жуан. Но в нашем случае учет и классификация предоставляет стяжателю материальных и духовных ценностей еще большее моральное удовлетворение.

Учет — уже сам по себе коллекционирование, причем на более высоком уровне. Коллекционерам в таких ситуациях совсем не обязательно обладать собственными раритетами. Знание, что такой раритет существует и где находится, заменяет обладание им (к счастью, тем, у кого нет значительных средств на его приобретение). В данном случае ведение реестра подменяет собой право на обладание, становится разновидностью этого обладания: они могут оценивать раритет, классифицировать его — одним словом, помнить о нем и желать его.

Что вам нравится? Пять любимых цветков, пять любимых специй и пряностей, пять фильмов, автомашин, поэм, гостинец, имен, собак, изобретений, ценных камней, пять городов, друзей, музеев, теннисистов… Всего лишь пять? А может, десять… или двадцать… или даже сто? Но какую бы цифру в этом ряду вы ни назвали, она всегда будет казаться вам недостаточной. Да вы бы и не вспомнили, какое же количество вещей вам нравится.

Что вам памятно? Все, с кем доводилось переспать; все штаты, где побывали; все страны, которые увидели; дом, где вы жили; школа, где вы учились; машины, которые имели; домашние животные, бывшие у вас; работа, которую вы выполняли; драмы Шекспира, которые вы смотрели…

Что мир объемлет? Названия двадцати опер Моцарта или имена королей и королев Англии, а может, наименование столиц пятидесяти американских штатов… Даже одно составление подробного перечня уже является выражением желания — желания знать, располагать в определенном порядке, вверять памяти.

Чем же все-таки вы владеете? Компакт-дисками, бутылками вина, первыми изданиями своих книг, старинными фотографиями, купленными на аукционах, — подобные списки могут оказаться не более чем подтверждением утоленного желания и останутся таковыми, по крайней мере, до тех пор, пока над вашими изобретениями не нависнет угроза, как это случилось у Кавалера.

Теперь, когда он мог потерять все, ему захотелось узнать, что у него имеется в наличии, и закрепить это хотя бы в форме описи.

Составление списка представлялось Кавалеру своеобразным выходом из положения, спасительной акцией. И хотя ему он не очень-то нравился, этот стимулирующий довод, тем не менее, засучив рукава, он принялся за перепись своих коллекций. Еще разок осмотреть каждую коллекционную вещь, записать все наименования в определенной последовательности, разложить их в зависимости от комплектности копий, избытка или недостатка, мастерства исполнения, ну и, разумеется, полноты или нехватки каждого предмета — это будет не только удовольствием, но и трудом, приносящим удовлетворение, трудом, который он не решится доверить никому из своей многочисленной челяди.

Начав работу с нижнего зала, выходящего во двор, Кавалер переходил из комнаты в комнату, поднимался с этажа на этаж, просматривал один за другим разные коллекционные предметы (все оказались на месте, ничего не пропало). А по пятам следовали два секретаря-англичанина, Оливер и Смит, записывающие каждое слово Кавалера, а также камердинер Гаетано со свечей и линейкой в руках и мальчик на побегушках, тащивший скамейку. Кавалеру еще никогда не приходилось осматривать свой особняк при таком тусклом освещении. Теперь он казался ему незнакомым, даже чужим, а себя он чувствовал в зависимости от того, какую вещь осматривал и оценивал: то неким подобострастным хранителем музейных ценностей, угрюмым оценщиком раритетов, то благодушно настроенным посланцем заморского деспота — любителя произведений искусства.

Осмотр произвел на него неизгладимое впечатление. Инвентаризация заняла почти целую неделю, поскольку Кавалер отвлекался и тратил немало времени на всякие пустяки. А закончив перепись, удалился в свой рабочий кабинет и целый день расшифровывал и уточнял записи.

Через два месяца, 14 июля 1798 года, он исписал своим небрежным, но вполне разборчивым почерком многие страницы гроссбуха, а закончив писать, закрепил листы в переплет из красной кожи и уложил в ящик письменного стола. В реестре перечислялись все антикварные предметы и ценности, за исключением коллекции вулканических минералов, скелетов рыб и прочих природных редкостей. Здесь было более двухсот картин, в том числе принадлежащих кисти Рафаэля, Тициана, Веронезе, Каналетто, Рубенса, Рембрандта, Ван Дейка, Шардена, Пуссена, множество зарисовок извержения Везувия и четырнадцать портретов жены Кавалера, а также различные вазы и сосуды, статуи, камеи, канделябры, саркофаги и агатовая потолочная люстра. Но те вещи, которые незаконно приобретались у жадных королевских археологов и которые можно было легко опознать, в этом списке вообще не упоминались.

Неаполь замер в ожидании, что французы вот-вот ринутся завоевывать юг полуострова, а Кавалер, которому удалось заранее узнать у гадалки, чем завершится его легкая привилегированная жизнь (совсем не так она кончилась для Помпеев и Геркуланума), поставил точку в инвентаризации своих коллекций и принялся обдумывать, каким образом вывезти из города самые ценные вещи.

Но неожиданно для всех угроза вдруг отступила, так как бесподобный друг Кавалера наголову разбил французский флот, что, по сути дела, сдержало французское вторжение в Италию, начавшееся ровно два года назад, когда они отмечали день рождения героя. Кавалер отдал распоряжение подготовить к отправке в Англию большую часть своих раритетов и антиквариата: в частности, вторую коллекцию античных ваз, более обширную и ценную, чем ту, которую он привез в Лондон в свой первый отпуск и продал Британскому музею. Слуги и доверенные лица тщательно упаковывали отобранные предметы в коробки и большие ящики, приготовив к погрузке на британское судно, отплывающее через несколько дней. Отменять сборы в связи с улучшением политической обстановки было неразумно, поскольку в любой момент могла возникнуть новая угроза французской оккупации или же (что вообще-то еще хуже) мятежа доморощенных республиканцев. «Пусть вазы плывут в Англию на продажу, — решил Кавалер. — Мне нужны деньги». Деньги всегда требуются. Вот в этом-то и состоит оборотная сторона замкнутости коллекционирования, поскольку оно не развивается по восходящей линии, а совершает повторяющиеся обороты. В низшей точке этого цикла, когда предметы распродаются, раздаются и расходятся, коллекционер начинает судорожно собирать новую коллекцию и у него возникает чувство галантности и обходительности. Кавалер утешал себя мыслью о той радости, которую принесет ему новая, еще более обширная коллекция ваз и сосудов.

Он жаждал начать коллекционирование сызнова.


Кавалер стоит на набережной и наблюдает за погрузкой ящиков с ценностями на борт коммерческого парусника «Кэлосес». Наш герой все еще лежит в постели, но чувствует себя лучше. Миссис Кэдоган накормила его мясным бульоном, и теперь он разбирает корреспонденцию и пишет письма, рядом сидит Кавалерша. Своему брату, приходскому пастору, как и их отец, он сообщил о разгроме французов и выразил озабоченность в связи с тем, что его победе особого значения не придают. «Хотя мне и завидуют, но заслуги обязаны признать», — писал он. (Герой ожидал, что за победу под Абукиром ему пожалуют титул виконта.) Жене Фанни он писал еще более откровенные письма с перечислением своих заслуг. Как и супруга Кавалера, которая в письмах Чарлзу на протяжении нескольких лет по простоте душевной продолжала писать о том, как ее повсюду все хвалят, герой сообщал своей жене каждое хвалебное слово, сказанное в его адрес. «Все восхищаются мною. Даже французы отдают мне дань уважения», — хвастался он. Они были очень похожи, израненный и искалеченный герой и жизнерадостная, полная сил замужняя дама — в их поведении, как заметил Кавалер, просматривалось какое-то ребячество, и это задело его за живое.

«Люди идут за мной по улицам толпой и приветствуют, выкрикивая мое имя», — писал герой жене в Англию. Теперь он окончательно выздоровел и встал на ноги. Кавалерша сопровождала его повсюду: и в королевский дворец на переговоры с королем и министрами, и в гавань, где потребовалось уладить недоразумение, возникшее между моряками адмирала и вороватыми неаполитанцами. «Я делаю все периводы нашему знаминитому гостю», — сообщала она Чарлзу. Не переставая восхищаться интересами, взглядами героя на жизнь и на происходящие события. Кроме того, она подружилась со многими его офицерами и передавала ему их озабоченность затянувшейся болезнью глубокоуважаемого командира. Живо интересуясь жизнью молодых корабельных гардемаринов, она проявляла неослабленную материнскую заботу о них, жена Кавалера помогала им писать письма любимым девушкам в Англию и принялась учить Джозию танцевать гавот. Когда тот сказал, что это он тогда, в шлюпке, наложил спасительный жгут на раненую руку своего отчима, она склонилась и поцеловала юноше руку. Жене героя посылала подарки и стихи, прославляющие подвиги ее мужа, когда пришло известие, что его за все заслуги сделали всего-навсего баронетом, пожаловав этот низший титул в иерархии дворянской знати (хотя и положили ежегодное жалованье в размере двух тысяч фунтов стерлингов), то в очередном письме Фанни она написала несколько строк, выражая свое возмущение такой черной неблагодарностью со стороны адмиралтейства. Кавалер тоже не приминул выразить в письме в министерство иностранных дел свой протест по поводу умаления заслуг и третирования героя.

Больше всего им нравилось уединяться втроем. Как-то вечером они устроили в зале для приемов небольшой домашний концерт для героя. Кавалер играл на виолончели, а его супруга пела. Во время коротенького перерыва герой вспылил по какому-то поводу и возмутился нерешительностью неаполитанского короля. Кавалер сразу же принялся успокаивать его, а Кавалерша сидела и молча смотрела на мужчин с чувством глубокой радости. «От этих людей нельзя ожидать, чтобы они исправились», — заметил Кавалер. «Ради Бога, их нужно заставить понять всю глубину катастрофы, которая ожидает их!» — воскликнул герой, энергично жестикулируя левой рукой, культя правой заметно дергалась в пустом рукаве, что частенько бывало у него в минуту сильного душевного волнения.

Кавалерша нежно посмотрела на мужа, а тот продолжал вкратце объяснять причину, почему его величество, к прискорбию, недостаточно умственно развит. Она пристально посмотрела на героя, и ее взгляд подействовал на него благотворно. Затем они вышли на террасу полюбоваться Везувием, который в ту минуту был удивительно спокоен. На террасе Кавалер стоял посередине, а они по бокам, будто двое его взрослых детей, им так подходила эта роль. Но иногда женщина оказывалась в центре, а герой (он был пониже ее) — слева, и она ощущала тепло, идущее от его культи. Любуясь вулканом, Кавалер рассказывал адмиралу о некоторых местных предрассудках, связанных с этой горой.


Каким вообще представляют себе героя другие? Или какого-то короля? Или красавицу?

Ни у нашего героя, ни у короля, ни у красавицы не было ничего такого, что Рейнольдс считал бы образцом внешности. Герой совсем не выглядит героем; король никогда не был похож на короля, да и поступал не по-королевски; ну а красавица, увы, уже больше не красавица. Для ясности стоит заметить, что герой искалеченный, беззубый, потрепанный недоросток; король — чрезмерно разжиревший, с лишаями на теле и огромным носом; красавица же из-за излишнего употребления спиртного раздалась вширь и стала казаться еще более высокой, чем была на самом деле. И вообще, в свои тридцать три она выглядит дамой отнюдь не первой молодости. И только один Кавалер (аристократ, придворный, ученый, эстет) соответствует идеальному типу. Он высок ростом, худощав, хорошо сложен, цел и невредим, и хотя значительно старше всех перечисленных здесь лиц из числа запечатленных на исторических портретах, его физическое состояние просто великолепно.

Конечно же, им всем это было как-то безразлично. Интересно нам, живущим вдали от тех времен, когда от художника ожидали, что тот должен передавать идеальную внешность, когда не ставили под сомнение, будто всякие уродства и физические недостатки нужно приукрашивать, но тем не менее разъясняли, что написанные на портретах исторические личности в жизни выглядели по-другому и в ту пору уже утратили свежесть, стройность и постарели и что художники их идеализировали (по глупости, как мы привыкли говорить).


Это трио казалось таким естественным. У Кавалера в его семье появился молодой человек, ставший для него почти сыном, во всяком случае, более дорогим и близким, чем родной племянник. А его супруга обрела того, кем она могла восхищаться с такой страстью и силой, с какими не восхищалась еще никем и никогда. Герой же впервые нашел в их лице близких друзей. Он был до глубины души польщен восхищением элегантного пожилого Кавалера и искренне потрясен теплым и заботливым отношением его молодой жены. Помимо крепнувшей с каждым днем дружбы, их объединяло чувство, что они играют роли, предназначенные им в великой исторической драме, — спасают Англию и Европу от захвата Францией и повсеместного установления республиканского правления.

Герой чувствовал себя уже вполне выздоровевшим, готовился снова выйти в море. Кавалер писал письма и донесения министрам, влиятельным титулованным друзьям в Англии и другим британским офицерам и адмиралам, несущим службу в Средиземноморье. Вел важные переговоры с министрами Королевства обеих Сицилий, с королевской четой и с отставным, но все еще влиятельным премьер-министром, занимающим антифранцузские позиции. Пробурбонское правительство Неаполя то и дело советовалось и с Кавалером, и с героем по поводу возможной новой войны с Францией. Кавалер решительно предлагал послать армию на помощь Риму, а герой настаивал, чтобы Неаполь ввязался в драку и тем самым выступил открытым союзником Англии (предоставив ей военно-морские базы для стоянок флота) и существенно поддержал британский стратегический замысел. Ну а поскольку уж было решено направить в Рим экспедиционный корпус, наспех собранный из разрозненных бригад и батальонов, то начались военные маневры и всякие инспекторские проверки. И все это сопровождалось призывами к патриотизму, чувством самообольщения, крушением планов и надежд, мучительными тревогами, оживлением среди большинства местной знати и энергичными попытками захватить себе теплое местечко на политической арене в качестве… агентов мировой империи. Они страстно жаждали того времени, когда война перекинется на земли этой отдаленной южной сатрапии, с ее богатыми традициями коррупции и праздности, и старались проповедовать идеи свержения династии военной силой и необходимости всяческого сопротивления противоборствующей сверхдержаве, то бишь Англии.

Начальство героя прислало приказ срочно отплыть со своей эскадрой к Мальте. Вернувшись с бесплодных переговоров с Государственным советом, он написал британскому командующему флотом в Средиземноморье графу Сент-Винсенту, что ждет не дождется, когда сможет поднять паруса и отплыть из этой страны скрипачей и поэтов, распутных девок и негодяев. Но ему не хотелось бы оставлять Кавалера и его супругу одних.

Прошло еще три недели, в течение которых герой продолжал поправлять свое здоровье и одновременно, не теряя времени, уламывать королевское правительство. И вот в середине октября, через несколько дней после отплытия «Кэлосеса» в Англию, эскадра адмирала направилась к Мальте, где он надеялся настичь врага и вступить с ним в бой. Король, зная, что ему придется возглавить армию и некоторое время проторчать в своем дворце в самом центре чопорного Рима, уехал в Казерту поразвлечься и в первую очередь поохотиться. Кавалер тоже отправился туда, предварительно отдав соответствующие распоряжения о том, чтобы начали укладывать и паковать картины и антиквариат — так, на всякий случай, на всякий непредвиденный случай. А его жена принялась ежедневно писать герою письма из охотничьего домика, рассказывать, как она сильно скучает без него. Однажды вечером Кавалер, проведя день-деньской на охоте, невольно насмотревшись на море крови, по возвращении домой тоже приписал к ее письму несколько строк.

Из-за ежедневного тупого истребления массы диких животных взыграл воинственный дух короля, и он с нетерпением ожидал того момента, когда поскачет в красивой военной форме впереди своего войска. Королева же, которая, не потеряв разума, мало-помалу утрачивала боевой запал, стала все больше сомневаться в разумности посылать на Рим экспедиционный корпус. Но супруга Кавалера постоянно уговаривала ее величество сохранять боевой дух и не впадать в панику, о чем регулярно сообщала герою в своих посланиях. Она красочно расписывала королеве, что может произойти, если не предпринять сейчас же наступление на французов: тогда ее мужа, детей, всех поведут на гильотину, да еще вдобавок будут вечно пенять и поносить за то, что она не сражалась до последнего, чтобы спасти свою семью, религию, страну от жадных лап свирепых убийц ее сестры и всего королевского рода во Франции. «Если бы вы толка видили миня, — писала Кавалерша герою. — Я встала и протинула руку, как вы, произнисла удивительную речь и дарагая каралева заплакала и сказала што я права».

Она частенько, не стесняясь, прямо так и говорила, что у героя нет одной руки, поскольку он принадлежал к породе людей, уверенных, будто другие не замечают их увечий или уродств. Слепая женщина, например, может сказать, что сегодня вы хорошо выглядите или выразить восхищение вашей новой красной блузкой, а однорукий мужчина, расхваливая оперу, громогласно воскликнуть, что он все ладони отбил, аплодируя прошлым вечером в театре.

В ответных письмах, которые герой тоже сочинял почти каждый вечер, сидя в своей каюте, он так и писал: «У меня корреспонденции столько, что и двумя руками не управишься разбирать ее. И я частенько переутомляюсь, составляя письма. Но если не считать того счастливого дня, когда снова увижусь с вами обоими, то нет для меня ничего более желательного, чем писать вам». Он благодарил Кавалершу за то, что та вдохновляет королеву и поддерживает в ней воинствующий дух. И повторял каждый раз, как скучает по ним обоим, как признателен за их дружеское отношение и что его благодарность гораздо глубже и сильнее всяких слов. Он вспоминал, как они чествовали его сверх всяких заслуг — никто иной не был так добр с ним прежде, — писал, что, прожив рядом с ними и подпав под их очарование, ему теперь не захочется ни с кем водить компанию, а все окружение кажется без них пустым и скучным и что самое его заветное желание — вернуться назад и никогда не расставаться. «И я также люблю миссис Кэдоган», — добавлял он.


Герой снова заболел, потребовался уход, и лишь спустя три недели смог появиться в Казерте у своих друзей. Отсюда он вместе с супругой Кавалера слал письма жене. Кавалерша описывала, как протекает болезнь героя, посылала новые стихи и еще больше подарков. Он же в своих еженедельных письмах сообщал, что считает Кавалера и его супругу своими самыми дорогими на свете друзьями, только она и его отец ему дороже. «Я живу здесь, как родной сын. Кавалер очень внимательно относится к моим интересам относительно разных научных проблем, а его супруга — олицетворение добродетели и целомудрия. Ни в какой другой стране не встречал я женщину, равную ей».

Через две недели все возвратились в Неаполь, откуда должна была двинуться маршем на север, на Рим, армия из тридцати двух тысяч необученных и необстрелянных солдат (и одноглазый проводник Кавалера Бартоломмео Пумо в числе этих новобранцев) под командованием одного бездарного австрийского генерала и под номинальным верховенством самого короля. Кавалер с супругой отправились к причалу и там вместе с толпами восторженно орущих неаполитанцев провожали героя, который во главе четырехтысячного войска отплыл в нейтральный Ливорно, чтобы перерезать коммуникации между Римом и французскими корпусами, оккупировавшими почти весь север полуострова.

Герой с тревогой заметил, что Кавалер как-то осунулся и резко постарел, а его супруга побледнела и тщетно пыталась хорохориться. «Поскорее возвращайтесь назад к нам», — сказал на прощание Кавалер. «И с новым лавровым венком на челе», — добавила Кавалерша.

Несколько часов назад она вручила ему записку и взяла обещание, что он не прочтет ее, пока не ступит на борт «Вэнгарда». Он поцеловал записку и положил ее в нагрудный карман, поближе к сердцу, а как только сел в вельбот, на котором отплывал к своему флагманскому кораблю, сразу же вынул ее из кармана.

Он вмиг узнал столь обожаемый почерк и стиль: искренние пожелания безопасности, заверения в вечной дружбе и выражения признательности. Но этого ему уже было мало, он жаждал чего-то большего. С нетерпением дошел он до последней страницы, зажав прочитанные листы между коленей, чтобы их не унесло ветром, пока матросы гребли к «Вэнгарду». Дальше, дальше. Ага, вот.

«Не тратьте время попусту с Ливорно. Простите миня, дарагой друг, если скажу што в энтом городе для вас нету ничего утешительнава».

Он поморщился. Так, значит, она слышала о его единственном легком флирте за время, пока он женат; да, это подпортило его репутацию. Дело в том, что четыре года назад в том же Ливорно он, будучи тогда командиром линейного корабля «Кэптен», встретился с одной очаровательной женщиной, которая была замужем за холодным, неряшливым морским офицером. Ему сначала стало жалко ее, потом он увлекся ею и даже начал подумывать, что и она влюбилась в него. Этот флирт длился всего каких-нибудь пять недель.

Герой улыбнулся. Если его драгоценная подруга ревнует, то он твердо знает: она его любит.


Дурачье! Идиоты! Да нет, это он, сам король, дурак, что прислушался к советам Кавалера. Одним из первых поверил, что бурбонское правительство Неаполя сумеет сформировать и наскоро обучить войско, способное противостоять французам. Себя король не винил — не в его привычках было признаваться в собственных ошибках.

Герой свое дело сделал, высадив десант в Ливорно и на всякий случай остался там на три дня. Но как же он мог подумать, что французы допустят, чтобы Рим пал перед неаполитанцами?

Подписав два года назад мирный договор с Францией (Фарс! Позор! Бесчестье! — психовала тогда королева), Королевство обеих Сицилий официально стало нейтральным, и король и его советники не объявляли войну Франции (предусмотрительно, как они потом считали). Поход, дескать, не направлен против Франции, это всего лишь братская помощь в ответ на обращение жителей Рима, страдающих от республиканского правления, навязанного им девять месяцев назад якобинскими фанатиками, а также оказание им содействия в восстановлении законности и порядка.

Французские генералы, оккупировавшие Рим еще с февраля месяца и установившие там под своей эгидой Римскую республику, благоразумно отвели войска на несколько километров за городскую черту. После того как неаполитанский экспедиционный корпус овладел без единого выстрела Римом, куда с помпой въехал король, проследовав в свою резиденцию в палаццо Фарнезе, призвал римского папу, выдворенного из города республиканцами, вернуться обратно и затем предался кутежам и развлечениям. Через две недели Франция объявила войну Королевству обеих Сицилий, и французские солдаты походным маршем снова двинулись на Рим.

Когда вечером король услышал, что французы возвращаются, он быстренько скинул пышные королевские одеяния, переоделся в целях маскировки простолюдином, еле напялив эту одежду на свои жирные телеса, и рванул прямо домой, в Неаполь. Неаполитанские войска находились в Риме меньше недели, и экспедиция закончилась постыдным провалом. Герой, помнится, предсказывал, что, если марш на Рим ничего не даст, Неаполь вскоре падет. И он оказался целиком и полностью прав.

После того как почти все деморализованные неаполитанские отряды вернулись вслед за королем в Неаполь, опередив французов, которые продвигались на юг в боевом порядке, Кавалер распорядился разыскать Пумо. Он беспокоился за него. Может, юноша счастливо избежал рекрутчины и его не забрили в солдаты, а может, лежит сейчас где-нибудь в канаве с пулей в голове? Поиски ни к чему не привели, ему сообщили, что проводник не вернулся. Кавалер впал в уныние, но все же до конца не поверил, что умный Толо пропал без вести. Быть того не могло, чтобы Толо, счастливчик Толо, не выкрутился бы из беды, и не из таких трудных положений приходилось ему выпутываться. Но вот что касается всех остальных событий, то они развивались именно так, как Кавалер и опасался.

Король ругался, хныкал и постоянно крестился. Королева же, обозлившись на свои просвещенные взгляды, сделалась почти такой же суеверной, как и ее супруг, и стала записывать молитвы на клочках бумаги и запихивать их себе под корсет и даже заглатывать. В свойственной ей манере она без обиняков так прямо и заявила громогласно, что только неаполитанские войска могут спасаться бегством от врага, которого они превосходят по численности в шесть раз, и, дескать, она всегда знала, что эти трусливые и ленивые неаполитанцы никогда не овладеют Римом.

Теперь на стенах домов каждое утро появлялись антироялистские призывы: французские войска приближались, сторонники якобинцев совсем обнаглели и, надеясь, что французы их в обиду не дадут, как они не дали расправиться с патриотами в Риме, стали действовать в открытую. Самые ярые сторонники короля из числа его подданных — городские бедняки, — закрасив республиканские лозунги, собирались на большой площади перед дворцом, требуя опровержения распространившегося слуха, будто королевская семья намерена в полном составе удрать в Палермо. До королевы-иностранки им не было никакого дела, но вот их любимый король — он должен дать слово, что никогда не уедет. Выйди, покажись, Король-Долгоносик!

И король был вынужден появиться на балконе вместе с королевой, чтобы толпа убедилась, что они здесь и он никуда не собирается бежать, будет сражаться с французами до последнего и простых людей в обиду не даст; а королева, пристально глядя на площадь, прищурила глаза и узрела гильотину там, где обычно воздвигали на большие празднества деревянную гору. Их может немедленно увезти из Неаполя только герой, к нему все обращаются с мольбой о спасении. В его руках их жизнь и смерть.


Королева и слышать не желала, чтобы доверить кому-то, кроме жены Кавалера, драгоценности короны, свои бриллианты и почти семьсот бочонков, наполненных золотом в слитках и монетами стоимостью около двадцати миллионов фунтов стерлингов. Все эти сокровища перетащили темной ночью в резиденцию британского посланника, переложили в другие ящики и опечатали перстнем-печаткой, затем переправили в порт и погрузили в трюмы флагманского корабля героя. И не кто иной, как сама Кавалерша обнаружила и обследовала забытый всеми подземный потайной ход, ведущий из королевского дворца в маленькую бухточку. Вот по нему-то английские матросы и перенесли на спинах сундуки, корзины и кофры с остальными королевскими ценностями — дорогие картины старых мастеров, антикварные вещи из дворцов Казерты и Неаполя и лучшие раритеты из музея в Портичи, а также королевскую одежду, постельное белье и столовые принадлежности. Каждый ящик королева сопроводила описью, а весь груз аккуратно уложили в трюмах торгового судна, подошедшего в бухту поближе к берегу.

Кавалерша — само воплощение энергии и отваги — так и сновала туда-сюда между королевским дворцом и резиденцией посланника, где вместе с матерью отбирала одежду, белье, лекарства и следила за ходом дела — считается, что лучше женщины никто не знает, как надо укладывать и упаковывать вещи. Ну а чем занимался Кавалер? А он отдавал распоряжения, что нужно уложить в ящики и корзины в первую очередь: корреспонденцию и деловые бумаги, инструменты, ноты и партитуры, карты и книги. Не занятых слуг, отправили с записками от супруги Кавалера ко всем англичанам, находившимся в городе, с уведомлениями о необходимости начинать паковать самое необходимое и быть готовыми к скорому отъезду.

Кавалер уединился в своем рабочем кабинете и читал, стараясь не думать о том, что творится вокруг, и книги помогали ему в этом.

К счастью, он уже успел отправить два месяца назад все свои вазы и сосуды, а большинство из трехсот сорока картин были упакованы и подготовлены к отправке. Все коллекционеры Италии в те дни жили в страхе перед ненасытным грабителем Бонапартом, который, захватывая города, приказывал сдавать все произведения искусства в качестве военной контрибуции. Парму и Модену, Милан и Венецию обязали сдать по двадцать лучших шедевров, а римский папа даже распорядился отправить из Ватикана во французскую столицу сто самых ценных произведений искусства в целях «триумфального показа предметов науки и искусства, собранных в Италии». И по широким парижским улицам торжественно проследовала длинная процессия с бесценными предметами античной и средневековой культуры, включая «Лаокоона» из Ватикана и четырех коней из Сан-Марко. Все это было представлено на официальной церемонии министру внутренних дел, а затем отправлено на хранение в Лувр.

Но уж его-то картины французам не достанутся. Правда, что делать с коллекциями вулканических пород и минералов, со статуями, бронзой и другими антикварными изделиями? С собой можно прихватить лишь малую толику этих раритетов. Как же, в конце концов, нелегко быть коллекционером!

Иногда Кавалеру приходила шальная мысль сжечь все это на костре, но каждый раз он останавливался в нерешительности, не зная, что предать огню, а что все же оставить. И вот теперь опасность возможной утраты коллекционных ценностей стала реальной. Однако спасаться от пожара войны все же предпочтительнее, нежели быть застигнутым врасплох извержением вулкана, когда он будет вынужден бежать по улицам в ночной пижаме, ничего не прихватив с собой, а если помедлит и попытается унести что-нибудь, то угодит в ловушку и его настигнет текущая раскаленная лава. Сейчас он все же может прихватить с собой многое. Но не все, конечно. А ему так дорога каждая вещица.


Жители города были озлоблены, и герой решил из соображений безопасности отвести на всякий случай корабль подальше от берега, чтобы до него ненароком не долетели ядра из пушек, установленные на стенах Сен-Эльмо. Они и так падали все ближе и ближе к флагману, взрывая мутные воды залива.

И вот двадцать первого декабря, холодной дождливой ночью, он подплыл к берегу на трех барках и направился ко дворцу, где его уже ожидали король с королевой, их дети, в том числе старший сын с женой, кормилица с их новорожденным (кстати, малыш успел обмочить ее юбки), лейб-доктор, королевский духовник, егермейстер и восемнадцать камергеров и фрейлин. Всех их он провел по тайному ходу к бухте, усадил там в барки и переправил по бурным водам залива на свой «Вэнгард». Кавалер же с супругой и ее матерью, чтобы обмануть и сбить со следа возможных преследователей, отправился в этот вечер на прием в резиденцию турецкого посла, откуда они незаметно выбрались и двинулись в порт пешком. Там они сели в свою собственную барку, где их приветствовали с радостными вздохами облегчения собравшиеся заранее домочадцы. Английские секретари Кавалера немало потрудились, отбирая на корабль слуг из числа неаполитанцев: мажордома, двух поваров, двух грумов, трех лакеев и несколько служанок Кавалерши. Среди них была и ее новая любимица Фатима, симпатичная черная коптка[52], вывезенная героем в качестве трофея в битве при Абукире и подаренная впоследствии ей. Фаворитка разразилась счастливыми рыданиями, увидев свою госпожу целой и невредимой. В другую барку уселись два бывших премьер-министра Королевства обеих Сицилий, австрийский посол, русский посланник, их подчиненные и слуги, и все поплыли по начинающему штормить заливу.

Герой рассчитывал поднять паруса на рассвете. В его культю словно вонзился острый трезубец Нептуна — верный признак, что надвигается шторм. Но король не позволял «Вэнгарду» отплывать в Палермо, пока не доставят из Казерты и не погрузят его семьдесят охотничьих псов. Он не доверял неаполитанским парусникам даже собак. Король стоял на верхней палубе и возбужденно болтал с Кавалером о прелестях великолепной охоты на дичь, которую он устроит, как только доберется до Сицилии, а адмирал Карачиоло в это время метался взад-вперед по мостикам неаполитанского судна «Саннита», не в силах спокойно переносить последние унижения. Королевская семья предпочла не только эвакуироваться с помощью британского адмирала и на его судне, но даже не доверила своему флагманскому кораблю ни единого ящика с пожитками.

Наконец к вечеру следующего дня «Вэнгард» отважился сняться с якоря и отправился в плавание по бушующему морю. За ним в кильватере следовала довольно пестрая по составу флотилия: еще два корабля из британской эскадры, «Саннита» и другие неаполитанские военно-морские суда. Их вели английские моряки, сменившие сбежавшие экипажи: один португальский корвет и несколько коммерческих судов, на борту которых находились два кардинала, ряд неаполитанских знатных семейств, все английские поданные и французские граждане (многие были аристократы), спасающиеся от ужасов революции; значительное число слуг, а также большое количество вещей Кавалера, даже кое-что из меблировки.

Королева настояла на том, чтобы ее основная часть багажа была погружена на «Вэнгард», но вот в какой из ящиков уложили постельное белье вспомнить не смогла. Услышав про такой казус, Кавалерша не колеблясь предложила свое, а миссис Кэдоган быстренько взбила и устроила королю постель, и тот благополучно завалился спать. Кавалерша же села рядом с королевой на кофр, где находилось шесть тысяч дукатов из королевской казны, и взяла ее за руку. Младшего сына королевы шестилетнего Карло Альберто уложили на матрасе в углу каюты, и он спал там в непривычной обстановке, посапывая и тяжело вздыхая во сне. Перед уходом супруга Кавалера смахнула с ресниц мальчика желтый налет гноя и вытерла холодные капельки пота с его бледного личика. Старшие королевские дети в это время бродили наверху, по раскачивающимся палубам и надстройкам, неотступно следуя за матросами и корабельными плотниками, путаясь у них под ногами, которые связывали покрепче вещи и укрепляли борта и мачты корабля на случай усиления шторма. Детей очаровывала татуировка моряков и отпугивали болезненные язвы от цинги на лицах, шеях, бицепсах и ладонях.

К утру шторм уже разыгрался вовсю: каждый раз, когда корабль зарывался носом в пучину, казалось, что он уже никогда не вынырнет. Обрушивающиеся волны заливали его борта. Ураган рвал паруса. Дубовая обшивка корпуса трещала и ломалась. Матросы матерились на чем свет стоит. Взрослые вели себя так, как обычно ведут те, кто думает, что вот-вот пойдут ко дну, — одни молились, другие выли и орали, третьи в истерике громко смеялись или же сидели молча, стиснув зубы. Герой, который потом признался, что никогда, за все годы службы на флоте, не видел более свирепого шторма, не покидал палубу. Кавалерша ходила по каютам с полотенцами и тазиком, помогая страдающим от морской болезни. Кавалер не оставался в своей спальной каюте, его все время подташнивало, пока не вывернуло наизнанку. Взяв фляжку, чтобы отхлебнуть немного воды, он увидел, как трясутся руки.


Слепому каждый случай представляется случайным. Напуганному любое событие кажется преждевременным.

Вот за вами заходят, чтобы вести на расстрел, или на виселицу, или чтобы сжечь на костре, посадить на электрический стул, или же бросить в газовую камеру. Вы должны встать, но не можете. Ужас охватывает вас, тело отказывается повиноваться. Хотите подняться и пройти с достоинством мимо палачей к открытой двери тюремной камеры, но нет сил тронуться с места. Поэтому вас силой волокут к выходу.

Или, допустим, над вами и всеми другими нависает смертельная опасность. Раздается тревожный набат колоколов или пронзительный вой сирены (предупреждение о воздушной тревоге, урагане, наводнении), вы бросаетесь в убежище, похожее на тюремную камеру. Здесь вроде безопасно и вам, и остальным. Но почему-то именно в безопасности вы себя и не чувствуете, скорее, ощущаете, что угодили в западню. Бежать некуда, а если бы даже и было куда, страх сковал ноги. Наваливается непривычная тяжесть, так что вы с трудом встаете с кровати, добираетесь до стула и сползаете с него на пол. Вас трясет от страха, а может, от холода, и кажется, что страшнее этого уже ничего нет. А если остаетесь спокойным, то просто притворяетесь, будто все идет, как задумано.

Кавалер не знал, что самое неприятное во время шторма. То ли эта сумеречная, тесная, скрипучая, громыхающая каютка — самая маленькая в мире каюта, где можно только съежиться. Или мокрая одежда и холод (в тот день было ужасно холодно). А может, грохот и шум, отчаянный скрип судна, когда дерево трется о дерево. Ужасный треск — должно быть, сломалась мачта; гулкий хлопок — это, видно, лопнули под напором ветра паруса-марсели[53]; пронзительное завывание ветра и какофония воплей и криков. Нет, все-таки хуже всего — это отвратительная вонища. Все иллюминаторы и люки задраены. На корабле, который был чуть пошире теннисного корта, а в длину всего вдвое больше его, находилась команда из более чем шестисот моряков и около пятидесяти пассажиров. Плюс к этому на судне было только четыре гальюна, да и те не работали. Кавалеру так хотелось вдохнуть свежего, обжигающего чистого воздуха, а вместо этого ноздри забивала тошнотворная вонь.

Выйдя на палубу, он увидел бы, как, бросая вызов шторму, корабль то вздымается на гребень волны, то зарывается носом в бездну, проваливаясь между стенами черной воды.

Лучше уж подняться наверх, на палубу, но как пройти на непослушных ногах по скользкому проходу и трапу? Он все же вышел из каюты поискать жену и побрел по узенькому, накренившемуся коридорчику, затопленному по колено холодной морской водой, в которой плавали человеческие экскременты и остатки блевотины, потом инстинктивно повернул направо. Но тут погасла свечка в фонаре, который Кавалер держал в руке, и он испугался, что может заблудиться. Появилась бы здесь Ариадна и вручила ему нить[54]. Но он не Тесей, нет, скорее, Минотавр, угодивший в лабиринт. И вовсе он не герой, а монстр.

Ведя рукой по осклизлым стенкам коридора, цепляясь за грубые направляющие канаты, Кавалер вернулся в свою тесную каюту. Только он прикрыл дверь, как судно резко качнулось, и Кавалера с силой швырнуло к стене. Он сполз на пол и, еле добравшись на четвереньках до койки, попытался ухватиться за спинку, тяжело дыша от неожиданного удара и острой боли в груди. Вся мебель в каюте была намертво привинчена к полу, его же бросало от стенки к стенке. Кавалер в изнеможении закрыл глаза.

Так что тогда говорила гадалка? Ага, вот что: дышите глубже.

Он вспомнил давний совет: если вам грустно или одиноко, призовите на помощь духов, и они составят вам компанию. Кавалер открыл глаза. У нею в каюте появилась Эфросина Пумо, она сидела, обеспокоенно покачивая головой. И Толо возник рядом с ней, стало быть, слух о том, что его сразил французский солдат при бегстве из Рима, оказался ложным. Толо ухватил его за лодыжки и прочно удерживал на месте, не давая упасть. А Эфросина легонько гладила лоб.

— Не бойтесь, милорд.

«Да я и не боюсь, — подумал Кавалер. — Просто я чувствую унижение».

Он не видел Эфросину уже много лет. Она должна быть очень старой, но выглядит почему-то гораздо моложе, чем в тот раз, когда он впервые пришел к ней. Кавалер не в силах был понять, как такое возможно. И Толо предстал тоже довольно молодым мускулистым малым без бороды и усов, один глаз полуприкрытый. Он был его проводником при восхождениях на вулкан в течение целых двадцати лет (хотя с возрастом постепенно утрачивал былую подвижность). Но он остался таким же учтивым, легкоранимым юношей с бельмом на глазу, каким некогда был.

— Я приближаюсь к смерти? — пробормотал Кавалер.

Гадалка отрицательно покачала головой.

— Но корабль-то вот-вот опрокинется.

— Эфросина уже говорила, когда придет ваша смерть. У вас еще целых четыре года.

Но все равно этим она его не утешила.

— Как не хочется умирать таким образом, — печально сказал он.

И тут только заметил — почему не замечал раньше? — колоду карт в руках у Эфросины.

— Позвольте уж мне показать вашу судьбу, милорд.

Кавалер едва разглядел вынутую им же карту, кто-то лишь промелькнул на ней вверх ногами. «Неужели это я? — подумал он. — Качается, мечется и падает в бездну, как наш корабль. Такое ощущение, будто сам лечу вверх ногами».

— Это и есть ваше превосходительство. Заметили отрешенный вид на лице висельника? Да, милорд, это вы.

Неужели он, Кавалер, и есть тот самый человек, болтающийся в воздухе вниз головой со связанными за спиной руками, подвешенный к виселице за правую ногу?

— Разумеется, это ваше превосходительство. Сначала вы влетели головой вперед в пустоту, но остались спокойным…

— Да не спокоен я!

— Но вы же веруете…

— Нет у меня никакой веры!

Минуту-другую она вглядывалась в карту.

— Но карта же означает, что я умру! — воскликнул Кавалер.

— Но не таким образом, — возразила гадалка, тяжело вздохнув. — Значение карты совсем не то, о чем вы думаете. Посмотрите, милорд, бесстрастным взглядом. — Она грустно рассмеялась. — Вас не только не повесят, это я обещаю наверняка, вы останетесь живы, чтобы вешать других.

Но его уже утомили россказни о собственной судьбе. Ему хотелось, чтобы Эфросина отвлекла его чем-то: превратила бы шторм в картину на стене, заставила темные стены побелеть, раздвинула горизонт, подняла вверх потолок.

Но шторм опять разбушевался, волны тяжело били о борт судна, он слышал шум и треск на палубе. Что там, еще одна мачта рухнула? Она действительно сильно наклонилась, вот-вот рухнет и накроет их, он это чувствует. Толо! Воздух наполняется влагой. Толо!

Юноша все еще здесь. Он легко растирает ему ноги.

— Никак не могу успокоиться, — пробормотал Кавалер.

— Выньте свой пистолет, милорд, и вам сразу полегчает, — послышался голос Толо.

Ну что ж, дельный совет.

— Мой пистолет, говоришь?

Толо принес ему дорожный несессер с двумя пистолетами, которые он всегда возил с собой, а Эфросина в этот момент стирала пот с его лба и надбровий. Кавалер вынул пистолеты и закрыл глаза.

— Ну а теперь как вы себя чувствуете? Безопаснее?

— Да, да, конечно.

Души Эфросины и Толо исчезли, а он остался, держа в каждой руке по пистолету и, несмотря на то, что шторм начал постепенно стихать, изо всех сил продолжал сжимать рукоятки.


Супруга Кавалера только что вышла из каюты австрийского посла князя Эстергази (того сильно укачало и тошнило, в перерывах между жестокой рвотой он молился). До нее вдруг дошло, что уже несколько часов она не видела своего мужа. По раскачивающемуся коридорчику женщина добралась до своей каюты.

Как же ей полегчало, когда, открыв дверь, она увидела, что он сидит на дорожном сундуке. Правда, заметив у него в каждой руке по пистолету, испугалась.

— Ой, да что же это такое?

— Хрр, хрр, хрр! — раздалось монотонное бульканье.

— Что? Что?

— Никак не откашляюсь от соленой воды, — прохрипел Кавалер.

— Какой воды? В горле?

— В корабле! В моей глотке! В тот момент, когда, по моему представлению, корабль пойдет ко дну, — он угрожающе замахал пистолетами, — я намеревался пустить себе пулю в лоб.

Держась за дверной косяк, она пристально смотрела на мужа, пока тот не отвел глаза и не перестал размахивать пистолетами.

— Хрр, хрр, хрр, — опять эти булькающие звуки.

Ей стало жалко его за страхи и мучения. Рот у него казался распухшим. Но она не кинулась успокаивать Кавалера, как успокаивала и утешала многих. Впервые она отшатнулась от него, впервые пожелала, чтобы он оказался другим — не хитроватым стариком, ослабленным морской болезнью, одурманенным и сбитым с толку зловонием и близким соседством большого числа людей, которые находились в скотском состоянии, лишившись всяких внешних приличий.

— Да корабль совсем даже и не тонет, — произнесла она спокойным голосом. — Потому что у руля стоит наш великий друг.

— Проходите и присядьте рядом, — попросил Кавалер.

— Я вернусь через часок. Королева…

— У вас платье запачкалось…

— Не позднее чем через час я вернусь… Обещаю.

И она ушла, и в ту же ночь — был канун Рождества — ветер стих. Она уговорила все-таки Кавалера подняться на палубу и полюбоваться открывшимся великолепным видом действующих вулканов на островах Стромболи и Вулькано. Супруги так и замерли на месте. Ветер уже утих, на их лицах высыхали соленые брызги. Яркое пламя, вырывавшееся из вулканов, ярко освещало усеянное звездами небо.

— Смотрите, смотрите, — шепнула она и обняла его за талию. Затем увела обратно в каюту, где засиделись души Эфросины и Толо.

Ушла она, лишь когда муж спокойно уснул, и твердо настроилась не ложиться спать, пока требуется ее помощь. Только на рассвете Кавалерша вернулась в каюту, разбудила и опять вывела его на палубу, заваленную обломками мачт и надстроек. Море успокоилось, ярко горел красный диск восходящего солнца, окрашивая паруса в розоватый цвет, и души тех двоих, пришедших успокаивать Кавалера, стали постепенно таять.

Она показала ему записку, полученную в четыре утра, когда находилась в каюте королевы, тщетно пытаясь успокоить и убаюкать принца Карло Альберто, который капризничал и никак не хотел засыпать. В записке герой желал Кавалеру, миледи и миссис Кэдоган счастья, доброго здоровья и приглашал их днем к себе, в адмиральскую каюту на праздничный обед по случаю Рождества Христова.

— Какое прекрасное утро, — молвила она.

Обед проходил своим чередом, разве что измотанный герой ни к чему не притрагивался, да Кавалер, которого все еще подташнивало, лишь пытался кое-что отведать, однако Кавалерша и миссис Кэдоган (она соснула всего часок) уплетали за обе щеки. Вдруг кто-то постучал в дверь, затем ударил посильнее и наконец забарабанил. Оказалось, что это одна из фрейлин королевы. Рыдая, она просила Кавалершу как можно быстрее прийти к ее величеству. Миссис Кэдоган извинилась и последовала за дочерью. Когда они пришли к королеве, то первым, кого увидели, был доктор, склонившийся над мальчиком.

— Взгляните! — вскрикнула королева. — Il meurt![55]

Глаза у ребенка закатились, он судорожно дергался, крепко сжимая трясущиеся кулачки и вдавливая большие пальчики в ладошки. Кавалерша взяла ребенка на руки и поцеловала в лобик.

— Конвульсии обычно бывают от испуга, — сказал доктор. — Когда маленький принц придет в себя и поймет, что шторм прошел…

— Нет! — вскричала Кавалерша и принялась укачивать деревеневшего мальчика.

Королева в этот момент проклинала свою судьбу, а миссис Кэдоган разжала ребенку стиснутые зубы и засунула между ними край полотенца, чтобы освободить рот и горло от блевотины.

Матросы криками известили, что на горизонте показался Палермо. Палермо! Приступы у ребенка участились, жена Кавалера все крепче прижимала к груди его содрогающееся тельце, укачивала, вдыхала ему в рот воздух, словно желая соединить свое и его дыхание, и тихонько мурлыкала английские псалмы, которые помнила еще с детства. Но мальчик все же к вечеру умер. Прямо у нее на руках.

Вскоре после полуночи «Вэнгард» встал на якорь, а час спустя рыдающую королеву усадили в маленький шлюп вместе с ее двумя дочерьми и несколькими фрейлинами и служанками. Король же решил не сходить с борта корабля до тех пор, пока подвластные ему сицилийские феодалы не организуют подобающий такому случаю прием. Он еще никогда не посещал свою вторую столицу.

Кавалерша вызвалась было сопровождать королеву, но потом подумала, что герою может потребоваться ее помощь в качестве переводчицы. Она совсем выбилась из сил. Вот теперь неплохо было бы поспать чуть-чуть.

На следующий день, ближе к полудню, король сошел на берег под неистовые крики, любопытные взоры и оглушительные пушечные залпы приветственного салюта. Со шканцев за всем этим торжеством мрачно наблюдал адмирал вместе с Кавалером и его супругой. Он был явно не в настроении. Хотя все, находившиеся под его опекой, остались живы и здоровы, кроме несчастного маленького принца, радоваться особенно было нечему. Другие военные корабли и двадцать торговых судов, уплывшие из Неаполя, уже благополучно прибыли в Палермо. В ужасных условиях, безо всяких удобств, но зато и без приключений добрались примерно две тысячи беженцев, в том числе любимые слуги и собаки короля и служанки королевы. Шторм потрепал лишь его, флагманский корабль. Разорвались три марселя, сломалась грот-мачта, повредились снасти. Просто так их не починить, это ясно. А может, он всего-навсего вымотался и чертовски устал?

Кавалерша почти всю ночь не сомкнула глаз, во время аврала вела себя лучшим образом и думала только о других. Вся королевская челядь восхищалась ее стойким поведением, и ей это нравилось. Она пережила своеобразный звездный час, теперь же, оказавшись вроде без дела, хотела, чтобы все оставались на корабле как можно дольше.

Кавалер стоял посредине между женой и их общим другом, пришедшим на смену воображаемым духам, которые появились в его каюте во время шторма. Все еще испытывая головокружение, но, преодолев, похоже, морскую болезнь, он с нетерпением ожидал, когда снова ступит на твердую землю. Они поздравляли друг друга с удачей и благополучным прибытием.

5

А вот другой шторм.

Отплыв из Неаполя в октябре, грузовое судно «Кэлосес», с двумя тысячами античных ваз и сосудов на борту, с трудом пробившись через бурное Средиземное море и счастливо избежав встреч с военными судами противоборствующих держав, вышло через Гибралтарский пролив в открытый океан, а там — вдоль берегов Иберийского полуострова, затем Франции, держа курс на Запад, а затем устремилось напрямую к Англии. И вот когда двухмесячное плавание уже подходило к концу, вблизи островов Силли судно внезапно попало в жестокий шторм, получило пробоину, переломилось и пошло ко дну. Всех членов экипажа спасли. Удалось даже погрузить в спасательный шлюп один объемистый ящик — матросы ошибочно думали, что в нем лежат ценности Кавалера (на его грузах никакой маркировки не было). Таким образом, волны поглотили настоящее сокровище — вторую и самую обширную коллекцию, собранную Кавалером за всю его жизнь.

Вода. Огонь. Земля. Воздух. Четыре составных бедствия. Вещи, сгоревшие в огне, исчезают. Они превращаются в… дым, уходят бесследно в воздух. Вещи, угодившие в пожарище войны, например, затонувшие при бомбежке, притом что могут оказаться поврежденными и отрезанными от мира, все же остаются досягаемыми, пусть и с большим трудом. Они целы, хотя и мало-помалу разрушаются, покрываются наслоениями морских микроорганизмов и, бесцельно гонимые приливами и отливами, бултыхаются в тесных ящиках и корзинах, но их судьба более несчастна, нежели судьба зарытых в землю сокровищ, поскольку до дна морского добраться гораздо труднее. Сокрытые под землей вещи не столь уж сложно откопать и вытащить на свет Божий, поэтому прятать их там — дело довольно ненадежное. Вот взгляните, к примеру, на города, изначально обреченные на гибель, а затем погребенные Везувием. А теперь представьте, что было бы, если бы их скрыло наводнение.

Кавалер до сих пор не знает, что его вазы затонули за несколько недель до того, как он бежал из Неаполя. «Вэнгард» доставил благополучно всех пассажиров до Палермо. Уцелев в том страшном шторме, Кавалер стал меньше терзаться по поводу того, что при поспешном бегстве ему не удалось прихватить вместе с картинами все самые ценные и дорогие для него антикварные вещи. Он старался не думать о раритетах, которые пришлось бросить в великолепно обставленных особняках; теперь они лежат там безо всякой охраны, дожидаясь грабителей. О своих лошадях, о семи роскошных каретах, о спинете Кэтрин, клавесине и пианино.

Разумеется, он и мысли не допускал, что больше никогда не увидит оставленное там имущество. Никогда не будет развлекать гостей на своей вилле у подножия Везувия. И не поскачет верхом на заре из своего охотничьего домика в Казерте на крики загонщиков и лай собак. Что больше не насладится купанием его красавицы в каменном бассейне в Позиллипо. Не будет стоять у окна в своей домашней обсерватории: восхищаясь великолепной гладью залива и видом любимой горы. Нет и нет! А вдруг да? Нет! Никогда! Кавалер с надеждой думал, что такая беда все же вряд ли произойдет, хотя прекрасно знал нрав Везувия, однако уповал на милость Божию.

И вот они на время (лишь на короткое время, как им казалось) вынуждены поселиться в Палермо — на юге самого что ни на есть юга.

В каждом человеческом обществе есть свои южане — люди, работающие вполсилы, предпочитающие танцевать, выпивать, горланить песни, шумно скандалить, убивать своих неверных жен или мужей. У них гораздо энергичнее жесты, более блестящие глаза и пестрее одежда, вычурнее украшены экипажи, сильнее обострено чувство ритма, но главное, им присущ шарм, шарм и еще раз шарм. Это легкомысленные, непритязательные, нет, не так — ленивые, невежественные, суеверные, несведущие люди, непунктуальные, заметно беднее северян (а как же может быть иначе, скажут северяне). Но все же, несмотря на бедность, даже нищету, жизни их можно позавидовать — они не такие трудоголики и сексуально более раскрепощены, чем северяне, да и управляют ими не такие коррумпированные власти. Мы лучше и выше их, утверждают северяне с чувством явного превосходства. Мы не увиливаем от своих обязанностей и не врем напропалую. Работаем много и упорно, исполнительны и аккуратны, на нас во всем можно положиться. Но веселятся южане лучше и больше нас.

Во всех странах, и в южных, в том числе, есть свой юг, а за экватором он поднимается к северу. У Ханоя — это Сайгон, у Сан-Паулу — Рио-де-Жанейро, у Дели — Калькутта, у Рима — Неаполь, а у Неаполя, который лежит уже на широте Северной Африки, есть Палермо — вторая столица Королевства обеих Сицилии, построенная еще крестоносцами. Там еще более жаркий климат, более броская и яркая природа, а жители еще суевернее, невежественнее и бесчестнее, чем неаполитанцы.

Дабы опровергнуть стереотип, сложившийся о юге, следовало бы сказать, что когда они сразу же после Рождества прибыли в Палермо, то на пальмах в городе… лежал снег. В течение первых недель января они втроем поселились на вилле в нескольких просторных, с минимумом мебели, комнатах, где не было даже каминов. Все южные города никогда не бывают готовы к неожиданным холодам.

Герой не вылезал из-за письменного стола, сочиняя главные донесения. Кавалер, закутавшись в стеганое одеяло, дрожа от холода, сидел в размышлении и стойко боролся со схватками поноса. Ну а его супруга, которая не выносила безделья, то и дело отлучалась из дому, главным образом к королеве, и помогала ей контролировать, как размещается и обустраивается ее многочисленное семейство по апартаментам королевского дворца. Домой она возвращалась поздно вечером и рассказывала Кавалеру и их общему другу о нерасторопности местных слуг, о мрачном настроении королевы (что вообще-то понятно) и о постоянных отлучках короля, веселящегося на маскарадах, знакомящегося с городскими театрами и посещающего другие развлекательные заведения своей второй столицы.

Несмотря на холодную погоду, Кавалер, его супруга и их друг ни на минуту не забывали, что город находится далеко на юге, следовательно, полон еще более ненадежным, эксцентричным и примитивным народом, плутами и лжецами похлеще. Из этого вытекало, что им следует быть осторожнее: не отлучаться надолго из дома, не опускаться до уровня… джунглей, улицы, кустов, болота, холмов, необжитых районов (довольствуясь своей культурой). Поскольку если начать танцевать на столах ради собственного развлечения, засыпать над открытой книгой, крутить любовь напропалую, когда только захочется, — в этом случае пеняйте на себя. Юг засосет вас.

В середине месяца заметно потеплело. Кавалер с неохотой согласился арендовать в долг за непомерно высокую плату дворец поблизости от бухты. Он принадлежал одному сицилийскому аристократическому роду, отличавшемуся крайним чудачеством, даже по местным меркам. Только вообразите себе князя, чей герб украшает сатир, держащий в руках зеркало, в которое смотрится женщина с головой лошади! Но дворец тем не менее был расположен очень удобно, богато обставлен мебелью, на стенах его красовались цветные шелковые гобелены и портреты угрюмых предков нынешних хозяев. Здесь легко было устроить британское посольство. К сожалению, история дворца оказалась слишком мрачной, чтобы Кавалер осмелился использовать помещения и как свою резиденцию, то есть разместить там музей коллекционных экспонатов. Уже прошло несколько недель, как они сюда въехали, а он все еще не распаковал бо́льшую часть багажа, вывезенного из Неаполя.

И вот здесь, в этом неожиданном и жутко дорогом месте изгнания, они сделались еще более сплоченной тройкой. Крупная женщина и среднего роста мужчина, преисполненные чувствами друг к другу, и высокий, изможденный старик, горячо любящий их обоих и радующийся, что находится в их компании. Хотя Кавалер и не возражал никогда, чтобы его супруга отлучалась куда-нибудь с адмиралом (их слишком оживленное поведение утомляло его), уже через несколько часов он с нетерпением ждал их возвращения. Вместе с тем ему не всегда хотелось, чтобы за его столом собиралось слишком много гостей. Однако каждый вечер к нему заглядывало на огонек немало англичан, эвакуировавшихся из Неаполя. Такие многолюдные, спонтанные застолья, на которых присутствовало двадцать, тридцать, сорок, а порой и пятьдесят человек, длились каждый раз до тех пор, пока Кавалерша не вставала из-за стола (иногда она делала это для того, чтобы без лишних уговоров, сразу начать показывать пластические позы) и не направлялась к пианино играть и петь. Она уже успела освоить несколько печальных, но грациозных песенок сицилийцев. С точки зрения Кавалера, вечера тянулись долго и нудно, но не принять своих соотечественников он не мог, никто из них не жил здесь в таких более или менее сносных условиях, как он. Во всем Палермо имелась всего одна подходящая (по меркам англичан) гостиница, да и та была битком набита постояльцами, а за аренду мало приспособленных для нормального проживания домов беженцам приходилось платить в два-три раза дороже, чем в Неаполе. У них вытягивали деньги как только могли. Терпя неудобства и дискомфорт, люди ожидали, что хотя бы у Кавалера найдут то, к чему привыкли. Приезжая к нему в наемных экипажах (за которые тоже здорово переплачивали) и попадая из жалких времянок в ярко освещенную резиденцию британского посланника, они думали: «Вот как мы должны жить. Вот на что мы имеем право. Эта роскошь, расточительство, изысканность, это изобилие всяких яств — все это делается, чтобы мы развлекались и делали друг другу приятное».

После обильного ужина и выступления супруги Кавалера обычно затевались ночные карточные игры, начинался обмен всякими слухами и сплетнями, переходящий в снисходительно осуждающую болтовню относительно распутства местного населения. Беженцы вспоминали разные старые истории, произошедшие с ними, и сетовали на жалкие условия, в которых им волей-неволей приходится прозябать. Но, казалось, ничто не могло ослабить их тягу к наслаждениям и удовольствиям, их удовольствиям. В письмах к родственникам и друзьям, оставшимся в Англии, они не жалели красок, живописуя свои бедствия. В этих посланиях сообщались и кое-какие новости, тоже красочно расписанные. Общество привыкло к избитой информации — предсказуемой, второстепенной, высказанной небрежно, так, между прочим, чтобы не всполошить слушателя (одни только варвары выбалтывают напропалую все, что взбредет в голову и что они испытывают). Здесь же формулировки отличались осторожностью: «Догадываюсь. Допускаю. Признаю». Письма не скоро доходили до адресата, а это давало получателю надежду, что за то время тучи над головой отправителя, должно быть, рассеялись.

Кое-кто уже стал готовиться к возвращению в Англию, тем более что вести из Неаполя приходили совсем неутешительные, то есть такие, какие беженцы и ожидали услышать. Спустя две недели после бегства оттуда короля и королевы с правительством французы двинули на город шеститысячный корпус, а в конце января клика неаполитанских просвещенных аристократов и профессоров породила уродливое чудовище, провозгласившее себя Партенопейской Везувианской республикой[56].

Большинство беженцев склонялись к мысли, что Неаполь утерян для них навсегда. Любой иностранец, живший в той бедной стране до революции припеваючи, готов видеть самый зловещий исход не только для себя, но и для всей страны, как только лишается былых привилегий. Даже Кавалер стал, хотя и с неохотой, подумывать об отставке и возвращении в Англию. Но он не знал до поры до времени, как выбраться из Палермо. Их великолепный друг, от которого теперь зависело все, не владел иностранными языками, и поэтому нельзя было ожидать, что его примут как профессионального дипломата при дворе, где все говорили по меньшей мере на двух языках, но только не на английском. К тому же они не могли покинуть короля и королеву, пока судьба их страны висит на волоске. Кавалер говорил об этом с королем, и беседа получилась даже более резкой, чем ему бы хотелось, но тот пробурчал что-то невразумительное насчет ухудшающейся обстановки и заявил, что ради любой благоприятной новости из Неаполя готов пожертвовать собственными развлечениями, которым предавался с такой страстью.

В действительности же король каждый раз, когда ему напоминали о необходимости забыть хоть на время об этих самых развлечениях, приходил в дикую ярость. Ничего с Неаполем не случилось бы, останься он нейтральным, орал король супруге. Это все она виновата, все из-за ее пристрастия к англичанам, а вернее, к этой Кавалерше. Королева выслушала длинную гневную тираду мужа молча, как это нередко бывает, когда жена знает твердо, что хотя она и умнее мужа, но все равно лишь только жена и потому вынуждена сносить его капризы. Несмотря на свое неослабное недоверие придворным за их лицемерную и показную лояльность к королевской семье и к церкви, королева была убеждена, что французская оккупация и вся эта чехарда с республикой, созданной с подачи Франции и под ее патронажем, не могут длиться долго. Неаполитанцы убивали французских солдат, которые беспечно шлялись по ночам в одиночку по темным переулкам города. Двух солдат прирезали в публичном доме какие-то завсегдатаи этого заведения, а большая толпа возбужденных горожан напала на одну из французских казарм и устроила там жестокую бойню, убив двенадцать спящих солдат. А вдобавок, сказала она жене Кавалера, у нас объявился и нежданный союзник — сифилис. За короткое время эта ужасная болезнь, которую итальянцы называли французской, а французы, наоборот, — le mal de Naples[57],— вывела из строя по меньшей мере тысячу вражеских солдат, а для некоторых оказалась фатальной.

Главной заботой всех домочадцев стала работа героя, а вовсе не дела Кавалера. К нему то и дело присылали курьеров, приходили командиры других кораблей за советами и указаниями. Нужно было срочно организовать оборону Сицилии на случай, если Бонапарт вдруг решится начать вторжение на остров. Кардинал же Руффо, приплывший сюда вместе со всеми, добровольно вызвался вернуться обратно и возглавить стихийное вооруженное сопротивление французским оккупантам. Он предложил скрытно высадить его на берегах родной Калабрии, где у него было несколько обширных поместий. Там он может создать целую армию из своих крестьян, пообещав им ослабить бремя налогов и отдать Неаполь на разграбление, лишь только его захватят. По расчетам кардинала, удастся завербовать от пятнадцати до двадцати тысяч новобранцев. Королева в целом поддержала план Руффо, хотя все же никому из своих придворных не говорила о нем, больше полагаясь на блокаду Неаполя силами английского флота, что вынудило бы и без того раздробленные французские войска убраться подобру-поздорову безо всякого боя. А когда французы уйдут, республиканцы останутся беззащитными перед лицом праведного народного гнева. Слава Богу — тут королева даже перестаралась — у черни наконец-то появилась соответствующая цель для выхода ее злой кипучей энергии.

Ну а поскольку французы до сих пор не совались на юг дальше Неаполя, то, видимо, вряд ли они планируют форсировать Мессинский пролив. Однако и в Палермо вспыхнула зараза революции; хотя здесь революционные голоса громко еще не раздавались, тем не менее кое-какие заезжие гастролеры постарались насадить элементы революционной моды: короткие стрижки у женщин и длинные волосы у мужчин. Любуйся теперь вот этой эволюцией причесок среди образованного класса! Король распорядился гнать в три шеи из оперного театра каждого, кто посмеет заявиться туда, не напудрив волосы. Лиц мужского пола, отрастивших шевелюру, закрывающую уши, надлежало немедленно стричь. Каждого пописывающего вредные статейки или подрывные книжонки бросать в темницу, в домах арестованных устраивать повальные обыски на предмет обнаружения дополнительных улик, свидетельствующих об их революционных настроениях. Любая книга Вольтера сама по себе являлась уликой, так как его работы теперь считались синонимом дела якобинцев, хотя бренные останки философа еще в 1791 году были торжественно погребены в Пантеоне при огромном стечении публики.

Невероятно, но в то время за одно лишь хранение книги Вольтера читателю могли присудить три года каторжных работ на галерах. Каким же невежей был тогдашний неграмотный король! Кавалер, уединяясь в своем рабочем кабинете, до сих пор с превеликим восхищением вспоминал мудрого Фернея, который пришел в смятение, обнаружив, что является заступником и покровителем революции и террора. А уж тем более кто бы мог предвидеть, что восхитительная едкая сатира Вольтера на общепринятые взгляды будет расценена как призыв к ниспровержению установленных порядков во имя справедливости и стабильности? Кто еще, кроме наивных или невежественных людишек, начитавшихся его книг, мог прийти к выводу, что им предназначено осуществить то, что в них написано? (Разве страсть Кавалера к предметам культуры античного Рима привела его к поклонению Юпитеру и Минерве?) Достойно сожаления, что некоторые из его высокопоставленных друзей в Неаполе поступили именно так. Теперь он опасался, что им придется расплачиваться за свою наивность слишком большой ценой.

Нет, что ни говори, а чтение — это кратчайший путь в другой мир, диаметрально противоположный тому, в котором живет читатель. Из этого воображаемого мира он выходит обновленным, готовым невозмутимо терпеть несправедливость и разочарование в собственной жизни. Серьезное чтение — это бальзам на раненое сердце, а развлекательное чтиво — вовсе не подстрекательный призыв к действиям. Кавалер же, который в первые недели по приезде в Палермо чувствовал себя не вполне здоровым, посвящал основное время книгам, в частности, перечитывал очерк Вольтера о счастье. (Лучший способ справиться с тяготами изгнания — это ни на минуту не расставаться с книгой.) И по мере выздоровления он постепенно осваивался на новом месте своего временного пребывания.

Расстройство желудка и ревматизм у него все еще не прошли, что мешало наносить визиты королю, перебравшемуся в одну из своих загородных резиденций, чтобы сподручнее было ездить на охоту. Но кисло-сладкое очарование Палермо стало мало-помалу возбуждать в Кавалере интерес. Вокруг бухты вытянулась цепочка рыжевато-коричневых дворцов и вилл, построенных в самых разных смешанных архитектурных стилях (византийско-мавританском, мавританско-норманнском, норманнско-готическом, готика, соединенная с барокко). Над городом мрачно нависает розоватая масса известняковой горы Пеллегрино: гора и море видны с любой городской улицы, кругом сады, заросли олеандра, плюща, агавы, юкки, бамбука, бананов и перца. Палермо, признался он, можно считать по-своему прекрасным, как и Неаполь, хотя поблизости нет вулкана, безмятежно курящегося под ярко-голубым, безоблачным небом. (Эх, если бы сбросить несколько лет, тогда можно было бы организовать экспедицию на Этну, куда он уже разок взбирался, правда, это было давно.) У Кавалера вновь пробудилось чувство прекрасного, а вместе с ним и старые привычки, делающие его собирателем красивых вещей. Так как он был самой знаменитой личностью в королевстве и имел широкие знакомства, главным образом по переписке, среди местной знати, ученых мужей, его забросали приглашениями прийти посмотреть антиквариат, оценить или купить редкие вещи. Коллекционеры надеялись возбудить у него зависть. Антиквары выставляли припрятанные сокровища. Он приходил, разрешал себе осматривать и даже ощущал мимолетные вспышки интереса. Но ничего не приобретал. И не только из-за нехватки средств. Просто пока не видел ничего соблазнительного, ничего такого, что стоило бы купить.


Коллекционер по складу своего характера привереда и скептик. Авторитет коллекционера заключается в его праве сказать «нет». Хоть в душе своей он всего лишь пошлый стяжатель, его алчность должна соизмеряться с волей отказываться от каких-то приобретений.

«Нет, нет, спасибо. Вещь, конечно, прекрасная, но не совсем та, которую я разыскиваю. Почти такая, но все же не такая. На краю этой вазы видна тончайшая трещина, а картина этого художника не столь хороша, как другое его произведение. Мне нужна его ранняя работа. Я хотел бы приобрести лучший экземпляр».

Душа же у любовника совершенно иная, чем у коллекционера. Недостаток или изъян у любовницы является неотъемлемой частью ее шарма. Здесь он никогда не бывает скептиком.

Но вот перед нами трио. Старейший — великий коллекционер, который на склоне лет стал пылким любовником, и его страсть к коллекционированию пошла на убыль. Разохотившийся коллекционер, который оказался вынужденным выпустить коллекции из своих рук: на некоторые перестал обращать внимание, другие отправил за тридевять земель (где они и нашли свой конец: чего, кстати сказать, больше всего опасался коллекционер), остальные упаковал в ящики. Теперь он живет без коллекций, без житейских удобств, вдали от красивейших мест, услаждавших его взор и получивших широкую известность во многом благодаря тому, что раньше, как он считал, они принадлежали ему. Пока он палец о палец не ударил, чтобы начать собирать новые коллекции.

Двое других — сладкая парочка, предпочитающая всем остальным тех, кто скрашивает их досуг, не забывая громогласно объявлять об этом. Их эмблемы — это они сами, их заботы и помыслы, любовь к ним со стороны других. Он гоняется за наградами; она же собирает все, что делает ее еще краше, и трезвонит на всех углах про свою любовь к нему.

Кавалер с его тонким пониманием ценности предметов коллекции (он вникал в их суть и знал, как им в конце концов подобрать достойное место, где и ему можно было бы поселиться) нашел, что дворец князя слишком пронизан личностью владельца, чтобы превращать его в хранилище собственных сокровищ. Супруга же тем временем с одобрения Кавалера быстренько понавешала и понаставила в их временной резиденции портреты адмирала, флаги, трофеи, фаянсовую и стеклянную посуду, кружки — все, изготовленное в честь победы в сражении при Абукире, превратив дворец в очередной музей славы героя. Ни одно место не казалось ей слишком тесным для устройства такого музея.

Обращение любовника с дамой сердца противоположно обращению коллекционера к накопленным экспонатам. Его стратегия — держаться в тени. «Да не смотрите вы на меня-то, — говорит коллекционер, — я ничто. Смотрите лучше на то, что у меня есть. Это ведь великолепно, да и другие вещи тоже, не правда ли?»

Мировоззрение коллекционера заранее предполагает существование бесчисленных миров, сил, царств, эпох, а не только одного сегодняшнего мирка. Страсть коллекционера уничтожает тонкий пласт времени, в котором он живет, и раскрепощает его. Любовник же, наоборот, не замечает ничего, кроме мирка, имеющего непосредственное отношение к предмету его любви. «Этот мир — мой. Моя красавица, мой триумф, моя слава», — говорит он.

Сперва он притворялся, будто не замечает ее пристального взгляда, а потом стал отвечать ей тем же. Обмен взглядами стал для них таким же естественным, как и глубокое ровное дыхание, — они и не замечали этого.

Тем не менее готовность поддаться столь сильным чувствам (и это отличало их от Кавалера и делало так похожими друг на друга) вовсе не означала, что они контролировали свои чувства или же должны были в этой связи что-либо предпринимать. Кавалер до встречи с молодой женщиной, ставшей потом его второй женой, не ведал страсти, быстро давал оценку своим чувствам, и впоследствии его мало интересовало, понимают его или нет. Герой же желал быть понятым — для него это означало, что его восхваляют, прославляют, симпатизируют ему и вдохновляют на новые подвиги. Ну а еще герой был романтик, то есть его тщеславие соседствовало со своего рода унижением, когда приходится и притворяться, и пыжиться. Он чувствовал себя весьма польщенным дружбой с Кавалером и дружбой, перешедшей затем в любовь, с его женой (он осмелился называть их чувства любовью). «Если меня любят такие достойные люди, то, стало быть, я этого заслуживаю». Сам он любил эту супружескую пару до безумия и всякий раз с восторгом предвкушал общение с ней.

Кавалерша превосходна знала, что ей хочется, но впервые в жизни не в силах была сообразить, что нужно делать для исполнения желания. Она не могла не флиртовать, поскольку это являлось свойством ее натуры, как и стремление к моногамии. Одной из ее добродетелей всегда была преданность, и она без устали проявляла ее, и не потому, что не знала усталости, а в силу своего характера. Никогда ей не хотелось обидеть, унизить Кавалера или причинить ему боль. И оба они всячески оберегали своего нового друга. Герой — человек чести. Кавалерша — бывшая куртизанка, чья искренняя преданность и непоколебимая верность своему супругу доказывались тем, что она полностью отрешилась от своего прошлого. Герой хотел оставаться тем, кем был всегда. А она желала все больше и больше утверждаться в новом обличье.

Они считали себя любовниками, хотя на самом деле еще ни разу не поцеловались.

С обоюдного согласия (герой и Кавалерша) старались выплеснуть свою страсть, открыто и прилюдно восхищались друг другом. Однажды на каком-то приеме у русского посланника она наклонилась и поцеловала его боевые награды, а он даже бровью не повел и ничуть не покраснел от смущения. Со своей стороны, адмирал без устали восхвалял каждому вновь прибывающему в Палермо ее геройские поступки, о которых другие были уже премного наслышаны. Кавалерша считала: все, что она делала для него, — это для блага Британии. Он рассказывал о ее бравом поведении во время шторма при переходе из Неаполя (на протяжении всего плавания она так и не прилегла ни на минутку), о ее самоотверженном уходе за королевской семьей — жена Кавалера стала буквально их рабыней, подчеркивал герой. Когда он произнес слово «рабыня», его почему-то пробрала дрожь до костей. Тогда он снова повторил эту фразу: она стала буквально их рабыней.

Святая Эмма — так подчас называл ее адмирал с самым серьезным видом. И еще добавлял: образец совершенства. Ему хотелось восхищаться самим собой, но он чересчур быстро начинал испытывать восхищение к тем, кого любил, на самовосхваление же времени не оставалось. Он восхищался своим отцом, потом Фанни, Кавалером, а вот теперь восхищается женщиной, супругой Кавалера. Говорить о том, что он любил ее больше, чем кого-либо в своей жизни, значит сказать, что он восхищался ею, как еще никем и никогда. Она была его религией. Святая Эмма! Ни один человек не осмеливался ухмыльнуться при этих словах!

Но вот беженцы стали понемногу роптать. На смену благодарности герою за то, что он вывез их из Неаполя и заботился до самого Палермо, пришли недовольство и глухое недовольство. Сами они оказались в затруднительном положении, а герой оставался удовлетворенным и успокоенным. Разве не пришло для него время, ворчали они, присоединиться к британской армаде в Средиземном море и разгромить врага в новой битве? А еще лучше вернуться в Неаполь и отбить у французов город и свергнуть марионеточный республиканский режим. Из-за чего он мешкает?

Разумеется, все прекрасно знали из-за чего.

Где бы жена Кавалера не исполняла избранные этюды из своего знаменитого репертуара исторических пластических поз — репертуара, которым до сих пор восхищались самые привередливые критики, — он всегда был там, восторженно глядел на нее, при этом правый рукав у него изредка подергивался, а на полных губах играла отрешенная, блаженная улыбка. «Боже мой, как великолепно! — восклицал герой. — Если бы только величайшие артисты Европы могли присутствовать на этом вечере, сколь многому они научились бы!»

Гости при этих похвалах лишь обменивались понимающими взглядами. Ну а она не просто представляла на сцене Клеопатру, а сама была Клеопатрой, обольстившей и заманившей в свои сети Антония; Дидоной, очаровавшей сурового, неподдающегося Энея; Армидой, околдовавшей Ринальдо, — все это знакомые эпизоды из древней истории и эпоса хорошо известны присутствующим: овеянный славой мужчина делает короткую остановку во время великой миссии и, поддавшись, остается с ней. Остается.

Раньше считалось, что женщины так влияют на мужчин, что те превращаются в трусов, становятся кроткими и добренькими, и любовь только расслабляет их. Это значит, что женщины особенно опасны для солдат. Поэтому воин должен относиться к женщинам грубо, по меньшей мере, жестоко, бесчувственно, чтобы не утратить постоянной готовности к битве, совершению насилия. Он должен подчиняться только узам боевого братства и в любой момент в бою отдать свою жизнь ради общей победы. Ну а наш воин был изранен и искалечен, ему требовалось окончательно поправиться, чтобы встать в строй. Нужно было время также на починку и доукомплектование линейного корабля «Вэнгард», сильно потрепанного штормом. Да и вообще его присутствие в Палермо было необходимым и полезным.

Хотя адмирал и не совсем еще поправился, чтобы идти в море, он не сидел без дела на берегу, а разрабатывал планы похода эскадры, на этот раз под командованием капитана Трубиджа для блокады гавани Неаполя. В этом ему немало помогала супруга Кавалера. Она любила славу героя. Вместе они продвигались к его великому предназначению. Предназначению, дарованному ему судьбой. Но она не была из разряда тех женщин, которые устраивают карьеру своим любовникам, да и он не нуждался в ее покровительстве.


Ему хотелось порадовать ее. Она, в свою очередь, безумно хотела порадовать его.

Честолюбие и желание доставить другому удовольствие — для женщины вещи несовместимые, немыслимые. Если вы радуете кого-то, то это и вам в радость. Чем сильнее вы ублажаете другого, тем выше и ценнее ваша награда. Вот почему женщине так отлично подходит моногамия, в условиях которой она знает, кого ей радовать и ублажать.

Теперь у нее было двое мужчин — муж и их общий друг, которому Кавалерша хотела делать только приятное.

Кавалера преследовали заботы о деньгах. Он был вынужден просить взаймы у друзей, уверенный, что сможет вернуть долги, как только продадут в Лондоне его большую коллекцию античных ваз, а пока понемногу распродавал отдельные камни, статуэтки, камеи и другие малоценные антикварные предметы, вывезенные из Неаполя. Его жена задумала свой план: попытаться выиграть немного денег за карточным столом. Таким образом, родилось еще одно необычное начинание (ради того, чтобы уменьшить чье-то страдание), обернувшееся затем страстью. Другой страстью. Игра в карты, выпивка, обильная еда — вся ее кипучая деятельность, связанная с этим, не знала границ. Усилившееся страстное желание доставлять удовольствие другим еще больше распаляло индивидуальность и подогревало аппетит Эммы.

Кавалер знал, что она неплохо играет в карты, в «фараона» или в кости, и стал рассчитывать на ее выигрыши. Хотя лицезреть ее во время ночной игры, равно как не видеть этого зрелища, было для него одинаково тяжко. Он старался подавить в душе любое сострадание и по вечерам обычно уходил с игры пораньше. Герой же каждый раз оставался рядом с Эммой до самого конца, что-то шептал ей на ухо, лучезарно улыбался, когда она выигрывала, и ставил за нее на кон, когда карта не шла. «Как же великолепно она играет, — думал он, — ни у кого не было бы ни малейшего шанса выиграть у нее, если бы некоторые милые слабости иногда не сбивали ее с толку». Герой заметил, что каждый раз после второго стакана бренди женщина слегка хмелела. Для него это было странно, поскольку сам он после такой дозы оставался трезв как стеклышко. Вообще-то к алкоголю, как впрочем, и картам адмирал испытывал равнодушие (подобно Кавалеру, он был трезвенником) и не понимал, что та быстрота, с какой Эмма приобщалась к алкоголю, вовсе не свидетельствовала о ее повышенной чувствительности, а являлась верным признаком алкоголизма.

Жена Кавалера была расчетливым и везучим игроком, но иногда шла на безрассудный риск, поставив на кон весь выигрыш, причем приличный. Так что герою приходилось все время находиться поблизости, чтобы вовремя одернуть ее. Она же, ощущая его присутствие (он мог быть где-то рядом или в дальнем конце зала, где беседовал с кем-нибудь и подавал ей успокаивающие знаки, дескать, не волнуйся, я тут), никогда в таких случаях не теряла голову и в излишний азарт не впадала.

Кавалерша осознала, насколько сильно ей хочется дотронуться до героя. Если прежде она могла свободно касаться его, то теперь эта привычка переросла в застенчивый обмен учтивыми уравновешенными жестами. Задержавшись у подножия большой мраморной лестницы, чтобы пожелать поздним гостям спокойной ночи, Эмма машинально прикасалась к пустому рукаву адмирала, приколотому к мундиру, стряхивая пылинку, а когда замечала на ресницах его слепого глаза мельчайшую соринку, ей безумно хотелось смахнуть ее.

Чувствуя ее прикосновение к пустому рукаву, он думал, что рука у него цела, когда они стояли лицом к лицу, он ощущал, будто приникает к ней.

Вот она смотрит на его губы, слегка приоткрытые, когда он слушает, а когда говорит, она ловит себя на мысли, что не различает его слов, лицо героя расплывается, кажется слишком крупным.

Им легче было стоять не друг против друга, а рядом. Причем оба ощущали разницу, стоит ли адмирал справа от нее или слева. Правая сторона у героя искалечена — неподвижный глаз, пустой рукав. Кавалерша заметила, что он непроизвольно старается приближаться к ней своей левой, здоровой стороной.

Но при обычном положении, когда она сидела справа от героя, у него появлялись другие возможности воздействовать на поведение женщины. Дело в том, что, увлекшись карточной игрой, Эмма принималась незаметно для окружающих почесывать свою левую ногу. Адмирал опасался, как бы она не расцарапала до крови свою нежную кожу. (У нее уже в который раз обострилась экзема, о чем он даже не подозревал.) Ничего не зная о болезни, герой придвигался к ней поближе и, заглядывая в карты, которые она держала в правой руке, начинал подсказывать ходы. Кавалерша обошлась бы и без подсказки, но теперь ей поневоле приходилось делать их быстрее, и левая рука ее была уже занята.

Как же трогательно заботились они о телах друг друга, сокрытых одеждой. Как же стремились сократить расстояние, разделявшее их тела.

За банкетным столом она всякий раз старалась сесть так, чтобы его левое бедро было бы не дальше пятнадцати, нет — семнадцати сантиметров от ее правого бедра. Вот уже подали четвертое блюдо, банкет в самом разгаре. Хотя герой и сам неплохо управляется одной рукой с комбинированным (нож на одном его конце, а вилка на другом) столовым прибором из чистого золота, подаренным восторженным почитателем после битвы при Абукире, она все же не в силах была превозмочь себя. Взяв в руки свои приборы, подвигается к нему поближе, почти касаясь его бедра, закидывает ногу на ногу и, не обращая внимания на нарушение этикета, начинает нарезать у героя на тарелке кусочек мяса.

За столом в тот вечер не только одна Кавалерша была сбита с толку расстоянием между разными объектами. Вот что еще там произошло.

— А разве я одна, — так сидевшая напротив них мисс Найт начала свой рассказ о необычайном явлении, которое ей лично довелось наблюдать, — неужели мне единственной на этом банкете посчастливилось увидеть маленький островок с живописными очертаниями, расположенный не далее, чем Капри от Неаполя?

— Островок? Какой такой островок?

— Но ведь из Палермо не видно никаких островов, — заметил другой гость.

— Как же так, ведь все уверяли, что он есть на самом деле, — строго проговорила мисс Найт.

— А когда же вы видели этот… островок? — спросил ее лорд Минто, бывший посол на Мальте и один из близких друзей героя, живший у них уже несколько недель.

— Ну он виден… только ненадолго. Когда на небе нет ни облачка, его и не различить.

— Как же так? Вы ведь различали его даже в пасмурный день?

— Ну не совсем уж пасмурный, лорд Минто, если вы имеете в виду прогноз погоды. Виден он только тогда, когда возникают легкие облачка на горизонте.

Леди Минто рассмеялась и сказала:

— Да, да, конечно же, это было легкое облачко, а вы приняли его за остров.

— Да нет же, никакое это не облачко, — упорствовала мисс Найт.

— Скажите на милость почему?

— А потому что у него не менялись очертания.

Стол притих. Кавалерша надеялась, что герой ввяжется в разговор, но он помалкивал.

— Ну и что же? Такое вполне может быть, — спокойно произнес Кавалер. — А дальше, собственно, что, мисс Найт?

— Не знаю, логично ли я все объясняю. Но то, что видела сама, опровергать не стану.

— Да так и нужно поступать, — подбодрил ее Кавалер. — Ну а все же, что же дальше-то?

— Осмелюсь сказать, что я довольно настырная, — продолжала та, — хотя кажусь нерешительной, поскольку не уверена, верно ли описала характерные черты этого островка, которым так восхищалась, и насколько они привлекательны.

— Ну а остров-то вы все же видели или нет? Это что, действительно был настоящий остров?

— Да, настоящий, лорд Минто, — твердо произнесла мисс Найт. — Увидев остров несколько раз, я нарисовала его очертания и показала нашим офицерам. Они сразу же опознали его — это самый дальний остров из гряды Липарских островов, который расположен…

— Наверное, Вулькано, — перебил ее Кавалер.

— Да нет, у него вроде другое название.

— Тогда Стромболи?

— Нет, нет.

— Ой, да вы можете видеть Липарские острова, а ведь это такая даль! — удивленно воскликнула Кавалерша. — Как жаль, что я не столь зоркая!

— Предлагаю тост за упорство мисс Найт, — поднял свой бокал герой. — Она женщина с характером, а я больше всего уважаю в женщине твердость характера.

Мисс Найт зарделась от комплимента из уст адмирала, а Кавалерша встала и протянула ей через стол руку. Комплимент на самом деле оказался адресованным другой женщине, но, дотрагиваясь до ее ладони, Эмма как бы касалась руки героя.

— Но отсюда никак нельзя увидеть Липарские острова, — продолжал сомневаться лорд Минто.

Поскольку мисс Найт, утверждение которой поставило под сомнение компетентность многих столь важных гостей, обиженно замолкла и чисто по-женски замкнулась в себе, Кавалер воспользовался заминкой и по собственной инициативе решил просветить почтеннейшую публику и рассказать про миражи и другие аномальные явления в оптике — об этом он много читал в научной литературе.

— Думается, мы должны согласиться с утверждением мисс Найт, что она видела остров, — начал он авторитетным, не терпящим возражений голосом. — Разве сам лорд Минто не говорил нам, что видел собственное лицо? Я имею ввиду, что видел, конечно, с помощью зеркала. Так и мисс Найт заметила далекий остров на спокойной глади залива Палермо, вернее, отражение острова. Это явление сродни тому, как посредством камеры-люциды[58] проецируется отражение предмета на гладкой поверхности с той лишь разницей, что здесь отображение достигается за счет облаков, когда те расположены под определенным углом. Тогда они служат как бы тремя или даже четырьмя линзами, применяемыми в камере-люциде. Многие мои знакомые художники считают, что этот хитроумный аппарат очень подходит для проецирования на расстояние написанных ими картин.

Супруга Кавалера не преминула заметить собравшимся гостям, что ее муж является знатоком во всех отраслях науки. «Никто не знает столько, сколько знает он», — с апломбом заявила она.

— Не могу дождаться следующего дня с легкими облачками, чтобы посмотреть на таинственный остров мисс Найт, — произнес банкир мистер Маккиннон. — Может, если облака расположатся как надо, мы увидим и наш Неаполь…

— Ах, я не хотела бы смотреть сейчас на Неаполь, — возразила мисс Эллис, которая прожила там целых тридцать лет.

— А может, Кавалеру тогда удастся взглянуть на его Везувий, — весело сказал герой. — Уверен, что он скучает без своего вулкана.

Кавалерша же подумала, что ей смотреть вдаль вовсе ни к чему, Все, что ей хочется видеть, — вот оно тут, рядом.

Каким же образом не один, а сразу двое мужчин оказались очарованными, ослепленными любовью к ней? Что же они, выходит, оба не видели, насколько она невоспитанна и вульгарна, не замечали ее неприличных, даже постыдных манер?

Казалось, герой совсем потерял голову, Кавалер выглядел удрученным и пассивным, а она — лихорадочно возбужденной, всячески выставляющей себя напоказ. Прежде, в Неаполе, супруга британского посланника не очень-то была расположена к танцам (особенно к народным танцам эротического толка) в своем отработанном репертуаре пластических поз и живых статуй. А здесь, в Палермо, она частенько танцевала перед гостями тарантеллу. Их знакомым сицилийцам такие танцы с тамбуриной в руке, с притоптываниями и вихревыми кружениями представлялись всего лишь странными, но ничуть не вульгарными. Так танцевали, по их мнению, все неаполитанцы. Но англичанам — беженцам из Неаполя и другим, попавшим сюда разными путями лицам, вроде лорда Минто, возвращающегося с Мальты в Англию, или лорда Элджина, назначенного в Турцию британским послом, — ее танцы, да и вообще все поведение Кавалерши, казались в высшей мере непристойными и вульгарными, хоть они и вежливо аплодировали на ее представлениях.

Одевалась она, и конечно, об этом судачили, чересчур ярко и показушно, смеялась слишком громко, болтала без умолку. Эмма и впрямь не собиралась придерживаться тех манер, которые ее окружение считало элегантными. И не только потому, что по натуре своей была словоохотливой непоседой, но и потому, что думала, будто все ждут от нее каких-то слов, а искусство высказываться сдержанно было так же чуждо ей, как и умение держать в узде свои чувства. Она занималась настоящим самолюбованием или восхвалением мужа и их общего друга.

Само собой разумеется, что и герой все время восхвалял ее, да к тому же с явным перехлестом. Лучшая артистка века. Величайшая певица в Европе. Самая умная из всех женщин. И наиболее самоотверженная. Безукоризненная, без единого темного пятнышка. Так он о ней отзывался. И как бы адмирал и Кавалерша ни хвалили друг друга, ее, как женщину, все же осуждали резче и строже. Это она соблазнила его, сплетничали великосветские дамы (и оба они согласились с таким утверждением); это ее непрестанные комплименты растопили его сердце и сделали рабом ее прихотей. Ладно бы осталась все той же известной красавицей, какой была десять лет назад, тогда заслуживающая сожаления страстная любовь героя была бы понятной. Но быть теперь у ног этой…

Слава его постепенно меркла, а сплетни о дурном поведении жены Кавалера ширились. Но больше всего ей пеняли за нежелание выполнять то, что считается самым что ни на есть женским делом: беречь и надлежащим образом холить свое тело, которое стало, увы, далеко не девичьим. Приезжие иностранцы сплетничали, что Кавалерша продолжает прибавлять в весе; большинство соглашались, что она полностью утратила свой шарм, и лишь немногие утверждали, будто у нее по-прежнему очаровательная головка. Благородному человеку не следовало быть худым, и хотя еще оставалось несколько десятилетий до того времени, когда романтики возведут культ худощавых и стройных и этого эталона станут придерживаться как женщины, так и мужчины, ощущая в случае неудачи чувство вины, жене Кавалера не делали снисхождения за ее полноту.

Почему-то считается, что вульгарные личности лишены самоконтроля, ибо если они поглядели бы на себя со стороны, то немедленно перестали бы быть вульгарными, изменили манеру разговора, сделались бы более сдержанными, элегантными, умеренными в еде. Вполне возможно, что вульгарность — одна из немногих черт, поощряемых снобами, но попробуйте оказаться на месте прощающего, попытайтесь поговорить с доброжелательно настроенным, самоуверенным, зрелым человеком низкого происхождения — и тогда посмотрим, какого вы добьетесь результата. (Кавалер пытался было, но уже давно поставил на этом крест, он просто любил ее.)

Итак, считалось, будто она не задумывалась о том, что толстеет, но так или иначе, ее платья приходилось через каждые несколько месяцев распускать или даже вставлять клинья. Теперь такая работа занимала немало времени и сил у ее дорогой матушки, которой без устали помогала Фатима. И как только Кавалерша ухитрялась не обращать на это внимания! Если же она переодевалась, то словно хотела сказать: ну что вы все смотрите на меня, поглядите лучше на мое новое платье, на мой пояс с кисточками, на мою шляпку со страусовыми перьями. Такая тактика держаться в тени никак не согласовывалась с поведением великого коллекционера и была гораздо менее действенной. И тем не менее ее клеветники и недруги держали под прицелом их обоих.

В каждом письме, направленном беженцами в Англию, непременно содержались едкие комментарии по поводу внешнего вида Кавалерши. Невозможно даже описать, какой жуткой фурией ее обрисовывали. «Она ничуть не уступает монстрам по своей чудовищности и гнусности, и эти качества усиливаются с каждым днем», — писал лорд Минто. «Меня вводили в заблуждение, утверждая, будто я неизбежно подпаду под ее чары, — сообщала леди Элджин. — Но, увы, я разочаровалась. Она настоящее наглое чудище!»

Информация о том, что ее красота сошла на нет, была явным преувеличением, как впрочем, в свое время и сообщения об ее удивительных прелестях. Прежде окружающих ее как бы силой заставляли восхвалять Кавалершу и не обращать внимания на ее низкое происхождение и сомнительное прошлое. Но теперь, когда она перестала быть олицетворением красоты, все ранее запретные злобные пересуды насчет ее снобизма и бессердечности выплеснулись наружу. Чары ее развеялись, и каждый считал себя должным присоединиться к хору презрительных и злобствующих голосов.


В один из весенних дней Кавалер известил, что он договорился насчет осмотра загородной виллы, принадлежащей тому самому князю, в чьем городском дворце они проживали.

Вилла находилась к востоку от Палермо, в обширной долине, где за долгие годы понастроили себе загородные дома многие аристократические семьи. Они отправились туда в полдень, чтобы солнце светило в спину, так как поврежденный глаз у героя не выносил яркого света. В карете Кавалерша то и дело вскакивала, вертелась и пересаживалась с места на место, дабы получше разглядеть буйную зелень апельсиновых и лимонных рощиц. Мужчины мирно сидели, герой бесцельно вертел в руках глазную повязку, наслаждаясь покоем и чувствуя заботу о себе, а Кавалер с нетерпением предвкушал тот момент, когда он самолично осмотрит виллу и ее внутреннее убранство, хотя все это уже неоднократно видел на картинках и в книгах, сочиненных англичанами, побывавшими на Сицилии. Он решил помалкивать и не слишком-то распространяться до поры до времени об этой загадочной вилле, чтобы не лишать своих спутников неожиданного удовольствия, когда они доберутся до места. Вот уж будет сюрприз так сюрприз!

Ни одна причуда не сравнится с причудами, которые откалывают на юге. Даже замысловатый и необычный загородный особняк, похожий на кафедральный собор, который отгрохал по возвращении в Англию разбогатевший племянник Кавалера, тот самый Уильям, — ничто по сравнению с вызывающе затейливой архитектурой виллы, выстроенной умершим сводным братом сицилийского князя.

Когда они увидели из кареты возникшее вдали огромное сооружение из светло-розового камня, то сначала решили, что оно не предназначено для жилья. Причуды поместья начались сразу же, как только они подкатили к его воротам, по бокам которых были установлены фигуры двух грузных, изготовившихся к прыжку, семиглазых монстров. Далее тянулась широкая аллея, а вдоль нее на пьедесталах возвышались, восседали и возлежали еще более жуткие фантастические чудовища.

— Ой, ой, смотрите сюда!

Теперь настал звездный час Кавалера, и он принялся давать подробные пояснения. Он рассказал, что двенадцать лет назад по дороге из Неаполя здесь побывал Гёте. В ту пору был еще жив князь, понасажавший всех этих чудовищ, мимо которых они сейчас проезжают (при Гёте их было еще больше). Тут Кавалер не преминул заметить, что великий поэт отнесся к необычным скульптурам и архитектуре совершенно спокойно, решив про себя, что вилла — отвратительна, а ее владелец, должно быть, просто спятил.

— А это что такое? — воскликнула кавалерская супруга.

В этот момент они как раз проезжали мимо скульптур лошади с человеческими руками, двугорбого верблюда, у которого вместо горбов были женские головы, гуся с головой лошади и человека со слоновьим хоботом вместо носа и орлиными когтями вместо пальцев.

— А это сторожевые духи покойного князя, — пояснил Кавалер.

— А это что?

Перед ними на дикой кошке (вместо морды — человеческая голова) сидел мужчина с головой коровы.

— Дальше будет еще интереснее, — сказал Кавалер, показав на целый оркестр обезьян с барабанами, флейтами и скрипками, глазеющих на них с крыши виллы. — Поехали.

У парадного крыльца уже поджидали несколько лакеев; они помогли гостям выйти из кареты. В широких дверях их приветствовал толстый, низенький дворецкий в черной ливрее.

— Никогда не видел черную ливрею, — шепнул герой.

— А может, он носит траур по умершему хозяину? — предположила супруга Кавалера.

Услышав, Кавалер улыбнулся и промолвил:

— Я не удивился бы, дорогая, если бы вы оказались правы.

Перед дверью (скособоченной и разбитой) верхом на дельфине сидел карлик с лавровым венком римского цезаря на челе. Кавалерша похлопала карлика по голове.

— Там внутри виллы еще и не такие есть, хотя уже многое растащили, — заметил Кавалер.

По довольно грязной и полуразрушенной мраморной лестнице они поднялись на первый этаж, возвышающийся над цокольным фундаментом, и вслед за дворецким проследовали через большую приемную в залы, миновав ряды странных композиционных скульптур.

— Ой, смотрите-ка!

На спину стоящего на четвереньках ангела взгромоздился двухголовый павлин.

— Господи, Боже ты мой!

Русалка с собачьими лапами совокуплялась с хряком.

— А вот сюда взгляните!

Кавалерша остановилась перед двумя пышно разодетыми фигурами, играющими в карты: женщина с лошадиной головой и мужчина с головой грифона в парике и с короной.

— Хоть бы на денек у меня выросла лошадиная голова! — смеясь, воскликнула жена Кавалера. — Вот интересно, что бы тогда было!

— Уверен, — откликнулся герой, — вы стали бы самой красивой лошадкой.

— А я хотел бы понаблюдать за лицами наших гостей, когда вы уселись бы играть в «фараона» с такой головой, — рассмеялся Кавалер. — Никаких сомнений, — все партии были бы ваши.

Кавалерша изобразила громкое лошадиное ржание, а мужчины так и покатились со смеху.

Будь Кавалер сейчас один на вилле, он с готовностью воспринял бы и по достоинству оценил аллегорические фигуры и скульптуры покойного князя. Но ему хотелось не только позабавить жену и героя, но и удивить их своими глубокими познаниями. При любых обстоятельствах он видел себя в первую очередь в роли советчика или даже наставника. На похоронах Кавалер не преминул бы воспользоваться случаем, чтобы с готовностью прочитать скорбным собравшимся коротенькую лекцию о памятниках, установленных на кладбище. Каким же сильным противоядием для всякого рода неприятностей, даже горя, могут иногда оказаться чья-то эрудиция и начитанность.

Под влиянием фантазий князя, приказавшего создать скульптуры диковинных лошадей, Кавалер стал припоминать легенды о Хироне, Пегасе[59] из античной мифологии. При этом счел уместным подчеркнуть, что у всех этих мутантов было полубожественное происхождение.

— Вспомните-ка учителя Ахиллеса, который был кентавром. Или крылатого коня, у которого отец был грифоном, а мать — молодой кобылкой, да и в поэмах Ариосто[60] крылатый конь — символ любви.

Любовь. Кавалерская супруга отчетливо услышала это слово, эхом прошелестевшее в могильной тишине виллы. Она его не произносила, их общий друг тоже молчал.

Кавалер о любви вообще-то не думал, но слово «любовь» казалось ему самым подходящим талисманом против тревожного буйства чувств, выраженных в этих гротескных фигурах, понаставленных князем на вилле и в парке.

Герой тоже не размышлял о любви, тем не менее сказал несколько глубокомысленных слов в завязавшейся научной дискуссии.

— В Египте, — припомнил победитель в сражении при Абукире, — мне говорили о гигантской статуе существа с головой и грудью женщины и туловищем льва. Один вид ее, припавшей к пескам и приготовившейся к прыжку, внушает благоговейный ужас.

— Да, да! Я же читала про эту статью. Она поджидает заблудившихся путников, принуждает их остановиться и убивает. Щадит и отпускает только тех, кто сумеет разгадать загадку[61].

— Да нет же, дорогуша. Это другое жестокое существо, — мягко поправил жену Кавалер. — Но я ничуть не удивлюсь, если в этих залах мы наткнемся на вашего египетского сфинкса или еще на какого-нибудь похожего монстра, затаившегося среди каменных компаньонов князя. Не поискать ли нам его?

— И мы сами загадаем загадку! — воскликнула супруга Кавалера.

Они прошли в следующий зал для приемов, похожий на остальные, где было еще больше таких же уродливых существ. Позади вышагивал дворецкий, не осмеливавшийся нарушить оживленное веселье гостей и помешать им осмотреть помещения и скульптуры.

Человеческий ум всегда занимал разные фантастические биологические мезальянсы и живые существа, тела у которых вовсе не походили на нормальные. Художники под любым удобным предлогом любили рисовать таких вымышленных тварей. Их показывали в цирках и на ярмарочных балаганах: разных уродов, странных сиамских близнецов, чудных животных с явными отклонениями в развитии. Кавалер, может, и не был знаком с картинами Босха и Брейгеля о муках святого Антония[62], но ему доводилось видеть кое-какие малопривлекательные рисунки и картинки подобных анатомических уродов, собранных из частей разных биологических существ и называемых демонами, чертями или монстрами. Но если бы в жилище князя оказались лишь эти фантастические скульптуры, то оно не выглядело бы таким уж оригинальным. Гораздо сильнее поражало изобилие странных, угрожающих, нет, скорее, причудливых архитектурных сооружений.

Колонны и пирамиды, штук сорок по меньшей мере, напоминали по виду разнообразную фарфоровую и фаянсовую посуду. У одной колонны цоколь был изготовлен в форме ночного горшка, капитель окружала гирлянда из маленьких цветочных горшочков, а от цоколя до капители стержень колонны составляли поставленные друг на друга чайники, постепенно уменьшающиеся в размерах. На многоярусных люстрах, как сережки, висели подвески в виде донышек, горловин и ручек разбитых винных кувшинов, бутылок и барометров. Сильно изогнутые и перекошенные подсвечники высотой с метр были кое-как слеплены из черепков и осколков чашек, блюдец, кувшинов, мисок, чайников. Внимательно приглядевшись к одному из подсвечников, Кавалер с удивлением обнаружил, что среди черепков неказистой скромной посуды имелись и крупные осколки великолепных фарфоровых изделий. Изнутри каждой вазы (их здесь было немало) высовывалась фигурка какого-нибудь диковинного мутанта или безобразной улитки.

Наконец, когда гротеск в восприятии сменился сарказмом, Кавалер почувствовал легкое недомогание и тошноту. К ощущению от увиденных аллегорических фигур он приготовился заранее. Но к тому, чтобы признать князя в качестве своеобразного коллекционера, готов не был. Этот сумасбродный князь не собирал и не покупал предметы для своей необычной коллекции, а заказывал их по собственным эскизам, претворяя в жизнь необузданные фантазии. Подбирать кусочки и осколки дорогого фарфора и соединять их с черепками дешевой кухонной посуды — не похоже ли это занятие на показушный демократизм многих коллекций аристократов, таких, как, например, герцогиня Портлендская, которая выставляла на всеобщее обозрение изящную живопись вперемежку с веточками кораллов и морскими раковинами. Как и любой коллекционер, князь окружил себя такими предметами, на которые люди, придя к нему в гости, больше всего обращали внимание, изумляясь и дивясь. Эти вещи выделяли князя и наглядно демонстрировали пристрастия и взгляды на жизнь их владельца. Но экспонаты не говорили того, что Кавалер, как все великие коллекционеры, хотел бы услышать от своих коллекций: любуйтесь на всю эту красоту и любопытные вещи, существующие в нашем мире. Вместо этого они извещали: мир сошел с ума. Если держаться от этого мира подальше, то заурядная жизнь станет нелепой. Одно может превратиться в нечто другое, что-то может стать опасным, а иное даже рухнуть, сломаться и уступить дорогу чему-то иному. А обыкновенный, обыденный предмет может возникнуть из… чего угодно. Любая форма способна деформироваться. Разочарование порождает простые и понятные цели.

Сколько же таких чудовищ и уродов скопилось под крышей виллы! По мере того как наша тройка переходила в сопровождении дворецкого из зала в зал, из комнаты в комнату, реакция на увиденное под эмоциональной нагрузкой и огромным количеством так и лезущих в глаза предметов постепенно стала притупляться. Как и любой одержимый коллекционер, князь не мог довольствоваться тем, что имел, ему все время хотелось расширять коллекции. Помещения переполнялись, численность накапливаемых предметов и вещей постоянно росла. И князь придумал способ, как умножать дальше коллекции.

Они вошли в огромный зал, каких на вилле насчитывалось немало, этот отличался тем, что потолок, стены, двери, даже дверные петли и засовы были покрыты зеркалами — целыми и осколками.

— А где же монстры, — поинтересовалась Кавалерша. — Что-то их не видно здесь?

Кавалер объяснил, что кое-какие наиболее жуткие творения, порожденные безумной фантазией князя, после его смерти были вынесены из здания и уничтожены по распоряжению брата, нынешнего главы семейства, которому претила дурная слава виллы.

Слуги принесли чай и поставили чайные приборы на большущий буфет с панелями из выпиленных кусочков антикварных позолоченных рамок с инкрустацией. Когда гости появились в этом зале, дворецкий в черной ливрее сразу как-то оживился.

— О-о, вы бы видели виллу в те дни, когда мой хозяин был еще жив, — начал он. — Подсвечники и люстры горели вовсю, в зале полным-полно друзей их светлости, они танцуют и забавляются.

— А разве князь задавал балы? — резко спросил Кавалер. — Удивлен услышать такое. Я почему-то склонен думать, что человек с таким вкусом и характером скорее предпочел бы жить затворником.

— Верно, ваше превосходительство, — ответил дворецкий. — Мой хозяин любил сидеть на вилле в одиночестве. Но его жена не могла обходиться без шумной, многочисленной компании.

— Его жена? — удивилась Кавалерша. — Так он, выходит, был еще и женат?

— А были ли у них дети? — поинтересовался герой, сильно удивившись, в свою очередь, так как искренне считал, что если беременную женщину окружают такие уроды и чудовища, то и родит она непременно монстра.

— Мой хозяин не нуждался ни в чем таком, что приносит человеку счастье, он и без того все имел, — уклончиво заметил дворецкий.

«Что-то с трудом верится», — подумал Кавалер и принялся осматривать комнату.

— Позвольте мне, ваше превосходительство, — предупредил слуга, — покорнейше просить не садиться…

— Что значит «не садиться»?

— Не садиться вон туда, — показал дворецкий.

— A-а, понятно. Вряд ли кто соблазнится и отважится сесть на стулья с ножками разной длины.

— И на те тоже? — поинтересовался герой, указав рукой на сдвинутые спинками друг к другу нормальные с виду стулья.

— И вон на те тоже, — серьезным тоном предупредил дворецкий, показав на три красиво изукрашенных стула.

— А почему нельзя? — громко спросила супруга Кавалера и заговорщицки посмотрела на мужа.

— Да если ваша милость только прикоснется к любому из этих стульев…

Кавалерша подошла к стулу.

— Осторожнее, миледи!

Не утерпев, она быстро провела пальцами, унизанными кольцами, по вельветовой обивке сиденья и тут же со смехом отдернула руку.

— Что такое? — всполошился герой.

— А там под обивкой острый шип.

— Может, нам лучше отказаться от чая и выйти в парк прогуляться? — предложил Кавалер. — Какой великолепный денек!

— И мой хозяин тоже пожелал бы выйти, — угрюмо заметил дворецкий.

Кавалеру не понравился тон, которым говорил слуга. С самого начала, когда они только приехали в имение, он показался ему немного нагловатым и дерзким. Поэтому, отвернувшись к окну с суровым, осуждающим видом, Кавалер жестом дал понять, что тот может быть свободен. Потом обернулся (это был один из тех редких случаев, когда ему доводилось смотреть с близкого расстояния прямо в лицо слуге) и только тут заметил, что у дворецкого разноцветные глаза: один — тусклый и голубой, а другой — блестя шин и коричневый, словом, как раз в унисон тем гибридам и уродам, которых «вывел» покойный князь.

Супруга Кавалера, привыкшая за эти годы с женской принципиальностью и заботой угадывать малейшую перемену в настроении мужа, вмиг узрела, что заметил Кавалер. Как только дворецкий поклонился с важным видом и попятился к дверям, она что-то шепнула на ухо герою. Тот улыбнулся и, подождав, пока слуга выйдет из комнаты, сказал, дескать, был бы рад иметь один глаз коричневый, а другой голубой, лишь бы видеть ими обоими. Кавалерша тут же воскликнула, какой бы он тогда был симпатяга с разноцветными глазами.

— Ну что ж, пойдемте в парк, — напомнил Кавалер.

— Извините меня, если я ненадолго оставлю вас, — сказал герой, выглядевший в тот момент немного утомленным. Теперь он частенько уставал. Похоже было, даже с усилием надевал повязку на поврежденный глаз, чтобы уберечь его от палящих ослепительных лучей яркого сицилийского солнца.

— Останьтесь, пожалуйста, с нашим другом, — попросил Кавалер супругу. — Я полюбуюсь видами в одиночку.

Однако прежде чем оставить их одних, он не устоял и еще разок оглядел помещение, дабы убедиться, что самобытность комнаты, в которой они находились, им понравится. Посмотрев на искривленное зеркало на потолке, он объяснил, что большое число зеркал, по его мнению, — это самый последний из замыслов покойного князя.

— Я тогда как-то подумал… — начал было Кавалер и остановился, с огорчением вспомнив зеркальную стену в своей домашней обсерватории в Неаполе и великолепную перспективу, открывающуюся из окна, — заметил, как по-умному все тут устроено, — продолжал он, подавив в себе боль воспоминаний. — Берутся большие зеркала и разрезаются на множество мелких, причем все они должны быть разных размеров. Затем эти зеркальца искусно соединяются под определенным углом. В результате создается удивительный эффект: когда внизу только трое, то в отражении на потолке — уже триста.

Кавалерша и герой слушали внимательно и с уважением. Их искренне интересовало то, о чем говорил Кавалер. Хотя одновременно они следили и за ходом мысли рассказчика и друг за другом. Комната с зеркалами страшно соблазняет. Даже больше, чем комната, сплошь обклеенная разбитыми зеркалами, словно многогранный глаз мухи, в которой они видят себя многократно умноженными и обезображенными — но такое уродство вызывает один лишь смех.

А когда Кавалер направился осматривать другие помещения, а потом вышел в парк и они почувствовали, что остались одни (словно дети в комнате смеха, когда оттуда уходит строгий отец), располневшая леди и маленький однорукий мужчина сначала молча замерли, стараясь глядеть только в зеркала. Но вот на них нахлынула волна счастья, которое, казалось, не знает границ, бьющее через край блаженство, и они, измученные неутолимым желанием и избытком чувств, повернулись друг к другу и слились в исступленном поцелуе, а их объятия разбились на множество кусочков и многократно отразились в зеркалах на высоком потолке.


В обстановке, потребовавшей уединения, отказа от обыденной сентиментальности, где любовь признает только конкретные объекты, двое давно любящих людей дали простор своим естественным и сильнейшим чувствам, от которых возврата назад уже не бывает.

Что касается Кавалера, то его ждали другие откровения. Он отсутствовал почти час, время вполне достаточное, чтобы супруга с героем досыта насладились выпущенными на волю чувствами и, ощутив неловкость от их силы, пошли на поиски Кавалера и нашли того в парке. Он сидел на мраморной скамье, повернувшись спиной к багрово-красным розам и малиновым вьюнам, густо облепившим невысокую стенку, окруженную несколькими монстрами. Кавалер поведал о странном приглушенном звуке, исходящем изнутри весьма интересной фигуры, которую он увидел по пути в парк: Атласа[63], согнувшегося под тяжестью пустой винной бочки, стоящей на его мускулистой спине. Влюбленных, естественно, волновал вопрос: не означает ли хмурый вид Кавалера, что он догадался о произошедшем между ними, но Кавалер все это время даже и не вспомнил о них.

Когда он спускался по огромной лестнице с двумя маршами, направляясь в парк позади виллы, то еще думал о жене и адмирале, но, увидев затем весьма нечто любопытное, сразу же забыл обо всем на свете, не то что о них двоих.

Это была маленькая часовня. Едва он ступил внутрь, где было довольно темно, как услышал высоко вверху какое-то шевеление и тут же замер, остановившись. Что это? Может, летучая мышь? Брр — он терпеть не мог этих омерзительных тварей. Тут до него дошло, что это нечто гораздо крупнее мыши, к тому же не порхает, а просто раскачивается. Под позолоченным потолком висело что-то непонятное и шевелилось от дуновения свежего потока воздуха, проникшего сюда, когда он открыл дверь. Теперь Кавалер смог разглядеть, что это такое. Это было чучело человека, стоящего в молитве на коленях, хотя стоять-то было особенно не на чем. Когда глаза у Кавалера совсем привыкли к темноте, он рассмотрел, что чучело свободно раскачивается на длинной цепи, прикрепленной к короне на его голове. Другой конец цепи висел на крюке, ввинченном в пупок Иисуса Христа, распятого на приделанном к потолку кресте. И распятый Христос, и раскачивающаяся молящаяся фигура были раскрашены в немыслимо пестрые цвета.

Такое богохульство ничуть не задело нашего стойкого атеиста. Тем не менее беспокойство возникло, но совсем по другому поводу: ему вдруг стало жутко при виде раскачивающегося подвешенного человека и выражения беспокойного страха на его лице. Скопление гротесковых фигур и предметов вовсе не означало, что князь был сумасшедшим. Скорее всего, он чего-то боялся.

«И все же он был смелее меня», — подумал Кавалер, выбираясь из часовни, чтобы разыскать жену и их общего друга. Ему стало ясно, что князь находился в последней стадии состояния коллекционирования, когда на смену стремлению к накопительству приходит неуправляемое желание подшучивать. У князя были все основания бояться, и поэтому он пытался насмехаться над своими страхами. Принижая и высмеивая коллекционные предметы, князь тем самым принижал самого себя, плыл по воле волн, безвольно снижаясь на дно собственных чувств, а раз уж опустился довольно глубоко, то, само собой разумеется, приплыл в конце концов прямехонько в ад.


Наконец-то из письма Чарлза кавалеру стало известно о гибели его драгоценных ваз на борту «Кэлосеса», затонувшего 10 декабря. Стало быть, когда сам он еще находился в том жутком и рискованном плавании, все вазы уже покоились под толщей воды. Если бы удалось спасти хотя бы несколько ящиков! Он узнал, что морякам все же удалось погрузить в шлюпку один ящик. Они думали, что там лежат сокровища, но, когда ящик вскрыли, в нем оказался заспиртованный труп одного английского адмирала, которого везли на родину для похорон. «Черт бы побрал этот труп», — написал Кавалер Чарлзу.

Гибель коллекционных раритетов огорчила его даже больше, нежели смерть любимого человека. Как ни тяжело свыкаться с этой мыслью, но люди все же смертны. Живет ли человек скучной, размеренной жизнью, подобно Кавалеру, или же намеренно ищет героической смерти в бою, как его знаменитый друг, все равно и у того и у другого конец неизбежен. Но довольно прочные античные коллекционные предметы, вроде великолепных антикварных ваз Кавалера, и особенно то, что изготовлено много веков назад, должно быть бессмертным. Мы и привязываемся к ним, и коллекционируем раритеты отчасти потому, что верим в их вечность и думаем, что они все же не исчезнут в один злосчастный день с лица земли. Но если, даже по небрежности коллекционный предмет гибнет и наша вера в его бессмертие разрушается, все становится бессмысленным. Случайность мало чем утешает. Но скорбеть по этому поводу тем не менее не стоит, ибо скорбь размывает горе, а значит, и ослабляет его.

Первая наша реакция на весть о том, что все дорогое и ценное пропало или уничтожено, — это неверие. Чтобы начать скорбеть, надо покончить с мыслью о том, что этого не могло или не должно было произойти. Еще важнее — быть свидетелем катастрофы. Скорбно наблюдая, как таяла Кэтрин, присутствуя при ее последнем вздохе, Кавалер видел своими глазами, что его несчастная жена умерла, и, простившись с ней навсегда, перестал скорбеть. Если бы сокровища сгорели в огне в его собственном доме, если бы их поглотила лава, льющийся поток которой он не раз видел, в таком случае Кавалер знал бы, как следует скорбеть по поводу исчезнувших любимых предметов; тогда скорбь, сделав свое дело, прошла бы, не успев нанести его душе незаживающую рану от непоправимой, несправедливой утраты.

Все случаи, произошедшие не на наших глазах, мы принимаем на веру, на слово. Но Кавалер слову не очень-то доверял. Поверить в то, что сокровища безвозвратно уничтожены стихией уже несколько месяцев назад, да еще в такой дали, было для него равносильно тому, чтобы поверить в смерть любимого человека, случившуюся так же далеко и так же давно. Подобная смерть накладывает своеобразную печать на сомнения относительно реальности произошедшего. Если в один прекрасный день вам скажут, что человек, с которым вы хотели бы без оглядки соединить свою жизнь, уехал на другой конец света и там спустя несколько месяцев умер, пока вы тут жили-поживали без всяких особых забот и перемен, вы никак не поверите в такую утрату и даже, пожалуй, скептически отнесетесь к печальной вести. Смерть принижает достоверность новости. А новость всегда несколько искажает реальность — вот потому-то мы и носим ее так долго в душе в надежде, что все окажется неправдой.

Кавалер скорбел по утраченным сокровищам. Но его скорбь, начавшаяся с таким запозданием, с сомнениями и неверием, не была столь сильной. А так как он не смог почувствовать настоящей печали, то вознегодовал. Способность Кавалера к выживанию в новых условиях уже подвергалась жестокому испытанию в первые мрачные недели в Палермо. Но он сумел быстро адаптироваться и собрать кой-какие давно нравящиеся ему предметы, правда, немного. Потеря сокровищ явилась для него болезненным ударом. Он чувствовал, как его душу все больше заполняют горечь и разочарование. И это у человека, который никогда прежде даже мысли не допускал, что он может стать несчастливым.

Мир Кавалера стал сужаться. Он очень хотел вернуться в Англию, хотя и понимал, что спокойно жить-поживать в отставке ему не придется: его долг банкирам достиг пятнадцати тысяч фунтов стерлингов, а он так надеялся покрыть значительную часть его за счет распродажи последней коллекции ваз. (Остальную сумму Кавалер намеревался занять у своего друга адмирала, который был хотя и не богаче его, но зато столь великодушным.) Но пока, до поры до времени, и он осознавал это, ему не удастся вырваться из Палермо. Если бы имелся малейший шанс, что первая столица королевства в ближайшие месяцы снова вернется под власть короля и королевы, то ждать стоило бы. Кавалер понимал, что прежняя жизнь в Неаполе уже никогда не вернется, но, по крайней мере, надеялся, что те, кто разрушил его беззаботную жизнь, понесут заслуженное наказание.

Пространство предало его. А время превратилось во врага. Он стал смотреть на время и на перемены так же, как смотрят на них большинство глубоких стариков: ненавидел какие-либо изменения, поскольку любые из них ни для него, ни для его организма ничего хорошего не сулили. Ну а раз уж перемены неизбежны, то Кавалеру хотелось, чтобы они произошли поскорее, так как жить ему оставалось совсем немного. Ему было невтерпеж излить свое негодование. Он внимательно следил за новостями из Неаполя и частенько совещался с королевской четой и их министрами. Способность дипломата терпеливо ждать, пока события не созреют и не прояснятся, окончательно покинула его. Он желал, чтобы все свершилось сразу, одним махом и можно было бы свободно уехать из этого отвратительного Палермо домой, в Англию. Ну почему все это тянется так медленно?

Для супруги Кавалера и героя мир тоже сузился, но в самом восторженном и счастливом для них смысле. Любое изменение в сложившейся обстановке представлялось им чреватым возможной разлукой. А Палермо стал Кавалерше даже нравиться, из всех троих только в ней одной частично была кровь южанки.

Пусть ничего не меняется!

В мае впервые за пять месяцев их пребывания в Палермо герой отправился во главе эскадры в плавание к западным берегам Сицилии с целью разведать возможное передвижение французского флота. Перед отплытием он заверил своих друзей, что будет отсутствовать всего с неделю. Море было спокойным. Погода стояла великолепная. Культя не ныла и не покалывала, а это был верный признак того, что шторма не ожидается.

Видя своего друга выздоровевшим, Кавалер несколько воспрял духом. И Кавалерша, которую все считали виновной в бездействии героя, тоже немало обрадовалась. Осчастливив героя, она тем самым способствовала восстановлению его здоровья, и в этом тоже заключался особый смысл: теперь он смог вернуться на войну и одержать новые громкие победы, тем самым принести Англии еще большую славу. Однако разлуку она переживала тяжело, хотя они и обменивались письмами почти ежедневно.

Расставаться с тем, чем или кем дорожишь, даже на время всегда грустно. Здесь сказывается синдром расстояния и разобщенности. Ей даже не верилось, что он уплыл, пока она не села писать ему первое письмо (всего через несколько часов после отплытия адмирала). Потом мысль о том, что он плавает где-то неподалеку, что его отсутствие продлится недолго, перестала утешать. И в самом деле Кавалерша с болью сознавала, что скоро он будет держать в руках и читать ее послание. Она пристально глядела на письмо, этакую птичку-весточку, которая полетит над морскими волнами и опустится ему прямо на грудь. Нужно передать письмецо молоденькому розовощекому лейтенанту, почтительно дожидавшемуся у дверей гостиной, а он быстро поплывет на Запад, отмерит сотню миль и вручит его герою прямо в руки. Но ей не хочется отдавать письмо, не хочется расставаться с ним, хотя он и получит его завтра, а ее рядом не будет, она останется здесь. От таких дум у жены Кавалера просто голова пошла кругом, и она заплакала. Как-то сразу пространство и время потеряли для нее всякий смысл. Почему здесь все происходит не так, как надо? Почему все не случается мгновенно?


Кавалер был без ума от женщины, которую сделал своей женой, околдован талантом и чарами, он глубоко любил ее и продолжал любить, но не боготворил так, как боготворил герой. Ей шел уже четвертый десяток, и она стала для него менее привлекательной. Они не занимались любовью почти два года. Кавалеру было любопытно знать, хочет ли она по-прежнему близости с ним. Обычно, когда у мужчины исчезает желание, жена не очень-то расстраивается из-за этого. Эмма никогда не приставала к нему и не упрекала, а его восхищение ею, надежды и упование на ее таланты с годами ничуть не уменьшились — все эти чувства живы, пока горит огонек любви; ему, как и встарь, по-прежнему нравилось ухаживать за ней. Но желанна ему была прежде всего ее красота, непревзойденная, не имеющая себе равной.

Герой любил ее всю, и не только за красоту. И его любовь была именно такой, о какой мечтала всю свою жизнь лучезарная в прошлом красавица. Он считал Эмму по-прежнему великолепной и величественной.

В обществе, на виду у всех, не боясь пересудов, они, появляясь вместе, открыто бравировали своей близостью. Когда же оставались вдвоем, наедине со своей любовью, между ними возникало целомудрие. Временами у них даже бывали моменты, когда они стеснялись прикасаться друг к другу. Герой как-то с беспокойством спросил, не считает ли она его культю омерзительной. Эмма ответила: со всеми его ранами и травмами он стал еще дороже для нее. Она призналась также, что испытывает неловкость, будучи намного выше его ростом, но надеется, что он на это не станет обращать внимания, а она уж расстарается и сделает все, чтобы ублажить его, поскольку он заслуживает любви самой прекрасной женщины на свете. Адмирал сказал, что считает ее своей женой. Они поклялись друг другу в вечной любви и решили, что как только разведутся со своими супругами или освободятся от супружеских уз за счет какого-то другого обстоятельства, например, начинающегося на букву «с» (само слово «смерть» влюбленные не решились произносить вслух), так сразу же и поженятся.

Прежде герой никогда не испытывал сексуального блаженства. Да и она тоже, по сути, впервые узнала вкус наслаждения только в его объятиях. Она вынудила его рассказать о всех его любовных похождениях, обо всех женщинах, с которыми ему довелось переспать, — к счастью, их было раз-два и обчелся. Мужчина, вынужденный восхищаться, чтобы удовлетворить свою страсть, по всей видимости, ведет умеренную половую жизнь. Герой же, хоть и был более ревнив, чем она, никогда не позволял себе расспрашивать Эмму о ее связях с мужчинами до свадьбы с Кавалером. (О том, что у нее есть дочь, она никогда ему не говорила.) Он признался, что ревнует ее к Кавалеру. Его неотступно преследовал страх потерять ее. Она даже вынуждала его трепетать от этого страха.

Не ту, так другую ловушку можно подстроить любому.

Завязав с сексуальной жизнью, Кавалер отнюдь не стал равнодушным ко всяким любовным романам, то и дело возникающим среди благородных леди и джентльменов из его окружения, и замечал, что между его супругой и их общим другом произошло что-то серьезное. По сути дела, он, как и любой на его месте, догадался бы, что они стали любовниками еще за несколько месяцев до поездки на ту княжескую виллу с монстрами. Кавалер всегда знал, что рано или поздно такое случится — любой мужчина, женившийся на красавице на целых тридцать шесть лет моложе его и вообразивший, будто та никогда в жизни не изменит ему, оказался бы в дураках. А то, что в течение последних лет у него с женой не было интимной близости, не могло служить ему оправданием, хотя своей вины в том он не чувствовал. Кавалер мог только поздравить себя с тем, что его супруга никогда, до самого последнего времени, не давала ему ни малейшего повода для ревности или для насмешек со стороны высшего света и что после стольких лет безоблачной семейной жизни ее выбор пал на человека, к которому он питал самую глубокую привязанность.

Кавалер не принадлежал к числу тех, как его жена или их общий друг, кто уклоняется от нелегкого бремени смотреть правде в лицо. Он не строил иллюзий относительно их двоих. Но вот в чем обманывался, так это в собственной реакции. Он не был уверен, что не испытывает ревности, обиды и унижения. Но поскольку проявлять эти чувства даже показно считалось неблагоразумным, то как же ему поступать в дальнейшем? Он решил, что ему не следует уделять большого внимания этому вопросу, и не уделял. Но все-таки нет-нет да и возникала такая мыслишка, поскольку он знал, что его супруга подобных чувств по отношению к нему никогда не испытывала. Такого рода самообман не что иное, как всепоглощающее желание Кавалера жить счастливой безмятежной жизнью, избегая всяких треволнений, за исключением разве предсмертных мук. Другой на его месте и с его характером уже бы порядком разозлился и был напуган. Но он мастерски владел своими чувствами. А поскольку он обманулся в собственных чаяниях, то стал чаще ошибаться и в отношении других, когда хотел заманить их в ловушку.

По своей забавной наивности Кавалер воображал, что, притворяясь, будто ничего не знает, он тем самым притупит бдительность и у других. И поможет ему в этом его репутация здравомыслящего и рассудительного человека: если он прикинется, что убежден в непорочности дружбы своей жены с другим мужчиной, тогда и окружающие поверят в его притворство. Жизнь при дворе среди сильных мира сего научила Кавалера врать так, чтобы отвлечь внимание оппонента от постыдной реальности, или отрицать в своих интересах нежелательную правду. Это будет очередным хитрым маневром в цепи многих. Ему и в голову не приходило, что чем энергичнее он отрицает очевидное, тем больше выглядит в глазах других простофилей.

Кавалер не знал, как он выглядит со стороны и кем его будут считать до конца жизни и после смерти, а считать его станут знаменитым на весь мир рогоносцем. И герой тоже не сумел предвидеть, что о нем будут судить отчасти, как о Лоуренсе Аравийском, самозванном спасателе бездарных туземных властителей, и отчасти, как о Марке Антонии[64], любовнике женщины, которую сам же разорил и обесчестил и из-за любви к которой покончил жизнь самоубийством.

В отличие от Кавалера герой хотя бы осознавал собственные чувства и переживания. Но ему трудно было понять, что чувствуют и думают другие, те, кто негативно воспринимал его персону. Для героя все отрицательное отношение выливалось в халатность и равнодушие к исполнению служебных обязанностей, когда кто-нибудь критиковал его, он обычно узнавал об этом самым последним — столь сильно было развито у него чувство собственной непогрешимости. И даже не понимал, каким порой смешным и жалким он выглядит, а его офицеры и матросы считали, что их обожаемого адмирала околдовала эта чертова сирена. Не ведал герой и того, что его начальство в адмиралтействе проявляет сильное недовольство в связи с тем, что он позволил неаполитанцам совершить бессмысленный марш на Рим, отвлек часть сил и ресурсов флота на эвакуацию из Неаполя королевской семьи, задержал возобновление военных действий против Франции, засиделся в Палермо и поставил первоочередной задачей вернуть Бурбонов на трон в Неаполе. Что, разве не так? Разве упреки адмиралтейства необоснованны? Да нет, просто он махнул на них рукой ради личных интересов, о чем давно ходили разные слухи и пересуды.

Даже супруга Кавалера, будучи из них троих самой трезвомыслящей, тем не менее тоже по-своему заблуждалась. Хорошо зная великодушие мужа, она все же не верила, что и его долготерпению когда-то придет конец. Они с героем любили Кавалера, а он любил их обоих. Ну почему бы им не жить все время вместе, а Кавалер стал бы для них чем-то вроде доброго отца. Это была бы очень необычная семья, но все же семья. (Жену героя, проживающую в Англии, они не включали в это уравнение.) Кавалерша даже осмелилась надеяться, что сможет забеременеть, и это после стольких бесплодных лет жизни сначала с Чарлзом, а потом с его дядей.

Недавно ей приснился сон. Снилось, что она сопровождает Кавалера при восхождении по склону на вулкан, как и в старые, добрые времена. Но вулкан не похож на Везувий. Нет, скорее, это Этна. Кажется, они уже знали, что несколько часов назад началось малое извержение, спустя некоторое время Кавалер предложил сделать привал, перекусить, передохнуть и переждать, пока не кончится извержение. Она сняла с себя мокрую от пота блузку, чтобы просушить, и ощутила кожей приятный прохладный ветерок. Они ели голубей, зажаренных на костре, разведенном Кавалером. Какие же вкусные и сочные были эти голуби. Потом опять карабкались по склону, тяжело ступая грубыми башмаками по тлеющим углям, и когда добрались до макушки, она огляделась и почувствовала недоброе. Разве не опасно находиться здесь, если вулкан все еще продолжает извергаться, хотя Кавалер и уверял, что извержение уже кончилось. Теперь они стояли на самой вершине вулкана, перед ними открылся зловещий кратер. Кавалер наказал ей не сходить с места, а сам двинулся вперед. Ей показалось, что он подошел к краю слишком близко, и она решила позвать его назад, предупредить об опасности, но, когда она открыла рот, чтобы крикнуть, из пересохшего горла не вырвалось ни звука, хотя она и старалась изо всех сил. Теперь Кавалер подошел к самой кромке кратера, и одежда на нем стала превращаться во что-то черное, похожее на сгоревшие книжные страницы, он посмотрел на нее и улыбнулся. А потом, когда к ней вернулся голос и она пронзительно закричала, он прыгнул прямо в огненную бездну…

Стремясь избавиться от ужасного наваждения, она с трудом пробилась сквозь стену сна и проснулась, задыхаясь от возбуждения и вся мокрая от холодного пота. «Ну вот я и стала вдовой», — мелькнуло в голове. Сон казался таким реальным. Машинально она оделась и пошла в спальню Кавалера, убедиться, что с ним все в порядке. А припомнив сновидение, задрожала, поразилась и устыдилась. Означает ли ее сон, что она желала смерти Кавалеру? Нет и нет. Все произойдет естественным путем.


Еще одна ночь: уже поздно, очень поздно. «Гости, должно быть, разошлись», — подумал Кавалер, давно не выходивший из своих апартаментов, мучаясь старческой бессонницей и глубоко переживая обрушившиеся на его плечи беды: потеря сокровищ, растущие долги, неуверенность за будущее, тупые ноющие боли в высохшем теле, смутное ощущение унижения.

Он сидел на балконе, тень на который отбрасывали пальмы, и вдыхал тягучий, напоенный ароматом цветов воздух. Над головой розовело небо с низкими, освещенными лунным светом облаками. Кавалер уже ложился в постель с час назад, но, проворочавшись, стараясь занять удобное положение, так и не смог заснуть. Ночь еще больше усилила его тягомотное ощущение, что тьма никогда не рассеется и время прекратило свой бег. Отныне будет только ночь, ночь на вечные времена. Даже облака застыли на месте, и по ним не определить, проходит ли ночь. Послышались звуки: вот вдали тихо запел какой-то юноша, без сомнения, что-то тоскливое и волнующее о муках любви; засвистела ночная птаха; донеслось громыхание проезжающего экипажа; и наконец, стали различимы стройные голоса английских матросов, дружно распевающих какую-то веселую песню, сидя за веслами в шлюпке, пересекающей залив. И опять наступила тишина.

Кавалер снова поплелся к кровати. Раздражение не проходило. Хотя, наверное, наивно и глупо воображать, будто Неаполь гибнет от извержения вулкана, тем не менее Кавалеру все же порой приходили на ум подобные фантазии. Если бы только можно было наказать тех, кто причинил ему зло, если бы только найти способ заглушить чувство обиды и опустошенности. Тогда он вернулся бы домой, в Англию. В конце концов, ему нужно жить там. Как же зол бывал он в такие минуты. И как безутешен.

Кавалер не ошибался, предполагая, что гости уже разъехались. И действительно, слуги заканчивали убирать большую гостиную. Жена и их друг разошлись по своим спальням, а потом часа в два ночи Кавалерша тихонько прокралась к герою. Она принесла с собой немного плодов дикого инжира, гранаты и сицилийский кекс, покрытый сладкой лимонной глазурью. Эмма беспокоилась, что он мало спит и мало ест — потому-то такой и худой. Они могли находиться одни обычно с двух ночи до пяти утра: вставала она поздно, а он с рассвета уже всегда был на ногах. Влюбленные вышли на балкон, с удовольствием вдыхая теплый воздух, пропитанный запахом лавра, миндаля и цветов апельсинового дерева, и любуясь низко нависшими облаками, окрашенными в оранжевый и розовый цвет. Они ни о чем не сожалели и ничего не хотели — все, что им нужно, было здесь, под рукой, да еще с избытком.

Она любила раздевать его, словно малого ребенка. У него была самая великолепная кожа из всех мужчин, которых она знавала, — гладкая и шелковистая, как у девушки. Она прижалась губами к жалкому горячему обрубку его руки. Он вздрогнул. Эмма поцеловала культю снова. Он вздохнул. Она прильнула в поцелуе к его шее, а он засмеялся и повалил ее на постель так, чтобы она приняла излюбленную позицию — у них уже появились свои привычки. Кавалерша легла ему на правое плечо, а герой обнял ее левой рукой. В таком положении они всегда и лежали. Им было так удобнее всего: вот мое тело, а твое я обнимаю рукой.

Поглаживая его волнистые волосы, она потихоньку придвигала голову мужчины поближе к своей, чтобы чувствовать его дыхание. Затем губами касалась его щек, обросших великолепной (так ей казалось) щетиной, и крепко обнимала его, лаская ладонью спину, слегка царапая ее ногтями. Их истомленные тела, прижавшиеся друг к другу, начинали быстро возбуждаться. Потом она закидывала свою ногу на его бедро и прижималась к нему еще крепче. Со сладким стоном он входил в нее. Начиналось самое желанное и приятное действо: ритмические покачивания туда-сюда, плоть полностью сливалась с плотью. Как же глубоко он входил. «Потрогай здесь, — шептала она. — И здесь. Хочу твои губы здесь. И здесь. Еще глубже». Эмма все теснее вжималась своим телом в его тело. Поначалу она опасалась, как бы не ошеломить и не изнурить любимого своим темпераментным напором и неуемным желанием — он казался таким хрупким и слабым. Но герою хотелось, чтобы она верховодила в акте любви, он желал раствориться в ней без остатка, со всеми своими эмоциями.

Ему хотелось навсегда остаться в ней, жить внутри ее тела.

Кавалерша прикрыла глаза, хотя ничего так не любила, как смотреть ему в лицо, когда он был под ней или над ней, и видеть и сознавать в этот момент, что любовник чувствует то же самое, что и она. Женщина ощущала, как он до краев наполняет ее тело и затопляет ее всю. Ей всегда хотелось полностью окунуться в спазмы наслаждений, самой раствориться в голой чувственности. Но прежде она не представляла, что мужчина может испытывать подобное желание. Мужчина, в ее понимании, никогда не забывает о своем теле, как забывает женщина, потому что он активно работает своим телом, вернее — определенной его частью, чтобы совершить акт любви. При этом без особых эмоций, всяких там «охов» и «ахов». А когда дело сделано, убирает свой стержень назад. Но теперь Эмма узнала, что и мужчина может чувствовать своим телом, каждой клеточкой, как и женщина. Что и мужчина может позволять себе стонать от наслаждения, как стонет и она, когда он пронзает ее. И хочет, чтобы она обладала им так же, как сам он обладает ею. Что его страсть ничуть не меньше ее страсти. Что оба они ввязались в авантюру чувственности, одинаково опасаясь, смогут ли принести друг другу равноценные радость и счастье, свободу и надежду. Что они равны в наслаждении, потому что основа наслаждения — любовь.

Между тем все вокруг шло своим чередом. Если происходит одно, то и другое тоже случается. Все это время и Везувий, и Этна пылали огнем и дымились. Члены троицы приготовились заснуть. Кавалер лежал в постели, его не покидала мысль о затонувших сокровищах, о вулканах, о прожитой жизни. А его любимая супруга и любимый друг сплелись в объятиях на другой постели, думая, что сполна удовлетворили обоюдные желания, и теперь обменивались нежными поцелуями. «Спи, любовь моя, спи», — повторяла Эмма. Герой отвечал, что от переполнявшего душу счастья уснуть не может. «Поговори со мной, — попросил он. — Я так люблю твой голос». Она принялась потихонечку выкладывать последние новости из Неаполя: блокада, начатая капитаном Трубиджем в конце марта, мало эффективна; Христианская армада кардинала Руффо делает поразительные успехи — в ней теперь насчитывается семнадцать тысяч бойцов; наблюдаются трудности с… пока она говорила, он уснул. Ему нравилось засыпать таким вот образом.

6

Барон Вителлио Скарпиа был исключительно жестокий человек. Пять лет назад королева поручила ему расправиться с республиканской оппозицией в Неаполе. Ну а поскольку его садистских наклонностей было маловато для такой миссии, то все считали барона любовником ее величества (а кто из приближенных королевы не был одновременно и ее любовником?). Скарпиа принялся за порученное дело с особым рвением. Его мнение целиком и полностью совпадало с точкой зрения королевы, дескать, каждый аристократ в силу своей натуры может быть напичкан революционными идеями. Сицилиец по происхождению, Скарпиа лишь недавно получил дворянский титул и потому люто ненавидел родовую неаполитанскую аристократию. Но и само собой разумеется, что не одни только аристократы, но заодно и их богословы, алхимики, поэты, адвокаты, ученые, музыканты, врачи, по сути дела, все (в том числе попы и монахи), у кого находили две-три книжки, были у него на подозрении. По подсчетам Скарпиа, в Неаполе насчитывалось по меньшей мере пятьдесят тысяч открытых и тайных врагов монархии, то есть примерно каждый десятый житель королевства.

— Неужели так много? — удивленно воскликнула королева, разговаривая с этим неотесанным бароном по-итальянски.

— А может, даже больше, — заверил ее Скарпиа. — И за каждым из них, ваше величество, установлено наблюдение.

Огромную армию стукачей Скарпиа набирал где придется. Тайным местом сборища якобинцев для заговоров и дискуссий могло быть каждое кафе; недавними королевскими указами запрещались какие-либо научные или литературные встречи и совещания, а также объявлялось преступлением чтение любой иностранной книги или журнала. Из лекционного зала ботанического общества запросто можно было подать сигнал. А в оперном театре (Сан-Карло) — выставить напоказ алый жилет или в открытую распространять тайно отпечатанные крамольные листовки. Тюрьмы были переполнены наиболее уважаемыми и знатными подданными королевства (а стало быть, и самыми богатыми и образованными людьми).

При проведении репрессий все же не удалось избежать одной ошибки. Она заключалась в том, что было казнено всего-навсего человек тридцать-сорок. При вынесении смертного приговора закрывается досье на приговоренного к казни. А вот в приговоре к тюремному заключению указывается определенный срок. Так что большинство хранившихся у Скарпиа досье оставались незакрытыми. Маркиз Анджелотти, пробыв на каторжных работах на галерах три года за хранение двух книг Вольтера (вообще-то три года давала за хранение одной-единственной книги, а у него нашли целых две, — так что полагалось шесть лет), вышел на свободу и перебрался в Рим, где продолжал свою подрывную преступную деятельность, направленную против законности, порядка и религии. Видимо, строгое наказание довольно редко перевоспитывает преступников и утихомиривает их.

Брат герцога, делла…, отсидев гораздо меньший срок (за ненапудренные волосы он получил всего полгода тюремного заключения), покинул тюрьму психически ненормальным, был помещен в родовой дворец и с тех пор проживал в нем безвылазно. Один из осведомителей Скарпиа, ливрейный лакей в этом дворце, доносил, что брат герцога уединился в своих апартаментах, запер все двери и ставни и теперь сидит и все время пишет какие-то невразумительные стихи. Ну что ж, одних злодеев выпускали на свободу, но тут же приходилось хватать и сажать других. Вот, к примеру, знатная португальская сеньора, фрейлина королевы Элеонора де Фонсека Пиментель, которая повадилась сочинять сонеты во славу королевы, взяла да и написала оду о свободе и похвалилась виршами одной своей подруге. Так что Скарпиа пришлось в минувшем октябре на пару лет упечь фрейлину куда подальше.

Поэты! Черт бы их побрал!

Когда в декабре прошлого года королевская семья уехала из Неаполя под защитой английского адмирала, Скарпиа остался в городе, так как королева поручила ему во время отсутствия быть ее глазами и ушами. Он рыскал по всему Неаполю в черном плаще, похожем на те, что носят адвокаты, и воочию наблюдал, как сбываются мрачные предсказания королевы. Маркиз Анджелотти сразу же примчался из Рима, чтобы возрадоваться анархии, установившейся в Неаполе после свержения законного правительства. На местную тюрьму совершили нападение и освободили несколько заурядных преступников. К сожалению, именно в эту тюрьму он засадил Фонсеку Пиментель, и она вышла из темницы с гордо поднятой головой, болтая всякую ересь про свободу, равенство и права народа. Она что, не понимала, что толпа по случайности освободила ее? Эти паршивые поэты, профессора и либеральные аристократы вообразили, будто они выступают ради блага народа. Но у народа совсем другие цели и мысли. Простые люди любят своего короля (они все еще слишком невежественны и поэтому не могут любить королеву) и с восторгом воспринимают дистанцию между необычайной роскошью и распущенностью двора и собственной нищетой. Как и король с королевой, народ ненавидит образованных, рафинированных аристократов. Французы продвигаются на юг полуострова, и чернь, разозленная бегством короля, считает виновной во всех своих бедах местную аристократию. Ну что ж, правильно считают. Пусть раздувается пожар народной войны. Пусть Неаполь очистится от этих проклятых мятежников вместе с их богопротивными книжонками и французскими идеями, чванством яйцеголовых ученых и филантропическими реформаторами.

Скарпиа предался исступленным мечтам о возмездии.

Люди, конечно же, сволочи, но они жаждут возвращения роялистского правления. Отныне он не должен делать всю работу один. За него ее сделает народ.


Барон Скарпиа был исключительно пылким по натуре человеком. Он многое знал о человеческих страстях, особенно о тех, которые вызывали порочные преступления. Он знал, как усилить сексуальное наслаждение, унизив и опозорив объект чужого желания, — от этого барон получал особое удовольствие. Он знал, как можно притупить всякого рода страх перед новым, неизвестным, а следовательно, и угрожающим. Для этого нужно увязать подследственного с теми, кто беззащитен или равнодушен к делу, встревожить их и причинить им вред. А он видел, что именно это происходит вокруг него. Скарпиа любил действовать нагло, с напором, агрессивно. Вместе с тем он не понимал, как это можно уклоняться от встречной силы и отступить без боя. Такая черта характера, считал он, присуща коллекционерам.

Многочисленные перевертыши из аристократов — сторонники французской революции — распространяли просвещенные идеи среди высших сословий, а там было немало коллекционеров (гораздо больше, чем просветителей), для которых с приближением революционных перемен наступали тяжелые времена. Их коллекции — набор ценностей, заимствованных из прошлого, им нет дела до того, кто сколько перечитал томов Вольтера. Революционная эпоха — самое неподходящее для них время.

Коллекционирование связано с определением и собиранием предметов старины, в то время как революция порицает и отвергает все, что напоминает о прошлом. А накопленное прошлое очень тяжеловесно и объемно. Так что если крах прежних порядков заставляет кого-то обращаться в бегство, то маловероятно, чтобы он смог прихватить с собой все. Именно в подобном безвыходном положении и оказался Кавалер. Если же кто-то не бежит, а остается, то и в этом случае вероятность защитить свои коллекции слишком мала.


Итак, вот что однажды увидел барон.

Девятнадцатого января 1799 года. (Прошло уже три недели, как Кавалер бежал из Неаполя.) Именно в этот день и именно в Неаполе с одним его хорошим знакомым, тоже коллекционером, произошло нечто ужасное. Этот человек, герцог, глубоко изучил живопись, математику, архитектуру и геологию и был одним из самых эрудированных и преданных науке людей в королевстве. Далекий от того, чтобы сочувствовать республиканским взглядам некоторых просвещенных аристократов, таких, например, как его брат, он был, подобно большинству коллекционеров, консерватором по натуре. Этот коллекционер питал особенно сильную неприязнь ко всяким новшествам тех времен. Он вызвался следовать за королем и королевой в Палермо, но разрешения от них не получил. «Оставайтесь в Неаполе, ученый герцог! — сказали ему. — И посмотрим, как вам понравится власть этих безбожных французиков».

Разумеется, наступающие французские солдаты были для герцога не столь опасны, как толпы местных грабителей, бродившие по улицам. Поэтому, оставшись во дворце, он задумал план и решил изложить его родным. На семейном совете, который состоялся поздним вечером восемнадцатого января, еще не совсем оправившийся от гриппа, герцог не смог вести заседание строго, по всем правилам. Из-за невмешательства главы семьи сложившийся иерархический порядок выступлений на совете оказался нарушенным. Младший сын герцога заорал на мать. А младшая дочь — на отца. Герцогиня в раздражении сцепилась с мужем и престарелой свекровью. Но решение, принятое ими в конце концов относительно того, кому оставаться в Неаполе, а кому спасаться от опасности (нет, нет, не называйте это бегством), все же восстановило нарушенную иерархию. Было решено, что герцог и его оба сына должны удалиться из столицы (такое слово они подобрали вместо слова «удрать») и временно поселиться на вилле в Сорренто, а во дворце останутся герцогиня, их дочери и престарелая мать герцога, ну и еще брат, выпущенный из тюрьмы, поскольку потерял там рассудок.

Герцог с сыновьями собирался уехать на следующий день после совещания с другими знатными персонами, где он обещал присутствовать. Однако, чтобы сберечь силы перед трудной дорогой, он послал вместо себя старшего сына, девятнадцатилетнего юношу. Молодой человек тихонько сидел на совещании и слушал пылкие речи благородных дворян, клявшихся в своей верности бурбонскому монарху, находящемуся в изгнании в Палермо. После чего все присутствующие согласились, что у них нет иного выхода, кроме как приветствовать приход французов — те хотя бы наведут порядок в городе. В час дня юноша направился по необычно пустынным улицам домой, чтобы рассказать о совещании отцу. Дома ему сказали, что, пока он отсутствовал в течение четырех часов, его дядя пытался повеситься в библиотеке, но был вовремя вынут из петли и теперь лежит в постели. Вместе с ним в комнате находятся трое слуг, чтобы в случае чего предупредить вторую попытку.

Сына послали привести дядю на семейный обед, и тот пришел, правда, не сняв ночную пижаму; когда его усаживали в кресло, явился мажордом и сообщил, что у входа во дворец собралась большая толпа и требует герцога. Не послушав совета жены и матери, герцог в сопровождении секретаря спустился вниз, чтобы переговорить с толпой. Среди примерно полусотни загорелых простолюдинов, ворвавшихся во двор, он заметил знакомого торговца мукой, своего брадобрея, продавца воды с улицы Толедо и колесного мастера, чинившего у него кареты. Продавец мукой, который, похоже, был самым крикливым в толпе, заявил, что они пришли, чтобы сорвать банкет, который герцог закатил для своих якобинских друзей. Герцог улыбнулся и с серьезным видом ответил: «Уважаемые визитеры, вы ошибаетесь. У нас нет никакого банкета, всего лишь обычный обед, где я сижу со своей семьей».

Торговец мукой стал требовать, чтобы его пустили в дом в целях проверки. «Невозможно», — ответил герцог, повернулся и пошел назад в дом. Зазвенели ножи, железные прутья, и, размахивая ими, толпа схватила герцога, прорвалась сквозь жиденький заслон из слуг и понеслась вверх по лестнице. Семья спряталась на верхнем этаже, только одеревеневший от страха сумасшедший брат герцога так и остался сидеть за столом с куском хлеба в руке. Его и герцога спустили вниз по лестнице и выволокли во двор. Затем выделили несколько человек караулить членов семьи, и грабеж дворца начался.

Грабители переходили из комнаты в комнату, из зала в зал, срывая по пути картины со стен, откидывая крышки сундуков и распахивая дверцы буфетов, опустошая выдвижные ящики столов и шкафов, выкидывая содержимое на пол. Они громили картинную галерею, где висели самые великолепные и ценные из коллекции полотна герцога; библиотеку, где хранилось множество дорогих бумаг и документов, богатая подборка редких книг и старинных манускриптов, собранных еще сто пятьдесят лет назад предком герцога, знаменитым кардиналом, а также немалое число современных книг; его кабинет с красовавшейся в застекленных шкафчиках коллекций минералов; химические лаборатории, где хранились десятки разных механических приборов и инструментов; часовую мастерскую, в которой герцог, овладев мастерством часовщика, любил отдыхать от научных занятий. Окна на верхних этажах с треском распахнулись, и во двор полетели картины, статуэтки, бюсты, книги, бумаги, инструменты, инвентарь и приборы. В то же время грабители стаскивали вниз богатую мебель, посуду, постельное и столовое белье, а потом волокли все это во двор. Мало-помалу были сорваны с петель и унесены двери, окна, балконные перила, балки и перекладины, даже поручни лестниц.

Через несколько часов членам семьи герцога за большую мзду позволили покинуть дворец, но предварительно обыскали, чтобы они не унесли с собой хоть самую малость. На их мольбы отпустить с ними герцога и его брата грабители ответили презрительными насмешками. «Ну хоть разрешите моему больному сыну уйти с нами», — взмолилась старая герцогиня. — «Нет!» — «Позвольте мне хотя бы попрощаться с отцом», — вскричала младшая дочь герцога. — «Нет!» — «Ну разве вы сами не отцы, не мужья, не сыновья? — заплакала супруга герцога. — Разве у вас нет хоть капли жалости?» — «Да!» — ответили грабители на первый вопрос. «Нет!» — на второй.

Рыдающих домочадцев вывели через черный вход и вышвырнули на улицу.

Герцога и его брата, дрожащего от холода в пижаме, все это время держали под охраной на конюшне. Во дворе разожгли костер, их привели туда и привязали веревками к стульям, чтобы они стали свидетелями бесчинств.

Костер полыхал весь день. Полотна Рафаэля, Тициана, Корреджо, Джорджоне и еще шестьдесят четыре другие картины полетели… в огонь. И старинные манускрипты, труды по истории, описание путешествий, книги по науке, искусству и промышленному производству, полные собрания сочинений Вико[65], Вольтера и Д’Аламбера[66] … в огонь.

В трепещущее пламя костра бросили даже то, что не горит: его коллекция минералов и камней с Везувия, добытых из огня, снова оказалась в огне. Изящные часы, маятники и гири, компасы, подзорные трубы, хронометры, барометры, термометры, курвиметры, угломеры, эхометры, гидрометры, винометры, пирометры… ломали и бросали в огонь. Смеркалось. Костер все горел. Опустилась тьма. На небе высыпали звезды. Огонь по-прежнему полыхал. Брат заплакал, попросил развязать его и тут же уснул, а герцог все смотрел и смотрел, глаза у него заболели от напряжения. Он судорожно кашлял, но не произнес ни слова. Когда уже нечего было жечь, толпа сгрудилась около них и принялась выкрикивать оскорбления: «Якобинцы! Французские прихвостни!» Затем несколько грабителей принялись стаскивать с герцога сначала чулки и башмаки, а затем, перерезав веревки, связывающие его руки за спиной, стянули с него шелковый камзол, жилетку, галстук и нижнюю рубашку. Когда стягивали одежду, герцог извивался и корчился, но не для того, чтобы помешать злодеям, а наоборот, чтобы они поскорее закончили свое черное дело и он смог бы застыть в прежней позе безропотного подчинения грубой силе, которая, как ему казалось, наилучшим образом соответствовала его высокому сану и чувству собственного достоинства. С обнаженным торсом, с гордо поднятой головой он сидел, не проронив ни слова.

Чем отважнее ведешь себя во время истязаний, тем изощреннее становятся мучители. Где-то в углу двора нашлась деревянная бочка с дегтем, ее прикатили и поставили поближе к костру. Затем вышибли дно и облили горячим дегтем брата герцога, который от жуткой боли вмиг пробудился и завопил, а потом откинул голову назад, как подстреленный. После этого кто-то и впрямь выстрелил в него. Мародеры развязали труп и кинули в огонь. Герцог от ужаса пронзительно закричал.


В это время у ворот стоял и наблюдал за всем происходящим человек в черном плаще и в густо напудренном парике. По бокам его выстроились несколько солдат в униформе муниципальной гвардии. Кое-кто в толпе хоть и не признал этого человека, но, видимо, все же догадывался и поглядывал в его сторону с опаской.

Человек в черном плаще пристально смотрел на герцога, но не в лицо ему, а на его пухлый белый живот, содрогающийся от рыданий. Ноги у герцога покраснели от крови — их прострелили, но он по-прежнему сидел на стуле, гордо распрямив плечи, руки у него опять связали за спиной.

Человек в черном и его гвардейцы и пальцем не пошевелили, чтобы вмешаться и прекратить коварный буйный разгул толпы. Но вот мучители герцога внезапно замерли. Хотя они, судя по всему, и понимали, что человек в черном мешать не будет, однако не были уверены, стоит ли им продолжать пытки. Все боялись его, кроме брадобрея, который был его стукачом.

Брадобрей, держа в руке бритву, подошел к герцогу и отрезал у него оба уха. Они упали на землю, а лицо истязаемого залила кровь. Толпа радостно заулюлюкала и завопила, пламя костра затрепетало. Человек в черном удовлетворенно хмыкнул и исчез. Теперь драма могла завершаться без помех.


— Ты ведь заметил, когда я ушел, — говорил на следующий день Скарпиа в портовой таверне одному из своих осведомителей, который участвовал в жуткой расправе с герцогом. — Ну а что потом-то было? Он все еще оставался жив?

— Да, — ответил стукач. — Все жив, скажу вам. Орал вовсю мочь, а кровь так и хлестала с его башки.

— И все еще был жив?

— Да, синьор. Но вы ведь знаете, кровь лилась прямо ручьем, как пот, когда он заливает грудь… — (Осведомитель был носильщиком паланкинов, поэтому его сравнения соответствовали роду занятий.) — Вы ведь знаете, когда пот течет прямо по груди и иногда скапливается там, где солнечное сплетение. — (Одетый в безупречный цивильный костюм, барон не знал этого, но пусть говорит.) — …Кровь у него скопилась в центре груди, и он захотел избавиться от нее вот так. — Носильщик паланкинов замолк, чтобы показать как: он опустил подбородок и стал дуть на воображаемое место поверх своей жирной груди. — Ну он, это самое, дул, — продолжал рассказывать осведомитель. — А больше он ничего и делать-то не мог. Чтобы, это самое, сдуть кровь. Ну а потом один из наших ребят решил, что он, это самое, пытается колдовать и дует на себя, чтобы стать невидимкой и исчезнуть. Ну и тогда он выстрелил.

— А после этого он отдал концы?

— Почти отдал. Он ведь потерял много крови.

— И все еще трепыхался?

— Ага. Тогда к нему подошли еще несколько наших ребят с ножами. Кто-то резанул его по ширинке панталон и отрезал, ну, это самое… ну вы знаете чего, и показал эту штуку всем. А потом мы затолкали его в бочку с дегтем и бросили в огонь.


Когда об этом изуверстве стало известно в Палермо, Кавалер содрогнулся. Он любил герцога и восхищался его коллекциями. Многое из того, что погибло, уже никогда не возместить. Помимо картин у герцога в библиотеке хранилось несколько неопубликованных работ Атанасиуса Кирхера. А также имелась рукопись (Кавалер с тревогой подумал, что это, должно быть, единственный экземпляр) автобиографии его приятеля Пиранези[67]. Какая утрата! Кавалер болезненно поморщился. Какая ужасная потеря!

Кавалерша и герой в эти дни только и говорили о герцоге и его брате. В превратностях их судьбы они усматривали склонность неорганизованной толпы превращаться в стадо дикарей, именно поэтому нужно всячески защищать неприкосновенность частной собственности, в первую очередь собственности привилегированных сословий. Разумеется, Кавалер был того же мнения, но вслух об этом особо не распространялся, а если и говорил, то с таким жаром и раздражением, как они. Хотя коллекция и представляет собой нечто гораздо большее, чем просто особая форма собственности (конечно, уязвимая и легко подверженная пропаже или гибели), то и горе коллекционеру трудно разделить с кем-либо, кроме как с другими коллекционерами. А по поводу гибели государств или живых людей Кавалер давно уже перестал скорбеть.

Услышав про трагические события в Неаполе, королева не выразила ни горя, ни негодования. Прочитав подробный отчет своего самого доверенного агента, оставшегося в столице, о кровавой гибели герцога с братом и других знатных аристократов от рук разбушевавшейся черни, она пригласила к себе на чай свое самое доверенное лицо здесь, в Палермо. Закончив читать письмо Скарпиа, она протянула его супруге Кавалера и сказала: «Je crois que le peupie avait grandement raison»[68].

От этих слов Кавалершу даже передернуло. Она не любила Скарпиа. Да его никто не любил. Но она старалась, как и всегда, на все смотреть глазами венценосной подруги. Королева разъяснила, что не доверяет князю Пиньятелли, которого они с мужем назначили перед бегством из Неаполя регентом королевства, и как она вскоре смогла убедиться, оказалась целиком и полностью права, ибо Пиньятелли спустя несколько недель самовольно покинул столицу. Не доверяла королева также и этому кардиналу Руффо из Калабрии, который готовился тайно возвратиться на материк, чтобы возглавить там крестьянское движение сопротивления французам. Но вот барону Скарпиа королева все же доверяла. Сказав жене Кавалера следующее: «Vouz verrez, ma chére Miledy. Notre Scarpia restera fidéle»[69].

После убийства герцога с братом толпы черни еще несколько дней продолжали грабить и уничтожать имущество аристократов, поэтому «патриоты», как называли себя благородные дворяне, укрылись в замке Ово и с его зубчатых стен смотрели по вечерам на костры на биваках, которые французские войска разбили вокруг города. Когда корпус генерала Шампионе вошел в Неаполь, Скарпиа скрылся. Между населением города и французскими батальонами в течение трех дней шли ожесточенные уличные бои, наконец французы взяли верх, над королевским дворцом затрепетал трехцветный французский флаг, а из замка потянулись в город вереницы местных революционеров. Барон же ничего этого не видел и в качестве очевидца не мог представить королеве отчета, ибо все эти дни прятался.

Его тайное убежище в апартаментах епископа, который одновременно был его информатором, казалось вроде бы надежным. Но, разумеется, никакое потайное место стопроцентную гарантию дать не может. Скарпиа прекрасно знал, каким образом могут выяснить, где находится его тайное убежище (подкупом или пытками сведущих людей и др.). Он знал также, что революционеры повсюду ищут его. А разве он виноват в смерти некоторых неопытных конспираторов? Ведь не преследовал же он многих из тех, кто сейчас стоит во главе республики. Юристов, ученых, расстриженных попов, профессоров математики и химии — всего двадцать пять человек назначил французский генерал министрами во временное правительство. Их-то Скарпиа в первую очередь под любым предлогом пересажал бы в тюрьмы за призывы к космополитизму и подрывной деятельности. Видимо, они все-таки не знают, где искать его. Не знающий страха Скарпиа чувствовал, как с каждым днем слабеют его твердая воля и решительный настрой из-за вечно нудных причитаний епископа, типа: «Я всегда это знал» или «но я никогда не ожидал», а также в немалой степени от вынужденного полового воздержания, к чему он не привык. Для первого раза он осмелился привести к себе в подполье женщину, а потом трясся, что она его опознала и теперь продаст. Во второй раз, когда барон появился в толпе, с любопытством глазеющей, как перед дворцом свергнутого короля высаживают большущую сосну, он уже не боялся быть узнанным. Потом он опять затаился в доме епископа, но через несколько дней не выдержал и отправился к себе домой, написал там длиннющее письмо королеве и стал ждать, когда придут его арестовывать. Сидел и ждал. Но, видимо, враги барона думали сейчас о чем-то более важном, а не о том, как отомстить Скарпиа.

Он осмелел и жил у себя дома не таясь, пока все эти протеже псевдопросвещения напяливали на свои ленивые безмозглые головы нелепые красные фригийские колпаки[70], обращались друг к другу со словами «гражданин» или «гражданка», произносили всякие высокопарные пустопорожние речи, сжигали королевские гербы и эмблемы, сажали на всех городских площадях дурацкие древа свободы и заседали в комиссиях и комитетах, где вырабатывали конституцию по образцу и подобию конституции Французской республики. Они были далекие от жизни фантазеры, все без исключения. Зато его мстительность была далека от фантазий.

Всегда можно рассчитывать на легковерность доброжелательных людей. Они идут впереди, маршируют во главе толпы, думая, что позади следует народ, а когда оглядываются… никого уже кругом нет. Все разбежались. Одни в поисках пищи и вина, другие — секса, а третьи — укромного местечка, чтобы вздремнуть, или, наоборот, — шумной площади, где можно поскандалить и подраться. Толпа не желает быть разумной, ей хочется лишь бесчинствовать или же разбежаться. Якобинские благородные синьоры и синьорины с их сентиментальными лозунгами справедливости и свободы думали, будто они предоставят народу все, что тот пожелает или что послужит его пользе. А это, по их громогласным наивным заявлениям, означало одно и то же. Отмена суровых наказаний и церемониальная демонстрация великолепия и пышности, прославляющих мощь государства и церковь, — вот чего жаждет народ. Ну, конечно же, эти заумные профессора и либеральные аристократы считают, что они понимают народные чаяния, и собираются устроить празднества, посвященные богине Разума. Скажите, пожалуйста, Разума! Какое же посмешище выйдет из этого спектакля! Они, видимо, совсем обалдели, раз уверены, что народ возлюбит этот Разум, нет, не так — возлюбят Разум так же, как и короля? Они что, и впрямь думают, будто народ воспримет новый календарь (о чем уже и декрет издан) с названиями месяцев, взятых из французского революционного календаря и переведенных на итальянский язык?

Скарпиа с ликованием отметил, что республиканцы скоро были вынуждены признать: заимствованные у чужеземцев ритуалы и терминологии недостаточны, чтобы добиться от темных и забитых масс лояльности и покорности по отношению к ним. Первым признаком того, что республиканцы стали более реально оценивать ситуацию, явилась статья в республиканской газетенке (где главным редактором сделали Элеонору де Фонсеку Пиментель) о ценности для дела революции успешной демонстрации в церкви раз в два года знаменитого в городе чуда. Такое открытое покровительство суеверию показывало, как далеки были эти пленники Разума от понимания действительных нужд народа. Скарпиа, самый умный из всех «кукловодов» и ханжей, знал, что раз перестают болтать о верности и лояльности и переходят к разговорам о религии — а еще более активно начинают говорить о роли религии в поддержании и сохранении общественного порядка, — стало быть, верности и лояльности добиться не удалось и неизбежно приходится идти на компромисс с церковью, обладающей реальным авторитетом. Ценность религии! Вот эту тайну никогда не называли вслух. Какими же простофилями были республиканцы!

И еще они были беспомощными. Поскольку местные ритуальные обряды и подчинение традиционным предзнаменованиям, которые возбуждают или, наоборот, успокаивают суеверные массы, республиканцы не сумели взять под свой контроль. Вот, к примеру, чудо с превращением в жидкость засушенной крови святого, хранящейся в сосуде. Республиканцы справедливо забеспокоились, когда архиепископ, прекратив показ чуда, наглядно продемонстрировал тем самым, что небеса отвернулись от города и перестали оказывать ему покровительство. Ну и, разумеется, никто не мог контролировать Везувий, этот универсальный объект предзнаменования и высшее выражение силы и саморегулирования природы. Да, в последнее время эта гора вела себя довольно прилично. Республиканцы надеялись, что народ заметил: если даже святой Януарий отозвал назад свое благословение, все равно гора встала на сторону патриотов. Везувий, спокойный аж с 1794 года, писала де Фонсека в своей газетенке, выбросил совсем неопасное пламя, словно праздничный фейерверк по случаю провозглашения республики. Вот еще одна фантазия поэтов! Но людей не так-то просто переубедить, хотя легко напугать. «Жаль, — подумал Скарпиа, — что не существует способа вызвать извержение. Большое извержение. И именно сейчас».

Еще больше упований на религиозные верования народа выражено в обращении королевы. Она написана якобы от имени проклятых республиканцев текст прокламации и поручила своей самой доверенной подруге, тоже изгнаннице, супруге британского посланника, распространять листовки: «ПАСХА ЗАПРЕЩЕНА! ВСЯКОЕ ПОЧИТАНИЕ НЕПОРОЧНОЙ МАДОННЫ ОТНЫНЕ ЗАПРЕЩАЕТСЯ! ОБРЯД КРЕЩЕНИЯ СОВЕРШАТЬ С СЕМИ ЛЕТ! ВЕНЧАНИЕ БОЛЬШЕ НЕ ДОЛЖНО ТОРЖЕСТВЕННО СОВЕРШАТЬСЯ В ЦЕРКВИ!» Теперь каждый англичанин обязан отсылать эти листовки из Ливорно в Неаполь, наказала королева своей подруге. Когда Кавалерша рассказала супругу о затее ее величества, тот, естественно, поинтересовался, не думает ли королева, что англичане, в том числе и он сам, будут еще и оплачивать почтовые расходы.

— Нет, нет, — заверила супруга, — она сама будет платить из своих фондов.

— Интересно, сколько же писем дойдет? — спросил Кавалер.

— Ну королеве-то как раз без разницы, все ли листовки получат в Неаполе или же только их часть. Она говорит, что какие-то все же дойдут.

Некоторые листовки действительно дошли. Скарпиа сам видел, как их передавали из рук в руки. Он знал, что будоражащие сознание неаполитанцев и восхваляющие их храбрость прокламации менее действенны, нежели те, которые сеют страх. Люди! Смотрите, что республиканцы, эти агенты французского антихриста припасли против вас! А еще лучший и более эффективный результат приносят деньги: королева регулярно присылала Скарпиа большие суммы из личных фондов, чтобы подкупать аристократов и сохранять их лояльность, ибо в противном случае они могли бы прийти к выводу, что у них нет другого выбора, кроме как сотрудничества с самозваными патриотами.

Их революция из разряда красивых сказок с самого начала оказалась в осаде, но, как заметил Скарпиа, хотя новая власть и понимала, что должна будет взяться за оружие, тем не менее никогда не соглашалась с необходимостью государственного насилия. Несмотря на то что конституция республиканцев и взывала к воинственному духу античных Греции и Рима, на деле же они и понятия не имели, как создать народное ополчение, а про регулярную армию уже и говорить не приходится. «А что это за полиция — так называемая гражданская? — думал бывший глава тайной полиции в Неаполе. — Да и вообще никакая не полиция. По сути дела, их революция совершенно беззащитна».


Увы, предвидения Скарпиа оказались верными.

Революция, совершенная в столице выходцами из привилегированных сословий, не получила поддержки в провинции среди крестьян, которых столичные власти после бегства королевской семьи довели до еще большей нищеты, лишив доходов от путешественников и гостей… Революция, возглавляемая представителями благородного сословия и добропорядочными честными людьми, которые не только не желали силой подавлять недовольство народа, но и вообще не стремились к усилению государственной власти… Революция, которой угрожала неизбежной интервенцией и уже установила блокаду главного города с моря (что сократило подвоз продовольствия) великая империя контрреволюции, находящаяся под покровительством королевского правительства в изгнании… Революция, которую поддерживали ненавистные народу оккупационные войска соперничающей империи, посягнувшей на завоевание целого континента… Революция, против которой развернулась широкая партизанская война в сельских районах, финансируемая правительством в изгнании и возглавляемая популярными знатными особами, возвратившимися из Неаполя… Революция, которую подрывали изнутри ее руководители из привилегированных сословий, получившие тайком из-за рубежа огромные взятки и богатые подарки, а также широко развернувшаяся дезинформационная кампания, задуманная правительством в изгнании с целью одурачить и убедить народ, что его самые любимые и почитаемые обычаи и традиции будут отменены… Революция, которая оказалась парализованной, потому что в число ее лидеров, полностью признававших необходимость экономических реформ, хотя и входили как радикалы, так и умеренные, но никто не получил легитимную власть, и их по-прежнему раздирали противоречия… Революция, у которой не было времени, чтобы провести в жизнь свои начинания и провозглашенные лозунги.

У такой революции шансов на победу нет. И действительно, этот классический замысел, созревший в конце XVIII века, с тех пор неоднократно повторялся в революциях, лишенных шансов на успех, и вошел в историю как наивный замысел. Замысел хотя и полный лучших намерений, но идеалистический, необдуманный. Это такой тип революции, который дает лишь благозвучное название — революция, а суть же лишний раз подтверждает, что невозможно удержаться у власти правительству, не желающему прибегать к репрессиям.

Разумеется, будущее покажет правоту неаполитанских патриотов. Будущее представит обреченных на поражение лидеров Везувианской республики в образе героев, мучеников, предвестников грядущего. Но будущее — это уже дело другое.

Здесь же, в этой стране, революционеры несли с собой нищету, голод и непривычный беспорядок. Они унаследовали расстроенную экономику. Все товары ввозились из-за границы, за исключением разве что шелковых чулок, мыла, черепаховых табакерок, мраморных столиков, резной мебели и изящных фарфоровых статуэток, изготавливаемых на крупных королевских мануфактурных предприятиях. На шелкоткацких и керамических фабриках труд был далеко не из легких, да и работу могли предоставить лишь немногим; основная часть жителей королевства были ремесленниками и обслугой, остальные занимались попрошайничеством, воровством или получали случайные подачки за услуги богачам и путешественникам. Но разорительный грабеж, совершенный королем с королевой, прихватившими всю казну, потряс до основания финансовую систему и приостановил строительный бум начавшийся с воцарением династии Бурбонов в 1734 году (строительство новых мануфактур и мастерских, дворцов и вилл богачей, церквей и театров, что являлось одним из немногих источников постоянной работы). Прекратились и визиты иностранных путешественников (продолжительные поездки в период революции нежелательны). Цены на продовольствие стремительно росли. Число же имеющих работу постоянно сокращалось.

Необходимо покончить с коррупцией — по сути дела, реорганизация всего общества на естественной рациональной основе с помощью научно разработанного законодательства, — осознавали все руководители нового правительства, которые не были столь наивными и понимали, что без всеобщего просвещения и научного подхода к преобразованиям тут не обойтись. Но пропасть между умеренными и радикалами все ширилась: умеренные выступали за обложение налогами богатеев и сокращение налоговых льгот у церкви, а радикалы настаивали на отмене титулов и конфискации имущества у аристократов и служителей церкви. Когда один из правительственных комитетов предложил организовать лотереи, чтобы пополнить пустую казну, то это предложение было отвергнуто под предлогом, что оно не проработанное, непрактичное и аморальное, а последний аргумент выдвинула де Фонсека Пиментель на страницах своей газеты. Но вот в чем все группировки и фракции революционеров были едины, так это в том, что одной из задач революции является разъяснительная работа среди населения, иначе говоря, пропаганда, приобщение его к республиканским идеям. В этих целях улицы Толедо, Кьяйя и большие улицы Неаполя были переименованы и получили красивые названия: Скромная, Тихая, Бережливая, Триумфальная. Пиментель предложила издавать газеты и журналы для народа на неаполитанском диалекте. Кроме того, она написала статью о необходимости проведения реформ в театральном и оперном искусстве. Народу, говорилось в статье, нужно больше показывать в открытых балаганах поучительных и веселых кукольных представлений с участием любимых народных персонажей, а в театре Сан-Карло, переименованном в Национальный театр, образованные люди должны слушать аллегорические оперы, как и в театрах Франции: «Триумф разума», «Жертва на алтарь свободы», «Гимн высшему существу», «Республиканская дисциплина» и «Преступления прежнего режима»

Вся эта кутерьма длилась пять месяцев, пять переименованных месяцев: пиовозо (дождливый), вентозо (ветреный), джермиль (расцветающий), фиориль (цветущий) и практиль (благоухающий).

Первый акт сопротивления развертывался в отдаленных селениях и небольших городках — в королевстве насчитывалось свыше двух тысяч деревень и маленьких городов. Патриоты в столице с удивлением узнали о беспорядках и отправились на заседание обсуждать планы конфискации крупных поместий и раздачи угодий безземельным крестьянам.

Сообщения приходили неутешительные, обстановка на местах накалялась. Республиканцы направили в провинцию войска, чтобы не допустить высадки небольших отрядов повстанцев с английских судов, но солдаты от сражений всячески уклонялись. Так называемая Христианская армада кардинала Руффо занимала деревню за деревней. В ее ряды влились тысячи уголовников, освобожденных королевским указом из тюрем Сицилии и переброшенных на английских кораблях к побережью Калабрии. Осажденные со всех сторон республиканцы, столкнувшись с растущим недовольством и беспорядками в самом Неаполе, удвоили силы, направленные на то, чтобы завоевать сердца и мысли горожан.

Тем временем начались голодные бунты. Участились нападения на французских солдат из засад. По ночам на площадях поджигали древа Свободы.

«Древо Свободы, — писал Скарпиа королеве, — это искусственное дерево. У нас оно не имеет корней, и выкорчевывать его не придется. Даже сейчас его сильнейшим образом трясут верноподданные вашего величества, а без поддержки французов оно упадет само собой, как только враг уберется из города».

В мае месяце Франция, потерпев поражение в ряде сражений на севере Италии от объединенных войск второй коалиции, вывела свои отряды из Неаполя. Десанты с английских фрегатов заняли острова Капри и Искья. А через несколько недель армия Руффо, состоящая из угрюмых крестьян и наглых уголовников, вошла в столицу, где смешалась с толпами городских бедняков, монотонно бубнивших лозунги, типа: «Любой, кого ограбили или обворовали, тот якобинец». В городе начался пьяный разгул и жестокий разбой. Богатых убивали в их же собственных домах, студентов-медиков обвиняли в сочувствии и поддержке республиканцев и вылавливали прямо в больницах, прелатов арестовывали в церквах. Около пятнадцати тысяч патриотов успели укрыться в морских замках Дель-Ово и Нуово.

Небольшие группки восставших головорезов просачивались во все щели города, захватывая в свои стальные кольца любого, кто не принадлежал к ним. Толпы охотников выслеживали и убивали по наводке доносчиков всех, похожих на якобинцев (а заодно и грабили их имущество): скромно одетых людей с ненапудренными волосами, мужчин в длинных санкюлотских штанах[71] или в очках, всех, кто осмеливался ходить по улицам в одиночку или проявлял нервозность при виде беснующейся толпы и спешил завернуть за угол. Ах да, и еще поскольку считалось, что каждый взрослый патриот или патриотка имели у себя на ляжке татуировку древа Свободы, то прежде чем убить, их раздевали догола и возили по улицам, а зеваки поносили патриотов на чем свет стоит. И не важно, что ни у кого из них не оказывалось татуировок. Разве они не заслужили щипков, толчков, ударов и словесных издевок, толпа мучителей наслаждалась, измываясь над невинными жертвами: а вот еще один якобинец! Хватай его и раздевай! Посмотрим на его наколку! А вот везут в телеге голую бабу, едва прикрытую каким-то подобием античной туники — ба! Да это еще одна богиня разума!

Толпа не забавлялась подобно Скарпиа. Искусство опытного палача состоит в том, чтобы жертва, испытывая муки и боль, сохраняла сознание. Толпе же доставляло удовольствие измываться над своими жертвами, даже когда те уже были без чувств или даже мертвы. Толпа испытывала наслаждение, терзая тела, а не разум, как Скарпиа.

Булыжник в окно, связанные на запястьях руки, разбитая голова, лезвие, воткнутое в мягкую плоть, ухо, нос или пенис, валяющиеся в грязи или торчащие из чьего-то кармана. Топтать, стрелять, душить, колошматить, забивать камнями, сажать на кол, вешать, жечь, расчленять, топить. Безудержный разгул, полнейшая вакханалия убийств не только ради удовлетворения затаенной обиды. Это была месть деревни — городу, провинции — столице, темноты и неграмотности — образованию, бедности — богатству, но даже такое объяснение не выявляет всю глубинную силу ненависти, выплеснувшейся на поверхность в воцарившемся тогда хаосе. Потоки слез и крови заливали, засасывали и уносили прочь угрозу революции и в тоже время возвращали реставрацию прежних порядков. Такое общественное явление отчасти схоже с человеческой натурой, которая, к сожалению, известно, действует не всегда в соответствии с собственными интересами и не считается с целесообразностью. Еще эта вырвавшаяся на волю дикая слепая сила не успела исчерпать свою энергию, а правители, с чьей подачи это произошло, уже подумывали о том, как бы обуздать ее.

Перед кровожадностью деревенщины Руффо пришел в ужас, хотя сам и инспирировал ее, выпустив, словно джинна из бутылки. Он считал, что все обойдется небольшими погромами, ну кое-кого поколотят, может, и изнасилуют, и даже изувечат. Но массовой бойни все же не произойдет, а тут на тебе: и ножами, и дубинами, и огнем, и ружьями истребили несколько тысяч человек только из-за их знатности и титулов. А он-то предполагал, что пострадают лишь отдельные личности, да и то без особых жестокостей. Кардинал ведь не собирался разжигать погребальный костер для людских тел, мертвых и умирающих, вдыхать запах горящей плоти и смотреть на трупы двух мальчиков, привязанных к обескровленным рукам и ногам их матери-герцогини, чьим духовником и одновременно любовником ему довелось быть. Настало время осадить эту кипучую сверх всякой меры силу.

Заключительным аккордом бесчинств роялистских орд Руффо, как раз перед тем как кардинал призвал прекратить грабежи и убийства, явилось нападение толпы на городской королевский дворец и полное его разграбление. Грабители сорвали даже свинцовые сливные листы с оконных карнизов и уволокли их с собой.


Теперь господа должны были сами взяться за порядок в городе, который хоть и справедливо, но импульсивно и чрезмерно жестоко наводили народные массы. Свою задачу им предстояло выполнять, забыв о жалости и пощаде.

Когда до Палермо докатилась весть о том, что французы эвакуировались из Неаполя, а патриоты попрятались в морских крепостях, королева испугалась, что Руффо обойдется с республиканцами без необходимой и соразмерной строгости, которую они заслуживали. Поэтому она пригласила к себе в королевский дворец героя и попросила его отправиться в Неаполь, чтобы принять там безоговорочную капитуляцию и именем короля определить меру справедливости, иначе говоря, меру наказания виновных. Как потом рассказывала Кавалерша, переводившая слова королевы с французского на английский (ибо герой иностранных языков не знал), она наказала ему обращаться с Неаполем так, как он обращался бы с любым ирландским городом, охваченным таким же мятежом.

— Ага, — хмыкнул в ответ герой.

В Ирландии в прошлом году вспыхнул инспирированный французами бунт, и на королеву особенно большое впечатление произвели основательность и тщательность, с которыми англичане подавили его.

Понятное дело, что герой в одиночку никак не справился бы с возложенной на него миссией, поэтому в помощь ему выделили Кавалера вместе с супругой в качестве советников и переводчиков.

Для Кавалерши такая миссия оказалась идеальной, ибо она могла показать свою незаменимость не только королеве, но и обожаемому человеку. Кавалер же рассматривал поручение как обязанность, от которой не отказываются. Однако ему никак не хотелось, чтобы померк прекрасный образ Неаполя, который он берег в своем сердце. Он твердо надеялся, что ему не придется видеть своими глазами весь тот ужас, происходивший в городе, о чем постоянно говорили в Палермо.

— Мы заставим себя посмотреть, хоть и будет немного неприятно, на впечатляющее полотно, как с живого силена Марсия[72] сдирают кожу, или же невозмутимо взглянуть, особенно если мы не женщины, на живые картинки похищения сабинянок… на эти канонические исторические эпизоды, воспроизводимые живописцами, — объяснил Кавалер собеседникам. — Да и Пиранези, помнится, изображал сцены неописуемых пыток, применявшихся в стенах огромных тюрем. Но все это было на картинах, а тут настоящие погромы и массовые похищения женщин в Неаполе. Страдания и муки тысяч и тысяч униженных, раненых людей, попрятавшихся теперь в душных и тесных кладовках, амбарах и сидящих там без пищи, вдыхая зловоние собственных экскрементов.

Двадцатого июня герой перенес свой флагманский флаг с «Вэнгарда» на восьмидесятипушечный линейный корабль «Фудроинт» («Ослепительный») и отплыл из Палермо во главе эскадры из семнадцати боевых кораблей (на три судна больше, чем было под его командованием в битве при Абукире). Спустя четыре дня флагманский корабль вошел в Неаполитанский залив, на шканцах его гордо стоял Марс в парадном адмиральском мундире со всеми регалиями и наградами, рядом с ним красовалась Венера в платье из великолепного белого муслина, с длинным поясом с кисточками, в широкополой шляпе, обрамленной лентами и увенчанной пучком страусовых перьев. Кавалер, который в это время сидя дремал в своей каюте, почувствовал, как в борт «Фудроинта», бросившего якорь в шестидесятиметровую толщу бирюзовых вод залива, забили тяжелые волны.

— Как мы спокойненько доплыли, — произнес он, выйдя на палубу и присоединившись к ним. Их взорам открывался дорогой сердцу ландшафт, знакомые очертания города с некоторыми новшествами: то тут, то там поднимался дым пожаров, а над замками Дель-Ово и Нуово развевались белые флаги, означавшие сдачу в плен. Над Везувием, как заметил Кавалер, кротко курился маленький дымок. А французский флот даже не маячил на горизонте.

На следующий день герой принял в своей штаб-квартире, как называли его громадную каюту на корме судна кардинала Руффо и с помощью переводившего Кавалера сообщил ему, что отныне он, и только он представляет здесь монархов, до поры до времени оставшихся в Палермо. Руффо же изложил свои соображения о необходимости прекратить кровопролитие и восстановить законный порядок. Спокойный, бесстрастный разговор вскоре перерос в ожесточенный громкий спор. Кавалер знал Руффо, знал и характер своего друга и должен был точно, без купюр, переводить и разъяснять их высказывания. Но в каюте стояла неимоверная жарища, у него кружилась голова, да и вообще он чувствовал себя дурно, поэтому жена и герой попросили его уйти к себе и там прилечь передохнуть. Теперь, когда Руффо начал рассказывать о договоренности, достигнутой им с республиканцами, засевшими в морских крепостях, переводить стала супруга Кавалера. Как и опасалась королева, Руффо согласился принять капитуляцию мятежников на некоторых условиях, а ее величество настаивала на безоговорочной капитуляции. По договоренности, мятежникам предоставлялось несколько дней, чтобы уладить свои личные дела, а затем свободно покинуть город и отправиться в вечное изгнание. В заливе их ожидали четырнадцать транспортных судов, многие мятежники уже погрузились на них вместе со своими семьями и захватив кое-какие пожитки. Первое судно, полностью загруженное, должно было отплыть и взять курс на Тулон завтра же на рассвете.

Руффо стоял и ждал, пока сидящий за рабочим столом английский адмирал просил супругу Кавалера растолковать кардиналу, что с прибытием в Неаполь британского флота положения договоренности полностью утратили свою силу. А когда кардинал запротестовал на том основании, что договор уже выписан и клятвенно заверен обеими сторонами, герой ответил, оживленно потрясая культей, что посадит Руффо под арест, если тот будет настаивать на таком изменническом соглашении. После этого адмирал распорядился заблокировать транспортные суда, ссадить мятежников и, заковав их в кандалы, отправить в тюрьму, затем назначить скорый суд и каждому воздать по заслугам. После этого он вызвал к себе капитана Трубиджа, отдал приказ высадить с судов британский десант и приготовиться к захвату замков Сан-Эльмо, Капуя и Джаета, где все еще отсиживались, но собирались вот-вот уйти части французский войск.

— Мы обязаны преподнести мятежникам предметный урок, — сказал потом герой Кавалеру.

Преподносить урок начали с адмирала Карачиоло, который в начале марта вернулся в Неаполь и предложил свои услуги республике, а когда в город вошли толпы контрреволюционеров и республика пала, убежал и прятался в одном из своих поместий в провинции. Герой отдал Руффо распоряжение разыскать адмирала и доставить к нему, но кардинал отказался выполнять такое распоряжение. «Мы ожидали новостей о Карачиоло, которого подвергнут казни, как только изловят», — сообщал Кавалер в министерство иностранных дел.

Кавалер с трудом признал в старике с посеревшим лицом, с длинной бородой, в простой крестьянской одежде, надетой ради маскировки, сорокасемилетнего неаполитанского адмирала и князя. На следующий день после приказа Руффо его выловили обманным путем британские солдаты, привезли в столицу, заковали в кандалы и поскорее переправили на борт «Фудроинта», где и представили командующему эскадрой.

Карачиоло думал, что ранг и титул — он принадлежал к одному из самых древних и патриотически настроенных благородных родов в королевстве, — а также многолетняя беспорочная служба бурбонским монархам не забыты. Ну и, конечно же, его добрые друзья, английский посол с супругой, замолвят за него словечко перед доблестным победителем французов в сражении при Абукире. Князю даже и в голову не приходило, что никакого суда не будет, защитника ему не выделят, никаких оправданий в расчет не примут, а быстренько приговорят к позорной казни через повешение, применяемой разве что к одним простолюдинам. Карачиоло потребовал настоящего суда (ответили — «нет»), умолял заслушать свидетельские показания в его пользу («нет»), просил заменить повешение расстрелом «нет». Даже Кавалер, сидя в громадной каюте и сочиняя очередную депешу в свое министерство, не предполагал, что все так быстро кончится. Иногда все совершается так молниеносно. Казалось, прошло всего несколько минут, как Карачиоло втолкнули в соседнюю каюту, где заседал неправомочный военно-полевой трибунал, наспех созванный по приказу героя. Когда объявили заранее вынесенный героем приговор, Кавалер подвел своего друга к окну в длинной нише и спросил, что, может, лучше соблюсти заведенную традицию и отсрочить казнь на двадцать четыре часа? Герой молча кивнул и опять сел за стол. Привели Карачиоло, он стоял перед ними с опущенной головой.

— Приговор будет приведен в исполнение немедленно, — объявил герой.

У живого трупа, неаполитанского адмирала, подмышки сразу же вспотели, его быстренько вывели на палубу, спустили в небольшой бот и отвезли к сицилийскому фрегату, там подняли на борт и мгновенно повесили. По приказу английского адмирала бренное тело неаполитанского адмирала раскачивалось на рее фрегата до самого вечера. И только когда июньское солнце село за горизонт, где-то около девяти часов, повешенного сняли с реи, привязали к ногам чугунные гири и, даже не завернув труп в саван, сбросили в воду. Он отправился прямо на морское дно.

По законам войны, герой не имел права аннулировать договоренность Руффо с республиканскими мятежниками, арестовывать и казнить старшего морского офицера бурбонских монархов или даже держать его на борту английского судна в качестве пленника, но то была даже не война. То была раздача наказаний.

— Жаль, что мы не можем повесить Руффо! — воскликнул герой, беседуя с Кавалером.

Тот порекомендовал ему действовать более осмотрительно. Еще оставались множество других пленных, по меньшей мере двадцать тысяч из них томились в казематах крепостей, в замках и государственных тюрьмах, пока их проверяли и решали, какое кому вынести наказание. Расправу на месте без суда и следствия теперь заменили юридически обоснованным убийством, а это вызывало немалую бумажную волокиту. В громадной каюте рядом с адмиралом постоянно находилась супруга Кавалера, составляла списки арестованных и отправляла их королеве для определения наказания.

«Мы восстанавливаем в Неаполитанском королевстве счастье и вершим добро для миллионов, — писал герой о своих деяниях, начатых в заливе на борту флагманского корабля в июне 1799 года, в письме к миссис Кэдоган, оставшейся в Палермо. — С вашей дочерью все в порядке, но она очень устает от всех дел, которыми вынуждена теперь заниматься».

Тогда Кавалерша не была занята, оказывая помощь герою или сочиняя по три раза за день письма королеве, она принимала неаполитанских грандов, приходящих выразить ей свое почтение и попросить передать их заверения в лояльности и преданности ее величеству королеве. «Я здесь заместительница королевы», — писала она Чарлзу.

К сожалению, Кавалер не мог претендовать на аналогичную роль. Он вряд ли имел право называть себя заместителем короля. Сам монарх писем не писал. Он, как сообщала королева своей «заместительнице», просто взял и уехал в один из загородных дворцов под Палермо и, хотя знал, что вскоре должен будет принимать депутацию своих преданных вассалов, распорядился не докучать ему какими-либо сообщениями из Неаполя.

— Но о чем все же думает король? — спросил совершенно серьезно герой Кавалершу.

— О том, как поразвлечься, — перевела она строчки из письма, полученного утром от королевы. Что касается короля, писала королева, то неаполитанцы для него все равно что готтентоты[73].

Вот еще несколько примеров.

Публичные казни на большой рыночной площади города начались в воскресенье седьмого июля, как раз накануне приезда короля.

Ни герой, ни его друг смотреть на казни не пожелали. И не потому что не были любителями подобных зрелищ, а просто не хотели проявить мягкость и жалость. Определенная дистанция отделяла их от осужденных.

И все-таки случались всякого рода неожиданности. Вот что произошло через два дня после начала казней и день спустя по прибытии короля из Палермо на сицилийском фрегате. Король сошел с борта корабля с высушенной лапой цапли в петлице в качестве талисмана от дурного глаза. Своей временной резиденцией он сделал апартаменты на английском флагмане «Фудроинт». Король, пыхтя и отдуваясь, с трудом вскарабкался по трапу на шканцы, чтобы пожаловаться Кавалеру на скукоту в Палермо в то лето, как вдруг его внимание привлекли громкие испуганные выкрики матросов. Он с любопытством подскочил к поручням, чтобы посмотреть, что же такое стряслось. Должно быть, очень огромная рыбина! А там, метрах в десяти за кормой, торчали из воды торс и голова с пеной в локонах волос его старинного приятеля адмирала Карачиоло. Он потихоньку плыл к судну, а впереди его мертвенно-бледного и полуразложившегося лица качалась на волнах его седая борода. Будь перепуганные матросы неаполитанцами, то непременно начали бы креститься. Король в ужасе осенил себя крестным знамением, выругался и побежал вниз. Кавалер разыскал его в тесном межпалубном пространстве, хныкающим и глупо хихикающим в окружении перепуганных камергеров и лакеев.

— Он там? Он все еще там? — ревел король. — Утопить его!

— Будет сделано, ваше величество!

— Сейчас же!

— Ваше величество, труп адмирала буксирует лодка на мелкое место, чтобы захоронить его в песках на берегу.

— Почему он вылез передо мной? — пронзительно завопил этот так и не отошедший от детства взрослый человек.

Кавалера тут же осенила удачная мысль, и он не преминул воспользоваться своим умением ловкого придворного, каковым всегда и являлся.

— Ваше величество, — стал разъяснять он королю, — хотя Карачиоло и был, кажется, предателем, но вам вреда причинить он сейчас не хотел. Но, даже раскаявшись в своем грехе, он все еще не может найти покоя, пока не получит от вас прощения. Потому и явился сюда, чтобы вы простили его за предательство.


Представьте себе, что вы пассажир. Все мы частенько бываем пассажирами. На судне, в истории, когда плывем куда-то. Вы не капитан. Но у вас великолепная каюта.

Разумеется, ниже ее в трюме сидят голодающие иммигранты или обращенные в рабство африканцы, или же завербованные матросы. Вы не можете помочь им, хотя искренне жалеете их, но повлиять на капитана не в силах. Каким бы жалостливым вы ни были, на деле оказываетесь совершенно бессильны. Иной поступок, может, и облегчил бы вашу совесть, если она у вас пока еще есть, но существенно не улучшил бы положение тех несчастных. Вы бы им помогли, если бы, например, отдали в их распоряжение свою просторную каюту с дополнительным отсеком для хранения вашего внушительного багажа, поскольку у тех, кто сидит там, внизу, хоть и нет почти никаких пожитков, однако самих этих людей так много. Или, допустим, поделились пищей, которую вам приносят. Но тут же возникают сомнения: ведь они могут испортить в каюте красивые вещи, все тут переломать и раскидать, а пищи все равно никогда не хватит, чтобы накормить их всех. Так что выбора у вас нет, и придется по-прежнему наслаждаться вкуснейшими яствами и любоваться прекрасным видом в одиночку.

Однако предположим, что безразличным вы все же не остаетесь и все время ломаете голову над происходящим. Хотя это и не ваше дело, да и отвечать вы за это не можете, вы как-никак являетесь участником и свидетелем того, что здесь происходит. (Большинство исторических событий описывается свидетелями-пассажирами, едущими первым и вторым классом.) Ну а допустим, что эти несчастные люди, запертые в трюме, могли бы в иных условиях иметь каюту не хуже вашей, были бы равными вам по рангу и положению в обществе или же разделяющими ваши интересы, тогда бы вы с еще меньшей вероятностью остались бы равнодушным к их нынешней незавидной судьбе. Но, разумеется, спасти их от наказания, если они того заслуживают, вы не в состоянии. Но вот попытаться вмешаться, с учетом вашей доброты и порядочности, — можете. Например, порекомендовать проявить снисходительность или же, по меньшей мере, благоразумие.

Вот и Кавалер попытался вмешаться и похлопотать за судьбу одного такого несчастного, своего старого приятеля Доменико Чирилло. Он был одним из самых выдающихся биологов в Италии, видным ученым, членом Королевского научного общества, лейб-медиком двора и домашним врачом Кавалера и его супруги. Чирилло благосклонно отнесся к намерению республиканцев проводить многие нужные реформы по организации сети больниц и оказанию медицинской помощи беднякам.

— В деле старого Чирилло есть факты, говорящие в его пользу, — обратился Кавалер к герою. — Я могу свидетельствовать о его доброжелательности и человеколюбии.

— К сожалению, мы не можем вмешиваться в ход правосудия, — ответил герой.

А это означало, что Чирилло будет повешен.

Их жизнь как пассажиров продолжалась, даже когда судно стояло на якоре. Временно они никуда не плыли.

Так как военных действий не велось, то адмирал смог целиком и полностью отдаться работе с личным составом, заняться пополнением запасов продовольствия и боеприпасов и развлечением главных пассажиров. Труднее всего развлекать было, разумеется, короля.

Матросы, поливавшие из шлангов палубы под жаркими лучами восходящего утреннего солнца и устанавливавшие разноцветный тент над шканцами, где их величество собирался позднее проводить утренние приемы визитеров, обычно уже видели, что король проснулся, оделся и либо на палубе палит из ружья по чайкам, либо ловит рыбу из лодки в сотнях метрах от корабля. Во время утренних приемов он неожиданно отворачивался от придворных, подбегал к поручням, перегибался и что-то кричал вниз поставщикам провианта, приплывавшим из города на лодках. Затем спускался в адмиральскую каюту, чтобы переждать полуденный зной, и предавался вслух размышлениям о предстоящем обильном обеде, а сидящие вместе с ним герой, закадычный приятель, британский посланник и его очаровательная жена с длинными белыми руками наперебой предлагали ему для трапезы разных на выбор вкуснющих рыб. От еды Кавалерша не тупела, как король, и после обеда затевала всякие восхитительные развлечения. Когда она, встав из-за стола, начинала играть на арфе и петь, король знал, что она поет для него. Ну, и конечно же, ради того, чтобы ублажить его, исполнила однажды светлым лунным вечером на корме «Правь, Британия» в сопровождении хора из числа матросов команды «Фудроинта».

Вдохновляющие слова гимна и волшебный голос певицы, похоже, размягчили и убаюкали короля. «А мне нравится, что она становится толстушкой», — думал он в полудреме и кричал хору: «Браво! Браво! Браво!»

Ну раз уж в город они не ходили, то город приходил к ним. На барках приплывали главы знатных родов, чтобы выразить все почтение королю, герою и Кавалеру с супругой и разъяснить, что они никогда с республикой не сотрудничали, ну разве что только под угрозой смерти. Корабль все время окружала пестрая флотилия суденышек мелких торговцев: мясников и зеленщиков, виноторговцев и булочников, наперебой расхваливавших свою свежайшую провизию, торгующие тканью и готовой одеждой предлагали рулоны шелка и атласа, а галантерейщики — новые шляпки для Кавалерши, продавцы книг привозили старые фолианты или последние издания по естественным наукам в надежде соблазнить Кавалера. А соблазнить его ничего не стоило — он соскучился по книгам. В Палермо их достать было практически невозможно. Среди предлагаемой литературы имелись и редкие экземпляры, которые он сразу опознал, — видел их в библиотеках своих знакомых и друзей, которые теперь томились в тюрьмах в ожидании решения своей участи, и никто не знал дальнейшую судьбу. Ему было больно думать, что у книг не стало хозяев, но тем не менее Кавалер не отказывался от покупок. Нет, он не принадлежал к тем коллекционерам, которые безо всякого зазрения совести скупают и подбирают вещи, конфискованные или нечестно отнятые у других коллекционеров. Однако не видел ничего дурного в покупке дорогих и редких книг, ведь если он не купит, то издания пропадут или их растащат по листочкам.

Залив превратился в своеобразный лес кораблей: военные суда героя были выкрашены в черный цвет с желтой полосой вдоль левого борта и с белыми мачтами: это были его флагманские цвета. Повсюду преобладал белый цвет; когда солнце садилось за остров Капри, белые паруса становились в лучах розовыми. На ярко раскрашенных небольших суденышках каждый вечер подплывали музыканты, чтобы услаждать короля с героем, Кавалером и Кавалершей. А на более скромных одноцветных барках приплывали группы хористов, одетые в матросские робы (всем строго-настрого запретили говорить об этом герою). Ну а для сексуальных забав короля одну за другой подвозили каждый час затейниц.

Непоседливый король повадился отплывать от корабля в отдаленные бухточки залива и несколько раз высаживался на Капри поохотиться на африканских куропаток. Кавалер теперь не мог сопровождать его. Ноги у него болели, и он не в силах был карабкаться по крутым каменистым склонам горных хребтов острова. Не плавал он с королем и на охоту с острогой на рыбу-меч и вообще отказался от рыбной ловли, чем так любил заниматься совсем еще недавно, а проводил большую часть дня под тентом на шканцах, перечитывая книги, встречаясь с женой и героем только за ужином. Отужинав, они иногда выходили на корму полюбоваться ночным небом и очертаниями стоящих поблизости кораблей. Хотя Кавалер прекрасно знал, почему на корме горели три фонаря (таким образом в темноте отмечали флагман), он представлял порой, правда, тут же сердился на себя за подобную глупую детскую мыслишку, будто три зажженных фонаря символизируют супругу, героя и его самого.

Все они воображали о себе черт-те что, возможно, житье на водах залива способствовало усилению их самомнения. Герой считал свою деятельность на этом поприще от имени бурбонских монархов очередной ступенькой славы, к тому же он по-прежнему парил на крыльях любви. Как-то ночью, вместе с героем в его каюте, жена Кавалера взяла с полочки подле постели наглазную повязку и примерила на свой правый глаз. Такая выходка шокировала его, и он настоятельно попросил немедленно положить повязку на место.

— Нет уж, позволь мне поносить ее немного, — запротестовала Кавалерша. — Мне очень хочется побыть одноглазой, чтобы походить на тебя.

— Да ты и без того — это я, — ответил он, как всегда говорят и чувствуют настоящие любовники.

Но она считала себя не только его вторым «я». Иногда, когда они оставались одни, Эмма перевоплощалась и в других людей. Она умела ходить вразвалочку, как король, передразнивать его, с жадностью набрасывалась на пищу или распевала, подражая его речетативу, фривольные неаполитанские песенки (которые очень нравились герою, хотя он не понимал по-неаполитански ни слова). Могла передразнивать хитрого и коварного Руффо, прикрывая, как он, глаза и произнося слова с аристократическим прононсом. («Ага! Вот-вот! Здорово похоже!» — восклицал герой.) Мастерски представляла она суровых и мужественных английских офицеров, вроде преданного и честного капитана Харди и честолюбивого Трубиджа. Кавалерша умела менять выражение лица, обличье, голос и подражать грубым выкрикам и покачивающейся матросской походке морских волков адмирала. Как же он хохотал, видя эти сценки. Внезапно она останавливалась, и герой понимал, что теперь Эмма будет изображать Кавалера, великолепно передавая его чопорную, осторожную походку, его смущенный и в то же время недоверчивый голос, когда он расписывает красоты какой-нибудь вазы или картины, изредка повышая тон, будто не в силах сдержать свое восхищение, и тут же умолкая, спохватившись. Герой встревожился, не жестоко ли для любимой женщины вышучивать человека, которого он все же уважает и почитает, как отца родного. И это он, каждый день подписывающий десятки смертных приговоров, встревожился, боясь оказаться жестоким по отношению к тому, кто всячески поддерживал его. Но, прислушавшись к собственной совести, герой решал, что ей не зазорно передразнивать Кавалера и невинно подшучивать над его походкой и манерой говорить. Нет, они с Эммой все-таки не жестоки, ну совсем даже ни чуточки не жестоки.


Многие важные и срочные дела не давали возможности герою и супруге Кавалера часто оставаться наедине. Большую часть времени герой проводил в своей громадной каюте и совещался с капитанами боевых кораблей его эскадры. Если же приходилось вести переговоры с неаполитанскими офицерами, то рядом с ним сидела Эмма и переводила. «Моя доверенная переводчица на все случаи жизни», — прилюдно называл он ее. И все же нет-нет да и выпадали счастливые минутки, когда любовники оставались одни, даже в той же каюте, и тогда целовались, счастливо улыбаясь друг другу и тяжело вздыхая.

«Надеюсь, что эта страна станет еще более счастливой, чем была», — писал герой своему новому командующему Средиземноморским флотом. Командующий лорд Кейт ответил тем, что приказал герою двигаться со своей эскадрой (составлявшей значительную часть английского флота, ведущего военные действия против французов в Средиземноморье) к острову Менорка, где, как ожидалось, англичане вступят в бой с французским флотом. Герой дерзко отписал, что Неаполь гораздо важнее Менорки; миссия, возложенная на него в этом городе, не позволяет ему вести эскадру на соединение с флотом, а потом не удержался и выразил надежду, что с его мнением будут считаться, хотя и знал: за невыполнение приказа может угодить под суд, и даже приготовился к худшему.

— Как много еще предстоит сделать! Ради блага всего цивилизованного мира, — сказал герой Кавалеру, — давайте повесим этого негодяя Руффо и всех заговорщиков и интриганов, выступавших против неаполитанского короля, настроенного проанглийски. Это будет лучшим деянием в нашей жизни.

Неделю спустя лорд Кейт снова приказал герою прибыть к нему, тот опять отказался, но все же разрешил четырем кораблям своей эскадры отплыть в указанное место, чтобы принять участие в сражении, которое, как нередко бывает, так и не состоялось.

Обжигающий ветер южного лета и горячий ветер истории.

С кораблей было очень удобно вести наблюдение, словно из домашней обсерватории Кавалера. Неаполь лежал как на ладони. Его прекрасно можно было рассмотреть с одного и того же места. С корабля рассылались приговоры, их доставляли для исполнения через залив; продолжались пародии на справедливые суды, на которых обвиняемые подчас даже не присутствовали; осужденных приводили на рыночную площадь и затаскивали на эшафот. Единственного способа казни не применялось. Самых зловредных мятежников, чтобы посильнее унизить, преимущественно отправляли на виселицу. Но кое-кого и расстреливали. Другим отрубали голову.

Если вершившие суд считали, что урок нужно преподать смертью, то те, кто умирал, полагали, что своею смертью они являют пример мужества. Они также видели себя запечатленными во всемирной истории как граждане будущего, как творцы поучительных исторических моментов. Вот, дескать, как мы страдали, не боясь мучений и даже самой смерти. Показывать пример — значит быть стойким. Хотя перед смертью лица у них бледнели, губы дрожали, поджилки тряслись, а у некоторых были и мокрые штаны, на эшафот они шли с гордо поднятой головой. Подбадривая себя перед казнью мыслями о том, что становятся бессмертными символами (и не ошиблись в этом). Образ символа, даже в самых прискорбных случаях, всегда обнадеживает.


Так как в художественном образе выражается всего лишь один исторический момент, то художник или скульптор должен выбрать тот, который лучше всего раскроет зрителю внутреннюю сущность изображаемого объекта.

Но что зрителю нужно знать и испытывать, глядя на образ?

Возьмем, к примеру, судьбу троянского жреца Лаокоона, который пытался остановить своих соотечественников втащить в городскую черту осажденной Трои деревянного коня (которого те приняли за божественный дар), подозревая в этом ловушку греков и предсказывая, что конь принесет троянцам несчастье. Но так как боги уже предопределили судьбу Трои, Посейдон наказал Лаокоона за вмешательство и обрек жреца и двух его сыновей на ужасную смерть. Их предсмертные муки лучше всего выражены в знаменитой античной группе, изваянной родосскими скульпторами в I веке до нашей эры, которую Плиний Старший назвал высшим техническим воплощением искусства живописи и ваяния, а ведущие художники — современники Кавалера — восхищались ею как законченным художественным произведением, потому что скульптура пробуждала в памяти самое ужасное, но все любовались ею, не испытывая ужаса. Она была общепринятым эталоном того, как нужно изображать страдания во всей их величественной красе, где чувство собственного достоинства превалирует над ужасом. Вместо того чтобы изобразить жреца и его детей так, как они, может, и выглядели в тот момент: замерших на месте, с широко раскрытыми в предсмертном крике ртами, не в силах сделать и шагу при виде двух гигантских змей, подползающих к ним; или же, что еще страшнее, — с искаженными, раздутыми от удушья лицами, с вылезшими из орбит глазами, скульпторы показали мужественное напряжение человека и героическое сопротивление удушающей смерти. Как морское дно, спокойно лежащее под бушующими волнами моря, — писал Винкельман, оценивая «Лаокоона», — так и великая суть скульптуры остается спокойной среди схватки страстей. Посмотрим же и на самые ужасные картины и произведения искусства. Даже «Лаокоон», который ближе к современным вкусам, требующим отражения правды, не считаясь с горькими чувствами, был бы счастлив, что он всего лишь скульптура. В этом античном изваянии чудовищные змеи больше не могут сжимать своими кольцами жреца из Трои и его двух сыновей. Их агония навечно запечатлена в мраморе. И, наверное, более выразительно этого не сделать. Играющий на флейте силен Марсий, опрометчиво дерзнувший состязаться в музыке с самим Аполлоном, изображен на картине в тот момент, когда с него вот-вот сдерут кожу. Выхваченные ножи; глупый, бессмысленный взгляд; глаза выражают готовность вытерпеть зверские муки; но мучители еще не коснулись его тела. Всего через секунду он окажется во власти чудовищных мук, из-за которых его будут помнить вечно.

Помимо этого, люди восхищаются искусством (классическими образами), которое мастерски преуменьшает боль и горечь утраты. Великие творцы изображают людей, которые могут сохранять внешние приличия и хладнокровие, испытывая поразительные страдания.

Мы восторгаемся искусством из-за его правдивости и точности: страшные раны, жестокость насилия, физические мучения. (При этом возникает вопрос: а мы сами испытываем такое?) Для нас показательным моментом здесь является то, что мы тревожимся больше всего.


Спокойствие и невозмутимость проявляются по-разному.

Вот что писал строптивый герой лорду Кейту: «Имею честь доложить Вам, что нет на свете столицы спокойнее Неаполя».

Невозмутимость же устоялась в сердце Кавалера. Он успокаивал себя: «Спокойно, спокойно. Помочь ты не можешь. Это не в твоих силах. Теперь у тебя власти нет. Да, собственно реальной власти никогда и не было. Смотри на все издали: мы здесь, а они — там».

Прошли июнь, июль, затем август — самый разгар лета. На «Фудроинте» полы в каютах красили в красный цвет, как и на всех английских военных кораблях, чтобы не были видны следы крови в случае ранения моряков; в корабельных помещениях и днем было мало света, а в межпалубных пространствах не высыхала влага, так как весь год напролет там не позволялось разводить огонь, за исключением разве что камбуза. По ночам в спальных каютах стояла духота даже при открытых иллюминаторах. Любовники обнимали и ласкали друг друга, а Кавалер беспокойно метался в своей кровати, но в конце концов ему удавалось утихомирить тупую боль в ревматических коленях. Из камбуза, расположенного на самой нижней палубе, тянуло запахом пищи, или ему так казалось. От мягкого покачивания судна все время потрескивал пол и продолжали мокнуть стены.

Конечно, для них было бы лучше перебраться в покоренный город и жить там. Можно быстренько подготовить какую-нибудь разграбленную виллу или прежний особняк британского посланника, даже загаженный королевский дворец. Но у короля и всей троицы вопроса о переезде на берег даже не возникало. Неаполь стал для них неприкасаемым, сердцевиной тьмы.

Может, кому-то и казалось, что Неаполь относится к великолепным, пышным городам, Европа продолжала нежно любить его, потому что в городе были обновленный оперный театр, знаменитые музеи. Любовь вызывали и великолепные гуманитарные реформы. Управлял же им король с толстой оттопыренной нижней губой, являющейся отличительной чертой габсбургского рода монархов[74]. Но правители покинули город, превратив его в фильтрационный лагерь или задворки Европы, где нужно безжалостной рукой наводить порядок, предназначенный для колоний и непокорных провинций. (Скарпиа сказал бы: «Жестокость — это одно из проявлений чувствительности. Очищение людей от остатков свободы забавляет меня. Мне нравится держать их в узде…») Но дела тут вершил не Скарпиа. И это было не проявление жестокости ради забавы, а политика. С Неаполем стоило обращаться как с колонией. Он стал Ирландией (или Грецией, или Турцией, или Польшей). «Ради блага всего цивилизованного мира», — как любил говорить герой. Вот они и выполняли работу на благо цивилизации, что означало — на благо империи. Безропотное подчинение! Обезглавить мятеж! Казнить любого, кто мешает проведению такой политики!

Руффо так и не удалось повесить. Но вот приятеля Кавалера и его домашнего врача, престарелого Доменика Чирилло повесили, а также знаменитого юриста и лидера умеренных Марио Пагано[75], кроткого и безвредного поэта Игнацио Кьяджу и Элеонору де Фонсека Пиментель, фактически министра пропаганды революционного правительства. И еще многих, многих других.

Если бы казни вершила толпа, тогда бы негодовали, что зверь упивается кровью. Ну а поскольку приговоры выносили конкретные личности, заявлявшие, что они поступают так ради блага всего общества («Мой принцип состоит в том, чтобы восстановить мир и счастье для человечества», — писал герой), то про них говорили, дескать, они сами не ведают, что творят. Или что они стали жертвами обмана. Или же что после всего этого должны чувствовать себя виноватыми.

Вечный стыд и позор герою!


Они находились на борту «Фудроинта» целых шесть недель — срок довольно приличный.

Странно как-то было смотреть на Неаполь со стороны моря, а не из окон и с террас особняка, откуда в течение многих лет Кавалер любовался великолепным видом. Теперь все было наоборот: Капри и Искья лежали позади; Везувий виднелся справа, а не слева, его расплывчатые серые очертания освещались заходящим за горизонт солнцем; а морские замки и дворцы на Кьяйе бросали на рябь моря трехмерные, трепещущие, золотистые отражения. Странно было также смотреть и на героя с другой стороны, под другим углом, с точки зрения истории — как будут судить о нем и его компаньонах будущие поколения вместе со многими его современниками. Он будет казаться совсем даже не великодушным рыцарем, а мстительным лицемером, которого не разжалобить и не смягчить даже самыми явными доказательствами невиновности человека. Кавалер же станет представляться вовсе не доброжелательным и беспристрастным посланником, а пассивным и робким мямлей. Ну а Кавалерша — не кипучей и жизнерадостной вульгарной особой, а хитрой, жестокой и кровожадной стервой. Вся троица оказалась замешанной в ужасных преступлениях. Каждый из них обрел новое (не такое уж симпатичное) лицо. Но все же самого сурового порицания заслуживает супруга Кавалера.

Все они составляли одну семью, творившую зло. Семья эта являла собой пример государственного управления, но управления вредоносного, чрезвычайно дурного, против которого и разразилась революция. Одно из последствий прежнего режима, где бразды правления передавались по наследству, заключалось в том, что заметной и довольно реальной властью обладали женщины, правда, таких примеров немного. Иногда сами монархи, а чаще их советники, которые были сыновьями, мужьями, братьями или еще какими-то близкими родственниками царствующих дам, не могли полностью исключить своих родственниц из семейной жизни. (При новом же образе правления органом власти является ассамблея или собрание, состоящее исключительно из мужчин, поскольку оно приобретает законность из гипотетического согласия между равными. Женщины же в ассамблею допускаются с ограничениями, ибо считается, что они недостаточно умственно развиты или не вполне свободны и не могут быть полноправными партнерами в таком согласии.)

Были и такие семьи, дурно осуществляющие власть, в которых женщины верховодили. Определенная часть скандальных дел из-за неверного и злого правления возникла как раз в связи с явно доминирующей ролью женщин. Другая семейная драма старого режима — это выпячивание на передний план женщин с сильным характером, поставивших крест на свойственных их полу функциях (воспитание детей, домашнее хозяйство, любительское увлечение искусством) и рвущихся к власти, женщин порочных, поработивших слабохарактерных и развративших добропорядочных мужчин посредством чар и сексуальных ухищрений.


Бессердечность и мстительный нрав Кавалерши иллюстрируют множество всяких былей и небылиц.

Вот возьмем, например, преследование либерального аристократа Анджелотти, которого в свое время арестовал и засадил в темницу Скарпиа за хранение запрещенных книг. А позднее Анджелотти снова влип в историю и подвергся безжалостным гонениям со стороны супруги Кавалера за то, что много лет назад нанес ей смертельную обиду, публично рассказав о ее грязном и недостойном прошлом.

Это случилось в 1794 году, в год террора, когда Скарпиа получил задание от королевы выявить и изловить республиканских заговорщиков и последователей Французской революции. Во время большого приема во дворце британского посланника Кавалерша, как всегда, своим громким, несколько визгливым голосом рассказывала о дорогой-любимой королеве, об ужасах французов, о подлостях и позоре революции и о вероломстве некоторых аристократов, которые осмелились выражать симпатии могильщикам порядка и приличий и к тому же еще и убийцам родной сестры королевы, к этим предателям, сказала она, нельзя проявлять никакого снисхождения.

На этом памятном приеме присутствовал, и маркиз Анджелотти. Хотя он и не считал себя объектом нападок супруги британского посланника, поскольку в ту пору не был еще антироялистом, тем не менее воспринял ее слова как личное оскорбление. Может быть, он просто не знал тогда о ее бестактности и агрессивности, о чем было известно многим. А может, ему не нравились чересчур болтливые женщины. Так или иначе, но рассказывают, что ее злобная тирада против республиканцев настолько задела маркиза за живое, что он схватил бокал с вином обеими руками и высоко поднял его.

— Хочу предложить тост за хозяйку этого дома, — громко выкрикнул Анджелотти, — и удостовериться, что имею удовольствие видеть ее в таком хорошем настроении и такой же возбужденной в месте, столь разительно отличающемся от того, где впервые повстречал ее.

За столом зашептались, все взгляды устремились на маркиза.

— Где же это было? Ну что же вы не спрашиваете? — выкрикнул он снова.

В ответ — красноречивое молчание.

— В Лондоне, — продолжал маркиз громким голосом, — в Воскхолл-гардене. Много лет тому назад. Да, да. Смею утверждать, что имею честь быть знакомым с женой Кавалера дольше, чем любой из сидящих здесь за столом, в том числе и его превосходительство, ее супруг.

Кавалер поперхнулся — только он один во время тирады Анджелотти продолжал жевать как ни в чем не бывало.

— Да, да, — не унимался маркиз, — я гулял с двумя приятелями: графом дель… из Неаполя и нашим общим английским другом сэром… как вдруг подошла и заговорила со мной одна из тех жалких созданий, которые шастают по общественным паркам в поисках еды или еще какой подачки. На вид ей было не более семнадцати, такая вся неотразимая, от шляпки до светлых чулок, и еще помню, у нее были прекрасные голубые глаза. Думаю, нас, неаполитанцев, такие голубые глаза больше всего соблазняют. Я бросил приятелей и пошел с этой чаровницей, которая оказалась гораздо приятнее, чем я ожидал, хотя, будучи иностранцем, понимал далеко не все, что она говорила со своим волнующим деревенским акцентом. К счастью, она любила не только поболтать, но и кое-что другое. Наша связь продолжалась восемь дней. Она не могла, как я понял, долго заниматься этим делом, поскольку в ней еще чувствовалась провинциальная наивность, что, впрочем, придавало особую пикантность одному из самых легких удовольствий, которые можно получить в большом городе. Как я уже сказал, наша связь длилась всего восемь дней, оставив мне смутные воспоминания, ничуть не ярче тех, которые бывают при случайных встречах. Представьте же мой восторг, когда спустя столько лет я снова встречаю ее и вижу, что она, став совершенно иной, ведет другую жизнь и восседает здесь, среди нас, являясь не только лучшим украшением нашего музыкального общества, но и источником наслаждений выдающегося британского посланника, а также обожаемой подругой нашей королевы…

Ходил слух, будто ее величество приказала арестовать Анджелотти спустя всего несколько дней после просьбы Кавалерши. Состоялся скорый суд, и маркиза приговорили к трем годам каторжных работ на галерах за то, что он будто бы переметнулся из лагеря сторонников конституционной монархии к республиканцам. Разумеется, рассказчики этой истории могли утверждать (и, соответственно, так и утверждали), будто Анджелотти арестовали по просьбе Кавалера, которому заморочила голову его супруга. Но так или иначе, вину всегда возлагали на Кавалершу. Когда все кончилось, стали поговаривать, что герой никогда бы не сделал того, что натворил если бы не попал под влияние женщины, которая была близкой подругой неаполитанской королевы. Сам же английский адмирал, как утверждали, не согласился бы стать по своей воле палачом у Бурбонов.

В таких повествованиях не только одни мужчины представлены одураченными женщиной, но и женщина — мужчинами. После того как их действия получили по всей Европе скандальную огласку, начали поговаривать, что во все виновата эта развратная Кавалерша — она, дескать, оказывала дурное влияние на восприимчивую королеву и вынуждала отдавать приказания по поводу судилищ и вынесения смертных приговоров неаполитанским патриотам. Однако другие с пеной у рта утверждали, что именно порочная королева сделала слепо преданную и доверчивую подружку послушной пешкой в своих руках. В любом случае королеву осуждали строже чем короля. Она же ведь происходит из злобного выводка деспотичной Марии Терезии, поэтому, дескать, ей ничего не стоило вертеть своим безвольным и невежественным мужем. Считалось, что король в силу своего характера никогда бы не допустил подобных жестокостей. Женщину можно легко обвинить в непосредственном участии в преступлении (хотя она всего лишь подбивала на это мужчин), а также в попустительстве, если она не сумела предотвратить преступление. Когда было решено, что королю и королеве необходимо прибыть в Неаполитанский залив, чтобы придать видимость законности курса на кровопролитие при реставрации монархии, ее величество захотела сопровождать своего мужа и друзей на «Фудроинте». Но король, которому не терпелось отдохнуть от властной супруги, распорядился, чтобы она оставалась в Палермо.

Возлагать на женщину всю ответственность за выдвижение обвинений республиканцам, как рассказывается во всяких историях, — было не чем иным, как хитроумным предлогом нарушить причинную связь в политике, провозглашенной с флагманского корабля героя. (Такие утверждения зачастую выдвигаются при оправдании женоненавистничества.)

Возложение ответственности за кровавые расправы с республиканцами на королеву неизменно отражало постоянную хулу женщин-правительниц — этих объектов издевательств и снисходительных насмешек (за то, что были неподобающе мужеподобны) или же двусмысленной клеветы (за их фривольность или сексуальную ненасытность). Роль королевы удобно вписывается в привычный штамп — ведение домашнего хозяйства, поэтому у нее надежное алиби. Участие Кавалерши в белом терроре, развязанном после подавления Везувианской республики, похоже, ничем не обосновывается и не так уж заслуживает осуждения.

Кем же все-таки была эта социальная выскочка, эта пьяница, роковая женщина, роскошная, пластичная, расфуфыренная… артистка? Может, субреткой, потихоньку пролезшей в самое сердце драмы целого народа, но затем все же порой возвращавшейся на свой путь? (Разве она не была женщиной? А в таком случае почему не должна была нести полной ответственности?)


Возможно, еще одним доказательством бессердечности Кавалерши явился бы широко известный факт, что она единственная из нашей тройки посещала измученный город, пока линейный корабль «Фудроинт» стоял в заливе на якоре в течение полутора месяцев. Герой, дабы командовать, должен был постоянно присутствовать на борту судна и не мог выносить приговоры и одновременно управлять разрушенным и разграбленным Неаполем. И Кавалер тоже не был способен на это. Всякий раз, выходя на палубу, он не мог удержаться, чтобы не посмотреть на здания и сады, полукругом расположившиеся за портом, и на особняк, в котором прожил тридцать пять лет — больше половины своей жизни. Перспектива сойти на берег и, поддавшись искушению, осмотреть свою разоренную и загаженную резиденцию уже заранее вызывала в его душе печаль.

Но вот в один из жарких июльских дней супруга Кавалера, высмеяв мужа и любовника, озабоченных ее безрассудным намерением, сошла на несколько часов на берег. Она переоденется так, что ее никто не узнает, весело заверила Кавалерша своих близких.

Фатима, Джулия и Марианна — эти три камеристки, которых она прихватила с собой из Палермо, умеют шить дамские костюмы. А разве в Палермо она не сопровождала довольно частенько героя в ночных путешествиях по городу, переодевшись в матросскую робу? Ну а для прогулки по Неаполю наденет траурную одежду вдовы, что полностью скроет ее фигуру и лицо.

С корабля Эмма пересела на небольшой ботик и сошла на берег в отдалении от причала, где шныряли местные попрошайки, торговцы всякой мелочью, проститутки и иностранные матросы. Там ее уже поджидала карета со слугами, состоящими при английском посольстве. Рядом, в другой карете, сидели четыре офицера с «Фудроинта», выделенных героем, который приказал им ни на секунду не выпускать леди из виду и в случае опасности жертвовать жизнями ради ее спасения. Они наблюдали, как супруга Кавалера выбралась из ботика, споткнулась и, пройдя неверной, шаткой походкой, остановилась, прикрывая лицо черной шелковой вуалью. «Сегодня она, должно быть, поддала с утра пораньше. Боже всемогущий! Может, нам нужно помочь ей? Нет, смотрите-ка, сама справилась». Все знали, что адмиральская сирена слишком много пьет. Но тут офицеры ошибались. Покачивалась она вовсе не от вина, которого все же потихонечку набралась на судне, а от того, что, ступив на твердую землю после почти месячного пребывания на раскачивающемся «Фудроинте», у нее непривычно закружилась голова.

Лакей помог Кавалерше забраться в карету. Женщина откинулась на подушки, сказала кучеру, куда ехать, и покатила по жарище, пристально разглядывая длинные ряды домов, людей и проезжающие мимо экипажи. На улицах, как и всегда, было полным-полно народу, но, похоже, преобладали женщины в черной траурной одежде, как и на супруге Кавалера. В одном месте она приказала остановиться и купила огромный букет — жасмин, палевая камея и розы.

Эмма остановилась у церкви. Приподняв с лица вуаль, она решительно шагнула в прохладную темноту храма. Был перерыв между службами, поэтому внутри стояла тишина, только среди высоких колонн виднелись одинокие темные фигуры молящихся. Обмакнув пальцы в чашу со святой водой, Кавалерша преклонила колени и перекрестилась, потом, как того требовал местный обычай, поцеловала кончики пальцев. Идти в глубь церкви она не решалась, опасаясь, что люди, опознав ее, бросятся к ней, как и в прежние дни, чтобы прикоснуться к платью и просить милости и подаяния у второй, самой могущественной дамы в королевстве, супруги английского посланника. Но оказалось, что никто не обращает на нее внимания, и Кавалерша даже немного разочаровалась. Звезде всегда хочется, чтобы ее узнавали.

В прошлом году в Неаполе Эмма нередко заходила днем в собор святого Доменико Маджорского и делала вид, будто интересуется надписями на древних гробницах неаполитанской знати, а сама внимательно смотрела на молящихся и представляла, как на них нисходит благодать, когда она благословляет их. Теперь ей хотелось защищать, но не этих людей. У героя в области сердца возникли боли, тупые и тягучие, среди ночи, во сне он так жалобно постанывал, что у лежавшей рядом супруги Кавалера душа разрывалась на части. Она принялась молча молиться за его здравие — в детстве Эмма никогда не ходила в англиканские церкви, но в Неаполе ей приходилось не раз бывать в местных католических храмах, и образ Пресвятой Мадонны частенько мерещился ей. Лежа рядом с героем и прислушиваясь к звону корабельной рынды, отбивающей склянки, она все больше склонялась к мысли, что если она снова помолится перед статуей Пресвятой девы Марии, то ее молитва непременно будет услышана на небесах. Сама Кавалерша в защите не нуждалась, но ей хотелось защитить любимого человека. Она так желала, чтобы боли у него прошли.

Эмма подошла к боковому алтарю, поставила цветы в разукрашенную позолоченную вазу у ног Мадонны, зажгла пучок свечей, преклонила колени и пылко забормотала перед статуей молитвы. Кончив молиться, поднялась и, когда заглянула в нарисованные голубые глаза Мадонны, ей показалось, что увидела в них сострадание. Как же она тогда оживилась. «Да что я, дура такая», — подумала Эмма, но сразу испугалась, что Мадонна могла подслушать ее мысли, и, чтобы задобрить ее, положила в вельветовую копилку около вазы с цветами приличную сумму денег.

Хотя к супруге Кавалера никто не подходил, у нее тем не менее возникло ощущение, что за ней следят. Обернувшись и увидев около колонны широкоплечего мужчину с чувственным ртом, она сразу опознала его, но тот вроде бы даже не смотрел в ее сторону. Может, он хочет, чтобы она сама подошла к нему.

Когда Эмма приблизилась, мужчина поклонился с улыбкой и сказал, что для него большая неожиданность повстречать ее. Правда, он не добавил: повстречать здесь. Конечно же, эта встреча не была для него нечаянной. О намерении супруги Кавалера тайком прогуляться по городу барона Скарпиа информировал его осведомитель на «Фудроинте». Когда женщина высаживалась на берег, он в это время находился в порту и, увидев ее, проследил за Кавалершей до церкви. Хотя ей, видимо, и не понравилось, что Скарпиа был не в своей обычной скромной черной одежде, а вырядился, словно благородный дворянин, он тем не менее не смутился. Барон отметил про себя, насколько изменился облик этой женщины, когда-то изумительной красавицы, сумевшей вскружить голову легковерному английскому адмиралу. В Палермо, должно быть, немало всякой выпивки и вкусной еды, раз она так пополнела. И все же ее лицо и ножки по-прежнему остались прекрасными.

— Храбрость миледи достойна всяческого восхищения, — произнес Скарпиа. — В городе пока еще неспокойно.

— Здесь я чувствую себя в безопасности, — ответила она. — Люблю посещать церкви.

И Скарпиа тоже любил. Церкви напоминали ему, почему он стал католиком. И вовсе не из-за постулатов католицизма, а из-за интереса к боли, широко представленной в католической вере: целая палитра мучений святых, изощренных инквизиторских пыток и страданий обреченных.

— Не сомневаюсь, что миледи молится здесь за здравие и процветание их королевских величеств и за быстрое восстановление порядка в нашем многострадальном королевстве.

— Да, матери что-то нездоровится, — ответила Эмма, раздосадованная тем, что приходится врать.

— А не думает ли миледи зайти в свой старый дом? — поинтересовался Скарпиа.

— Разумеется, нет.

— Мне всегда не очень-то хотелось посещать эту церковь, столь милую сердцу знатных дворян. Я предпочитал молиться в своей приходской церкви на рыночной площади. Там в два часа состоится казнь.

— Церковь с черной Мадонной, — заметила Кавалерша, сделав вид, будто не поняла предложения Скарпиа.

— Вы там сможете посмотреть исполнение справедливого приговора нескольких главных предателей, — пояснил барон. — Но может, миледи неприятно это зрелище, которому так радуются преданные подданные их величества.

Разумеется, она могла бы посмотреть на казнь, если это потребуется. Чтобы быть храброй, надо не бояться кровавых зрелищ. Да она, собственно, может смотреть на что угодно, поскольку щепетильностью не отличается, не то что эти робкие, сентиментальные барышни, вроде дочки лорда Кейта. Но сейчас ей трудно заставить принять вызов барона Скарпиа.

Он подождал секунду-другую. В тишине (Эмма не сказал ни слова, но он все понял) началась благодарственная молитва.

— Можно предпринять и что-то другое, что доставит вам удовольствие, — продолжал уговаривать ее Скарпиа своим вкрадчивым голосом. — Я к услугам миледи, лишь только пожелайте.

В церкви прибывало народа, на них стали оглядываться.

«А что, если воспользоваться предоставившейся возможностью и провести часок-другой со Скарпиа? — подумала Кавалерша. — Королеве было бы интересно получить информацию о начальнике тайной полиции из первых рук». Но Эмма также знала, что не успеет она состряпать на него «телегу», как Скарпиа уже отправит донесение на нее саму. Весь опыт и инстинкт супруги Кавалера предупреждали: будь осторожна! Ну а женский инстинкт говорил также: будь очаровательной, запудри ему мозги!

Он помочил кончики пальцев в святой воде и протянул ей руку. Кавалерша с печальным видом согласно кивнула, коснулась его пальцев и перекрестилась.

Они вышли на улицу, где стоял нестерпимый зной, и в продуктовой лавке на площади Эмма купила пакетик высохшего сахарного печенья, хотя Скарпиа и отговаривал ее.

— Да у меня в животе все переварится, — воскликнула Кавалерша. — Мне можно есть все подряд.

Он еще раз повторил свое предложение сопровождать ее, но она снова отказалась, предпочитая самой, без Скарпиа, походить-побродить не узнанной по городу, в котором провела треть жизни. К чему это он все время улыбается? Воображает, должно быть, что такой неотразимый. Ну и пусть воображает. Барон знал, что выглядит эффектно в глазах женщин, и не из-за того, что считал себя статным и красивым (хотя таковым вовсе не был), а потому что обладал пронзительным взглядом, заставляющим женщин отводить глаза, а потом оборачиваться; кроме того, у него был глухой, утробный голос; стоя на месте, он медленно переминался с ноги на ногу. И еще одна черта была присуща ему — удивительное сочетание изящества манер с врожденной грубостью. Но жену Кавалера здоровенные и наглые мужланы не привлекали. Даже ради любопытства ей не хотелось представить его в роли любовника. Она вообще с трудом могла вообразить, что есть люди, которым наплевать, что думают окружающие об их персоне. В таком случае, видимо, не зря говорят, будто Скарпиа коварный и безнравственный человек. Ей об этом даже думать не хотелось. Она вообще предпочитала обходить стороной темы порока и зла. Ведь и то и другое — вездесуще. И хотя подчас вам кажется, что есть предел и этому, что вы опустились на самое дно, ан нет, оказывается, и там, еще глубже, кто-то или что-то живет, двигается, издает звуки.

Кавалерше захотелось поскорее забраться в прохладу кареты и отведать купленных сладостей.

— Не могу ли я предложить вам чего-то соблазнительного?

— Больше не смущайте меня, — весело ответила она, — я должна воздержаться от удовольствий, потому что…

— Вы разочаруете одного из ваших самых преданных поклонников.

— …потому что я должна возвращаться на «Фудроинт» как можно скорее, — спокойно докончила она фразу.

Они стояли около ее кареты.

Да как она посмела пренебречь им! Может, ему надо было быть понахальнее и пошантажировать ее? Ведь недаром же рассказывали, что эта дьяволица и Анджелотти были когда-то любовниками? Чтобы оживить у нее в памяти неприятные воспоминания и смутить ее, Скарпиа сообщил, что сбежавший в Рим Анджелотти теперь разыскан и арестован.

— Уверен, что эта новость порадует вас.

— Ах да, Анджелотти, — с сожалением ответила жена Кавалера.

Нет, она не простила Анджелотти. Просто оскорбление, нанесенное им, оказалось так глубоко погребенным под слоем других эмоций и событий — ведь было столько триумфов, столько радостных моментов, что она и думать о нем забыла. Кавалерша гордилась тем, что не держала зуб на других. Ну а если и желала смерти всем проклятым заговорщикам, то только потому, что этого хотела сама королева. Отсутствие сочувствия к одним (Чирилло) компенсировалось сочувствием к другим (королева). Она была не более жестокой, чем герой или Кавалер. А самой жестокой казалась только за счет своей эмоциональности — ведь она же была женщина. Но эмоциональные женщины, не обладающие властью, реальной властью, обычно кончают тем, что сами становятся жертвами.

Припомним же поучительный эпизод из ближайшего будущего.


Семнадцатое июня 1800 года. Неаполитанская королева, продолжавшая жить в Палермо и ни разу еще после бегства не побывавшая в своей первой столице, хотя со времени реставрации монархии прошло уже около года, приехала на несколько дней в Рим накануне решающего, как считали, сражения с Бонапартом.

В тот же вечер она устроила прием по случаю радостного известия о том, что австрийские войска разбили французов под Маренго (в действительности победу одержал Бонапарт). Следом пришло огорчительное сообщение. Анджелотти, которого должны были переправить в кандалах в Неаполь, чтобы повесить (вовсе не для вящего удовольствия Кавалерши, как клеветали злопыхатели, находящейся в тот момент в Англии вместе с мужем и любовником), так вот тот самый Анджелотти убежал из тюрьмы в папской крепости Сант-Анджело, где содержался под стражей больше года. Королева, всерьез обозлившись из-за этого на Скарпиа, вызвала его из Неаполя и поселила на верхнем этаже палаццо Фарнезе. Она жаждала, чтобы ее самый доверенный слуга осуществил месть. «Найди его сегодня же, иначе…» — приказала она. «Ваше величество, — ответил барон, — считайте, что все уже сделано».

Тюремный стражник, помогавший Анджелотти бежать, уже разыскан, сообщил Скарпиа королеве, и перед смертью (его допрос велся излишне жестоко) он указал, в каком месте укрывался беглец — в одной из церквей, где у его семьи имелась часовенка. Когда Скарпиа ворвался туда, Анджелотти уже и след простыл, тем не менее удалось установить его вероятного сообщника. «Еще одного якобинского патриция, — сказал Скарпиа. — Но разумеется, они называют друг друга либералами или патриотами. Этот же оказался хуже всех остальных. Художник. Эмигрант перекати-поле. Даже, по сути дела, и не итальянец. Рос и воспитывался в Париже, где его отец, женившись на француженке, снюхался с Вольтером. Ну а сынок — ученик официального художника Французской революции Давида». — «Мне наплевать, кто он такой», — рассердилась королева.

Барон колебался, говорить ли королеве, что молодой художник уже находится под арестом. «Гарантирую вам, что мы узнаем, где скрывается Анджелотти, в течение нескольких часов», — заверил он с улыбкой ее величество.

Королева знала, что имел в виду начальник тайной полиции: в папском государстве все еще были в ходу пытки, впрочем, как и в Королевстве обеих Сицилий, хотя по законодательству их запретили во всех королевствах и герцогствах империи Габсбургов, в Пруссии и Швеции. В душе она не одобряла методы Скарпиа, но понимала, что нужно реально смотреть на жизнь. Хотя королева ни капельки не сожалела по поводу несчастной судьбы неаполитанских мятежников и считала, что им воздали по заслугам, тем не менее ужаснулась, узнав, что кое-кто считает ее кровожадной фурией. Да, она всегда выступала за казнь, но пыток все же не одобряла.

— Анджелотти нужно схватить сегодня же вечером, понимаешь это?

— Так точно, ваше величество, — с этими словами барон направился наверх, в свои апартаменты во дворце, где должен был допрашивать художника.

Королева же, сорвав злость на Скарпиа, решила, что эта маленькая неприятность не должна испортить назначенный прием. Ей доложили, что великий Паизиелло[76], спрятавшись где-то во дворце, засел за пианино и сочиняет по случаю победы над Бонапартом кантату, которую исполнит во время приема. За дирижерским пультом будет стоять сам композитор, а новое произведение станет потом гвоздем программы текущего сезона в театре «Аржентина». Королеве было далеко не безразлично, кто будет исполнять женские партии в кантате. Оперная звезда напоминала ей о любимой подруге ее величества, жене английского посланника, обладающей еще более прекрасным голосом.

Примадонна, как и Кавалерша, была взбалмошной, участливой, экспансивной особой и знала толк в любви.

Она вошла в огромный бальный зал, где прием был в самом разгаре, и присела в реверансе перед королевой. Затем быстренько просмотрела в партитуре пометки, сделанные композитором, и обрела уверенность (она вообще была самоуверенной женщиной), что партию свою исполнит, как надо.

Примадонна слышала, что гости разговаривают о политике. В политике она ничего не соображала, да и не стремилась к этому, хотя ее любовник неоднократно пытался разъяснить ей политические проблемы. Он даже заставил ее прочитать одну из своих любимых книг, написанную каким-то Рюссо или Руссо. Но автор был француз, а не итальянец, поэтому она ничего не поняла из прочитанного и удивилась, с чего бы ему подсовывать ей всякую муру. Хотя у него и были друзья вроде маркиза Анджелотти, этого неаполитанского аристократа, которого упекли за решетку, поскольку он входил в состав совета безбожной, но слава Богу, долго не продержавшейся Римской республики[77], примадонна все же знала, что политика не очень-то занимает ее любовника. Он тоже был художником, как и Анджелотти. А так как сама она жила лишь ради своего искусства и любви, то и он, кроме нее и живописи, ни о чем другом не думал.

Примадонна стояла за одним из игорных столов и смотрела, как играют в карты. В это время ее камеристка Лучиана передала ей записку от Паизиелло. Он писал, что не успевает закончить кантату, и просил отвлечь внимание королевы и начинать музыкальную часть приема без него. Разумеется, композитор надеялся, что она исполнит какую-нибудь арию из его оперы, коих он сочинил с добрую сотню. Рассердившись на то, что ее вынуждают ждать, примадонна начала свой импровизированный сольный концерт с произведения композитора Жоммелли. Затем королева попросила исполнить другую арию, заметив при этом, как замечательно исполняет эту арию ее подруга, жена британского посла. Это была ария из сцены сумасшествия героини в опере Паизиелло «Нина». Примадонна хотя и решила не идти навстречу пожеланиям композитора, не посмела отказать в просьбе королеве.

Когда Паизиелло наконец-то появился с партитурой своей победной кантаты, концерт был в самом разгаре. Даже королева соизволила принять в нем участие и спеть. Она пела и пела без передышки о… вечной любви, звездочках, об искусстве и о ревности.

Примадонне очень хотелось, чтобы музыкальный вечер поскорее кончился. Однако прежде чем увидеться со своим любовником, ей предстояло выполнить одно неприятное задание. Дело в том, что днем в церкви она встретила печально известного начальника неаполитанской полиции, заказавшего ее любовнику большой портрет Мадонны, и обещала зайти к нему во время приема. За несколько минут до этой встречи примадонна видела своего любовника, и тот показался ей чем-то встревоженным, а на обратном пути его уже не было на месте, зато она увидела своего новоявленного поклонника, рыскающего неподалеку от помоста, приготовленного для казни. Так вот, стало быть, перед кем трепещет весь Неаполь! А вообще-то, он был ничего, это она сразу заметила. Напропалую флиртуя, начальник полиции попытался доказать ей, что ее любовник проявляет интерес к другой женщине. Она же, по глупости своей, поверила ему, тем более что тот показал женский веер, который, по его словам, он нашел в мастерской художника. Веер явно принадлежал сопернице.

Примадонна относилась к тем женщинам, которые знают, как нужно делать карьеру. А также, как отшивать сексуально озабоченных мужиков, и подобно Кавалерше, могла отдаваться только по любви. Она решила выяснить, что понадобилось от нее начальнику полиции. Потом она пойдет к любовнику и в конце недели уедет с ним на его загородную виллу. Теперь у нее появились причины сомневаться, что он действительно изменял ей, но ревность довольно острое жало, которое ранит и не таких женщин. Она ведь все-таки актриса. Как знать, может, он и признается, что увидел в церкви привлекательную особу и взял ее в качестве натурщицы для образа Мадонны.

Женщина решила, что поведет себя с ним холодно, но совсем ненадолго, затем простит, и они будут счастливы навеки.

Примадонна не была мстительной по натуре, к тому же она насмотрелась достаточно всяких спектаклей, превозносящих милосердие, за последнее десятилетие ставилось немало драм про добреньких монархов, и это именно тогда, когда мягкосердечные тираны успешно показывали, что у них на вооружении до сих пор имеются железные кулаки. Примадонна считала, что милосердие — это самое прекрасное на свете. К примеру, в одной из опер Моцарта содержится возвышенная мысль о том, что нет ничего более низменного, чем жажда мести. Или же взять другую его оперу о римском императоре, написанную к коронации брата неаполитанской королевы, короля Богемии, на престол императора священной Римской империи. Так император Тит раскрывает заговор с целью его убийства, организованный самыми дорогими ему людьми, и, отказываясь казнить заговорщиков, восклицает: «Похоже, даже звезды сговорились помогать мне, хотя и без них я стал жестоким. Нет, победу надо мной им не одержать!»

Опера про Тита, взошедшего на трон в семьдесят девятом году нашей эры, начинается с того, что он объявляет: собранное сенатом золото на строительство храма в его честь будет роздано жертвам недавнего извержения Везувия, а кончается тем, что он прощает своего друга, замышлявшего убить его. В действительности же этот самый император Тит прославился тем, что истреблял евреев и разрушал их храмы. Однако мы нуждаемся в любых предлагаемых нам примерах великодушия, в том числе и надуманных, высосанных из пальца. И даже примадонна знала, что история не виновата в том, как развивались события. В жизни все происходит далеко не так, как в опере, думала она, поднимаясь по лестнице в апартаменты начальника тайной полиции, но и оперы все-таки нужны. Нет ничего более низменного, чем жажда мести.


Нам много чего известно про злодеев. Таких, например, как Скарпиа. Барон Скарпиа был чрезвычайно злобным человеком. Он просто упивался своей злобой и незаурядными умственными способностями. И больше всего радовался, когда ему удавалось обвести кого-нибудь вокруг пальца. Прекрасно разбираясь в людях, он мгновенно усек, что примадонна зачастую поступает необдуманно, да к тому же еще отличается наивностью. А если раскусить человека, то им тогда можно вертеть как угодно, на потеху своей злобе. Скарпиа не составило труда убедить примадонну, что ее любовник продолжает свои шашни с другой женщиной, а это, по его замыслу, приведет к тому, что певичка поступит опрометчиво и невзначай выдаст место, где прячется бедный Анджелотти.

Когда примадонна поднялась наверх, он доставил туда же ее любовника и стал пытать его в соседней комнате, но так, чтобы она слышала его крики. Барон так поступал не только потому, что вообще любил пытать людей и пытками надеялся вырвать у истязаемого нужные признания, но и хотел при этом насладиться выражением ее лица, когда она услышит крики возлюбленного. «Ваши слезы прожигают мою душу, словно огненная лава», — скажет он. Ну а когда мучения возлюбленного развяжут ей язык, он заявит, что если она уступит его домогательствам, он пощадит ее любовника (у солдат, участвующих в расстреле, будут холостые патроны) и позволит им ускользнуть из Рима. Само собой разумеется, что он и не подумает этого делать. У злых обещания и существуют лишь для того, чтобы их нарушать.

Нам известно, какие бывают добрые люди и что их считают недостаточно дальновидными. Примадонна отличалась мягкосердечностью и великодушием. Но если ею вертели как кому вздумается, то это отнюдь не означало, что при этом не случались и накладки. Если бы женщина не принимала все слова на веру и относилась бы к ним более скептически, иначе говоря, поменьше изображала из себя пылкую натуру, то Скарпиа, возможно, и не сумел бы так быстро сделать из нее подсадную утку. Узнав, что Скарпиа обнаружил у ее любовника веер другой женщины, она вмиг воспылала ревностью и тут же помчалась на его загородную виллу, но там, естественно, застала не своего верного любовника в объятиях соперницы, а Анджелотти, скрывающегося от сыщиков. Таким образом, воочию убедившись, что ее художник и не думал изменять ей, примадонна все это выложила Скарпиа, когда тот попытался шантажировать ее. Предлагая выбор: или предать Анджелотти, или же обречь любовника на верную смерть. Хотя любовник даже под самыми зверскими пытками никогда не раскрыл бы места, где скрывался Анджелотти (это он поначалу так думал), примадонна не в силах была вынести его криков. Может, оттого, что она не могла управлять своими эмоциями, как мужчина. Скарпиа тоже находился под властью своих эмоций, но совсем иного толка. Сочетание эмоций с властью порождает… силу, в то время как сочетание эмоций с безвластием порождает… бессилие. Да и бедного Анджелотти уже ничто не могло спасти: когда нагрянули сыщики Скарпиа, чтобы вытащить его из колодца, где он прятался, и опять заключить в темницу, он принял яд. Но примадонна не знала этого и думала, что если отдастся Скарпиа, то тем самым спасет жизнь своему возлюбленному. Она слышала, как начальник тайной полиции приказывал сымитировать расстрел на рассвете, а потом, когда они остались одни, сел и написал пропуск, чтобы ее с любовником беспрепятственно выпустили из города. Но когда Скарпиа уже приготовился было наброситься на женщину, словно ястреб на курочку, она схватила со стола острый наточенный стилет, и хотя никаким эмоциям не сравняться по накалу с чувствами в момент убийства, ее доверчивость уступила в тот момент решимости и мужеству.

В результате ее любовника уведут на рассвете не на имитированный, а на самый настоящий расстрел, и она увидит его казнь своими глазами, а потом спрыгнет с парапета крепости Сант-Анджело в ров, добавив свою смерть к трем другим, произошедшим из-за ее беспечности и добросердечия.

Мы знаем, какими бывают очень дурные люди, обладающие острым умом, и какими бывают хорошие и доверчивые люди.

Но что нам известно обо всех других — не злобных, но и не простачков? Допустим, о влиятельных персонах, занимающихся важными делами и стремящихся, чтобы о них думали по-хорошему. И в то же время творящих самые гнусные злодеяния?

Возьмем, к примеру, Кавалера и его супругу. Почему же их не трогали крики и вопли истязаемых ими же жертв? Мольбы того же Карачиоло, которого, как и Анджелотти, нашли спрятавшимся на самом дне глубокого колодца? Но в отличие от маркиза он не покончил сразу жизнь самоубийством, поскольку даже не представлял, что перед ним маячит неизбежная смерть. Карачиоло думал, что у него есть шансы на спасение. Но жестоко ошибся.


Конечно, можно умолять сохранить вам жизнь, но проку от этого мало, примадонна молила Скарпиа отпустить ее любовника, спустя несколько дней после ареста престарелый доктор Чирилло, закованный в кандалы, писал из тюрьмы Кавалеру и его жене: «Надеюсь, что не нанесу вам вреда, взяв на себя смелость побеспокоить вас, черкнув несколько строк, чтобы напомнить вам, что никто на белом свете не может защитить и спасти мою жалкую душу, кроме вас…»

Можно вести себя перед смертью с необычайным мужеством. Как, например, молодой аристократ Этторе Чарафа, приговоренный к отсечению головы, попросил положить его на плаху лицом вверх и держал глаза открытыми, видя, как нацеливается ему на горло взметнувшийся в руках палача топор. Или же встретить смерть, хладнокровно предвидя ее, как, например, Элеонора де Фонсека Пиментель, которая, обращаясь в тюрьме к своим товарищам по борьбе, ожидавшим виселицы, прочитала волнующие строки из Вергилия: «Как знать, может, и настанет тот день, когда эти мгновения вспомнят с радостью».

Ни достойное гордое поведение, ни жалкое пресмыкательство не помогут и не повлияют на приговор безжалостных победителей. Их невозможно разжалобить, как невозможно укротить вулкан. Милосердие — вот что отличает человека от подобных нам созданий, у которых жестокость и злоба хлещут через край. Милосердие, но не прощение означает, что нужно не поддаваться зову своей натуры поступать в своекорыстных интересах и действовать так, как имеешь на то право. Может, у нас есть и право, и сила. И не важно, во имя каких высоких целей они применяются, все равно с милосердием сравняться они не могут, ибо нет ничего более прекрасного, нежели милосердие.

7

Политика увлекает и затягивает человека, но вместе с тем делает его весьма приметной фигурой. Увы, к политической деятельности нужно подходить очень осторожно, даже против своего желания. Но и кроме политики во многом другом следует придерживаться принципа: семь раз отмерь, один раз отрежь. Например, вопрос о том, как одеваться, иногда может иметь немаловажное значение. Что, допустим, следует надеть, чтобы не так заметна стала чрезмерная полнота, нет, не так — чтобы скрыть беременность. А спрятать ее нужно обязательно, поскольку каждый подумает и не ошибется в догадке, что отец будущего ребенка — любовник, а не престарелый муж. Так что же в таком случае лучше надеть? Бесформенный балахон. А может, платье свободного покроя. Или просто накинуть поверх платья шаль, даже несколько шалей, несмотря на жару, тем более что носить их будет великая мастерица драпироваться с помощью платков и шалей.

В этих шалях придется ходить наперекор пересудам, высказываемым прилюдно, и демонстративно показывать, что вас не волнуют всякие сплетни, шуршащие за вашей спиной.

Если вы герой, то смело можете носить свои орденские ленты и нашивки, ордена, звезды и медали. Хоть все сразу. Можно даже иногда надеть длинную, до лодыжек, отороченную соболями багряную мантию, подаренную турецким послом. Другой подарок от турок сделал сам «гранд синьор» — турецкий султан из Константинополя — бриллиантовый плюмаж с вращающимся в нем по кругу крупным алмазом (турки называют «челенгх»). А неаполитанский король, чтобы выразить свою признательность за поступки, навлекающие позор на голову героя, преподнес ему осыпанную бриллиантами шпагу и возвел в сан сицилийского герцога. От женщины же, из-за блажи которой, как говорили, герой и стал совершать печальной славы деяния, он получил в подарок вышитый ею собственноручно носовой платок, чтобы носить его поближе к сердцу.

Немаловажен и тот момент, как обставляется любое ваше появление в обществе. Для проведения приема в обширном парке загородного королевского дворца, на который пригласили пять тысяч гостей, был сооружен в натуральную величину макет греческого античного храма, а внутри его установили восковые фигуры трех ведущих персон, увенчанных лавровыми венками. Королева попросила самих персон отдать свои одежды, чтобы нарядить восковые фигуры. На стройную фигуру Кавалерши надели пурпурное атласное платье свободного покроя с вышитыми на нем инициалами капитанов судов, сражавшихся в битве при Абукире. Это платье она надевала последний раз на большую гала-оперу в Неаполе. На фигуру ее супруга надели его парадный дипломатический мундир со звездой и красной лентой кавалера ордена Бани. Между ними поставили фигуру героя с обоими ярко-голубыми агатовыми глазами, со всеми адмиральскими регалиями, с целым иконостасом блестящих орденов и звезд и с орденом Бани на груди. На крышу храма взобрался трубач и спрятался там за статуей Славы, трубящей в рог, а когда церемония началась, музыкант затрубил, и всем казалось, что это трубит сама Слава.

Кавалер получил в награду портрет короля, оправленный в золотую, усыпанную драгоценными камнями рамку, а на его супругу королева самолично надела свой портрет в рамке из отборных бриллиантов, к тому же сняв с восковой фигуры Кавалерши лавровый венок, возложила ей на голову. Кроме того, король подарил герою усыпанный драгоценными камнями двойной портрет их королевских величеств и возвел его в рыцари ордена святого Фердинанда (кавалеры этого ордена имели привилегию не обнажать голову в присутствии короля). Оркестр грянул гимн «Правь, Британия». Где-то высоко в небе раздался грохот: грандиозный фейерверк символизировал победу в битве при Абукире, закончился он красочным взрывом трехцветных ракет, что означало уничтожение французского флота. Ну кто же устоит от такой показной лести? Кавалер, его супруга и герой пристально вглядывались в фигуры, изображающие их самих.

— Ну мы прямо как живые, — заключил герой, не нашедший лучших слов для выражения восторга.


О постыдной роли героя в качестве палача на службе Бурбонов заговорили в Европе, разумеется, в привилегированных европейских сословиях. Повесить лучшего поэта страны? Казнить самого выдающегося знатока греческой истории, других ведущих ученых? Даже самые рьяные противники республиканских призывов французских революционных идей были шокированы кровавой бойней, учиненной неаполитанской властью. Но классовая солидарность легко преодолела национальную неприязнь.

Ну зачем же представлять героя каким-то злодеем? Герои — они всегда полезны. Вместо того чтобы возводить напраслину на человека, не легче ли объяснить все его поступки дурным влиянием, искажавшим его решения и не портившим его характер? Хорошее не становится плохим, но сильный человек может стать слабым. А слабым он сделался потому, что перестал быть одиноким, обособленным, каким обязан оставаться герой. Ведь это тот человек, который знает, как уходить, рвать путы. Вдвойне плохо, когда герой женат, он не может быть у жены под каблуком. Ну а если он становится любовником, то, скорее всего, не оправдает надежд любовницы (как Эней). Если же он из состава трио, то должен…, но герой не должен становиться членом треугольника. Он обязан высоко парить над всеми. Герой не имеет права цепляться за юбку.


Позор, позор и еще раз позор.

Позор этим троим. Трое объединены в единое целое. Героя, который находился, по сути дела, в «самоволке», заменить было некем, да и нельзя — так решило его начальство в Лондоне, хотя ему и пришлось выдержать нелегкий нажим. Но те, кто подстрекал его, чьей пешкой он стал, не могли не ощутить на себе тяжесть официального недовольства. О роли Кавалера в жестокой мести неаполитанским патриотам говорили, по меньшей мере, довольно противоречиво. Некоторые считали, что жена вертела им, как хотела; другие же полагали, что не жена, а бурбонское правительство. Конечно же, никто и не ожидал, что дипломат может оказаться непогрешимым, каким сделали героя. Но он также не должен быть и противоречивым. Дипломат, открыто принявший сторону правительства страны, куда его назначили, неизбежно перестал быть полезным правительству своей страны, чьи интересы он должен представлять и отстаивать. Поэтому, естественно, возник вопрос о его замене.

Как-то утром Кавалер получил письмо от Чарлза, в котором тот с сожалением сообщал, что в этой дрянной либеральной газетенке вигов «Морнинг кроникл» он прочитал о назначении нового посланника в Королевство обеих Сицилий, некоего молодого Артура Пейджета. Кавалер впервые ощутил масштабы обрушившейся на него опалы. Его не только отрешили от должности после тридцати семи лет безупречной службы, но и еще вместо того, чтобы с почетом отправить в отставку, предварительно посоветовавшись с ним относительно преемника, даже не соизволили сообщить о намечавшейся замене. Он узнал о ней последним. Через месяц подоспели и бумаги из министерства иностранных дел с краткой припиской о том, что его преемник уже выехал из Лондона. Услышав такое горестное известие, королева со слезами на глазах обняла свою дорогую наперсницу и подругу, супругу британского посла. «О-о, что же я буду делать без своих друзей! — причитала она. — Это все происки французов».

Роковой Пейджет, как назвала его королева, прибыл в Палермо и спустя пять дней был принят Кавалером. И вот перед ним стоит молодой человек — Пейджету исполнилось всего-навсего двадцать девять лет, он был на целых сорок лет моложе Кавалера, — к которому экс-посланник не испытывал никаких снисходительно-покровительственных чувств старшего и умудренного опытом коллеги.

— А вы до назначения сюда какой пост занимали? — холодно спросил Кавалер.

— Я был чрезвычайным посланником в Баварии.

— Но не полномочным министром?

— Так точно.

— Я слышал, что вы занимали тот пост всего один год?

— Да, так оно и есть.

— А кем были до того?

— Бавария — это мой первый дипломатический пост.

— Вы, разумеется, знаете итальянский язык.

— Да нет, не знаю, но выучу. В Мюнхене я немецким быстренько овладел.

— И вам потребуется также овладеть еще и сицилийским диалектом, поскольку, кто знает, когда их величества задумают вернуться в первую столицу. Ну а неаполитанский диалект тоже нужно знать, даже если не придется увидеть Неаполь, поскольку король на чистом итальянском не говорит.

— Да, я слышал об этом.

Затем несколько минут они молчали. Кавалер мысленно ругал себя за излишнюю словоохотливость. Наконец Пейджет, нервно откашлявшись, осмелился сказать, что готов вручить свои верительные грамоты королю и королеве, как только Кавалер вручит свою отзывную грамоту.

Кавалер ответил, что раз уж он не намерен оставаться в Королевстве обеих Сицилий ни одного дня в качестве частного лица и решил совершить месячное путешествие, то вернется к этому вопросу по возвращении из поездки. И после этого отправился вместе с женой, миссис Кэдоган и героем на борт линейного корабля «Фудроинт», полностью отремонтированного и готового снова к плаванию. Но на сей раз не для того, чтобы поплавать в бурных водах истории (хотя герой и должен был бросить ненадолго якорь на Мальте), а чтобы, наоборот, уплыть от истории, отойти от размеренного графика жизни.

Так, стало быть, его начальники и бывшие друзья по министерству отреклись от него? Ну что ж, тогда и он вычеркнет их из своей жизни хотя бы на время. Поездит, посмотрит, наберется разных впечатлений.

Перед ним медленно раскручивалась изломанная линия побережья, и вдруг как-то сразу показалась величественная Этна, увенчанная шапкой облаков, слегка рокочущая, и Кавалер припомнил поразительное явление, когда однажды с ее вершины он увидел при голубоватом рассвете, будто на карте, развернутой перед ним, разом весь остров Сицилию, Мальту, Липари и Калабрию и подумал: «Да, да, я видел их. Я единственный из всех плывущих здесь, кому повезло увидеть такое чудо. Какую же богатую жизнь удалось мне прожить».

Проплывая мимо Этны, «Фудроинт» оказался недалеко от Бронте, феодального владения, подаренного герою вместе с сицилийским титулом герцога Бронтского. Кавалерша тут же изъявила желание сойти на берег, но герой сказал, что предпочел бы получше обследовать поместье, где земли, щедро удобренные вулканическим пеплом, приносят, как ему сказали, до трех тысяч фунтов стерлингов в год, но для такого посещения нужно должным образом подготовиться. Герцогу Бронтскому, заявил он, не подобает появляться в собственных владениях просто так, без предварительного извещения. Кавалер же, который подозревал, что король, возводя своего британского спасителя в сан герцога Бронтского, подшутил над ним, ибо Бронтом звали одноглазого циклопа, выковавшего для Этны гром и молнию, решил, что об этом лучше помалкивать. Одноглазый герой, который, похоже, сильно гордился тем, что стал сицилийским герцогом, вряд ли обрадовался бы такой шуточке, которую Кавалер считал отнюдь не забавной, а издевательской.

Кавалер достиг нулевой отметки удовольствий, когда вся радость состоит в том, что можно не думать о неприятном. Увольнение, Пейджет, долги, неопределенное будущее, ожидающее его в Англии, эти мысли возникали у него в голове и летели по ветру, словно чайки, стремительно проносящиеся от кормы до носа корабля. Чувство свободы от того, что так сильно занимало и мучило его прежде, доставляло теперь такое удовольствие, что он и впрямь ощущал себя на седьмом небе. Судно стало для него домом. Когда они сделали двухдневную стоянку в Сиракузах, чтобы осмотреть руины храма Юпитера и знаменитые каменоломни и пещеры, Кавалерша, несмотря на некоторое недомогание по утрам, решила не оставаться на борту со своей матерью. Ей не хотелось пропустить ни одной восторженной лекции мужа о местных достопримечательностях и жить даже час без героя. Супруга Кавалера их общий друг выглядели такими счастливыми. Будучи совсем даже не дурачком и не слепым, уступчивым мужем, Кавалер искренне любил свою супругу, а также человека, почти одного с ней возраста, которого она теперь любила, а оба они в то же время любили и Кавалера, так что он не только не потерял жену, но и вдобавок обрел и сына — разве не так все получилось?

Как и во дворце Палермо, и на флагманском корабле во время полуторамесячной стоянки в Неаполитанском заливе, они вели себя в присутствии Кавалера безукоризненно. А это означало, что при нем они больше не любезничали друг с другом, как прежде, не будучи еще любовниками. Но вместе с тем это означало, что теперь они стали обманывать его. Кавалер понятия не имел, как часто его супруга шастала по ночам в апартаменты героя или он к ней. Да он и знать этого не желал. Его жена, с ее прекрасным пищеварением и доказанной на деле невосприимчивостью к морской болезни, теперь стала жаловаться за завтраком, что у нее не все в порядке с желудком, к тому же слегка подташнивает при корабельной качке. Разумеется, ему не хотелось, чтобы они без обиняков сказали о своих взаимоотношениях или чтобы жена призналась, что беременна и в связи с этим ее тошнит, — такая откровенность больно ранила бы Кавалера. И все же он упорно продолжал считать, что они ломают перед ним комедию. А от этого чувствовал себя третьим лишним, каким-то униженным и ущербным. Ему казалось, что им пренебрегают. И с пищеварением у него было не все в порядке, и приступы тошноты он тоже испытывал, однако рассчитывать на то, что море станет более спокойным, не приходилось.


Ну а что же надевать теперь, когда они опять отправятся в дальнее путешествие, ибо герою не терпится вернуться в Англию, а адмиралтейство настоятельно требует, чтобы его самое сильное орудие в борьбе в Бонапартом перестало бы служить на побегушках у Бурбонов и быть капитаном прогулочной яхты у дискредитировавшего себя бывшего британского посла и его невыносимой супруги. Разумеется, они отправятся на родину все вместе. Что же надевать, если путешествие будет длинным и сложным. Сперва они поплывут морем, на флагманском корабле героя до Ливорно; оттуда отправятся по суше в многоколесных экипажах (в карете, почтовом дилижансе, фаэтоне) с юга на север, уезжая от жары к более прохладному лету, пересекут несколько государств, останавливаясь, чтобы поглазеть на разные празднества, одно красочнее другого.

О том, чтобы прихватить с собой всех домочадцев, не было и речи. Вместе с тройкой в путь отправятся миссис Кэдоган, мисс Найт (она и подумать не могла о том, чтобы ее оставили), Оливер, один из двух английских секретарей Кавалера, перешедший на службу к герою, ну и еще несколько крайне нужных слуг. Так что получится довольно длинная вереница экипажей.

Вернувшись в начале июня из путешествия, длившегося целый месяц, Кавалер вручил королю отзывную грамоту, и Пейджет получил возможность представить двору свои верительные грамоты. Во время церемонии королева скрежетала зубами от злости и даже ни разу не взглянула на нового посла. Она прекрасно понимала, что, направляя его вместо Кавалера, британское правительство тем самым выражало ей свое недовольство. Пренебрежительно отнесясь к Пейджету, королева решила также демонстративно показать свою солидарность со старыми друзьями, для чего вознамерилась поехать вместе с ними из Палермо в Вену под предлогом навестить свою старшую дочь Марию Терезию, теперь императрицу Священной Римской Империи, и заодно проведать своего племянника, а также зятя, который был императором. (Другая причина отъезда заключалась в том, что она с горечью поняла, как сильно ослабло ее влияние на короля.) Герой рассчитывал вернуться в Англию морем вместе с Кавалером, его женой и всеми сопровождающими лицами, что позволило бы ему довезти королеву вместе с ее фрейлинами, священниками, врачами и слугами до самого Ливорно. Но когда на его просьбу прибыть в Англию на «Фудроинте» пришел отказ, то он решил совершить длительную поездку по Европе вместе с друзьями и по желанию королевы сопровождать ее до самой Вены.

Когда они приплыли в Ливорно, там их уже поджидал разгневанный лорд Кейт, который сразу же осадил своевольного героя и отобрал у него флагман «Фудроинт», вернув его в строй. Пока делались необходимые приготовления для продолжения путешествия по суше, подоспело известие о надвигающемся сражении австрийских войск с Бонапартом под Маренго, и королева импульсивно решила не ехать в Вену, а ненадолго остановиться в Риме в палаццо Фарнезе и ожидать исхода битвы. Встретиться снова со своими английскими друзьями она намеревалась в Вене через несколько недель.

Из Ливорно они отправились на север в семи каретах, за ними следовали четыре грузовых дилижанса с вещами и всеми картинами и коллекционными предметами Кавалера, которые он успел вывезти из Неаполя. Езда вдоль реки Арно по разбитым дорогам, оставлявшая немало синяков и ссадин на теле, оказалась для Кавалера более тяжким испытанием, чем ему представлялось, но он крепился изо всех сил. Читать при такой тряске Кавалер, разумеется, не мог, поэтому сидел, прикрыв глаза, и всячески пытался превозмочь боли в пояснице, ягодицах и коленях, а миссис Кэдоган в это время то и дело прикладывала к его лбу влажный платок. Они задержались на пару дней во Флоренции, чтобы нанести нужные визиты и устроить небольшие приемы. Кавалер остался бы здесь подольше, и не только потому, что чувствовал себя неважно. Ему очень хотелось снова побывать в галерее Уффици, чьи сокровища самым непостижимым образом не были вывезены Бонапартом. Находясь во Флоренции, нельзя не пойти и не взглянуть на ее знаменитые картины, но супруга и их общий друг и слушать того не желали.

— Если вы такой уж больной и измотанный, то в этом случае, конечно же, не в силах ходить и смотреть на картины, — резонно заметили они.

— А я всегда достаточно здоров, чтобы смотреть на картины, — как-то вяло ответил Кавалер. — Мое здоровье тут ни при чем. Осмотр картин доставит мне удовольствие.

— Нет и нет, — решительно возразила супруга. — Вы больны. Мы беспокоимся за вас. Вам сперва нужно отдохнуть. А потом мы двинемся дальше.

И вот он сидит удрученный, без всякого дела, не получив даже небольшого удовольствия, которое с такой надеждой предвкушал. Как же тошно и скучно так бездельничать.

А вот в Триесте, где хранилось всего несколько достойных осмотра картин, они задержались почти на целую неделю. Кавалер не мог взять в толк, чего здесь сидеть так долго.

Через неделю после их приезда в Вену туда наконец-то добралась и королева, сделав короткую остановку в Риме и узнав там о победе Бонапарта под Маренго. В связи с ее приездом герой, Кавалер и его супруга задержались в Вене на целый месяц, проводя время в бесконечных приемах и балах, устраиваемых в честь героя. Кавалерше тоже удалось одержать здесь ряд побед. Так, однажды за ночь она выиграла за карточным столом в «фараона» целых пятьсот фунтов стерлингов. Четыре дня они прожили в загородном поместье князя Эстергази, а под конец приняли участие в празднике, для которого личный композитор князя написал кантату, прославляющую героя. Знаменитый композитор сам аккомпанировал, а супруга Кавалера пела.

Спустя несколько дней она опять исполняла «Битву при Абукире» Гайдна[78], уже сама себе аккомпанировала, выступая перед подругой-королевой, которую поселили в обидном одиночестве в Шенбруннском дворце.

— Très bean, très emouvant![79] — воскликнула королева, не в силах забыть тот голос, почти такой же прекрасный, как и у ее подруги, который она недавно слышала в Риме.

К сожалению, рассказывая про ту певицу, она невольно путала удачливого Гайдна, автора кантаты, прославляющей победу английского оружия над французами (что действительно имело место), с нудным Паизиелло и его кантатой. Тогда королеве пришлось упомянуть и про примадонну, женщину довольно обаятельную, которая совершила самоубийство при весьма мелодраматических обстоятельствах: на рассвете, после концерта, убив перед этим явно неумелого начальника тайной полиции.

— Baron Scarpia est mort, Miledy, vous l’avez entendu[80].

— Какой ужас! — воскликнула Кавалерша. — Я хочу сказать, как же вы, должно быть, расстроились.

Королева не согласилась, что она расстроилась. Ну, прибавилась еще одна после всех смертей. А потом она все же заплакала и сказала, что эти ужасные события, которые ей пришлось пережить, сделали ее бесчувственной к страданиям, иначе говоря, она перестала ощущать себя женщиной. А после рассказала все, что произошло. По всей видимости, примадонну возмутили домогания сексуально озабоченного барона.

— Разве неудивительно, что эти итальяшки слишком бурно на все реагируют? — воскликнула королева, вытирая слезы. Кавалерша, которая и сама умела театрально разыгрывать всякие душещипательные сцены, ответила, что ей хорошо известно все, что имеет в виду ее дорогая королева.

— Мой супруг всегда говорит, что итальянцы лишены здравого смысла, — пояснила она королеве, рассудив, что, ругая все итальянское, она угодит королеве, поскольку та вернулась в родной город.

Королеву, являющуюся звездой далеко не первой величины на небосводе габсбургского семейства, оскорбило поведение министров своего племянника и зятя, запихнувших ее в эти жалкие апартаменты Шенбруннского дворца; выраженные супругой Кавалера симпатии и сочувствие, не попав в точку, не смогли развеять ее обиду. Она начала понимать, что в Вене к ее английским друзьям относятся далеко не с тем почтением, как она полагала раньше. Многие придворные габсбургского двора вздохнули с облегчением, когда англичане, насытившись всеми возможными развлечениями и наслушавшись оваций герою, которыми могла одарить их Вена, не смогли придумать подходящего предлога и задержаться еще на некоторое время и принялись готовиться к дальнейшему путешествию. Во время проводов явно подавленная и расстроенная расставанием королева вручила подруге еще кое-какие подарки на прощание (вдобавок к драгоценностям и своим портретам, которые она уже преподнесла в Палермо), а Кавалеру — золотую табакерку.

После Вены они покатили по Центральной Европе и завернули в Прагу, город, где, согласно легендам, оживают статуи и где некогда правил рьяный коллекционер Рудольф II, который долго охотился за картиной Дюрера[81] и наконец купил ее в Венеции. Опасаясь, что краски из-за тряски и толчков осыпятся (тут Кавалер вспомнил, как сам ехал по Европе в очень тряском экипаже), король не стал перевозить ценность в карете, а приказал тщательно упаковать картину в толстый и мягкий чехол, а четверо его сильных и выносливых солдат понесли ее на руках через Альпы, всю дорогу держа полотно в строго вертикальном положении.

В Праге в ту пору правил эрцгерцог, другой племянник неаполитанской королевы. Он закатил по случаю дня рождения героя (ему исполнилось сорок два года) грандиозный прием. Затем они отправились вдоль Эльбы в Дрезден, осмотрели коллекцию фарфора и послушали оперу в местном театре, где герой и супруга Кавалера, как потом сообщалось в газетах, почти весь спектакль увлеченно перешептывались друг с другом. Там же на одном из балов, устроенном в честь героя, он потерял бриллиант с эфеса золотой шпаги (было опубликовано объявление, обещано вознаграждение, но бриллиант так и не вернули). Но в целом герой был сыт по горло всякими подарками, фейерверками и выражениями почтения. В каждом городе члены дипломатического корпуса и проживавшие там англичане имели прекрасную возможность вдоволь наслушаться разного рода сплетен и обменяться колкими репликами насчет этой тройки, разнообразить свои дневниковые записи и оживить письма. «Он весь увешан всякими звездами, лентами, орденами и бесчисленными медалями, — писал один из устроителей празднества в честь героя, — и больше смахивает на шутовского принца из оперы, нежели на победителя французов в битве при Абукире». И никто не забывал выразить горькое сожаление по поводу раболепного ухаживания героя за женой Кавалера и ехидных замечаний относительно ее чрезмерного выпячивания собственной персоны в самых разных формах: в пышных одеяниях, неумеренном аппетите, пристрастии к вину или в излишней полноте — ничто не упускалось из виду.

Единственно, в чем было решено уступить Кавалеру во время путешествия, это сделать крюк, заехать в княжество Анхальт-Дессау и нанести визит вежливости князю. Ранее он неоднократно навещал Кавалера в Неаполе, одним из первых подписался на его труды о вулканах. А лет десять назад воздвиг на озере собственный Везувий на одном из островов своего загородного владения. Окружность искусственного вулкана достигала трехсот метров, а высота — двадцати пяти, он извергал настоящий огонь с дымом (внутри зажигали горючий материал) и выплескивал подобие жидкой лавы (из конуса «вулкана» по трубе снизу подавали подкрашенную воду, и она стекала по склону по стеклянному желобу, подсвеченному изнутри). В отличие от сложного пятнадцатиметрового сооружения из стекла, пластмассы и железобетона, установленного перед одной из гостиниц Лас-Вегаса, имитирующего извержение вулкана через каждые пятнадцать минут (с наступления сумерек и до часу ночи), вулкан князя Анхальт-Дессауского был копией Везувия и приводился в действие только по большим торжествам или по случаю приезда знатных гостей. Шесть лет назад его показывали Гёте. Кавалер попросил запустить его для себя. (В конце концов, Везувий был его вулканом, и именно он вдохновил князя сделать эту модель, а заодно и построить на острове точную копию загородной виллы Кавалера около Портичи.)

— Вот уж будет забавно, — сказала его супруга и не отказалась заехать в это крошечное немецкое княжество.

Кавалер заранее уведомил князя о своем намерении нанести ему ответный визит, но к его огорчению, личный секретарь князя ответил, что его господин отсутствует, а без него запускать механизм вулкана строго запрещено. Так Кавалеру и не удалось посмотреть в последний раз на свой вулкан.

— Может, оно и к лучшему, — заметила Кавалерша, видя, что герою все уже порядком надоело и он хочет поскорее добраться до Гамбурга, чтобы поразвлечься там и принять участие в празднествах. Туда они отправлялись по реке, а когда покидали Дрезден, то на всех мостах и из окон всех домов, выходящих на Эльбу, их приветствовали жители города. Из Гамбурга, где герой собственноручно сделал памятные надписи на многих библиях и молитвенниках, он отправил срочную депешу в адмиралтейство с просьбой выслать за ним и его друзьями фрегат, чтобы на нем доплыть до Англии. Ответа на свою просьбу он так и не дождался.

А что надевать в Англии, куда не ступала нога героя почти три года. Толпы восторженных почитателей, собравшихся приветствовать его в Ярмуте, куда он прибыл на пассажирском пакетботе, и глазеющих на него повсюду, где он останавливался со своими спутниками, пока добирался в карете до Лондона, ничего не знали, что их правители крайне недовольны героем и его поступками, совершенными за последний год. Они не читали газет, вышучивающих и развенчивающих триумфальные победы героя (в то время в стране читателей газет насчитывалось не более десяти тысяч). Не понимали они и разницы между неаполитанскими звездами и звездой кавалера ордена Бани, сверкающими на его парадном мундире.

Для простого народа он был самым великим героем Англии за всю ее историю. А для Фанни он по-прежнему был ее мужем. Вместе с дряхлым стареньким отцом героя она приехала в Лондон из провинции и, поселившись в гостинице на Кинг-стрит, ждала его уже более недели. Герой обнял отца от всего сердца, а жену — из чувства долга. Кавалерша по случаю встречи надела белое муслиновое платье свободного покроя, где по краю подола золотыми нитками были вышиты имя героя и титул герцога Бронтского. Она тоже обняла жену и отца своего любовника. Все вместе они сели в гостинице — отобедать — смотреть на них было больно. Супруга Кавалера рассказывала, как с ликованием кричали «Ура!» толпы народа и звонили колокола во время частых остановок по пути в Лондон, до которого они добирались целых три дня. Герой, надев на шею под рубашку миниатюрный портрет Кавалерши (это он сделает и потом, перед смертью), сидел мрачный. Еще больше он мрачнел, когда начинала говорить Фанни, выпячивая полные губы. Кавалер заметил выражение смятения и унижения, промелькнувшее на ее лице.

На следующий день, отправляясь в адмиралтейство, чтобы засвидетельствовать своё почтение коллегам и начальству, герой надел повседневную одежду: морской мундир, белые адмиральские бриджи с голубыми застежками под коленями, шелковые чулки с голубыми пряжками. И правильно сделал. Старые товарищи по оружию, оказавшиеся в адмиралтействе, собирались указать ему, что в последнее время герой стал слишком уж гражданским человеком, коли позволяет себе, в частности, нарушать военную форму одежды. Но, увидев его в подобающем виде, а главное, услышав предложения адмирала по организации обороны Ла-Манша, в случае если Бонапарт совсем свихнется и предпримет попытку вторжения, размякли и успокоились. Герой также заверил присутствующих, что он хотел бы вернуться как можно скорее на действующий флот. Но на следующий день он серьезно просчитался, заявившись ко двору на утреннюю аудиенцию у короля с челенгхом от турецкого султана на шляпе, с тремя звездами на мундире (орденом Бани и двумя сицилийскими звездами) и портретом неаполитанского короля в рамке, усыпанной драгоценными камнями. Неудивительно поэтому, что король Британии отнесся к нему холодно, обстоятельно не поговорил, а лишь коротко спросил о здоровье, а потом отошел и завел оживленную беседу с генералом С., длившуюся почти полчаса, объясняя ему, что армии надлежит играть более важную роль в войне с Францией. Британский монарх не признал сицилийский герцогский титул, и герою было прекрасно известно об этом. (Король признал титул только через два месяца, когда адмирал получил новое назначение и отплыл во главе эскадры одерживать очередные громкие победы.) Если бы монарх уделил герою минут десять, тот, вне всякого сомнения, не преминул бы рассказать его величеству о бесценной помощи, оказанной на благо Британии супругой Кавалера в Неаполе и Палермо, и попросил бы отметить ее заслуги и публично отблагодарить ее. Но ему так и не пришлось высказать похвалу в адрес женщины, которая, собственно говоря, и навлекла на него опалу. Не было при нем и благодарственного письма от дискредитировавшей себя неаполитанской королевы, которое поставило бы Кавалершу в еще более унизительное положение. Передай он это письмо королю, то тем самым подтвердил бы все наветы и пересуды, которые все и так считали правдой.

Газеты высказывали различные предположения относительно того, можно ли представлять супругу Кавалера королевскому двору, а когда Кавалер, безукоризненно одетый, появился там один, без супруги, начались всякие сплетни по поводу ее физического недомогания. Если кое-кто и догадался, что за полнотой Кавалерши скрывается беременность — «Ее превосходительство миледи достигла этих берегов как раз вовремя», — изящно подковырнула «Морнинг пост», — то все равно такая догадка была для околдованного общества менее скандальной новостью, чем утрата ею былой красоты. Далее газета писала следующее. ЦВЕТ ЛИЦА. Таким розовым и цветущим было лицо, что доктор Грэхем сказал бы: она сама богиня здоровья! (У этой шпильки двойной смысл: намек на беременность и напоминание о ее кратковременной работе полтора десятка лет назад в фешенебельной тогда клинике оздоровления и лечения импотенции, содержавшейся модным терапевтом.) ФИГУРА. Именно благодаря своей стройной фигуре она и прославилась, с этого и начался ее взлет, а теперь она так располнела, что утратила первоначальную красоту. ПЛАСТИЧЕСКИЕ ПОЗЫ. Ее превосходительство миледи приспосабливает одну из комнат под демонстрации своих пластических поз и намечает устраивать приемы с показом этих поз. Пожалуй, нынешней зимой это будет самым модным зрелищем.

Кавалершу с Кавалером не обходили стороной и карикатуристы. Гилрей нарисовал его в образе иссохшего старикашки, окруженного множеством безобразных статуэток и разбитых ваз, а над головой висят портреты Клеопатры с обнаженной грудью и бутылкой джина в руке. На другой же карикатуре Кавалер предстал в образе однорукого Марка Антония в треугольной шляпе с задранными полями и картина полного извержения Везувия. Однако карикатур на героя, бюст или отпечатанный портрет которого имелся почти в каждом доме и которого чествовали в палате лордов, нигде не было, о нем только сплетничали. Ходил слух, и не без причины, что герой стал румянить и пудрить лицо. Поговаривали также (но тут явно загибали), что он весит всего каких-то тридцать шесть килограммов.

Палата лордов — это выход в свет, королевский двор — выход в свет, званый обед, даже театральная ложа — тоже выход в свет. Когда Кавалер и герой с супругами пришли в драматический театр на Друрилейн и заняли свои места, вся публика поднялась, приветствуя их овациями и громкими криками «Ура!», а оркестр исполнил гимн «Правь, Британия!». Герой встал и с благодарностью раскланялся. На следующий день газеты писали, что жена героя была одета в белое платье, на голове у нее красовалась фиолетовая атласная шляпка с небольшим белым пером, а супруга Кавалера вырядилась в голубой балахон из атласа и напялила шляпу с огромным султаном из страусовых перьев. Главную роль в драме исполняла Джейн Пауэлл, которую Кавалерша, о чем она сообщила своему супругу, знала очень давно, еще до встречи с Чарлзом. А это означало, предположил Кавалер, что Эмма была тогда, ну… этой самой — ему не хотелось даже думать об этом. Кавалерша и в самом деле знала Джейн, когда была служанкой в доме доктора С. В ту далекую пору ей едва исполнилось четырнадцать лет, и она впервые попала в Лондон. Джейн тоже работала в этом доме младшей служанкой, и они подружились. Спали в одной комнате в мансарде, и обе мечтали стать актрисами.

Служить королю и достойно исполнять свои обязанности — это одно, а вот поступать так, как подобает воспитанному и культурному человеку (что включает в себя и службу королю), — это уже другое. Кавалеру хотелось, чтобы герой выглядел всегда бравым и подтянутым, и он приобрел такой вид. Кавалер догадался, что героя раздражает упрямая любовь Фанни, ее наивная и жалкая вера, что если она будет все терпеть и вести себя так, будто ничего не изменилось, то ее муж волей-неволей согласится жить с ней и со своим отцом в меблированном доме на Довер-стрит. Но герою не было надобности проявлять свои чувства, и он ясно продемонстрировал это на банкете, устроенном в его честь графом Спенсером в здании адмиралтейства. Когда адмирал объяснял находящейся справа от него графине Спенсер четыре основных недостатка французской артиллерии, Фанни, сидящая слева, начистила для мужа грецких орехов и положила их перед ним на блюдечко. Герой с силой отодвинул его в сторону. Блюдечко разбилось, а Фанни залилась слезами и вышла из-за стола. Не отрывая взора от лица супруги первого лица адмиралтейства, герой невозмутимо, как ни в чем не бывало, продолжал рассказывать ей о тактике морского боя.

Показному миру и согласию между двумя семейными парами пришел конец. Герой переехал в дом своих друзей на Пиккадили, предложив Кавалеру пополам вносить годовую арендную плату в сто пятьдесят фунтов стерлингов, но тот отказался. Вскоре и Фанни уехала вместе с отцом героя в свое загородное имение.

Кавалер почувствовал, что ему нужно умерить свою прыть и уменьшить расходы. Теперь вместо того чтобы присутствовать на собраниях Королевского научного общества, ему приходилось совещаться со своими банкирами, пытающимися составить реальный график погашения его долгов. Обилие новых товаров на полках лондонских магазинов удивило его. После девятилетнего отсутствия Лондон показался ему абсолютно современным, кипучим и роскошным городом — ну прямо заморского образца. Он побывал на некоторых аукционах, хотя ничего там не покупал из-за нехватки денег. Посмотрел также и свою коллекцию ваз в Британском музее. Его частенько сопровождал Чарлз. Вместе с ним, но без жены Кавалер съездил в свое поместье в Уэльсе, которое теперь было заложено по закладной за тринадцать тысяч фунтов стерлингов. В министерстве иностранных дел он представил счет на погашение убытков, понесенных в Неаполе (мебель, кареты и т. д.), всего на тринадцать тысяч фунтов и отчет о представительских расходах (на десять тысяч фунтов), произведенных в Палермо за полтора года. Уговорив своих банкиров предоставить отсрочку, Кавалер попросил министерство установить ему ежегодную пенсию в размере двух тысяч фунтов стерлингов — сумму довольно скромную для его ранга. Ему неоднократно говорили, а особенно Чарлз, дескать, у него также есть все основания получить титул пэра, но он сомневался, что дадут и пенсию, и пэра. В случае чего, Кавалер предпочел бы деньги, он уже слишком стар, чтобы титулы тешили его самолюбие. Чарлз спросил, не пора ли возвращаться из имения в Лондон, на что он ответил:

— Я останусь дома до тех пор, пока мне тут хорошо.


В конце декабря на Рождество в Лондоне устраивалось немало престижных приемов для избранных лиц. Чтобы избежать светских раутов, они решили воспользоваться приглашением племянника Кавалера Уильяма, ведущего отшельническую жизнь и пользующегося скандальной репутацией за экстравагантные выходки. Он жил в своем загородном особняке, воздвигнутом в виде храма Афины Паллады, и затеял строительство в лесах Фонт-хилла изумительного замка.

— Он называет его аббатством, так как замок строится в готическом стиле. Стрельчатые арки и цветные витражи, — пояснил Кавалер герою.

— Как все равно Строберри-хилл, — воскликнула Кавалерша.

— Не дай Бог, Уильям услышит ваши слова, дорогая. Он самый ярый соперник и хулитель нашего покойного друга Уолпола и его замок ни во что не ставит, — предупредил ее супруг.

Они остановились рядом с Солсбери, где героя принял мэр и удостоил звания почетного гражданина города, а уже оттуда медленно отправились в карете, чтобы поменьше трясло в дороге из-за интересного положения кавалерской супруги. До самых ворот в имение в Фонт-хилле их сопровождал почетный кавалерийский эскорт из местных йоменов[82].

— Ну нет, — сказал Кавалер, пристально вглядываясь в показавшийся в лесу замок, — это нечто большее, чем просто грандиозное сооружение.

— Что, что грандиозное? — не поняла его жена.

— Аббатство! — воскликнул Кавалер. — Он дал ему точное название. Мы говорим об аббатстве, не так ли? Его башня, как сказал мне Уильям, будет выше шпиля кафедрального собора в Солсбери.

Падал снег, Кавалеру стало зябко. Он впервые за многие годы встречал Рождество в Англии. Сколько же лет прошло с тех лор, как он был здесь под Новый год. В последний раз он уехал отсюда, завершив отпуск, обратно в Италию, кажется, в сентябре? Да, точно, два дня спустя после свадьбы. А перед этим, когда приезжал хоронить Кэтрин и продавать вазы, то назад возвращался вроде в октябре? Ну а еще раньше, когда находился здесь в домашнем отпуске (Боже мой, с тех пор минуло почти четверть века, тогда еще шла война с колониями в Америке), разве он с Кэтрин возвращался тогда в Неаполь до Рождества? Действительно, они уехали тогда еще до праздников. И Кавалер принялся медленно высчитывать, сколько же лет минуло с тех пор, цифры и лица всплывали в памяти и исчезали, он все считал и считал, ему казалось весьма важным установить точную дату. Так все же сколько минуло с его последнего Рождества в Англии? Ну сколько?

— Сколько же? — вдруг спросила его жена.

Кавалер даже вздрогнул от неожиданности: неужели она может читать его мысли?

— Сколько тут метров? — переспросила она. — В высоту.

— В высоту? Какую высоту?

— Какая должна быть высота башни аббатства?

— Да почти сто метров, — пробормотал в замешательстве Кавалер.

— Я в архитектуре ничего не смыслю, — сказал герой, — но уверен, что без чрезмерного честолюбия ничего прекрасного никогда не сотворишь.

— Согласен с вами, — подумав, произнес Кавалер. — Но у честолюбия Уильяма мало поддержки, а надо бы побольше. Восемь месяцев назад, когда башня достигала едва ли половины нынешней высоты, она рухнула под напором сильного ветра. Видимо, поэтому он позволил своему архитектору возводить дальше башню не из камня, а из цемента, а потом оштукатурить.

— Какое безрассудство, — заметил герой. — Кто ж так строит? Разве она устоит?

— Но Уильям считает, что устоит, — ответил Кавалер, — и построил из цемента к нашему приезду. Я ничуть не удивлюсь, если мой родственничек задумает в один прекрасный день поселиться в этой башне и будет посматривать свысока на мир, на всех нас и удивляться, какие же мы маленькие.

Уильям, любимец Кэтрин, некогда пухленький, мечтательный юноша, теперь превратился в худощавого моложаво выглядевшего мужчину, ему был сорок один год. Он по-прежнему оставался одаренным музыкантом и в первый же вечер почти целый час играл на пианино в большой гостиной для уважаемых гостей (произведения Моцарта, Скарлатти, Куперена). А затем учтиво уступил право вести музыкальный вечер супруге дядюшки, которая принялась петь огненные сицилийские песенки, арии Вивальди и Генделя, а также с блеском исполнила индийскую песенку «Ууди, ууди, пурбум». Она ее как-то случайно выучила, а спела потому, что знала о страстном увлечении Уильяма всем восточным. В завершении вечера Кавалерша исполнила несколько военных песен, чтобы сделать приятное герою.

Затем мужчины перешли к ярко играющему камину, а супруга Кавалера осталась у камина, что-то тихо наигрывая. Уильям, цедя слова сквозь зубы, предложил поговорить о счастье и первым попросил высказаться своего прославленного гостя.

— Счастье! — воскликнул герой. — Счастье для меня состоит целиком и полностью в служении моей стране до тех пор, пока ей нужен бедный воин, который уже положил на алтарь отечества свое здоровье, зрение и многое другое ради славы Родины. Но если моя страна больше не нуждается во мне, то я был бы рад поселиться в простом деревенском доме, на берегу маленькой речки, где смог бы провести остаток жизни, встречаясь с друзьями.

— Что скажет леди?

Леди отозвалась из-за пианино, что она счастлива тогда, когда счастливы те, кого она любит.

— Какая же вы глупая, дорогая, — заметил Кавалер.

— Может, вы и правы, — ответила она, улыбнувшись. — Без сомнения, у меня немало недостатков.

— Нет! — вырвалось у героя.

— …Но зато, — добавила Эмма, — у меня доброе сердце.

— Ну этого для счастья маловато, — сказал Уильям.

Кавалерша продолжала что-то наигрывать, а потом, чтобы поддразнить мужчин, запела: «Ууди, ууди, пурбум…»

Ну а Кавалера что же может сделать счастливым?

— Я заметил, что в последнее время многие персоны выражают озабоченность по части удовлетворения собственных желаний, — начал задумчиво Кавалер. — Но я, похоже, не смогу дать им исчерпывающего ответа. Скажу лишь, что свободен от тревог и волнений, у меня крепкие нервы. И вообще в своем возрасте я не жду экстазов.

Тут все разом пустились уговаривать его, что он, дескать, не так уж и стар.

А Уильям? Что он скажет? Он ведь с таким нетерпением дожидался своей очереди.

— Кажется, я открыл секрет счастья, — произнес он. — Оно заключается в том, чтобы никогда не меняться, всегда оставаться молодым. Быть старым — это просто состояние разума. Стареешь потому, что позволяешь себе стареть. Я горжусь собой, что остаюсь почти таким же, каким был в семнадцать лет, ну разве что добавилось несколько морщинок. Зато у меня остались те же самые мечты, те же самые идеалы.

«Ах, — подумал Кавалер, — вот бы мне быть вечно молодым. Не меняться. Такое вполне возможно, если не беспокоиться ни о чем и ни о ком, а думать только о себе». Если бы он мог начать жизнь сызнова, то именно так и поступил бы.


На другой день Уильям повез гостей в карете по своим обширным владениям, значительную часть которых он обнес четырехметровым забором с колючей проволокой, чтобы сохранить у себя диких зверей и уберечь их от соседей-охотников, которые, преследуя в азарте свои беззащитные жертвы, повадились вторгаться на его территорию площадью пятьсот гектаров.

— Мои соседи, — объяснил Уильям, — не понимают тех, кто выступает против истребления невинных тварей, и думают, что я построил забор, чтобы без помех предаваться оргиям и всяким сатанинским ритуалам. Такая уж у меня репутация здесь, и эти люди не терпят меня, да и я на их месте, пожалуй, так же бы и думал.

Днем, после обеда, когда Кавалер задержался в картинной галерее хозяина (там были полотна Дюрера, Беллини, Мантеньи, Караваджо, Рембрандта, Пуссена и многих других крупных художников, а также различные рисунки башен), его супруга и герой потихоньку выскользнули из галереи, чтобы побыть хоть немного наедине, надеясь избежать встреч со слугами и найти укромный уголок, где можно было бы спокойно обняться и поласкать друг друга. Они, как шаловливые дети, заглянули в спальню Уильяма со всякими висячими ажурными индийскими фонариками и поделками ремесленников, и герой, увидев огромную кровать, сказал, что в жизни не встречал ничего подобного. Кавалерша же ничуть не удивилась — еще больше была «божественная кровать» доктора Грэхема: четыре на три метра, сооруженная на двойной раме, так что ее можно было легко превращать в наклонную плоскость. Кровать поддерживали сорок столбиков с ярко сверкающими разноцветными стеклами, сверху она накрывалась «супербожественным куполом» из ценных пород дерева с пахучими веществами внутри, а по бокам украшали зеркала и разные автоматические музыкальные инструменты — флейты, гитары, скрипки, гобои, кларнеты и литавры. Сооружение гарантировало воспроизведение потомства любой бесплодной паре. Всего за пятьдесят гиней в ночь.

— О-о, да она почти такая же большая, как и «божественная кровать»!

— А что это такое? — поинтересовался герой.

— А это любая кровать, где бы она ни стояла, при условии, что я лежу рядом с тобой, — нашлась его любимая, нимало не смутившись, и продолжала хитро размышлять вслух: — Готова поспорить на что угодно, что племянник мужа обычно ложится в эту постель один, хотя и говорят про него, что он распутник. Бедный Уильям.

— Похоже, его не волнует мнение общества, — заметил герой.

А в это время Кавалер тоже неотвязчиво думал об одиночестве своего племянника, но только в ином ракурсе. С восхищением осмотрев великолепные картины, книги, фарфоровые безделушки в стиле рококо, японские лаковые шкатулки, эмалевые миниатюры, итальянскую бронзу и прочие ценности и раритеты, он с удивлением понял, что стал наверняка первым, увидевшим все это, не считая, конечно же, слуг. Ему самому никогда прежде не приходила в голову мысль о коллекционировании как выражении болезненного стремления к затворничеству.

Затем все они собрались в кабинете Уильяма, уставленном столиками из черного эбенового дерева, выложенными флорентийской мозаикой и заваленными кучами книг. В отличие от большинства библиофилов Уильям прочитывал приобретенные книги все до единой, а затем тонко заточенным карандашом мелким почерком, который с возрастом стал еще четче, писал на обороте обложки и на последних страницах, где обычно печатаются примечания и библиографии, свои замечания о книге, хвалебные или критические. Письменный стол в кабинете Уильяма был завален списками аннотаций, поступивших от книгопродавцов и аукционными каталогами; несколько штук он передал Кавалеру, пояснив, какие книги он уже заказал через своих агентов.

— Я думаю, что вам не нравится копаться на прилавках книжных магазинов и посещать аукционы, — сказал Кавалер.

— Посещать различные места — для меня сущая мука, да и выезжать из Фонт-хилла очень не хочется, какая бы ни была причина, — воскликнул Уильям, проведший долгие годы в странствиях и скитаниях вдали от Англии, пока не вернулся в свои владения, где и начал собирать свои коллекции и строить аббатство. — А когда я надлежащим образом рассортирую и размещу имеющиеся у меня раритеты и прочие прекрасные предметы, тогда мне вообще не нужно будет выходить отсюда, даже если я обязан буду повидать кого-нибудь снова. Укрепившись таким образом, я смогу весело созерцать, как разрушается мир, поскольку сумею в этом случае спасти все, что есть мало-мальски ценного в нем.

— Но ведь вы не желаете предоставлять другим возможность восхищаться тем, что собрано в ваших коллекциях, — возразил Кавалер.

— А зачем мне интересоваться мнением тех, кто не столь разумен и впечатлителен, как я?

— Согласен с вашей точкой зрения, — ответил Кавалер. — Правда, я никогда раньше не думал, что коллекции нужно скрывать от окружающего мира. — С родственниками и близкими ему еще не приходилось конфликтовать (хотя всего через несколько минут, похоже, придется начать спор с племянником). А его собственные коллекции не только доставляли ему удовольствие, но и приносили прибыль.

Разумеется, Уильям не сказал, что его мало волнует уровень развития общества. Но Кавалер догадался. Если бы племянник не представлял себе, что произойдет, когда его коллекции станут доступны для других и опытные знатоки определят их истинную стоимость, чтобы прикинуть, что у него имеется…

— Ничто так не ненавистно мне, как думы о будущем, — прервал его мысли Уильям.

— Тогда прошлое — это ваше…

— Не знаю также, люблю ли я прошлое, — снова нетерпеливо перебил его племянник. — Так или иначе, в прошлом любви места нет.

Здесь Кавалер впервые в жизни испытал искушение взять реванш. И это нетрудно сделать, использовав собственное огромное преимущество. Его родственнику никогда не приходилось решать, приобретать ту или иную вещь ради удовлетворения своей прихоти или для хорошего размещения капитала. Кавалер же всегда думал об этом. Уильям воспринимал коллекционирование всего лишь как рискованное вложение денег в бесконечность, в неизвестно какую ценность, в вещи, которые не нужно считать или взвешивать. Он не испытывал никакого удовлетворения от записей коллекционных предметов в инвентарные книги. В них, сказал бы Уильям, описывается только то, что имеет конец. Ему совсем не интересно знать, что у него собрано сорок японских лаковых шкатулок маки-ё, тринадцать статуй святого Антония Падуанского и мейсенский фарфоровый столовый сервиз из трехсот шестидесяти трех предметов. А также шесть тысяч сто четыре тома из великолепной библиотеки Эдуарда Гиббона[83], которые он купил оптом, узнав о смерти великого историка в Лозанне. Его труд «История упадка и разрушения Римской империи» Уильям на дух не переносил, но об этом вслух не распространялся. Он не только знал точно, что у него есть, а чего нет, но иногда приобретал вещи не для того, чтобы иметь их в своей коллекции, а дабы они не попали в руки других коллекционеров.

— В некоторых случаях, — размышлял Уильям, — мне достаточно просто знать, что та или иная вещь у меня имеется.

— Но если не смотреть на имеющиеся у вас произведения и не трогать их, — с недоумением произнес Кавалер, — то не познаешь и красоту, которую все поклонники искусства, все поклонники… — Он собирался сказать: «Желают познать».

— Красота, — опять не дал ему договорить племянник. — Кто более меня чувствует красоту? Мне расхваливать красоту не надо! Но все же есть кое-что выше красоты.

— Что же?..

— Нечто мистическое, — сухо сказал Уильям. — Боюсь, вам не понять этого.

— Ну нет, мне-то можно об этом сказать, — не согласился Кавалер, довольный этим спором и ясностью своих мыслей. А ясность мысли приходит к нему теперь нередко с запозданием потому, решил он, что ему давно не доводилось вступать в споры или затрагивать в беседах научные проблемы. Все время приходилось пересказывать какие-то анекдотики. — Ну-ка, скажите мне.

— Надо забраться как можно выше, — торжественно произнес Уильям. — Ну вы знаете. Я достаточно понятно говорю?

— Достаточно понятно. Вы имеете в виду свою башню?

— Да, если угодно, именно мою башню. Я удалюсь в башню и никогда больше не спущусь вниз.

— Таким образом, вы отрешитесь от мира, который осуждаете за дурное обращение с вами. Но вы также и себя заточите в келье.

— Как монах, который стремится…

— Но вам никак нельзя утверждать, что вы живете, как монах, — со смешком перебил его Кавалер.

— Нет, я стану монахом! Но вам, конечно, не понять меня. Вся эта роскошь, — Уильям пренебрежительно махнул рукой на узорные индийские подвески и вычурную старинную мебель, — не что иное, как орудие духа, а не плеть, висящая на стене в келье у монаха, которую он снимает по ночам, чтобы стегать себя и тем самым очищать душу от греха.


Кавалер прекрасно понимал, что значит окружить себя прекрасными, поднимающими настроение вещами, сделать так, чтобы чувства всегда оставались обостренными, а дар воображения не простаивал. Но вот представить себе, чтобы вожделение коллекционера устремлялось к чему-то высшему, нежели искусство, к чему-то более обаятельному, чем красота, этого он понять никак не мог. Он был охотником за счастьем, а не за блаженством. Размышляя о счастье, Кавалер никогда еще не пытался найти глубоких расхождений между счастливой жизнью и достижением экстаза. Экстаз, сказал бы он, не только предъявляет необоснованные требования к жизни, но должен также внушать отвращение.

Как сексуальные чувства, когда они концентрируются в желании беззаветной привязанности или в самозабвенной любви, выливаясь потом в страсть и привычку, а тяга к искусству (или к прекрасному) может со временем выразиться в ощущении избытка и от перенапряжения исчезнуть.

В действительности любовь — это желание умереть от любви. Или жить только внутри любви, что, собственно говоря, одно и то же. Взлететь и никогда не приземляться.

— Хочу это, — говорите вы. — И вон то. И то. И еще это.

— Заметано, — отвечает любезный продавец.

Если вы достаточно богаты и можете покупать все, что только пожелаете, то, вероятно, захотите перенести свои устремления в погоне за недостижимым и ненасытным на строительство какого-то причудливого и замысловатого здания, чтобы жить там и размещать свои коллекции. Такой дом явится самой законченной формой фантазии коллекционера об идеальной самостоятельности и изолированности.

Итак, вы говорите своему архитектору:

— Хочу это. И вон то. И то. И еще это.

А архитектор приводит свои доводы против.

— Это невозможно. — Или: — Я не понимаю.

Вы пытаетесь объяснить. Применяете нечестивое слово «готика» или еще какое-то название устарелого стиля, соответствующее обсуждаемой эпохе. Похоже, архитектор начинает понимать. Но вам вовсе не хочется, чтобы он понимал. «Я подумываю о восточном стиле», — говорите вы, имея, однако, в виду лишь декор в восточном духе, позволяющий, на ваш взгляд, уйти от того состояния, которое вы называете видением или провидческим трансом.

Архитектор все же выполняет, хотя и с трудом, ваши прихоти, все-таки вы ведь самый щедрый клиент, с которым ему приходилось иметь дело. Однако как бы точно он ни воспроизводил ваши задумки, все равно вы полностью не удовлетворены. Без конца требуете переделок и дополнений в конструкции. На ум то и дело приходят новые фантазии. Или же новые уточнения и усовершенствования старых замыслов, которые вынудили вас взяться за строительство этого здания в первую очередь.

— Мне нужно большего, — говорите вы измученному придирками подобострастному архитектору, который теперь начал игнорировать некоторые указания чудаковатого заказчика или кое-что упрощать по-своему. — Большего, большего.

Постройку такого здания явно никогда не закончить.

Вам кажется, что еще чуть-чуть и все будет завершено, однако конца-края так и не видно.


И только потому, что замок был недостроен (собственно говоря, его никогда и не удастся достроить), Уильям решился показать его, выставить, так сказать, на театральные подмостки. Поскольку никто из них, даже герой, не мог переиграть и превзойти его.

Он распорядился подвесить факелы на деревья по пути следования и выставить группы музыкантов вдоль специально прорубленной для проезда карет просеки и еще несколько музыкантов разместить в глубине леса, чтобы отражать торжественное эхо. Все это делалось для удовольствия гостей, пока те будут проезжать в сумерках через лес. Когда первая карета выехала на открытую поляну, еще не стемнело и можно было разглядеть флаг героя, развевающийся на восьмиугольной башне громадного крестообразной конструкции здания, уже обрамленного цепью декоративных башенок, фронтонов, закрытых балкончиков и крепостных башен. Флаг героя был единственной уступкой Уильяма во всем этом театрализованном представлении в честь самого знаменитого в Англии человека.

Хозяин пригласил гостей войти в замок со стороны западного трансепта[84] и провел через большой зал в комнату, которую называл приемной кардинала, где на длинном узком обеденном столе стояла серебряная посуда для банкета. После обильного застолья супруга Кавалера показала пантомиму: настоятельница монастыря приветствует новых послушниц, пришедших постригаться в ее обитель.

— Похоже, очень уместная сценка, — подковырнула она Уильяма после представления.

Внутри здания вдоль стен почти везде громоздились подмостки, а на них стояли пятьсот темных фигур местных мастеровых, плотников, штукатуров и каменщиков, которых Уильям нанял для этого на круглые сутки. Нервно посмеиваясь и ругая напряженным высоким голосом медлительность архитектора и нерасторопность строителей и тут же сменяя гнев на милость при виде восхитительных контуров будущей постройки, Уильям повел гостей по сводчатым коридорам и галереям, освещаемым серебряными канделябрами, поднимаясь и спускаясь по винтовым лестницам. Кавалерская жена, которой до родов оставался какой-то месяц, безбоязненно карабкалась вместе со всеми. Кавалер ухмыльнулся при виде фигур с капюшонами на головах, державших в обнаженных мускулистых руках высокие, тонкие восковые свечи, освещающие путь.

— А это кафедральный собор искусства, — объяснил хозяин гостям, — где все сильные чувства, которых жаждут наши органы с ограниченным восприятием, будут усилены, а все возвышенные мысли, порожденные нашим слабым духом, будут разбужены.

Затем Уильям продемонстрировал галерею длиной сто двадцать метров, где разместится коллекция его картин. Показал и куполообразную библиотеку. И музыкальный салон, где он будет исполнять на клавишных инструментах всякую достойную слуха музыку и установит резонирующие звук устройства. Несколько комнат, предварительно подготовленные для осмотра, были обиты панелями и увешаны голубыми, пурпурными и багряными переливчатыми тканями.

И тем не менее Уильям, похоже, все больше нервничал и проявлял беспокойство, ведь его гости никак не могли взять в толк, что же такое они осматривают.

— А вот и моя молельня, — пояснил он.

Присутствующие должны были представить себе, что это небольшое помещение сплошь заполнено золотыми подсвечниками, эмалированными ковчегами[85] и чашами, набитыми драгоценностями. Веерный купол молельни будет покрыт изнутри сверкающим золотом.

— А здесь вообразите себе двери, обитые фиолетовым бархатом с пурпурно-золотистой вышивкой, — говорил между тем Уильям. — А для этой вот комнаты, я зову ее убежищем, будут сделаны окна с решетками, как в исповедальнях.

— Я что-то замерз, — тихонько пробормотал Кавалер.

— И у каждого из шестидесяти каминов, — невозмутимо продолжал пояснять Уильям, — будут стоять золотые филигранные корзинки с углем, в который подмешаны благоухающие вещества.

Темень, холод, мерцающий свет факелов и свечей — от всего этого Кавалер почувствовал, что заболевает. Его супруга, которой тяжело было долго стоять на ногах, попросила разрешения присесть где-нибудь на стуле или на скамеечке. У героя от дымящих и коптящих факелов болели и слезились глаза.

Потом Уильям показал палату откровения, где пол будет покрыт полированной яшмой, и там же, в этой палате, его и похоронят.

После этого продемонстрировал помещение, где будет устроена малиновая гостиная для официальных приемов, обитая узорчатым шелком малинового цвета, и желтую прощальную гостиную, обтянутую шелком соответствующего цвета.

Наконец Уильям привел их в огромное помещение, расположенное прямо под главной башней.

— Восьмиугольный зал. Вообразите себе дубовую стенную панель и цветное витражное стекло на всех взмывающих вверх арках, а в центре большое окно, — сказал он.

— Ой, смотрите-ка, — воскликнула Кавалерша. — Ну прямо как в церкви.

— По моим прикидкам, высота этого зала достигает почти сорока метров, — заметил герой.

— Пока можете вообразить себе что угодно, — раздраженно продолжал Уильям. — Но когда строительство закончится, мое аббатство не оставит места для воображения — оно само воплотится в осязаемые формы.

Ему хотелось показать еще много чего, чтобы удивить и ошарашить гостей. Но под конец он все же разочаровался, поскольку был не единственным оригиналом среди коллекционеров, как ему думалось. Да и реакция публики его не удовлетворила. От сына сельского священника, этого привидения, засунутого в адмиральский мундир, чьи интересы (не считая, конечно, интереса к жене Кавалера) заключались только в одном: убивать, как можно больше людей, он ничего не ждал. Равным образом никаких особых надежд не возлагал и на любовницу героя, принадлежащую к той достойной сожаления породе людей, которые изливают восторг по всякому пустяку. Но, может, он ждал какого-то одобрения от ее супруга, мужа незабвенной Кэтрин, от своего привередливого престарелого родственничка с высохшим, костлявым лицом и ничего не выражающим взглядом? Да нет, и от Кавалера он тоже ничего не ожидал. «Когда мне было двадцать лет, я дал себе зарок, что всегда останусь ребенком, — подумал Уильям, — и я должен быть теперь по-детски ранимым и по-детски желать, чтобы меня все понимали».

Он никогда не будет принимать у себя гостей, даже когда строительство аббатства продвинется настолько, что можно будет поселиться в нем. Это был не кафедральный собор, а скорее, замок, но только для посвященных — тех, кто разделял его мечты и подобно ему перенес великие муки и испытал разочарование.

Однако будущее может по-своему распорядиться этими грандиозными памятниками сентиментальности и постоянного игнорирования в собственных интересах благочестивого саботажа строителей. Последующие поколения станут, наверное, считать, что владелец этих монументов сошел с ума, понастроив черт знает чего, а на экскурсиях с гидами изумленные зеваки будут смотреть на все это, раскрыв рот, а когда охрана отвлечется, зайдут за вельветовые канаты и начнут бесцеремонно трогать собранные отовсюду драгоценности и ощупывать шелковые портьеры, понавешанные явно от избытка мании величия.

Но на самом деле аббатство Уильяма, этот величественный предшественник всех вычурных эстетических дворцов и домашних любительских театров, воздвигнутых от пресыщения и тщеславия в последующие два века, не смогло уцелеть и таким образом избежало участи сказочных замков «Диснейленда», выстроенных на потеху экскурсантов Д’Аннунцио[86] в Италии и Людовиком II Гессен-Дармштадским в Южной Германии. Так и не завершенное аббатство с самого начала, еще в процессе строительства было обречено на разрушение. А поскольку этот соборный храм искусства со всеми его витиеватыми аренами для выражения собственного драматизма был воздвигнут главным образом для антуража башни, то, само собой разумеется, что судьбу башни разделило и все здание. Башня стояла двадцать пять лет, но вскоре после того как имение Фонт-хилл было продано, она все же рухнула, и глыбы прогнившей штукатурки и пересушенной извести обрушились на аббатство и погребли под собой значительную его часть. И никому в голову и не пришло сохранять в неприкосновенности то, что от него осталось.

Вещи стареют, разрушаются, ломаются и рассыпаются в прах. «Таков закон нашего мира, — подумал Кавалер. — Мудрость возраста». А те, которые сочли нужным отреставрировать или починить, будут вечно носить на себе следы полученных когда-то повреждений.

Однажды в феврале 1845 года, средь белого дня, в Британский музей зашел молодой человек, лет девятнадцати, и прямиком направился в неохраняемый зал, где за стеклом находилась «портлендская» ваза — один из самых ценных и знаменитых экспонатов, — переданная музею во временное пользование в 1810 году четвертым герцогом Портлендским. Молодой человек схватил эту вазу, названную потом «редкой антикварной скульптурой», поднял и с силой швырнул об пол, разбив на мелкие кусочки. Затем он негромко свистнул, присел на корточки и стал с удовлетворением любоваться содеянным. На шум сбежались служители.

Вызвали констеблей, и молодого человека препроводили в полицейский участок на Боу-стрит, где он назвался вымышленным именем и указал ложный адрес местожительства. Директор музея сообщил о случившемся герцогу, а хранители ползали по полу на коленях и подбирали все кусочки, стараясь не пропустить ни одного. Преступник, оказавшийся студентом богословия, исключенным из колледжа Тринити после нескольких недель обучения, на суде вел себя довольно развязно. Когда его спрашивали, что толкнуло его на такой бессмысленный акт вандализма, он отвечал: был пьян… испытывал нервное потрясение… или что ощущал страх перед всем увиденным… или, дескать, ему послышались голоса, приказывающие разбить вазу… его принудила к этому Фетида, изображенная в ожидании жениха… или что он подумал, будто камея на вазе возбуждает сексуальное вожделение, а это является богохульством и оскорблением христианской морали… или что это был своеобразный вызов — все восторгаются такой великолепной вещью, а он бедный, одинокий и несчастный студент.

Обыденность причин, объясняющих, почему уничтожаются бесценные предметы, изумляет каждого. Такие причины всегда связаны с сумасшествием на почве навязчивой идеи. Бездомных бродяг и анахоретов[87] (по большей части это мужчины) начинает преследовать мысль об исключительно прекрасных зданиях, таких, как Храм золотого павильона, или об образах томных красавиц (к примеру, Фетида на «портлендской» вазе, «Венера с зеркалом» Веласкеса), или же об идеальной мужской красоте вроде «Давида» Микеланджело, переходящая в навязчивую идею и вызывающая мучительное состояние непрекращающегося экстаза. Естественно, что пораженные недугом люди начинают придумывать, как им избавиться от такого страдания. Они с остервенением пробиваются к объекту, вызывающему у них навязчивую идею. Вот он высокомерный и дерзкий! Или, что хуже всего, стоят себе безразличные ко всему!

Поджечь храм! Разбить вазу! Изрезать ножом Венеру! Раздробить великолепные пальцы ног у скульптуры молодого греческого воина!

После этого одержимому становится стыдно за содеянное, и он впадает в состояние апатии. С этого момента преступник опасен, пожалуй, только самому себе, поскольку подобное преступление дважды не совершается. Рецидив данной формы психоза исключен. Мы знаем, что мистер М., разбивший «портлендскую» вазу, после того как навязчивая идея разрушить предмет реализована, не заявится снова в Британский музей и не расколошматит вдребезги Розеттский камень[88] или коллекцию мраморных скульптур, да и вряд ли, чтобы с такой же целью зашел еще кто-то, поскольку во всем мире, оказывается, насчитывается не более десяти-пятнадцати произведений искусства, вызывающих подобное замешательство (эти подсчеты, видимо, заниженные, принадлежат хранителю музея изящных искусств во Флоренции, города, где находятся два таких шедевра, как статуя Микеланджело[89] и полотно Боттичелли «Рождение Венеры»). «Портлендская» ваза в их число не входит.

Никому не удастся излечить мистера М., которого суд приговорил к штрафу в размере трех фунтов стерлингов или к двум месяцам исправительных работ. У него в кармане оказалось всего девять пенсов, поэтому его упрятали в тюрьму, но через несколько дней выпустили, когда кто-то заплатил за него штраф. (Поговаривали, что его благодетелем оказался милосердный аристократ, не кто иной, как сам герцог Портлендский, заявивший, что не хочет предъявлять гражданский иск молодому человеку, возможно, сумасшедшему.) А через семь месяцев один смелый и опытный искусствовед музея тщательно изучил вместе с помощником сто восемьдесят девять «портлендских» осколков и склеил вазу.

Можно ли восстановить что-то, вдребезги разбитое, чтобы оно стало таким же, как и прежде? Да, можно, но лишь при поверхностном осмотре отреставрированная вещь будет казаться первозданной.

Эту новую вазу, не копию, но уже и не оригинал, опять поставили за стекло в зал, и ни один посетитель музея не догадывался, что она была в свое время разбита и отреставрирована, пока ему не говорили об этом. Для тех лет реставрация была проведена великолепно, а ваза долго стояла, пока время не взяло свое. Прозрачный клей пожелтел, вспучился, и соединительные швы стали заметны. И вот в 1989 году было принято рискованное решение провести новую реставрацию вазы. Прежде всего ее нужно было разобрать на прежние кусочки. В этих целях специалисты погрузили вазу в жидкость, растворяющую пересохший клей, и, разъединив один за другим сто восемьдесят девять осколков, промыли каждый в теплой воде с мыльной, без ионов пеной, а затем опять собрали их, промазав новым самозасыхающим клеем и специальной клейкой смолой, затвердевающей под воздействием ультрафиолетовых лучей за полминуты. Вся работа, каждый этап которой проверялся под электронным микроскопом и запечатлевался на фотографиях, заняла девять месяцев. Результат получился оптимальный. Теперь ваза будет стоять как оригинальная вечно. Ну если не вечно, то, по меньшей мере, простоит еще сотню лет.


Однако не все можно восстановить в прежнем состоянии — не вернешь, например, разбитую жизнь или утраченную репутацию.

В первой половине января героя назначили заместителем командующего британским флотом в Северной Европе, и он получил под свое начало новый флагманский корабль и отдельную эскадру — начальство все еще косилось на него за недостойное поведение в последние два года. Гилрей ознаменовал возвращение героя на подобающую ему должность новой карикатурой, названной «Дидона в отчаянии». Кавалерша была изображена в виде безобразно толстой женщины, встающей с постели, громадные мясистые ручищи протянуты к распахнутому окну, за которым видны море и эскадра уплывающих кораблей. Под рисунком помещался стихотворный текст:

Куда торопится мой доблестный моряк?

А на войну с французами, за короля,

Как скажет всяк.

Уплыл с французами он воевать,

Чтоб и вторую руку с глазом потерять,

А я тут с этим антиквариатом,

Должна лежать, навзрыд рыдать.

А в дальнем углу постели можно было разглядеть сморщенную старческую голову мирно спящего супруга.

На свете насчитывается немного людей, подобных герою, чья жизнь и репутация похожи на «портлендску» вазу. Она слишком ценна, чтобы позволить ей оставаться разбитой. Но кому какое дело до этой растолстевшей вульгарной бабищи и до худосочного, вымотавшегося старикашки. Их можно спокойненько изничтожить. Общество от этого ничего не потеряет. В них не сложено ничего особенно ценного.

Итак, отныне все, что они не сделают, будет не так, как надо.

Позор им и еще раз позор. Двойной позор.

А герою — бессмертная слава.

Конечно, репутация героя дала трещину. Ее не склеить. Ни очередной громкой победой, одержанной им через несколько месяцев, второй по счету из трех его великих побед, в результате которой он лишит французов контроля на Балтике. Ни даже третьей самой великой и последней его победой, когда наперекор советам друзей не быть удобной мишенью для врага он все же появится в гуще битвы в ярком мундире со всеми звездами и орденами и тут же будет изрешечен пулями из мушкетов со сражавшегося рядом французского корабля. Всякий, кто решится писать историю жизни героя, должен по-умному освещать период его непристойного поведения, когда он командовал эскадрой на Средиземном море, и постараться все это изложить в удобоваримой форме. Нужно только придерживаться временного интервала в повествовании, как стараются сохранять принятую дистанцию в истории «портлендской вазы», когда ее разбили и склеили вновь. При неспешном и внимательном изучении этого периода все станет на свои места. При беглом же обзоре, когда выхватывается лишь то, что бросается в глаза, многое пропадает или становится неясным.


А что надеть, чтобы скрыть внезапное похудание — вот какой встал вопрос перед супругой Кавалера две недели спустя после отплытия героя на Балтийское море? К счастью, в начале февраля на улице установилась необычайно холодная погода. Ответ напрашивался сам собой: свободную одежду, которую она носила в последние месяцы беременности, но слегка подбитую изнутри ватой. А изменение фигуры можно объяснить результатом строгой диеты, но для этого придется постепенно отказываться от услуг портных, чтобы не болтали.

А что надеть вечером, когда нужно будет тайком, в наемной карете, перевезти дочь, которой всего неделя от роду, из дома на Пиккадили на Литтл Титчфилд-стрит и оставить ее там на попечение кормилицы, пока не придумаешь, каким образом выдать новорожденную за чужого ребенка, взятого на попечение по чьей-то просьбе? Ответ: надо надеть меховую муфту.

Ну вот и пришло известие о крупной победе под Копенгагеном, одержанной отцом моей драгоценной дочурки, первой дочурки, как считает мой возлюбленный. Он чуть с ума не сошел от того, что не мог присутствовать при рождении своей дочери, а также от радости, что стал отцом. Он писал мне об этом, а пишет он каждый день, а то и по два раза на дню, а я пишу ему по три-четыре раза в день. Теперь его письма по большей части о дочурке, беспокоится, как ее здоровье, какое дать ей имя и о том, что он даже не думает отказываться от отцовства. Пишет также о своей ревности. Он, конечно, всерьез не думает что я могу изменять ему, но убежден, будто все мужчины в Лондоне оглядываются на меня. Ну а если по правде, то не все, лишь некоторые. Ко двору меня представлять нельзя, а мисс Кейт каждый вечер по возвращении в Лондон предупреждают, что любой дальнейший контакт со мной бросает тень на ее репутацию, и она ни разу не навестила меня. Но другие все же общаются со мной. Меня принимают, развлекают, приглашают на приемы и музыкальные вечера, но лишь из-за мужа, которого я теперь считаю вроде как своим отцом, хотя он никогда им и не был. Когда я вышла за него замуж, то была, по сути, совсем еще юной девушкой, а теперь стала настоящей зрелой женщиной, а мой муж-отец должен пыжиться и показывать всем, что с ним все в порядке и он совсем не из-за нужды распродает свои коллекции. Его мечта — устроить прием и пригласить на него принца Уэльского. Он с удовольствием написал герою, что принц повсюду говорит, будто я превзошла все его ожидания. А герой ревнует и сетует, что принц, оказавшись рядом, станет говорить мне всякие нежные слова. Лучше бы он сам шагал со мной нога в ногу! Ну раз уж мы обмениваемся безумными, пылкими письмами, то оба, разделенные расстоянием, просто сходим с ума. Я заставила его поклясться, что, пока его корабль стоит в гавани, не важно, сколь долго, он никогда не сойдет на берег и не позволит ни одной женщине ступить ногой на палубу его корабля. И он держит свою клятву. А меня он заставил дать обещание, что я никогда не позволю себе сесть рядышком с принцем Уэльским ни на каком приеме (я же не выполнила обещание), а если принц станет наступать под столом на мою ногу, то я потихоньку ее отодвину и под видом того, что мне нужно подготовиться к выступлению, встану из-за стола. А вот не участвовать в выступлениях на музыкальных вечерах — такого обещания он с меня не брал.

А на большом приеме, где пышно отмечалась великая победа героя под Копенгагеном, я после исполнения коротеньких спокойных музыкальных произведений на клавесине принялась танцевать тарантеллу. Потом вытащила на танец и лорда К. А когда поняла, что он не успевает за мной, потянула за рукав сэра С. и лишь через несколько тактов вдруг вспомнила, что должна прежде всего пригласить супруга, бедную старенькую душеньку. Сделав с ним несколько па, я ощутила, как у него трясутся жиденькие кривоватые ножки. Затем я пригласила на танец Чарлза, но он отказался. Когда же мои партнеры выдохлись и не могли передвигать ноги, я все еще не чувствовала усталости. Разумеется, я была немного пьяна, а разве на приемах не пьют? Ну может, перебрала чуток, как это частенько случается, ну вы ведь знаете. А раз уж завелась, то и остановиться не могла, поэтому все кружилась и кружилась без партнеров.

Тарантеллу я танцевала не раз и не два в Палермо, но в холодном и сыром Лондоне танцевала ее впервые, поэтому считала, что демонстрация этого неаполитанского танца произведет на чопорных англичан неизгладимое впечатление. Не важно, что тарантелла живет внутри меня. Я всегда найду предлог для актерского представления, ведь была же я живой статуей и натурщицей у художника, представляла пластические позы и перевоплощалась в некоторые образы из античных мифов и средневековых поэм или передразнивала тех, кто хулил меня.

Теперь мне не надо было искать предлога для участия в спектакле и изображать чей-то образ. Теперь я переполнена чувством радости, я танцую под музыку, звучащую в моей душе, здесь, в Лондоне, в собственном доме, а поблизости сидит престарелый муж и смотрит куда-то в сторону, в то время как все взоры обращены на меня, а я дурачусь, и мне ни до кого нет дела, просто я весела и оживленна.

Я знаю, что уже не так грациозна, как прежде, и опять начала полнеть, а мать и служанки снова принялись распускать швы на моих платьях, а я зову своих любимых камеристок — чернокожую Фатиму и блондинку Марианну, стоящих вместе с другими служанками и наблюдающих, как веселится их хозяйка, чтобы закружиться с ними в огневой тарантелле. Они робко подходят и начинают танцевать рядом, но Марианна вдруг вспыхивает, краснеет и, сказав что-то невразумительное, выскальзывает из залы, а Фатима продолжает танцевать с таким же самозабвением, как и я. Может, от выпитого вина, а может, меня привлекла блестящая черная кожа Фатимы, а может, от радостной вести о победе над Копенгагеном, но теперь, взяв служанку за потную руку, я танцую все быстрее и быстрее, сердце у меня готово разорваться, а набухшие от избытка молока полные груди вздымаются, натягивая ткань платья.

Теперь мне не надо искать удобного случая для самовыражения, он у меня всегда под рукой. Я — это я. Сгусток энергии, искренний порыв, предчувствие чего-то зловещего.

И слышатся странные крики и стоны, срывающиеся с моих уст, какие-то непонятные звуки, и я начинаю соображать, что гости явно встревожены и что назревает скандал. Но им и хотелось этого. Именно этого они и ждут. Меня охватывает дикое желание сбросить с себя всю одежду и предстать обнаженной, чтобы все видели пупырышки на моем теле и отвислые складки внизу живота, белые с голубыми прожилками полные тяжелые груди, следы экземы на локтях и коленях. Я скидываю свою одежду, потом стягиваю ее и с Фатимы. Это моя настоящая плоть, это я, какой они представляют меня в своем воображении: неистовство, вихрь, хрипло кричащая и пронзительно вопящая что-то во все горло, с обнаженными грудями и ягодицами, вульгарная, плебейская, необузданная, распутная, сладострастная, плотская, мясистая и потная. Пусть смотрят, они же давно мечтали как-нибудь подглядеть за мной.

И вот я вывожу Фатиму и ставлю ее лицом ко мне, ощущаю ее жаркое дыхание и представляю себе, что передо мной сама Африка. Я целую ее прямо в губы, взасос, вдыхая запах специй, пряных духов, запах далеких земель, и мне хочется побывать везде, но я здесь, и странно неведомое наполняет мое тело, и я танцую все быстрее и быстрее.

Словно что-то вырывается из моего тела, такое ощущение, будто зачатый плод повернулся в утробе, и мне становится страшно, как бы не умереть (так всегда боятся женщины, когда учащаются предродовые схватки и кажется невозможным, чтобы такой крупный плод безболезненно вышел из тела).

Но нет, радостно ощущать себя ожившей, и я делаюсь центральной фигурой в скандале. Но мне на это наплевать, я чувствую несказанную радость, ощущаю гордость за моего возлюбленного, а затем ужасаюсь, насколько огромен этот мир, и моя любовь так далеко отсюда, и кто знает, может, его не будет рядом еще несколько месяцев, его могут в любое время ранить, даже убить, его когда-нибудь все же убьют, я знаю это и чувствую. Боже, как я одинока и как тяжело быть всегда одинокой и не отличаться особенно от покорной Фатимы, чужой, как и я, в этом обществе, от этой женщины-рабыни, которая обязана быть такой, какой хотят ее видеть другие.

Этот мир так огромен, и я прожила в нем такую яркую жизнь, но теперь все насели на меня и винят во всем, и мне известно это. Но есть на свете его слава, его триумф, и я опускаюсь на колени, а вслед за мной и Фатима, и мы еще раз обнимаемся и целуемся, а потом обе разом вскакиваем, и Фатима, закрыв глаза, испускает зазывный крик, и такой же крик вырывается из моей груди.

Все гости в замешательстве, но я так долго приводила их в смятение и теперь продолжаю делать то же. Я читаю испуг в их глазах, я могу быть кем угодно, но невнимательной не была никогда, и поэтому притворяюсь, будто ничего не замечаю. Пусть подольше пребывают в замешательстве. Как здорово и приятно петь, отбивать ритм ногами и кружиться, словно вихрь.

Но почему же они осуждают меня и насмехаются? Почему же я привожу их в замешательство? Они должны были все-таки почувствовать то же, что и я чувствую сейчас. Почему эти люди всегда пытаются остановить меня? Я ведь всегда старалась быть такой, какой им хотелось…


«Моя самая дорогая женщина, — писал герой супруге Кавалера. — Расставание с тобой буквально терзает меня. Я такой подавленный, что все время хожу с опущенной головой».

В феврале герой прибыл в Лондон на трехдневную побывку и зашел посмотреть на свою дочь в доме на Литтл Титчфилд-стрит. Подняв ребенка и прижав к груди, он не удержался от слез. А когда снова выходил в море, они с Кавалершей всплакнули оба.

Она все собиралась рассказать ему о другой дочери, которую назвала своим именем. Ей шел уже двадцатый год. Но подходящий случай не подворачивался, а теперь уже было слишком поздно. Второй же дочке дали имя героя, только с женским окончанием «я» — Горация. Таким образом, маленькая девчушка считалась единственным ее ребенком.

Когда Кавалер уезжал вместе с Чарлзом на день-другой по делам, она брала дитя с Литтл Титчфилд-стрит к себе домой, укладывала девочку в постельку и засыпала рядышком. Кавалер проявлял великодушие и ни разу не упомянул родившуюся дочь. Он мог бы упрекать и бранить жену. Но нет, этого он никогда не делал. Ее мать всегда предупреждала о возвращении Кавалера. Она не желала навязывать дочь мужу, убеждала Эмма сама себя. По правде говоря, ей не хотелось делить дочь с ним, но вот как-нибудь… ну, разумеется, не загадывая слишком наперед… он будет… она больше не будет… она не обязана отправлять своего ребенка черт-те куда!


Кавалер ворчал на жену, только когда вопрос касался денег: например за чрезмерные расходы на развлечения и удовольствия, а конкретнее — за полученные от поставщиков счета на четыреста фунтов стерлингов за вино и прочие горячительные напитки. Но насколько ей была присуща экстравагантность, настолько же у нее отсутствовали расчетливость и прижимистость. Она сама предложила продать все свои подарки от неаполитанской королевы и бриллиантовое колье, подаренное Кавалером на день рождения много лет назад, да и все остальные ценные украшения. Лондонский рынок в то время был перенасыщен драгоценностями (которые распродавали многие безденежные французские аристократы, бежавшие из своей страны), так что за все ее ценности, стоимость которых в Италии достигала тридцати тысяч фунтов стерлингов, здесь они выручили едва ли не двадцатую часть тех денег. Но этой суммы оказалось достаточно, чтобы приобрести мебель для дома на Пиккадилли.

Теперь Кавалеру пришлось взяться за продажу того, что он, собственно говоря, уже давно намеревался продать.

Опись коллекционных предметов была составлена еще два с половиной года назад — целая жизнь прошла с той поры, перед бегством из Неаполя. Несколько картин, вывешенных в доме на Пиккадилли, снова упаковали и вместе с нераспечатанными четырнадцатью ящиками с другими картинами и прочими антикварными вещами переправили к аукционеру.

«Как же трудно сделать выбор. Я же собирал и хранил все это, а теперь вот выпускаю из рук. Нет, не могу расстаться. Это сверх моих сил».

«Ну раз уж вы решились расстаться со всем, то трудностей здесь нет. После почувствуете себя беззаботно, непринужденно. Важно только ничего не оставлять».

Коллекция собирается, как правило, постепенно, предмет за предметом — в этом-то и заключается удовольствие, а вот расставаясь с коллекцией таким же образом, когда предметы распродаются постепенно, поштучно, испытываешь сильное огорчение и довольно неприятное ощущение. Уж лучше расстаться сразу, одним махом.

Когда мистер Кристи прислал Кавалеру отчет о продаже за первые два дня (а продавались только одни картины), тот едва взглянул на бумагу. Ему не хотелось подробно вникать в цифры и знать, что полотна Веронезе и Рубенса ушли, вопреки его ожиданиям, за более высокую цену, а Тициана и Каналетто — за более низкую. Важнее для него был тот факт, что он выручил за все проданные картины гораздо больше денег, нежели потратил на их приобретение, — почти шесть тысяч фунтов стерлингов.

Герой, который в это время все еще находился в плавании, поручил своему агенту приобрести два портрета супруги Кавалера из тех пятнадцати, выставленных на продажу. «Предложите любую цену. Они должны быть у меня», — наказал он агенту. А Кавалерше написал: «Я вижу тебя на распродаже. Как он мог, как же он посмел расстаться с твоими портретами? Меня гложет мысль, что любой способен их купить. Как же мне хочется купить их сразу все!» Больше всего герой мечтал приобрести картину Вижё-Лебрён, где его любимая изображена в виде сладострастной Ариадны, но, к сожалению, этого полотна в коллекции Кавалера никогда не было.

За последние два дня аукциона в начале мая удалось выручить еще три тысячи фунтов стерлингов. И тогда Кавалер составил завещание, что уже давно собирался сделать, а теперь наконец решился и не видел причин менять его условия. После этого он почувствовал облегчение — будто гора свалилась с плеч.


Ну а что же носить дома, то есть в доме, в том самом, в котором тебе всегда хотелось жить, — в загородном поместье, на небольшой сельской ферме с речушкой или ручьем, протекающим рядом. Даже когда восседаешь во главе стола, лучше всего надеть строгую черную одежду. Ну а когда обходишь свои владения, осматриваешь скот, наблюдаешь за подрезкой сучьев на деревьях, то стоит надеть мягкую шляпку и коричневый полосатый плащ, переброшенный через плечо.

Паника в связи с возможным вторжением французской армии в Англию через пролив Ла-Манш полегоньку улеглась после разгрома неприятельского флота на Балтике. Герой отправил еще одно письмо в адмиралтейство, в котором излагал свою просьбу: «Покорнейше прошу ваше высокопревосходительство предоставить мне отпуск, ибо я нуждаюсь в лечении». А супругу Кавалера он попросил приглядеть домик на отшибе, в котором мог бы поселиться, как предполагал где-то в октябре. Она подыскала небольшой двухэтажный особнячок в тихом пригороде Лондона, всего в часе езды от Вестминстерского моста. Вопреки советам друзей, посчитавший загородный кирпичный дом с участком старым и неподобающим для проживания героя, а цену в девять тысяч фунтов стерлингов слишком завышенной, герой тем не менее занял деньги на покупку и написал Кавалерше, чтобы та помогла сделать все необходимые приготовления к его приезду. С помощью матери она постаралась привести дом в соответствующий вид. Он должен был стать уютным гнездышком. Дом следовало оштукатурить, покрасить, повесить внутри зеркала, обставить мебелью (и при этом не забыть не только установить пианино, но и повесить флаги, вымпелы, картины, разложить трофеи, поставить посуду, изготовленную в честь побед героя). Все следовало сделать согласно требованиям времени: оборудовать внутри пять туалетных комнат, а на кухне установить новые кухонные плиты. Да и на подворье устроить кое-какие загоны для скотины, в том числе соорудить овчарню, хлев, свинарник и курятник.

«Мне так забавно проводить время с овцами, свинушками и курами, бутта я сызнова оказалась в каралевском дваре в Ниапали, — писала Эмма герою. — Надеюсь, што тибе не надоест читать все эти падробности».

«Дорогая моя женушка, — отвечал герой, — мне гораздо интереснее читать твои письма о свиньях и курах, пеленках и салфетках, солонках и половниках, плотниках и обойщиках, чем слушать все эти дурацкие речи в палате лордов, поскольку ты пишешь обо всем с таким остроумием и так красноречиво. Согласен с тобой, что надо держать на веранде африканского попугая. Скажи Фатиме, что надеюсь быть дома ко дню ее крещения. Пожалуйста, не забудь наказать мистеру Морли поставить на берегу речки около моста заграждение, чтобы, не ровен час, наша малютка не упала в воду, когда ее привезут пожить с нами. Ты поступаешь по-умному, и помни, что мне в доме ничего не надо, только мои вещи. Напиши обо всем, что ты там делаешь вместе с миссис Кэдоган. Ты говоришь о нашем парадизе, а я не знаю, как выдержать дальше нашу разлуку. Как же страдает и мучается победитель и мечтает вернуться и стать снова побежденным».

Раз уж жена и теща безвыездно жили в графстве Суррее под Лондоном в ожидании возвращения героя, Кавалеру ничего не оставалось делать, как тоже туда приехать, хотя он и сохранял за собой дом в Лондоне. Домашние его не забыли. И именно для него в эту речушку, которая была для Кавалера олицетворением Нила, выпустили для нагула рыбу. Но ему, к сожалению, не позволили прихватить с собой из лондонского дома любимые книги, а также привезти французского повара. Жена грубо сказала, что он может пользоваться библиотекой героя и услугами персонала в этом доме. А вот зачем ему нужен французский повар, он так и не смог внятно объяснить. Ему просто не хотелось менять привычный образ жизни.

— Вы должны отказаться от этого и того тоже. Здесь такого навалом, предостаточно.

Покрывала с козел кучера украли на следующий же день, когда Кавалер остановился в придорожной гостинице, чтобы отправиться половить рыбки в реке Уандл. Как только он вышел из гостиницы, то сразу же заметил пропажу, а кучер как ни в чем не бывало сидел и дремал на этих самых козлах. В глазах у него так и защипало от слез. Мысль о пропаже не давала ему покоя весь обратный путь, и дома он сразу же поделился своим горем с женой. Та в ответ лишь фыркнула:

— Подумаешь, покрывало. Да их все время крадут.

Кавалер почувствовал себя дурак-дураком; он вообще теперь расстраивался из-за пропажи всяких пустяков, хотя и стоили они сущую ерунду. Но дело было вовсе не в деньгах. Зачастую люди привыкают к вещам, которым и цена-то всего пенни, особенно когда владелец уже стар и выжил из ума, ему дорога память о таких вроде бы ерундовых вещах. Потеря шариковой ручки и шпильки, или тесемки вызывает острую, неоставляющую боль. Кавалер категорически потребовал поместить объявление о пропавшем покрывале.

— Да это же напрасная трата денег, — помещать такое объявление, — возразила ему супруга. — Все равно что просить вернуть бриллиант, который мы потеряли в Дрездене.

Однако в газетах все же прошло такое вот объявление:

«Пропало из закрытой кареты джентльмена малиновое, подбитое изнутри покрывало на козлы, обрамленное белой шелковой лентой по краям, прошитой белыми и голубыми нитками. Нашедшего просим вернуть за вознаграждение».

— Да его же ни в жисть не вернут, — заметила супруга Кавалера.

Разумеется, так никогда и не вернули. Кавалер частенько вспоминал пропажу и не мог бы с полным правом сказать, что она огорчила его гораздо больше, чем расставание с любой другой вещью, которую он вынужден был продавать.


Лежать в постели, всеми силами сопротивляться неимоверной усталости, плыть в забытье между дремотой и пробуждением, стараться вспоминать прошлое и ничего не помнить или все это четко представлять себе в уме, видеть склонившиеся над тобой лица — вот моя жена, а вот ее мать, моя теща. Кто-то прикладывает влажную салфетку к его губам. А что это за странный скрипучий звук? Кто-то здесь, в комнате беспокойно, хрипловато дышит.

Ему предстоит пройти по бесконечному коридору, прежде чем он поймет, что ноги отказываются повиноваться. Многое осталось недоконченным. Весна на дворе, окна распахнуты, слышны голоса. Ему задают вопросы: «Как вы поживаете?», «Как чувствуете себя?», «Вам получше?». Ответов они, разумеется, и не ждут. Он не в состоянии отвечать, хотя и хочет сказать, что ему нужно помочиться. Он им не скажет, что простыня уже мокрая. Кто их знает, может, они и разозлятся? Ему так хочется, чтобы они не уходили, а стояли бы, улыбаясь и напряженно вглядываясь. Вот ее лицо, а вот его. Они берут его за руки. Какие же теплые у них ладони. Они поднимают его. Слышно, как шуршит их одежда. Слева — его жена. Он чувствует ее запах. А с другой стороны — его друг. Он держит его левой рукой. Видимо, им не очень тяжело нести его. Внутри груди, там, где всегда ощущалась боль, теперь зияет пустота.

Ему удалось выскользнуть из темного провала в памяти. Душа поет и ликует. Он лезет вверх. Подъем не из легких. Но гора не такая уж и высокая, чтобы не взобраться на нее. И вот он упорно карабкается вверх. Какое-то невесомое парение. Он долго-долго смотрел вверх, так что теперь можно бросить взор с высоты. Раскрывается широкая панорама. «Ну вот я и умираю», — подумал под конец Кавалер.

Загрузка...