Первый его отпуск, проведенный в родных краях, подошел к концу. Человек, который отныне станет известен в любезном его сердцу Неаполе как Кавалер или рыцарь ордена Бани, приготовился к длительному возвращению к месту своей службы в «королевстве вулканических шлаков», по выражению одного из его лондонских друзей.
Когда он только приехал на родину, все его знакомые сочли, что выглядит он гораздо старше своих лет. Да, этот человек все еще оставался подтянутым и стройным, хотя тело его, раздобревшее от макарон и вкуснейших кондитерских яств с лимонной начинкой, плохо сочеталось с узким умным лицом, с орлиным носом и густыми косматыми бровями. А главное — он утратил благородную бледность, это неотъемлемое свойство внешности всех, кто принадлежит к великосветскому обществу. За семь долгих лет пребывания в Италии белая кожа его заметно потемнела, что сразу же было подмечено многими с известной долей предосудительности. Ведь в Англии загорелое лицо — первый признак простолюдина, представителя низшего сословия, а таких несчастных в стране большинство. Так что внуку герцога, младшему сыну лорда, другу детства самого короля не пристало иметь подобный цвет кожи.
Правда, за девять месяцев отпуска, проведенных в Англии, его худощавое лицо снова приобрело прежний приятный бледный оттенок, и с тонких, изящных, как у музыканта, рук тоже сошел загар.
Еще две недели назад на грузовое судно были доставлены вместительные сундуки, новая надкаминная доска, изготовленная самым знаменитым декоратором Робертом Адамом, три огромных ящика с мебелью, с десяток ящиков поменьше — с посудой, лекарствами, предметами домашнего обихода и кое-какой провизией, два бочонка с темным пивом, виолончель и отреставрированный клавесин, на котором играет Кэтрин. Все эти вещи будут в Неаполе только через два месяца, а сам Кавалер сядет с женой и сопровождающими лицами на зафрахтованную барку и доплывет на ней вместе с каретами до Булони во Франции. И уже оттуда вновь отправится в длительное путешествие, но уже посуху, с остановками в Париже, Фернее, Вене, Венеции, Флоренции и Риме для нанесения нужных визитов и осмотра местных достопримечательностей.
Во дворе гостиницы на Кинг-стрит, где жили в последние, занятые до отказа недели перед отъездом Кавалер и его супруга, стоял с понурым видом, опираясь на прогулочную трость, молодой племянник Кавалера Чарлз и смотрел, как два нанятых кучера заканчивают приготовления к путешествию.
Все молодые родственники вздохнули с облегчением, когда их достопочтенный дядюшка наконец-то закруглил свой отпуск и собрался обратно за границу. Но вместе с тем каждый был бы не прочь уехать туда же за компанию.
Кэтрин уже успела удобно устроиться вместе со служанкой в просторном дилижансе и, чтобы стойко переносить все тяготы и лишения долгой поездки, прихватила с собой объемные бутыли с настойкой опия и железистой минеральной водой. В другой экипаж, чуть ниже, но более широкий, уложили почти все вещи. Слуги Кавалера, боясь преждевременно измять свою дорожную ливрею темно-бордового цвета, столпились позади дилижанса, трясясь над своими пожитками, с которыми не расставались ни на минуту. Гостиничные носильщики и лакей Чарлза осмотрели экипаж со всех сторон и проверили, все ли на месте и надежно ли увязаны и закреплены веревками и железными цепями несколько десятков небольших чемоданов, коробок, дорожных баулов, саквояжей, сундук с постельным бельем, скатертями, салфетками и полотенцами, а также секретер из черного дерева. Сверху они уложили еще сумки с пожитками слуг. На крышу первого дилижанса взгромоздили длинный плоский ящик с тремя картинами, которые Кавалер приобрел на аукционе неделю назад, там их не так сильно растрясет по дороге до Дувра, где экипажи погрузят на барку. Кто-то из слуг тщательно проверил, правильно ли уложен ящик на крышу. Дилижанс, в котором сидела жена Кавалера, страдающая астмой, должен был ехать особенно осторожно.
Между тем из гостиницы вынесли еще один огромный кожаный чемодан, про который чуть было не забыли. Его увязали вместе с вещами кучера, и тот потащил их, слегка приседая и покачиваясь от тяжести. Любимый племянник Кавалера подумал, что грузовое судно, в трюмы которого погрузили еще более тяжелые и огромные ящики с вещами дядюшки, уже, наверное, доплыло до самого Кадиса.
Даже по меркам тех времен, когда считалось, что чем выше социальный статус путешественника, тем больше и тяжелее его сундуки и чемоданы, Кавалер отправился в путь с непомерно внушительным багажом. Но все равно он был меньше того, с каким Кавалер приехал в отпуск, — тогда одних только громадных чемоданов насчитывалось сорок семь штук.
По приезде в отпуск на родину Кавалер наметил большую программу — повидаться со старыми друзьями, родственниками и любимым племянником, ублажить тосковавшую по Англии больную жену, возобновить полезные связи с придворными, убедить министра иностранных дел в своем искусстве, с которым он умело защищает интересы британской короны перед иноземным королевским двором, имеющим иные порядки и традиции. Кавалер собирался присутствовать на собраниях Королевского научного общества и проверить, как продвигается издание его книги со статьями и заметками о вулканах. А кроме того, намеревался выгодно продать большинство собранных коллекционных сокровищ, в том числе и семьсот античных сосудов (их ошибочно называли этрусскими), которые он привез с собой из Италии.
Он объехал всех родственников и имел удовольствие уделить немало времени племяннику Чарлзу, который жил по большей части в Уэльсе, в имении жены Кавалера и управлял им по его поручению. Он произвел благоприятное впечатление не только на министра иностранных дел (а может, ему так показалось). Дважды получал приглашение от короля на званый обед, а один раз они обедали только вдвоем, и король называл его «молочным братом». А в январе произвел его в рыцари ордена Бани, что четвертый сын лорда расценил как первую ступень на лестнице наград и титулов, которые он получит за личные заслуги. Члены Королевского научного общества отметили недюжинное мастерство и храбрость, которые он проявил, наблюдая с близкого расстояния грандиозное извержение чудовищного вулкана. Он побывал также на нескольких вернисажах и распродажах картин, где выгодно приобрел кое-что нужное для своих коллекций. А Британский музей купил у него этрусские вазы, все семьсот, а также несколько небольших картин, золотые цепочки и серьги, найденные при раскопках Геркуланума и Помпеев, бронзовые наконечники копий и шлемы, игральные кости из янтаря, маленькие статуэтки и амулеты, на общую, весьма приличную сумму — восемь тысяч четыреста фунтов стерлингов (несколько больше, чем годовой доход с имения Кэтрин). Но тем не менее радоваться особо не приходилось: картины, на которые он возлагал столь большие надежды, остались нераспроданными. В Уэльсе у Чарлза он оставил полотно, на котором изображена бесстыдно голая Венера, победно вскинувшая над головой зажатый в руке лук Купидона. За нее он просил три тысячи фунтов.
Назад он возвращался с полегчавшим багажом и побледневшим лицом.
Слуги и повар Кавалера, пустив исподтишка бутылку вина по кругу, мирно болтали в углу двора с гостиничными носильщиками. Тепло пригревало сентябрьское солнце. Северо-восточный ветер принес на Уайт-холл дымное облако с угольной вонью, сразу же нарушившее обычную свежесть раннего утра. С улицы доносился стук и громыхание проезжающих карет, телег, фаэтонов и дилижансов. Одна из лошадей в упряжке первого экипажа беспокойно дернулась, кучер натянул вожжи коренного и щелкнул кнутом. Чарлз оглянулся, отыскивая взглядом камердинера дяди, Валерио, чтобы тот навел порядок среди расшумевшихся слуг. Нахмурив брови, с видом, выражающим недовольство, он вынул карманные часы.
Через несколько минут из дверей вышел Кавалер в сопровождении подобострастного хозяина гостиницы, его супруги и Валерио, который нес любимую скрипку Кавалера в кожаном тисненом футляре. Слуги замолкли. Чарлз замер в ожидании сигнала, на его худощавом удлиненном лице появилось выражение озабоченности, что еще более усиливало его сходство с дядюшкой. Воцарилась почтительная тишина. Кавалер остановился, взглянул на тусклое небо, принюхался к зловонному воздуху и с сосредоточенным видом стряхнул соринку с рукава камзола. Потом повернулся и слегка улыбнулся племяннику, тот мгновенно подскочил к нему, и они бок о бок направились к дилижансу.
Дав знак Валерио приблизиться, Чарлз подошел к дверце, открыл ее и помог дяде подняться внутрь, после чего передал ему скрипку Страдивари. Пока Кавалер усаживался поудобнее на покрытом зеленым вельветом сиденье, племянник с неподдельной озабоченностью поинтересовался, как дядюшка чувствует себя, затем произнес последние слова прощания.
Кучера и форейторы заняли свои места. Валерио, прочие слуги и лакеи разместились во втором, более вместительном дилижансе, который со скрипом просел чуть ли не до самой земли. Прощай, Чарлз! Последние возгласы и наставления — и окошко в дилижансе захлопнулось, чтобы внутрь не проник пропитанный угольной пылью воздух, ведь он так опасен для астматиков. Ворота распахнулись, лошади, кареты с господами, слугами и пожитками выкатили на улицу. Только тогда Кавалер снял с рук желтоватые кожаные перчатки и размял затекшие пальцы. Он готов вернуться в Италию, по сути дела, уже заранее ощущает все прелести путешествия — ему нравится преодолевать трудности — и с нетерпением ожидать знакомства с интересными и нужными людьми и приобретения новых ценностей и раритетов во время поездки по Европе. Как только Кавалер сел в карету, все треволнения, связанные с отъездом, сразу же испарились, на смену им пришел душевный подъем в предвкушении приятного пути. Однако, будучи по натуре человеком тактичным и заботливым, хотя бы по отношению к своей жене, которую он нежно любил (впрочем, как и всех знакомых и друзей), он старался не выказывать переполнявшую его радость, когда они медленно проезжали в глухом, закрытом дилижансе по шумным и оживленным улицам Лондона. Кавалер терпеливо подождет, пока Кэтрин, сидящая с закрытыми глазами и жадно хватающая воздух полуоткрытым ртом, не придет в себя.
Он деликатно покашлял, чтобы подавить вздох. Жена открыла глаза. Голубая жилка, пульсирующая на ее виске, ни о чем не говорила. В углу кареты на низенькой скамеечке пристроилась камеристка, уткнув потное розовое лицо в подаренную хозяйкой книгу Аллейна «Предостережение новообращенному». Говорить ей разрешалось, только когда к ней обратятся. Кавалер потянулся к стоящему рядом дорожному несессеру, в котором лежали большого формата атлас путешественника в кожаном переплете, коробка с листами писчей бумаги и принадлежности для письма, небольшой пистолет и роскошный фолиант избранных произведений Вольтера, который он уже начал читать. Вздыхать от ничегонеделания Кавалеру не придется.
— Странно как-то мерзнуть в такой теплый день, — пробормотала Кэтрин. Она имела склонность к самоосуждению, порожденному желанием потрафить собеседнику. — Боюсь, я уже привыкла к несусветной летней жарище в Неаполе.
— Может, вам потеплее одеться в дорогу, — заметил Кавалер своим высоким, звучащим немного в нос голосом.
— Молюсь, чтобы не заболеть, — ответила Кэтрин, пряча ноги под пледом из верблюжьей шерсти. — Если укутаюсь потеплее, тогда не заболею, — поправилась она и слегка улыбнулась, хотя глаза ее оставались отнюдь не веселыми.
— Мне жаль расставаться с друзьями, особенно с нашим дорогим Чарлзом, — вежливо и мягко заметил Кавалер.
— Ну нет, — не согласилась жена. — Я возвращаюсь без сожаления. Хотя меня и путают морская переправа и дальнейшие трудности. — Она покачала головой, перебивая свои мысли. — Зато я знаю, что скоро мне станет легче дышать. Воздух тут… — Она на минутку прикрыла глаза и добавила: — А самое важное для меня это то, что вы сами с удовольствием возвращаетесь назад.
— Мне будет там тоскливо без моей «Венеры», — с грустью возразил Кавалер.
Грязь, неприятные запахи, назойливый шум — все это оставалось на улице и в карету не проникало. Казалось также, будто тень проезжающего экипажа лишала способности отражения зеркальные витрины мелькающих магазинов. Лондон казался Кавалеру забавным представлением, где время теряет свое значение и уступает место одному пространству. Дилижанс двигался, покачиваясь, подпрыгивая, поскрипывая и накреняясь то на один, то на другой бок. Продавцы магазинов, уличные торговцы, кучера других экипажей что-то кричали, но как-то по-другому, не так, как в Неаполе. Должно быть, они сейчас проезжали по тем же улицам, по которым Кавалер ходил на заседания Королевского научного общества, на выставки и аукционы или в гости к своему шурину. Но в данный момент он двигается по улицам не пешком, а проезжает в экипаже. Теперь он находится в королевстве прощаний, завершения дел, обмена последними взглядами, что сразу же запечатлевается в памяти, и остается лишь предвкушать и ждать, что будет дальше. Каждая улица, каждый оживленный перекресток шлет последнее напоминание: это уже было, а это скоро сбудется. Кавалер колебался, не зная, что предпочесть: то ли вглядываться в улицы, стараясь сохранить их в памяти, то ли сдерживать свои чувства в прохладе кареты и считать, что уже уехал и смотреть, дескать, тут нечего (на самом деле так оно и было).
Кавалеру нравилось изучать людские типажи, он очень любил разношерстные толпы, где беспрестанно возникали все новые типы нищих, служанок, разносчиков товаров, подмастерьев, покупателей, карманных воров, зазывал, носильщиков, уличных торговцев, которые с риском для себя так и норовили проскользнуть между экипажами или чуть ли не под колесами карет. Вот и сейчас все так же вертится и мельтешит в пестрой круговерти. Здесь каждый за себя, в одиночку, никто и не собирается в группки, не сидит на корточках в ожидании неведомо чего и не танцует ради собственного удовольствия. Это одно из многих отличий лондонской толпы от толпы города, куда он теперь возвращается. Данный факт, видимо, также следует зафиксировать в своей памяти и поразмыслить над ним, если на то имеются веские причины.
Но не в привычке Кавалера хранить в памяти назойливый шум Лондона и толкотню на его улицах; хотя нельзя ожидать, что каждый человек запоминает свой родной город только как живописную красивую картинку. Но когда его экипаж застрял на целую четверть часа между тележек с фруктами и фургоном точильщика ножей и их владельцы сцепились в яростной крикливой перепалке, Кавалер последовал примеру рыжеволосого слепого, который, вытянув перед собой длинную крепкую палку, отважился продраться сквозь толпу, не обращая внимания на повозки, разворачивающиеся перед ним. Эта небольшая жанровая уличная сценка с достаточным количеством декораций, чтобы как следует прочувствовать ее смысл, словно говорила: не смотри, на улице нет ничего достойного внимания.
Ну что ж, если он не знает, чем насытить свои голодные глаза, то для этого у него под боком имеется кое-что другое — книга. Кэтрин открыла томик с описанием жестокостей римских пап, камеристка увлечена чтением предостерегающей проповеди. Кавалер, не глядя, провел большим пальцем по роскошному кожаному переплету, позолоченным тисненым буквам названия книги и фамилии любимого автора. Другая книга, еще большего объема и формата, которую принес кто-то из кучеров, вывалилась в пути прямо под колеса тащившейся сзади повозки бондаря. Кавалер не заметил этого, поскольку смотрел в тот момент по сторонам.
В книге, которую он держал в руках, рассказывалось о том, как Кандид, будучи на этот раз в Южной Америке, проявил рыцарское благородство. В нужный момент он поспешил прийти на помощь и, применив двухствольное испанское ружье, спас двух обнаженных девушек, за которыми по краю прерии гнались две обезьяны, покусывая их на ходу за голые ягодицы. Но после выстрелов девушки повернулись и неожиданно кинулись в объятия обезьян, нежно целовали их, омывали своими слезами и оглашали окрестности жалобными стенаниями. Кандиду стало понятно, что эта погоня была любовной игрой, девушкам она пришлась по душе. Но обезьяны в роли любовников? Кандид не то чтобы изумился, он был шокирован и возмущен до глубины души. Но мудрец Какамбо, познавший пути развития мира, почтительно заметил, что, видимо, будет лучше, если его уважаемый хозяин вынесет нужный и свободный от национальных предрассудков урок и таким образом не станет каждый раз удивляться, встретив нечто непонятное. Непонятно все. Ибо мир широк и необъятен, в нем хватает места для самых разных обычаев, вкусов, принципов, обрядов, и все они, будучи установлены в том обществе, где возникли и проявились, всегда имеют определенный смысл. Соблюдайте их. Сравнивайте себе же в назидание. И каковы бы ни были ваши личные вкусы и пристрастия, пожалуйста, уважаемый хозяин, воздерживайтесь от однообразного подхода к ним и не подгоняйте их под единые каноны.
Кэтрин тихонько рассмеялась. Кавалер, улыбающийся при мысли о голых ягодицах — сначала женских, а потом обезьяньих, — удивленно посмотрел на жену. Они всегда жили душа в душу и хорошо понимали друг друга, даже если время от времени их взгляды на то или иное событие или какие-то вещи расходились.
— Вам как, получше? — спросил Кавалер.
Он женился не на обезьяне. Дилижанс все катил и катил. Стал накрапывать мелкий дождик. Лондон исчез из виду. Пейзаж за окном кареты изменился, и Кавалер снова вернулся к приключениям Кандида и его слуги в далеком Эльдорадо. Жена, по-прежнему тяжело дыша, тоже уткнулась в свою книгу, камеристка дремала, прижав подбородок к груди, лошади старались идти резво, не дожидаясь подгоняющего кнута, слуги в катящем следом дилижансе хихикали и потягивали винцо. Все шло своим чередом. Вскоре Лондон остался в памяти только дорогой.
Они жили в браке уже шестнадцать лет, но детей у них не было.
Кавалер, подобно многим одержимым коллекционерам, по натуре своей являлся прирожденным холостяком. Однако, рассчитывая посредством женитьбы на единственной наследнице богатого землевладельца из Пемброкшира в Уэльсе профинансировать свою политическую карьеру, выйдя в отставку, он глубоко ошибся. Палата общин, куда каждые четыре года избирался представитель от захудалого городка в Суссексе (кстати, Кавалер там ни разу не был), отказалась расширить представительство ради его выдающихся талантов, которые, правда, еще нигде не проявлялись, разве что в армии, где он прослужил десять лет. Более реальной оказалась другая причина: женитьба принесла ему деньги, на которые можно было покупать картины. К тому же он приобрел еще бо́льшие ценности, нежели просто деньги. Решив покончить с одиночеством — только спустя много лет ему пришлось неожиданно для себя приютить другого безденежного человека, своего племянника, — он наконец обрел стабильный покой, как сам назвал это состояние. В день свадьбы Кэтрин защелкнула на своей руке браслет с локоном мужа. Она любила его с какой-то непонятной жалостью, но к себе жалости не испытывала. Со временем все стали справедливо, однако не совсем точно считать, что Кавалер чрезмерно привязан к своей жене и слушается ее во всем. Годы уходят, а деньги нужны всегда. Покой и удобства находим там, где их не ждем, а волнуемся порой из-за ничего.
Кавалер не мог знать о том, что нам теперь о нем известно. Для нас же он является просто осколком прошлого. Мы четко видим Кавалера в напудренном парике, длинном элегантном камзоле и туфлях с большими пряжками, орлиное лицо повернуто в профиль. У него вид все понимающего, все подмечающего, независимого и непреклонного в своих суждениях человека. Холодный ли он по характеру? Трудно сказать, просто он блестяще знает свое дело. Он весь поглощен решением стоящих перед ним задач, ему даже нравится решать их — не забывайте, что Кавалер занимает важный, можно сказать, первостепенный дипломатический пост за границей. Без дела ему сидеть не приходится. Для своего депрессивного характера он действует довольно активно, перебарывая с помощью поразительного по силе энтузиазма постоянно накатывающие волны меланхолии.
В круг его интересов входит все. Да и живет он в таком городе, где не соскучишься и который вряд ли можно превзойти по части удовлетворения хотя бы простого любопытства с исторической, культурной или социальной точки зрения. По своим размерам этот город побольше Рима, он наиболее богатый и густонаселенный на Апеннинском полуострове, а после Парижа, пожалуй, крупнейший на всем Европейском континенте. В то же время это центр природного катаклизма. В нем правит самый разнузданный, самый вульгарный на свете монарх. Мороженое там самое вкусное, а бездельники и тунеядцы — самые веселые и беспечные. Там царит самая одурелая апатия, а среди молодых аристократов растет самая многочисленная плеяда будущих якобинцев. Бесподобный Неаполитанский залив — прекрасный дом для причудливых рыб, а также обычных даров моря. Некоторые улицы города вымощены кусками застывшей лавы, а в нескольких километрах от него находятся наводящие ужас остатки двух мертвых городов, которые раскопали совсем недавно. Неаполитанский оперный театр — самый большой и вместительный в Италии. Еще одна всемирная гордость — местная школа подготовки певцов-кастратов, они выходят оттуда непрерывным потоком. Знать города — красивые, импозантные и любвеобильные аристократы — регулярно собирается на какой-нибудь вилле для игр в карты, которые нередко затягиваются до самого рассвета. Такие встречи получили название застольных бесед.
Жизнь на улицах Неаполя бьет ключом через край. На некоторых королевских празднествах перед дворцом воздвигали целую гору, украшенную гирляндами из мясных продуктов, игрушек, кондитерских изделий, фруктов, и по сигналу из пушки, под крики и овации наблюдающих за зрелищем с балконов дворца придворных алчные жители набрасывались на всю эту дармовщину. Во время сильного голода, разразившегося весной 1764 года, толпы людей с длинными ножами под рубахами врывались в булочные, убивали и калечили булочников ради куска хлеба.
Кавалер впервые приехал в Неаполь и приступил к своим обязанностям посланника Его Величества короля Англии как раз в ноябре злополучного 1764 года. Тогда в знак покаяния по улицам города прошли процессии женщин с терновыми венцами на головах и с намалеванными на спинах крестами, и банды мародеров и грабителей сразу же разбежались. Местная знать и иностранные дипломаты вытащили обратно свое фамильное серебро, упрятанное в укромных уголках по монастырям. Королевский двор, нашедший убежище в десяти километрах севернее Неаполя, в огромной крепости Казерте, вернулся назад в город, во дворец. Омерзительную вонь разлагающихся трупов, сотнями валявшихся на улицах, сменил привычный запах моря, кофе и жимолости, смешанный, правда, с запахом человеческих и животных экскрементов. Захоронили также и тридцать тысяч скончавшихся от чумы, которая разразилась вслед за голодом. В бараках для неизлечимо больных, где среди тысяч умирающих в первую очередь гибли от голода (шестьдесят — семьдесят человек в день), теперь хватало продовольствия на всех. Заморская помощь зерном оказалась столь обильной, что от излишков стали отказываться. Бедняки перестали козлами скакать по улицам с тамбуринами в руках и распевать во все горло непристойные песни. Правда, у многих все еще был нож за пазухой, но теперь они пускали его в ход не для того, чтобы добыть хлеб, а главным образом при обыкновенных бытовых разборках. Выбивающиеся же из сил изможденные крестьяне, хлынувшие в город, не торопились теперь покидать деревни и стали потихоньку расширять земли под посевы и увеличивать стада. Снова в стране упадок и разруха сменились изобилием и роскошью.
Кавалер вручил верительные грамоты тринадцатилетнему королю и его регентам, арендовал за сто пятьдесят фунтов в год в местной валюте роскошный трехэтажный дворец, палаццо, с захватывающим дух видом на залив, остров Капри и на дремлющий вулкан и засучив рукава принялся за работу со всей присущей ему кипучей энергией.
Комфортность существования в других странах воспринимается многими как интересное, красочное представление. Это одна из немаловажных причин, по которой состоятельные люди предпочитают жить за рубежом. Там, где пораженные ужасом голода, жестокостями черни и неспособностью правительства навести должный порядок люди впадали в бездействие, оцепенение и застывали, словно лава на вулкане, Кавалер, наоборот, ощущал прилив свежих сил. В беспечно веселящемся во время всеобщей беды городе редко появляется деятельный реформатор или революционер из местных, способный мудро управлять и обуздывать беспорядки. Иные города — иные подходы и взгляды. Никогда прежде Кавалер не был столь активен и возбужден, никогда прежде не принимал столь живо решения, не отдавался работе с таким упоением. В церквах, при дворе, на узеньких крутых улочках — везде для него находились важные дела. К примеру, у одного чудака, каковых было немало среди рыбаков и жителей, кормящихся дарами моря, он, к своему восторгу, узрел рыбу с ножками (Кавалер, как любознательный и бесстрашный исследователь, не задавался вопросом, что предпочтительнее: искусство или естествознание), появившуюся на свет в результате эволюции. Один упорный естествоиспытатель потратил немало сил, но все же пока не сумел приучить эту рыбу обходиться без воды.
Солнце палило нещадно, а Кавалер, несмотря на пекло, смело вышагивал по дымящейся, пористой земле, когда жар ощущался даже через подошвы туфель. И эта сухая, прожаренная земля была испещрена трещинами и расщелинами, в которых сокрыты сокровища.
Необходимость постоянно вращаться в высшем свете (на что многие справедливо жалуются), содержание обширного домашнего хозяйства, где одних только слуг насчитывалось около пятидесяти человек, в том числе несколько музыкантов, требовало немалых, притом неуклонно растущих расходов. Его жалованья посланника никак не хватало на расточительные развлекательные мероприятия. Их нужно было устраивать обязательно, чтобы произвести впечатление на влиятельных сановников, на которых можно рассчитывать при проведении внешней политики своего короля. Не хватало денег и на то, чтобы ублажать художников, которых он брал под свое покровительство. А тут еще приходилось платить немалые деньги за антиквариат и картины, чтобы увести их из-под носа целого скопища коллекционеров-конкурентов. Разумеется, Кавалер собирался продать с определенной выгодой лучшие из приобретенных экземпляров и успешно продавал их в конце концов. Какая приятная симметрия: для коллекционирования большинства предметов требуются солидные средства, но потом приобретенные раритеты сами превращаются в еще более крупные деньги. Хотя к деньгам он и относился с некоторым пренебрежением, считая их нужным, но все же побочным продуктом своего главного увлечения, коллекционирование оставалось для Кавалера самым подходящим и подобающим его статусу посланника занятием. Он не просто разыскивал забытые или утерянные произведения искусства и давал им подлинную оценку, но и включал в свою коллекцию только стоящие вещи. Природное высокомерие лорда убеждало его в том, что Кэтрин не способна оценить коллекционную вещь, как, впрочем, и все женщины, за редким исключением.
Репутация Кавалера, как знатока и ученого мужа, его приветливость, благосклонность к нему двора, несравненно большая, чем к любому другому посланнику, помогли ему стать в Неаполе ведущей фигурой среди иностранных дипломатов. К чести Кэтрин, она не сделалась вездесущей придворной дамой, ибо ей претили грубые фиглярские выходки и откровенные непристойности юного короля, а также чванливость его плодовитой, умной супруги, забравшей почти всю власть в свои цепкие ручки. Надо также отдать должное и Кавалеру за то, что он умел развлекать и ублажать короля.
К счастью, Кэтрин не нужно было всякий раз сопровождать мужа на чревоугодные банкеты, устраиваемые в королевском дворце, на которые его приглашали по три-четыре раза в неделю. С женой Кавалер никогда не скучал, но не прочь был остаться один. Чтобы, например, целый день ловить гарпуном рыбу. Любил он также разглядывать и перепроверять свои сокровища, хранящиеся в прохладном кабинете и в кладовой, или просматривать выписываемые из Лондона новые книги по ихтиологии, электричеству и древней истории.
В одиночку никогда не познаешь всего и не увидишь многого. А желание к этому есть и очень даже большое. Беря в жены Кэтрин — а в целом для него это была довольно удачная женитьба — Кавалер среди прочего возлагал немалые надежды на то, что брак поможет ему удовлетворить все его потребности, хотя в дальнейшем они могут и возрасти. И надежды оправдывались, по крайней мере, его, но они во многом не совпадали с чаяниями и интересами Кэтрин.
Супруга была ему под стать, умеющая играть на клавесине, надменная, когда он бывал циничным, немощная, когда он чувствовал себя здоровым, нежная, если он забывался, любезная, но не до приторности, строгая и скромная, как ее столовый сервиз на 60 персон, она казалась для него самой подходящей из всех, кого он только мог вообразить себе. Кавалеру льстило, что все находили Кэтрин восхитительной. Поставившая себя в зависимость от него скорее из добропорядочности, нежели по слабости характера, она тем не менее не утратила чувства уверенности в себе. Религия придавала ей духовные силы; безбожие супруга тревожило ее и заставляло относиться к нему построже. Помимо внимания к мужу и забот о его карьере их объединяло сильное увлечение музыкой.
Когда два года назад в Неаполь приезжал Леопольд Моцарт со своим сыном вундеркиндом, Кэтрин испытала священный трепет, усаживаясь в их присутствии за клавесин, хотя сыграла она просто великолепно, впрочем, как и всегда. На еженедельных концертах, устраиваемых во дворце британского посланника исключительно для местного высшего света, те, кто во время оперных спектаклей громче всех разговаривал и жевал, почтительно умолкали. Кэтрин покорила их и приучила вести себя тихо. Кавалер и сам был превосходный виолончелист и скрипач — когда ему исполнилось 20 лет, он брал уроки у великого маэстро Джиардини в Лондоне, но супруга играла все же лучше его, и он с этим охотно соглашался. Он был рад, что у него имеются веские основания восхищаться женой, и ему нравилось проявлять искреннее восхищение, а не притворяться, будто ему доставляет удовольствие слушать ее.
В мыслях Кавалер проявлял известное сладострастие, но в жилах его кровь отнюдь не бурлила, по крайней мере, он сам так считал. В те времена благородные мужчины из привилегированного сословия на третьем или четвертом десятке обычно отличались тучностью. Кавалер же не утратил стройности (был даже худым) и по-прежнему обладал здоровым юношеским аппетитом, необходимым для восстановления физических сил. Его беспокоило слабое здоровье Кэтрин, ее хрупкое телосложение, отсутствие привычки к физическим упражнениям, а иногда ему даже становилось неудобно, когда жена пылко отвечала на его супружеские объятия. Но все же сексуальной тяги друг к другу у них не было. Правда, он ничуть не сожалел, что не завел в свое время любовницу, хотя в его кругу некоторые, может, и приняли подобную скромность за непонятную странность.
Как-то раз у Кавалера появилась благоприятная возможность начать роман; любовный жар в груди разгорался, от возбуждения у него стали потеть ладони, он принялся менять одежду по двадцать раз на дню. Наконец почувствовал, что заглатывает крючок, его связывают по рукам и ногам, а он лишь жаждет мимолетного прикосновения к ней и готовится к каким-то решительным действиям. Но стремление идти на риск вскоре все же пропало, у него появились другие интересы, усилилось желание приобретать произведения искусства. Вероятно, еще и потому, что у Кэтрин не было иных интересов, кроме как благосклонно относиться к этой страсти мужа. Поэтому для обоих ценителей музыки было естественным наслаждение совместной игрой на инструментах. Неестественным же осталось стремление к коллекционированию. А в этом деле так хочется наслаждаться одиночеством (и действовать в одиночку).
«Коллекционирование — моя вторая натура», — признался он как-то раз жене.
«Свихнувшийся на картинах», — так назвал его в юности один из друзей. В представлении другого коллекционирование — это форма помешательства, отличающаяся неуемной страстью к приобретению картин.
В детстве Кавалер любил собирать монеты, затем заводные игрушки, позднее музыкальные инструменты. В коллекционировании проявляется свобода желания, которая возникает и пропадает сама по себе, — а это и есть исполнение того, чего хотелось. Для истинного коллекционера не так уж важно, что он конкретно собирает, его охватывает неуемная страсть коллекционирования вообще. Когда Кавалеру исполнилось двадцать с небольшим, он уже заразился этим вирусом и вынужден был продавать кое-какие картины, чтобы расплачиваться с долгами.
Став посланником, он не изменил прежней страсти. Сев на лошадь, битый час обследовал Помпеи и Геркуланум, но, повозившись там и сям и кое-что осмотрев, повсюду обнаружил, что его давным-давно уже опередили невежественные искатели сокровищ, которые успели перетащить найденные раритеты прямиком в сокровищницы расположенного поблизости, в городке Портичи, королевского дворца. Однако Кавалер все же исхитрился купить у одной аристократической семьи в Риме большую коллекцию греческих ваз и амфор. Эти вещи веками переходили по наследству из поколения в поколение.
Коллекционировать — значит спасать уникальные предметы, бесценные вещи от разрушения, забвения или просто-напросто от незавидной судьбы, если они попадут в руки другого собирателя, а не в ваши собственные. В то же время покупка целой коллекции, вместо того чтобы постепенно приобретать каждую вещицу в отдельности, такой метод не отличается изысканностью в среде коллекционеров. Ведь это своего рода спорт, а трудности в достижении результата только почитаются и придают особую пикантность в охоте за отдельными, особо ценными предметами. Настоящий коллекционер предпочитает покупать вещи для своей коллекции не оптом (иные охотники, например, хотят, чтобы преследуемый зверь просто промчался мимо них, стрелять они все равно не будут) и не приобретать готовые коллекции у других коллекционеров. Просто покупать или собирать что-то — это еще не значит коллекционировать. Но Кавалеру не терпелось, и не только потому, что он нуждался материально. Главное заключалось в другом: ему хотелось поскорее преуспеть в задуманном деле и в первую очередь составить собственную неаполитанскую коллекцию.
В Англии никто не удивился тому, что он, приехав в Неаполь, продолжал коллекционировать живопись и начал собирать античные редкости. Зато всех изумил пробудившийся у него интерес к вулкану — это было что-то новенькое в привычках Кавалера. Быть помешанным на вулканах означало, бесспорно, нечто большее, чем сходить с ума по раритетам. Может, солнце припекло ему голову или сказывается ставшая легендарной распущенность южных нравов? Но вскоре просто увлечение рационально сузилось до научного интереса и эстетического наслаждения, поскольку извержение вулкана можно было назвать, применяя длинный описательный термин, прекрасным явлением природы. Поэтому ничего необычного не просматривалось в том, что Кавалер по вечерам приглашал гостей на свою загородную виллу неподалеку от вулкана полюбоваться извержением, подобно тому как любовались лунными затмениями кучки придворных в раннефеодальной Японии. Однако необычным здесь было то, что он хотел наблюдать извержение как можно ближе.
Кавалер вдруг понял, что его интересует жидкая лава. Он взял слугу и поехал с ним на сернистые земли, расположенные к западу от города, и там нагишом искупался в озере, образовавшемся около конуса потухшего вулкана. Прогуливаясь по террасе виллы в первые месяцы по приезде в Неаполь и рассматривая издали дремлющую на солнце огнедышащую гору, он невольно думал о том, что ее спокойное состояние усыпляет бдительность человека, а вслед за этим неизбежно грядет катастрофа. Над вулканом постоянно курился белый дымок, время от времени с гулом и свистом из жерла вырывалась струя пара, но к этому все уже давно привыкли и не боялись грозного предостережения. Правда, в 1631 году при извержении Везувия погибло 18 тысяч жителей Торре-дель-Греко, еще более сильная катастрофа разразилась много веков ранее, когда были погребены под слоем пепла Помпеи и Геркуланум и героически погиб римский адмирал и ученый Плиний Старший[5]. Но с тех пор ничего особенного, что заслуживало бы названия катастрофы, не происходило.
Вулкан обязательно должен был пробудиться и начать сыпать искрами и изрыгать пепел, привлекая внимание весьма занятого и не в меру любопытного британского посланника. И первое же извержение произошло спустя год после его приезда в Италию.
Сначала стал густеть и увеличиваться в размерах столб пара, поднимающийся из недр вулкана. Черный дым смешивался с ним, а с наступлением темноты сияние над горой в виде конуса приобретало красноватый оттенок. В ту пору Кавалер в основном собирал античные сосуды и небольшие вещицы, найденные при раскопках, которые можно было приобрести незаконным путем. Но уже тогда он начал изредка подниматься вверх, к кратеру вулкана, и делать кое-какие заметки. Во время четвертого восхождения, почти достигнув самого кратера, он увидел появившийся на поверхности склона бугор серы высотой около двух метров, которого неделю назад еще не было. А когда Кавалер вскарабкался на этот покрытый снегом склон в следующий раз (дело происходило в ноябре), верхушка бугра излучала голубоватое сияние. Он подобрался поближе, вытянулся на цыпочках, но тут над ним (а может, сзади) раздался оглушительный грохот, словно выстрелили из пушки, сердце у него оборвалось, и Кавалер в страхе отпрянул назад. Что же он увидел? Метрах в сорока повыше, из самого кратера, вырывалось черное облако дыма, а вслед за ним вылетел дугой целый град камней, один из которых шлепнулся совсем рядом. Да, да, так все и было.
Словом, Кавалер своими глазами узрел нечто такое, о чем давно уже мечтал.
Когда же в марте следующего года началось настоящее извержение, когда над вулканом поднялось огромное грибовидное облако, (точь-в-точь как описывал племянник Плиния в письме Тациту[6], и из кратера выплеснулась магма, Кавалер в этот момент находился дома и играл на виолончели. Наблюдая тем же вечером за извержением с крыши посольского дворца, он заметил, как сквозь дым начинают мелькать языки красноватого пламени. А через несколько дней раздался громовой взрыв, и из жерла вулкана вылетел целый фейерверк раскаленных докрасна камней. В тот же вечер в семь часов из кратера стала выплескиваться жидкая лава, и поток ее направился в сторону Портичи.
Прихватив с собой слугу, младшего конюха и местного провожатого, он выехал из города верхом на лошади и всю ночь провел на склоне огнедышащей горы. Всего в каких-то двадцати метрах от него несся поток расплавленной магмы, в котором плыли, словно лодки, раскаленные угли и шлаки. Глядя на поток, Кавалер не ощущал страха, наоборот, воспринимал это явление почти как долгожданную мечту, наконец-то сбывшуюся. Занимался рассвет, и он начал спускаться вниз. Только пройдя где-то около полутора километров, он догнал конец лавы, которая затекла в глубокую расщелину и застыла там.
После этого вулкан непрестанно испускал клубы дыма, изредка выбрасывая с грохотом раскаленные камни и угли, сполохи пламени и выплескивая ручейки лавы. Кавалер уже знал, что ему делать, когда снова заберется на гору. Он станет собирать кусочки застывающей лавы в кожаный мешочек, выложенный изнутри свинцовой фольгой, и наливать в бутылочки пробы соляных и серных растворов (желтого, красного и оранжевого цвета), которые кипят и бурлят от жара в расщелинах самого кратера. Будучи по натуре своей прирожденным коллекционером, Кавалер не просто собирал, а четко классифицировал найденные образцы и кусочки. (Вскоре и другие любители последовали его примеру и, поднимаясь на вулкан, подбирали там камни, минералы и различные заинтересовавшие их дары вулкана в качестве сувениров, но это было лишь увлечение.) Да, то, чем он занимался, являлось чистейшей воды коллекционированием, лишенным каких-либо замыслов получить из этого выгоду. Здесь ничто не покупалось и не продавалось. Вулкан для Кавалера стал Божьим даром. К его славе и к славе самого вулкана.
Но вот на верхушке опять возникло пламя — на сей раз более яркое и свирепое, свидетельство того, что вулкан приготовился выплеснуться с максимальной своей мощью. Он урчал, рокотал, шипел. Выбросы камней становились все сильнее и не раз вынуждали нашего упорного наблюдателя отказываться от восхождения на макушку, поближе к кратеру. Когда на следующий год случилось крупное извержение, первое наиболее значительное после 1631 года, Кавалер сумел собрать еще больше минералов и камней самых разных размеров, цветов и оттенков. Их оказалось более чем достаточно, и значительную часть коллекции он отправил в Британский музей на судне, которое зафрахтовал за собственные деньги. Его увлечение коллекционированием вулканических пород не остывало.
Неаполь к тому времени уже давно был городом, где непременно останавливались молодые английские аристократы, регулярно совершавшие путешествия по европейским странам, и каждый прибывающий надеялся подивиться на откопанные из-под пепла мертвые города. Причем желательно, чтобы гидом был не кто иной, как эрудированный британский посланник. Теперь же, когда вулкан показал, что в любую минуту он может снова стать грозным природным явлением, молодым аристократам сразу захотелось собственными глазами увидеть извержение и испытать ужасно опасное приключение. Вулкан, став для них еще одним забавным аттракционом, предоставлял работу всем желающим: проводникам, уборщикам мусора, носильщикам, поставщикам провианта, погонщикам мулов и ослов, фонарщикам, если восхождение проходило в темное время суток, когда лучше всего наблюдать за страшными выбросами. На этот вулкан было гораздо легче взбираться, чем, скажем, на Альпийские горы или даже на вулкан Этну, который почти в три раза выше Везувия. Восхождение на него походило на легкую прогулку, своеобразный вид спорта для любителей. Прельщало то, что этого жуткого убийцу мог покорить любой. Ну а для Кавалера вулкан вообще был старым знакомцем. Он не считал, что подобное восхождение требует немалых сил и далеко не безопасно, в то время как большинство путешественников хоть и соглашались, что подъем действительно не столь уж сложен, тем не менее страшно боялись, убедившись воочию во всем происходящем на склонах огнедышащей горы. Когда они спускались вниз, Кавалеру не раз доводилось выслушивать их рассказы о том, какому риску они подвергались, какие видели фейерверки, камнепады, какой слышали несмолкаемый грохот пальбы или громовых раскатов и что за адский, зловонный, серный смрад там царил. Само зево ада — вот что такое кратер! «Ну раз вы так считаете, пожалуйста», — реагировал обычно Кавалер. «Ой, да я же говорю в буквальном смысле», — отвечал собеседник (если он был англичанин, а следовательно, и протестант, как правило).
Хотя Кавалер и не хотел, чтобы покорением вулкана похвалялись тучные, сопящие и самодовольные аристократы, тем не менее спрятать его он не мог и, наоборот, все время стремился, как истинный коллекционер, выставлять его напоказ всем — и личным друзьям, родственникам, знатным иностранцам, особенно когда Везувий проявлял свой буйный нрав. Нередко путешественники просили посланника, чтобы тот сопровождал их при восхождении. Однажды в Неаполь заявился и прожил там несколько месяцев его чудаковатый приятель по Вестминстерской школе, некто Фредерик Хервей, которого должны были вскоре назначить епископом. Кавалер взял его с собой на вулкан в Пасхальное воскресенье. Во время подъема Хервей немного обжег руку ядовитыми испарениями. Кавалер предполагал, что отныне тот станет хвастаться ожогом всю оставшуюся жизнь как неким подвигом.
Трудно представить себе, что кто-то может чувствовать себя владельцем этого легендарного грозного чуда природы, которое уже дважды приносило людям столь страшные беды. Вулкан имеет высоту около 1300 метров над уровнем моря, он находится в пяти километрах от большого города и открыт для наблюдения всем желающим. Он является главной достопримечательностью этого края. Из всех природных объектов уж что-что, но только не Везувий можно представить как чью-то собственность. Лишь немногие чудеса природы более известны, нежели этот вулкан. Иностранные художники толпами валили в Неаполь — у Везувия насчитывалось множество восторженных почитателей.
Проявляя к вулкану особое внимание и повышенный интерес, Кавалер поневоле создавал впечатление, что Везувий принадлежит ему. Он думал о нем постоянно, вероятно, больше любого другого. О моя драгоценная гора! Гора для чего? Для любви? А может, это чудовищный урод? Имея в собственности вазы или картины, старинные монеты или античные статуи, Кавалер мог рассчитывать на известную долю общепринятого светского признания. Это его увлечение, эта страсть всегда вызывали удивление и настороженность, ибо они выходили за рамки любых предположений и никогда не порождали реакцию, на которую он рассчитывал. Наоборот, высказывания других относительно его занятий всегда казались одержимому коллекционеру чересчур заниженными, сдержанными, не дающими достойной оценки.
Коллекции объединяют, но они же могут и разобщить.
Они объединяют тех, кто любит и ценит одни и те же предметы. («Однако никто не любит их так сильно, как я», — думает каждый коллекционер.) Но они и изолируют коллекционера от тех людей, кто не разделяет его увлечений. (Увы, почти от всех.)
В таком случае я постараюсь не говорить о том, что интересует меня больше всего. А буду говорить лишь о том, что интересует вас.
Но зачастую при таком раскладе из головы у меня не выходит тот предмет, о котором я хочу умолчать в разговоре с вами.
Ну вот, слушайте, смотрите. Разве вы слепы? Разве вы не видите, как прекрасен этот предмет?
До сих пор непонятно, являлся ли Кавалер прирожденным учителем, рассказчиком, умело растолковывающим непонятное (никому не удавалось лучше его провести экскурсию в Помпеях и Геркулануме), или же он желал стать таковым. Многие из его близких были моложе его, но лишь немногие могли сравняться с ним по знаниям и уму.
Само собой разумеется, что при таких обстоятельствах Кэтрин должна была принимать участие во всех важнейших мероприятиях великосветской жизни своего супруга и невольно общаться с гораздо более молодыми, чем она, людьми. Сама Кэтрин была моложе Кавалера на целых восемь лет; так принято в их кругу — жена всегда должна быть моложе своего мужа. Венценосный друг детства Кавалера был моложе его на семь с половиной лет, а неаполитанский король — и вовсе на двадцать один год. Но молодых людей притягивало к Кавалеру словно магнитом. Он, похоже, всегда принимал живое участие в их делах, способствовал раскрытию их талантов, и все это проделывал бескорыстно, к собственному удовольствию. Ему нравилось играть роль доброго дядюшки по отношению к молодежи, но при этом не проявлять мелочной отеческой заботы — он вообще никогда не хотел иметь своих детей. Он мог заботиться, хлопотать, даже брать на себя толику ответственности, но не более того.
Чарлзу, сыну его сестры Элизабет, исполнилось двадцать лет, когда он приехал в Неаполь, совершая турне по южным странам с группой молодых аристократов. Бледный самонадеянный маленький мальчик, которого Кавалер раньше и видел-то всего несколько раз и то мельком, превратился в образованного, но не обладающего утонченным художественным вкусом молодого человека. С собой он привез скромненькую коллекцию картин, несколько старинных предметов искусства и обширную, однако бестолково собранную коллекцию драгоценных камней и минералов. Юноша намеревался произвести на родственника благоприятное впечатление и преуспел в этом. Дяде понравился любознательный, напряженно ищущий и рассеянный племянник — Чарлз больше всего увлекался минералогией, — и он сразу же взял его под свое покровительство. Но Чарлз не замыкался на одной лишь науке, он не прочь был и поразвлечься. Пользовался услугами местной куртизанки по имени мадам Шуди (отдаленной родственницы семьи настройщика клавесинов), отсидел несколько вечеров в дядиной ложе в оперном театре, покупал мороженое и арбузы у разносчиков на улице Толедо и без обиняков говорил, что Неаполь вовсе не живописная и прелестная столица, а убогий, скучный и грязный городишко. Он с благоговением слушал, как его тетушка играет на клавесине (произведения Куперена[7] и других композиторов). С завистью разглядывал обширные дядины коллекции картин, статуй и сосудов. А грубые куски известкового туфа с вкраплениями лавы или морских раковин, осколки вулканических ядер, образцы желтой и оранжевой соли, которые с воодушевленным видом показал ему дядя, вызвали у Чарлза гордость… за свою коллекцию рубинов, сапфиров, изумрудов и алмазов — вот ее-то и можно по праву назвать великолепной. Племянник был очень аккуратным, частенько мыл руки и напрочь отказался взбираться на вулкан.
Он мог бы даже бояться своего грозного, хотя и доброжелательного на вид дядюшки, если бы не странные чудачества Кавалера, в результате которых Чарлз чувствовал себя под его надежной защитой. Отклоняя во второй раз приглашение дяди подняться на Везувий, юноша сослался на слабое здоровье и боязнь опасных приключений. Он полагал, что лучше прибегнуть ко лжи и приятной лести, нежели выпалить бестактную отговорку типа: «Имейте в виду, что мне не хочется услышать, что вы разделили печальную участь Плиния Старшего» (а многие лондонские друзья Кавалера так прямо и говорили). В этом случае Кавалер, приглашая к восхождению любимого племянника, мог бы ответить тактичным комплиментом: «Ну что ж, тогда вы стали бы Плинием Младшим[8] и известили весь мир о моей гибели».
В те далекие времена подъем на вулкан разбивался, впрочем, как и теперь, на несколько этапов. Дороги, которая в нашем столетии превратилась в автомобильное шоссе, тогда вообще не существовало. Зато была проторена тропа, по ней можно было пройти две трети пути, почти до самой кромки естественной впадины между центральным и наружным конусом Монте-Сомма. В этой небольшой котловине, погребенной теперь под слоем застывшей черной лавы после извержения в 1944 году, раньше росли деревья, кусты ежевики, дикой малины и высоченная сочная трава. Здесь любознательные путешественники обычно оставляли лошадей и мулов попастись, а сами продолжали следовать к кратеру на своих двоих.
Оставив лошадь на попечение погонщика, крепко держа в руке прогулочную трость и перекинув через плечо мешок для сбора образцов породы, Кавалер упорно карабкался по крутому склону. Главное при таком восхождении заключается в том, чтобы выдерживать заданный темп и не думать об опасности, которая подстерегает путника на каждом шагу. Дышать становится все труднее. Нужно приноравливаться к состоянию своего тела, задымленному воздуху, а также учитывать время суток.
И вот что произошло однажды утром, на сей раз ранним, когда он совершал восхождение, невзирая на холод, на боль в ушах, от которой не спасала даже широкополая шляпа из толстого фетра. Если ни о чем не думать, то не замечаешь и боли. Он миновал редкие деревца (еще столетие назад склоны горы были покрыты густыми лесами и кишели дичью и зверьем) и вышел на открытое пространство, где дул сильный холодный ветер. Тропа становилась все круче, она темнела, огибая островки черной лавы и огромные глыбы вулканических камней. Наконец пришлось карабкаться, скорость подъема замедлилась, мышцы всего тела напряглись и приятно ныли. Кавалер понимал, что не должен останавливаться перевести дыхание, но все же вынужден был сделать это несколько раз, чтобы повнимательнее присмотреться к красновато-коричневой почве, отыскивая взглядом разноцветные острые осколки и куски твердых скальных пород.
Почва стала серой и рыхлой, ноги вязли в ней, каждый шаг теперь давался с трудом. Тут еще переменился ветер и подул прямо в лицо. Совсем близко от вершины уши заложило так, что он вынужден был залепить их воском.
Добравшись до самого кратера, по краям которого лежали валуны и крупные камни, Кавалер передохнул и растер замерзшие уши. Потом огляделся вокруг и посмотрел вниз на переливчатую голубую гладь залива, немного погодя повернулся и подошел к самой кромке кратера. Он всегда подходил к нему с опаской — отчасти из-за угрозы, отчасти из боязни разочароваться. Если вулкан извергнет огонь и над ним в воздухе завихрится пламя, поднимется столб пепла — вот тогда будет на что посмотреть. В этот момент вулкан показывает себя во всей мощи и красоте. Но если гора относительно спокойна, какой была уже несколько месяцев, и в кратер можно заглянуть совсем с близкого расстояния, тогда он старался заметить что-нибудь новенькое, а заодно и проверить, не изменилось ли что-либо со времени последнего обследования. Пытливое наблюдение требует награды. Даже в самом спокойном состоянии вулкан все равно возбуждает в наблюдателе сильное желание заметить в нем разрушительные силы.
Кавалер вскарабкался на макушку конуса и посмотрел вниз. Там он увидел огромное, глубиной в несколько сот метров отверстие, все еще наполненное до краев свежим утренним туманом. Он вынул из мешка молоток и поискал взглядом пласт разноцветной породы, залежавшийся в расщелине. Солнце прогревало воздух, туман мало-помалу рассеивался. Каждый порыв ветра открывал все большую глубину, но огонь нигде не показывался. Из трещин и щелей в стене кратера там и сям выбивались струи пара и устремлялись вверх. Раскаленная глубинная магма лежала под толстой коркой окалины. Ни малейшего мерцания огонька. Кругом плотная литая масса — серая и неподвижная. Кавалер тяжело вздохнул и убрал молоток обратно в мешок. Безжизненность и неподвижность вулкана ввергли его в меланхолию.
Как знать, может, и не разрушительные силы вулкана вызывают любопытство большинства людей. И хотя каждый не прочь полюбоваться на полномасштабное извержение, никто не задумывается о причинах его неповиновения закону всемирного тяготения, которому подчинена любая неподвижная внушительная масса. Поражает прежде всего то, что этот мировой природный завод устремлен прямо вверх. (Вот почему нам нравятся деревья.) Видимо, нас привлекает в вулкане его возвышенность, парение в воздухе, словно в балете. Удивляет, как высоко взлетают в воздух раскаленные камни, как еще выше вздыбливается грибовидное облако. Нервное возбуждение охватывает наблюдателя, когда воспаривший ввысь вулкан взрывается, хотя, подобно взмывшему вверх танцору, должен бы осесть на землю. А ведь он не просто оседает, а обрушивается на нас, неся смерть и разрушения. Но сначала он взлетает вверх и парит, в то время как все остальное оседает, падает вниз. Только вниз.
Лето. Двадцать четвертое августа. Как раз в этот злосчастный день в 79 году нашей эры произошло извержение вулкана. Низкая облачность, влажно и душно, в воздухе полно комаров и мошкары. Чувствуется сильный запах серы. Высокие окна распахнуты — как на ладони виден весь залив. В дворцовом саду вовсю заливаются птахи. Над самой вершиной вулкана курится слабенький дымок.
Король сидит в туалетной комнате на унитазе. Спустив штанины донизу, он хмурится, поддергивает панталоны, зад его забрызган калом. Хотя королю всего двадцать четыре года, он жирный-прежирный. Пузо дряблое, все в складках, как у его жены (которая успела родить в шестой раз, а всего была беременна семнадцать раз), рыхлые толстые ягодицы свесились с обеих сторон стульчика, под которым стоит великолепная фарфоровая ваза, используемая в качестве унитаза.
Он пришел сюда сразу же после обильного завтрака, начавшегося более двух часов назад и состоявшего из свинины с макаронами, дикой кабанятины с цветами итальянских кабачков и щербета на сладкое. За завтраком король, развлекаясь, прыскал вином изо рта на любимого камердинера и бросался хлебными шариками в своего старенького сухонького премьер-министра, когда тот осмеливался сделать робкие замечания. Кавалер, который вообще-то был малоежкой, а тут еще такое неприятное застолье, чувствовал, что уже сыт по горло. А потом король объявил, дескать, отведав столь великолепных яств, он надеется, что и кишечник его облегчится столь же великолепно, и пожелал, чтобы в туалет его сопровождал самый знатный гость за столом, а именно — его непревзойденный компаньон по охоте, полномочный британский посланник.
— Ой, ой, мой живот!
Натужное кряхтение, охи, ахи, громкое пукание, вздохи облегчения.
Кавалер, облаченный в постоянно влажное от сырости нарядное придворное одеяние с приколотой звездой и красной лентой через плечо, стоит, прислонившись к стене, и, стараясь не дышать через нос, втягивает вонючий воздух сквозь плотно сжатые тонкие губы. «А ведь могло бы быть и хуже», — думает он, успокаивая себя этой мыслью всю жизнь. В данном случае он имеет в виду, что у короля мог бы случиться понос.
— Ой, ой, чую, оно вылезает!
Король опять принялся за свою глупую детскую забаву — внушать другим отвращение и стараться шокировать их. А английский благородный рыцарь всеми силами пытался не реагировать на грубую и непристойную выходку его величества и не подавать виду, что ему противно. «А ведь картина была бы куда приятнее, — думал Кавалер, — если бы я не потел, как и он».
— Ой, нет, никак не лезет. Не могу! Ой, что же мне делать?
— Может, его величеству легче будет сосредоточиться и ответить на позыв природы, если его оставить одного?
— Терпеть не могу оставаться один!
Кавалер, непроизвольно плотно сжав веки, подумал, кончил ли на этом король свои отвратительные, мерзкие шуточки.
— Может, это от плохой пищи? — в раздумье проговорил король. — А я был уверен, что пища доброкачественная. Как же ей быть плохой, если она такая вкусная?
Кавалер подтвердил, что да, пища была вкусна.
Тогда король попросил его рассказать что-нибудь интересненькое.
— Какой-нибудь интересный рассказ? — уточнил Кавалер.
(Здешние придворные привыкли переспрашивать последние слова собеседника.)
— Да, да. Расскажи-ка мне про шоколадную гору. Огромную гору, и чтоб вся из шоколада. Вот бы на нее забраться.
— Ну хорошо, слушайте. Давным-давно стояла одна гора, черная-пречерная, как ночь.
— Как шоколад!
— А внутри ее все было белым-бело, в ней были пещеры и лабиринты…
— А внутри было холодно? — перебил его король. — Если тепло, то ведь шоколад растает.
— Там было холодно, — успокоил его Кавалер, промокая брови шелковым платком, надушенным пахучей эссенцией туберозы.
— А гора эта, как город? Как весь мир?
— Да, ваше величество.
— Но маленький мир. И очень уютный. Мне там не надо столько много слуг. Я хотел бы иметь мирок с маленькими людьми, с такими малюсенькими человечками, и чтоб они делали бы все-все, что я только пожелаю.
— Да они и так уже все делают, — заметил Кавалер.
— Нет, не все, — рассердился король. — Ты же знаешь, что мне тут приказывают и королева, и Тануччи, и все-все, кроме тебя, мой дорогой хороший друг. Мне нужен шоколадный мир. Хочу его! Это мой мир. Хочу все, что пожелаю. Любую женщину, в любой момент, когда захочу. И они тоже должны быть шоколадными, и я их буду кусать. Разве ты никогда не представлял себе, как это здорово кусать людишек? — Он облизал свои пухлые белые руки. — Ммм, а мои руки вот солененькие! — И снова запихнул руки под мышки. — И чтоб была большая-пребольшая кухня. А готовить чтоб мне помогала королева, хотя она очень не любит стряпать. Она чистила бы мне чеснок, доставала разные пряности, например, гвоздику, а я бы все это запихивал ей внутрь, а потом у нас появлялись бы чесночные детки. А человечки бегали бы за мной, умоляя накормить их, и я кидал бы им всякую еду. А потом сам поедал бы этих человечков.
Нахмурившись, он опустил голову. Послышалась громкая рулада трещащих звуков, извергнувшихся из его нутра.
— Вот и хорошо, — с облегчением произнес король и, вытянув шею, ткнулся головой прямо в худущий зад Кавалера. Тот кивнул и почувствовал, как у него тоже забурлило в животе и стало подпирать. Но таков уж удел любого придворного — надо терпеть. Он ведь не был венценосцем и одним из правителей мира.
— Иди, помогай, — крикнул король в открытую дверь одному из своих камергеров. Ему тяжело самому, без посторонней помощи, вставать с унитаза, такой он уж был толстый и расплывшийся.
Кавалер подумал, а есть ли предел человеческому терпению, допустим, когда это касается омерзительных выходок короля. На одном полюсе находилась Кэтрин, которая больше всех из придворных приходила в ужас от маниакальной вульгарности короля. На другом — король, которому пошлости и грубости доставляли наслаждение. Сам же Кавалер, как он считал, был посредине, где и надлежит находиться ловкому придворному, и не проявлял ни возмущения, ни безразличия. Чтобы выразить негодование, надо самому стать вульгарным, проявить слабость, собственную невоспитанность. Нужно заиметь эксцентричные привычки и научиться откалывать всякие фортели. (А разве Кавалер не играл в детстве с другим королем, который был на целых семь лет моложе его, но уже тогда нет-нет да и проявлял свои буйный нрав и был горазд на всякие дикие выходки?) Никому не изменить свою натуру, и все это хорошо знают. Каждому предназначен свой путь.
Пожалуй, не меньше, чем невозмутимость худощавого английского благородного рыцаря, удивляла короля проницательность и мудрость ее величества королевы. Она происходила из рода Габсбургов, ее привезли из Вены и отдали королю в жены, когда тому было всего семнадцать лет. После рождения первого сына королева заняла место в Государственном совете и с тех пор цепко держит в своих руках всю власть в королевстве. Как было бы мило, если бы вместо того грозного, высокомерного и мрачного человека, сидящего на троне в Мадриде, его отцом был бы другой, кто-нибудь вроде Кавалера. Кавалер любит музыку, верно? Ну и король ее тоже любит, он без нее просто жить не может, как и без еды. Кавалер тоже не спортсмен, ведь так? Помимо своих постоянных восхождений на эту мерзкую гору, ему нравится ловить рыбу, скакать верхом, охотиться. Охота — да она же главная страсть короля! И он отправляется на эту приятную забаву каждый раз безо всяких уговоров, не считаясь ни с какими трудностями и вероятной опасностью, думая лишь о том, что она придает законный и притом пикантный характер истреблению диких животных. Во время охоты загонщики окружают бесчисленные стада диких кабанов, оленей и зайцев и прогоняют их на близком расстоянии от короля, который в это время прячется в каменной будке без крыши, что стоит в парке, разбитом вокруг загородного дворца, или сидит на коне посреди широкого поля. Из ста выстрелов он никогда не промахивался более одного раза. Затем он слезает с седла и отправляется трудиться в поте лица: закатав рукава, свежует дымящиеся окровавленные туши.
Королю доставляет удовольствие вдыхать запах крови, исходящий от убитого зверья, от требухи, варящейся в котле вместе с макаронами; ему нравится запах собственного пота и экскрементов, кала и мочи своих многочисленных младенцев, пьянящий запах сосен и жасмина. Его длинный горбатый нос, из-за которого он получил прозвище Король-Долгоносик, поразительно безобразен и неудержимо ведет его на запахи. Особенно притягивают короля острые запахи: проперченная пицца, издыхающие животные, потливые женщины. Но ему также нравится и запах его ужасного отца, от которого так и веет грустью и унынием. (Он с трудом улавливал запах Кавалера, какой-то очень слабый, чем-то заглушенный.) Ободряющий приятный запах жены тянет к ее телу, но потом, когда, насытившись, он засыпает, его пробуждает другой запах (или, может, он ему только снится). Запах резкий, приятно щекочет широкие ноздри и одурманивает голову. Ему нравится все, что неопределенно, бесформенно и имеется в большом количестве. Концентрированные ароматы сбивают его с толку, а стойкие запахи влекут к себе. Они расползаются и распространяются повсюду. Мир запахов непостоянен и непослушен, им нельзя управлять, наоборот, запахи сами властвуют над королем, а он как раз и не любит править. Ну если только крошечным королевством.
Из всех человеческих качеств он обладал лишь похотливостью. Отец его нарочно не учил ни читать, ни писать, он был обречен стать слабеньким правителем из-за привязанности к общению с бездельниками и тунеядцами, коих в городе насчитывается несметный легион. Его даже прозвали Королем попрошаек, но его суеверные и невежественные представления разделяют здесь все, а не одни только необразованные простолюдины. Грубые затеи и развлечения короля довольно оригинальны. Помимо отвратительных непристойных выходок и истребления ради спортивного интереса диких животных, коих отстреливали стадами, он нередко выполнял работу за своих слуг, пренебрегая при этом участием в королевских протокольных мероприятиях и церемониях. Так, например, приехав как-то в Казерту, Кавалер увидел, как король занят тем, что снимает со стен фонари и чистит их. А когда в парке королевского дворца в Портичи остановился на бивак привилегированный полк, король повелел построить в лагере таверну и сам встал за прилавок продавать солдатам вино.
Король поступал совсем не так, как приличествует его сану (это настолько обескураживает!), он даже не придерживался норм, отличающих его от простых смертных: ни по уму, ни по величию, ни по дистанции от народа. Отличали его лишь грубость, непристойности да зверский аппетит. И все же Неаполь частенько возмущался поведением своего монарха, хоть одновременно восхищался им. Тот же Леопольд Моцарт, ревностный католик из провинциального бастиона клерикализма Зальцбурга, приехав в Неаполь, пришел в ужас от безбожных предрассудков местной знати и от повального идолопоклонства во время церковного богослужения. Английские путешественники негодовали по поводу малевания отвратительных изображений фаллоса на стенах античных храмов Помпеев. Все возмущались причудами и безобразными выходками юного короля. А там, где все поражаются и негодуют, рождаются всякого рода россказни и небылицы.
Как и у каждого иностранного дипломата, у Кавалера имелся свой набор обкатанных анекдотов о том, какие отвратительные, безобразные штучки мог откалывать король во время приема знатных гостей. «И вовсе не черный юмор и грязные выходки отличают короля от других венценосных особ, — так начинал Кавалер свой рассказ. — Как мне говорили, в большинстве итальянских королевских дворов в ходу выпендривания, связанные с отправлением естественных потребностей». — «Точно, я и сам об этом премного наслышан», — обычно отвечал кто-нибудь из присутствующих.
Если вначале Кавалер рассказывал о том, как он сопровождал его величество в туалетную комнату, то затем — уже о беседе насчет шоколада.
Этот случай, о котором он поведал многим своим гостям из Англии, произошел три года спустя после его приезда в страну в качестве посланника короля Британии. Тогдашний король Испании Карл III, отец нынешнего неаполитанского короля, и австрийская императрица Мария Терезия договорились о породнении двух династий. Согласно договоренности, императрица выбрала среди своих многочисленных дочерей супругу сыну Карла III, малолетнему неаполитанскому королю. Дочери приготовили огромное приданое, и она, заливаясь слезами, собралась отправиться к жениху в Италию в сопровождении многочисленной свиты. В Неаполе в эти дни заканчивались последние приготовления к пышной королевской свадьбе — украшали места для зрителей, оформляли декорации для аллегорических фейерверков, в немыслимом количестве варили, пекли и жарили всякие яства, оркестры разучивали музыку, написанную специально для торжественных процессий и балов, а местная знать и дипломатический корпус скидывались на банкеты и шили себе новые парадные мундиры и прочие одеяния.
Никто и не ожидал, что в Неаполь примчится в трауре специальный гонец из Вены и сообщит скорбную весть: накануне своего отъезда пятнадцатилетняя невеста — ее высочество эрцгерцогиня — внезапно скончалась от вспыхнувшей в городе эпидемии оспы, от которой чуть было не отправилась на тот свет и сама мать-императрица.
Узнав в то же утро печальное известие, Кавалер надел свой парадный мундир со всеми регалиями и в лучшем экипаже отправился в королевский дворец выражать соболезнование. Приехав туда, он попросил препроводить его к королю, и Кавалера повели, но не в апартаменты его величества, а в сводчатый проход, ведущий в длинную стометровую галерею, где висели картины на охотничьи темы. В проходе оказался альков, рядом с ним стоял воспитатель короля старый князь С. и о чем-то размышлял. Нет, не размышлял, а обкуривал альков ладаном. В дальнем конце галереи послышался шум и показалась странная процессия ряженых с зажженными факелами и свечами, направлявшаяся прямо к ним.
— Я пришел сюда, чтобы выразить свое искреннее… — начал было Кавалер.
Князь, с пренебрежением взглянув на посланника, бесцеремонно прервал его:
— Разве не видите, горе его величества не знает границ…
К ним приблизилось шестеро юношей, несущих на плечах гроб, обтянутый темно-красным бархатом. Рядом вышагивал священник, размахивая кадилом. Два хорошеньких пажа держали в руках позолоченные вазы с цветами. Следом за ними шел шестнадцатилетний король, закутанный в черную мантию, с черным платком на лице.
(«Вы же прекрасно знаете, что здешний народ устраивает из похорон, — обычно вставлял в этом месте замечание Кавалер, с воодушевлением повествуя о случившемся. — Самое сильное проявление горя не будет тут считаться переигрыванием».)
Процессия поравнялась с Кавалером.
— Положите ее здесь, — приказал король и, подскочив к Кавалеру, схватил его за руку. — Давай будешь плакальщиком.
— Ваше величество?!
— Давай, давай! — завопил король. — Мне не позволили ехать на охоту, запретили взять лодку и половить рыбки…
— Только на один день, — перебил его, раздражаясь, старый князь.
— Весь день-деньской, — затопал ногами король, — я вынужден сидеть здесь взаперти. Мы немного поиграли в чехарду, затем повозились и поборолись, но похороны интереснее. Намного интереснее.
Он потащил Кавалера к гробу, в котором лежал юный паж в белом саване, окантованном шнуром. Глаза его с длинными ресницами были плотно зажмурены, на нарумяненные щеки и сложенные на груди руки нанесены густые точки коричневого цвета.
(Это был самый младший из камер-пажей, старшие пажи частенько дразнили его за девичий вид. «Вот его-то и выбрали сыграть роль усопшей эрцгерцогини, — пояснил Кавалер. — А точки — это капельки шоколада… Можете себе представить, что они означали…» — «Да нет, не могу даже вообразить», — отвечал собеседник. — «А они, — объяснял Кавалер, — означали оспенные гнойнички».)
При дыхании грудь у мальчика в гробу едва заметно поднималась.
— Смотрите, смотрите! Прямо как живая! — воскликнул король, затем выхватил из рук слуги факел и выдержал показушную театральную паузу. — О моя любовь! Моя невеста мертва!
Несущие гроб слуги сдавленно захихикали.
— Эй, там! Не сметь смеяться! О свет моей жизни! Радость моего сердца! Так молода. Все еще невинная, по крайней мере, я так надеюсь. И вдруг мертва. Вот ее безжизненные прекрасные белые руки, которые я целовал бы, эти прекрасные руки, которые она положила бы сюда. — И он показал на низ своего живота.
(Кавалер умалчивал о том, что он не раз имел честь видеть интимное место короля — белая-пребелая кожа, кое-где покрытая прыщами. Впрочем, доктора говорили, что это верный признак доброго здоровья.)
— Тебе что, не жалко меня? — закричал король на Кавалера.
(Впоследствии Кавалер никогда не говорил, как он все же вышел из столь неловкого положения, но не забывал упомянуть, что во время этого грубого фарса священник, весьма похожий на карлика, не переставая распевал молитвы по усопшей. А когда собеседник замечал, что это, видимо, был не настоящий священник, Кавалер всегда отвечал, что раз уж многие католические попы позволяют втягивать себя во всякие богомерзкие шутовские проделки, то и этот карлик вполне мог бы быть настоящим священником.)
Мальчику в гробу стало жарко, он начал потеть, и шоколадные точки потекли. Король, с трудом сдерживая смех, приложил свои пальцы к его губам.
— Я закажу оперу про все это! — воскликнул он.
«Ну и так далее, и тому подобное», — говорил напоследок Кавалер.
Может быть, слово «опера» напомнило Кавалеру одну сценку, свидетелем которой он оказался недавно вместе с Кэтрин. Это случилось в последний вечер ежегодного праздничного карнавала. Они были в театре «Сан Карло» на премьере новой оперы, музыку к которой сочинил Паизиелло[9]. Через две ложи от них сидел король, который регулярно наведывался в театр, чтобы посмотреть, помурлыкать мотивчик, поорать и поесть. Вообще-то он редко занимал свою ложу, чаще забирался в чью-то другую, к каким-нибудь знатным лицам, которые должны были почитать за честь такое непрошеное вторжение. В тот вечер король приказал принести ему в ложу блюдо макарон, поэтому зрителям в соседних ложах поневоле пришлось наслаждаться ароматным запахом подливки из масла, сыра, чеснока и мяса. Затем король наклонился над барьером и принялся швырять горячие макароны с подливкой вниз, в партер.
(Здесь Кавалер, как правило, останавливался, ожидая реакции слушателя. «А что же несчастные зрители?» — спрашивал его собеседник. — «Вообразите только их ощущения, — говорил Кавалер, — но каждый старался выразить свой восторг от забавной проказы короля».)
Конечно, некоторые приходили в расстройство, увидев, что на их пышных нарядах появились жирные пятна, а когда они начинали стряхивать с себя макароны, король громко ржал от удовольствия. Большинство же воспринимали такой душ из подливки как знак благосклонного королевского внимания, а не злую шутку и, отталкивая друг друга, подбирали и съедали упавшие макароны.
(«Поразительно, — удивлялся собеседник. — Здесь что, карнавал не прекращается круглый год? Впрочем, полагаю, он вполне безобиден».)
— Позвольте рассказать мне и про другую подобную свалку, тоже устроенную королем, но она не такая уж безобидная и комичная, — говорил иногда в этом месте Кавалер. — Это произошло спустя год после тех шутливых похорон, про которые я вам поведал.
Вместо умершей Мария Терезия избрала в качестве другой нареченной невесты свою младшую дочь, которая, узнав, кому ее отдают в жены, разразилась при отъезде из Вены еще более горькими слезами, нежели ее покойная сестра. По счастью, эта эрцгерцогиня прибыла в Неаполь в целости и сохранности. И вот настал день свадьбы.
— Должен заметить, — разъяснял далее Кавалер, — что для всех значительных придворных празднеств здесь принято сооружать искусственную гору, увешанную разнообразной едой.
— Неужели целую гору? — удивлялся обычно собеседник.
— Да, да. Целую гору. Посреди большой площади перед дворцом бригада плотников сколачивала из бревен и досок каркас гигантской пирамиды. Потом ее обтягивали красивыми матерчатыми драпировками, украшали, вокруг разбивали небольшой искусственный сад, огороженный чугунным заборчиком, а около входа устанавливали две аллегорические фигуры.
— Можно спросить: а какова высота той горы?
— Точно не знаю, — отвечал Кавалер, — но не менее 12 метров.
Когда гора была готова, ее со всех сторон окружала масса поставщиков самого разного провианта и их помощников. Булочники выкладывали подножие огромными булками в несколько рядов. Садоводы и огородники привозили корзины с арбузами, грушами и апельсинами. К деревянным ограждениям вдоль лестницы, идущей на самый верх, птичники привязывали за крылья живых кур, гусей, каплунов, уток и голубей. На площади собиралась тысячная толпа в ожидании, пока всю гору не завалят разной провизией и украсят гирляндами цветов и флажками. До начала представления гору охраняли вооруженные солдаты на норовистых конях. На второй день банкета, проводимого внутри дворца, толпа на площади возрастала раз в десять, все держали наготове ножи, кинжалы, топорики или ножницы. В полдень на площади под гул и улюлюканье толпы появились мясники, погоняя стадо волов, овец, коз, телят и свиней. Когда они стали привязывать скот у подножия горы, толпа смолкла, слышалось лишь приглушенное бормотание.
— Уже предвижу: следует приготовиться к тому, что произойдет дальше, — говорил собеседник, когда в этом месте Кавалер выдерживал эффектную паузу.
— После этого король, держа невесту под руку, торжественно выходил на балкон. Толпа опять ревела, почти с тем же азартом, что и при появлении стада. Король благосклонно воспринимал приветственные крики, а в этот момент к другим балконам и окнам дворца спешили главные придворные, наиболее уважаемые гости, члены дипломатического корпуса, фавориты короля и его приближенные.
— А я слышал, что самым первым фаворитом короля были как раз вы, — перебивал собеседник.
— Да, — подтверждал Кавалер, — я тоже присутствовал на том празднестве.
Затем со стен замка Сант-Элмо раздавался пушечный залп — сигнал к началу набега на гору. Жадная до дармовщины огромная изголодавшаяся толпа с истошными воплями прорывала цепь солдат, а те поспешно отводили напуганных лошадей в безопасные места, поближе к стенам дворца. Первыми к горе прорывались молодые люди из числа тех, кто пошустрее и покрепче. Распихивая и расталкивая друг друга, молотя кулаками, лягаясь, елозя на коленях, они проворно взбирались на гору, срывая по пути провизию. Вскоре гору облепили со всех сторон, словно налетел рой пчел: одни продолжали карабкаться все выше и выше, другие, ухватив добычу, торопились спуститься вниз, третьи, устраиваясь поудобнее прямо посреди горы, разбивали кувшины и ломали корзины, тут же набивая рот всякой едой или бросали куски вниз, прямо в протянутые руки женщин, детей и других слабаков. В это же время многие принимались резать скот, привязанный у подножия горы. Трудно сказать, какую часть у животного старались отрезать в первую очередь. В него вонзалось одновременно несколько ножей. Кто-то отрезал нос — пахло свежей кровью и навозом; другой под истошные вопли и визги животного отрезал у него уши (а в это время орали те, которых оттерли от подножия горы); третий вырезал глаз у бедной скотины, и та билась в предсмертной агонии. Наконец, появлялись в толпе несчастные, которые, впав в безумие при виде всей этой вакханалии и слыша к тому же аплодисменты и подбадривающие выкрики, несущиеся с балконов и из окон дворца, вонзали свой нож или кинжал не в свиную или козлиную тушу, а в шею наклонившегося рядом такого же бедолаги.
Надеюсь, что мои слова не вынудят вас считать, что из дворца исходят указы, поощряющие низменные инстинкты, — прерывал свой рассказ Кавалер. — В большинстве случаев королевские указы довольно уместны.
— Да конечно же, — восклицал собеседник, — если учитывать первобытную жестокость человека, а не вопросы справедливости и несправедливости, и этим все сказано.
— Вы бы удивились, — продолжал далее Кавалер, — узнав, сколь ничтожное время требовалось, чтобы растащить всю эту гигантскую гору. Теперь, правда, ее растаскивают еще быстрее. Вот, например, в прошлом году животных разорвали на куски прямо живьем. Наша молоденькая королева из Австрии так возмутилась этим кровожадным и низменным представлением, что вымолила у короля позволение ввести кое-какие запреты на подобный обычай. Король, откликаясь на ее мольбы, повелел, чтобы быков, телят и свиней предварительно закалывали мясники и подвешивали разделанные туши на заборчике. Это его указание остается в силе и поныне. Как видите, — заключал Кавалер, — прогресс наблюдается даже здесь, в этих не столь цивилизованных местах.
Как же удавалось Кавалеру рассказывать собеседнику обо всех безобразиях, творимых королем? Описать их просто-напросто невозможно. Не мог же он поймать и закупорить в пузырьки испускаемый королем зловонный воздух, а затем выпустить его перед носом слушателя или отправить пузырьки по почте своим друзьям в Англии, которых он развлекал подобными рассказами. Так он проделывал только с серой и солями из вулкана, регулярно посылая их в Королевское научное общество в Лондоне. Не мог же он позвать слуг и приказать им принести бадью, полную крови, и, погрузив руки по локоть, продемонстрировать, как король самолично выпускал кровь из сотен диких животных, убитых им во время бойни, которую он называл охотой. Не мог он также наглядно изображать, как король, зайдя ближе к вечеру на портовый рынок, продает там дневной улов рыб-мечей.
«Как? Неужели он торговал рыбой, которую поймал самолично?» — недоуменно восклицал собеседник.
«Ага, да еще при этом ожесточенно торговался, — подтверждал Кавалер. — Но нужно добавить, что вырученные деньги он кидал своей свите из портовых бездельников и лоботрясов, которые вечно увязывались за ним».
Хотя Кавалер и оставался ловким придворным, актером он был никудышным. Он не мог изобразить короля даже на мгновение, чтобы поточнее продемонстрировать королевские повадки. Чтобы быть актером, мужества и энергии не требуется. Он всего лишь рассказывал о том, что видел, а при пересказах точная одиозность виденного несколько сглаживается и нередко теряются всякие нюансы. В этом царстве гипербол, преувеличений и перехлестов король и его поступки — всего лишь один из штрихов. Поскольку же при рассказах Кавалер прибегал лишь к словам, то он мог только кое-что разъяснять (например, почему король был необразован, почему у знати превалировали закоснелые предрассудки), снисходительно подкорректировав ситуацию или представив ее в смешном виде. Разумеется, Кавалер мог иметь (и имел) собственное мнение (он просто не умел рассказывать бесстрастно, безразлично о том, что сам видел) и, высказывая его, поневоле преуменьшал значение факта, обелял его, приглушая, а то и совсем удалял дурной запах или привкус.
Обоняние. Вкус. Осязание. Точно описывать эти чувства он был не в силах.
Вот легенда, вычитанная Кавалером в книге одного из тех нечестивых французских авторов, сами имена которых заставляли Кэтрин тяжело вздыхать и недовольно морщиться.
Представьте себе парк с прекрасной статуей женщины. Нет, не так — со статуей прекрасной женщины. Статуя, то есть женщина, сжимающая в руках лук и стрелы, не одета, то есть она как бы голая, лишь на бюст и бедра накинута мраморная туника. Это не Венера, а Диана (всегда изображаемая со стрелами). Она прекрасна, с лентой на локонах, но красота ее неживая. Ну а теперь, говорится в легенде, вообразите себе некоего человека, который может оживить статую. Имеется в виду Пигмалион, но не скульптор, не тот, кто изваял статую Галатеи. Наш воображаемый человек нашел богиню охоты в саду, она стояла на пьедестале, размеры ее превышали обычные, человеческие. И вот он задумал провести над ней эксперимент, то есть поставить научный опыт педагогического свойства. Статую создал кто-то другой и бросил тут. И вот она стала собственностью того, кто нашел ее. Но человек не воспылал к ней безрассудной страстью. Зато, имея склонность к нравоучению, возжелал узреть Диану во всей яркой и пышной красе. (Может, потом он и влюбится в нее и наперекор своему убеждению захочет закрутить с нею любовь; но это уже будет другая легенда.) Итак, он приступил к задуманному осторожно, с умом, как и подобает проводить любые эксперименты. Желание отнюдь не подстегивало его, не вынуждало добиваться задуманного в мгновение ока.
Ну и что же он тогда предпринимает? Как оживляет статую? А очень осмотрительно, постепенно.
Прежде всего этот человек задумал сделать ее мыслящей и, придерживаясь простой истины, гласящей, что понимание проистекает из ощущений, принялся оживлять органы чувств. Но не сразу все, не вдруг, а потихоньку-полегоньку. Для начала он решил оживить в ней одно из чувств. И какое же избрал? Нет, не зрение — самое замечательное из всех чувств. (Как знать, может, он не хотел, чтобы она его видела до поры до времени.) И не слух. Ну ладно, нет нужды перечислять все чувства, как бы короток ни был их список. Поэтому не будем тянуть и сразу скажем, что в первую очередь он наделил статую, может, и не столь великодушно, самым примитивным чувством — обонянием.
Поскольку эксперимент удался, следует предположить, что под внешней непроницаемостью этого божественного творения все же скрывалась некая способность к ответным реакциям; но это лишь предположение, хотя и необходимое. Ну так вот, до сих пор ничто не давало повода полагать, что внутри статуи дремлет способность реагировать на раздражение. Богиня и богиня, великолепная красота, высеченная из камня, но неодушевленная и недвижимая.
Итак, богиня охоты отныне могла различать запахи. Ее овальные, слегка выпуклые мраморные глаза под густыми бровями пока еще не видят, ее полуоткрытые уста и язык не ощущают вкуса, гладкая шелковистая кожа не чувствует прикосновения чужих рук, прелестные уши, похожие на раковины, не слышат, но ее точеные ноздри уже воспринимают все запахи и вблизи и на расстоянии.
Она вздыхает смолистые и едкие ароматы явора и тополя, различает противный запах могильных червей, начищенных солдатских сапог, жареных орешков и подгорелого бекона, чудные запахи глицинии, гелиотропа и лимонного дерева. Она может почувствовать отвратительную вонь оленя или дикого вепря, ускользнувших от своры собак и трех тысяч загонщиков на королевской охоте, резкий запах, исходящий от совокупляющейся в ближайших кустах влюбленной парочки, приятный аромат свежескошенной травы на лужайке, отличить жаркий дым из труб дворца от вони из туалета, когда в нем сидит толстый король. Она способна даже улавливать запах выщербленного дождями мрамора, из которого ее изваяли, а также запах смерти (хотя о смерти пока ничего и не знает).
Но были и запахи, которых Диана не чувствовала оттого, что находилась в саду… либо потому, что существовала все еще в прошлом. Она не понимала городских запахов, вроде тех, которыми несет от свалок или от помоев, выливаемых по ночам из окон прямо на мостовую. А также не могла различать вонь от мотоциклов с двухтактными моторами от брикетов спрессованного коричневого угля (этот запах присущ Восточной Европе второй половины нашего столетия), химических фабрик и нефтеперегонных заводов на окраинах Ньюарка, сигаретный дым…
Но разве можно сказать, что она их не улавливала? Или что они не нравились ей? Конечно же, они доносились до нее издалека, она вдыхала и чувствовала запахи будущего.
И вот все эти запахи и ароматы, приятные и отвратительные, благоухающие и вонючие, хлынули на нее, обволакивая и проникая в каждую частичку мрамора, из которого ее сотворили. Если бы она могла, то трепетала бы от наслаждения, но, к сожалению, она не была наделена способностью не только двигаться, но даже шевелиться и дышать. Таким уж оказался тот человек, который стал обучать и пробуждать Диану, определяя, какое чувство оживить в ней в первую очередь, и делал он все это осмотрительно, с оглядкой, не желая сотворить все сразу, а вполне удовлетворяясь идеей создания неполноценного существа, но все же остающегося прекрасным.
(Невозможно представить себе мир, в котором сосуществовали бы одновременно женщина-ученый и, скажем, великолепная статуя Ипполита[10], то есть, вернее, статуя великолепного Ипполита.)
Итак, богиня охоты обрела пока только способность воспринимать запах, и он остался внутри ее, не вырываясь в пространство, но уже начал отсчет времени, потому что за первым запахом последовал другой, забивая первый. А время — это вечность.
Возможность ощущать запахи, только одни запахи, означает, что статуя уже стала существом, обладающим обонянием, и уже потому хочет ощущать как можно больше запахов (а ее сильное желание вечности означает бесконечность). Но запахи и ароматы имеют свойство улетучиваться и иногда исчезать совсем (причем некоторые чрезвычайно быстро, хотя кое-какие потом возвращаются). А когда статуя чувствует, как запахи постепенно слабеют и сходят затем на нет, тогда она мечтает о том, как снова возвратить их восприятие и сохранить внутри себя, чтобы уже никогда больше не упустить.
Ну а позднее возникло пространство, правда, пока еще внутреннее пространство, так как Диана пожелала получить возможность сохранять всевозможные запахи и ароматы в различных частях своего мраморного тела: собачью вонь — в левой ноге, аромат гелиотропа — в локте, благоухание свежескошенной травы — в низу живота. Она дорожила приобретенными запахами и лелеяла мечту собрать все запахи, которые только есть на свете. Богиня почувствовала боль от плохого запаха, ну, не боль, конечно (если выразиться точнее, то неудовольствие), поскольку ничего не знала о понятиях «хороший» и «плохой» и не могла вообразить это весьма существенное отличие (любой запах хорош, ибо он лучше, чем отсутствие такового), а какое-то неприятное чувство от утраты запаха. Любое наслаждение (а она искренне наслаждалась всеми запахами, которые только улавливала) порождает переживание и опасение за возможную утрату его. И богине надо было стать коллекционером запахов, но она не понимала и не знала, каким образом достичь этого.
Прошло еще какое-то время. Зима. У подножия Апеннин король устроил очередную бойню диких животных. Звонят рождественские колокола. К Кавалеру заявились важные английские путешественники. Возобновилась его переписка с научными кругами. Кавалер снова принялся совершать вместе с Кэтрин походы на Апулию[11] и смотреть, как там ведутся новые раскопки. Начались их зимние еженедельные концерты (хотя Кэтрин и чувствовала недомогание). Вулкан, весь покрытый снегом, слегка рокотал и курился. В коллекции картин Кавалера, где большинство творений бесспорно принадлежало кисти выдающихся мастеров, теперь появилось несколько десятков работ молодых художников из Неаполя. Картины, написанные гуашью и маслом, изображали вулкан и местных жителей, резвящихся на природе в ярких костюмах. Стоили они довольно дешево (цена мерилась по размерам полотна в метрах или в ладонях) и висели в коридоре, ведущем в его кабинет. Он побывал в кафедральном соборе на богослужении и демонстрации чуда, во время которого из мощей святого — покровителя этого собора — сочится кровь. Такие богослужения проводились регулярно, дважды в год, и на них должна была присутствовать вся местная знать. Мощи этого святого весьма почитались в городе, Кавалер же считал их главным предрассудком горожан. Однако подобные вещи интересовали его, и он договорился о встрече со знаменитой прорицательницей и гадалкой Эфросиной Пумо.
Все выглядело так, как Кавалер и представлял себе с самого начала. На узенькой петляющей улочке стоял полуразрушенный каменный домишко с разбитой дверью и непонятной надписью на ней. Комната гадалки оказалась мрачной, низенькой, душной и влажной, с побеленными стенами и закопченным потолком. Высокие свечи стояли рядом с подносами для жертвоприношений, в камине над разведенным огнем висел котел, кафельный пол был устлан соломенными циновками, в углу лежала черная собака, с ожесточением вынюхивающая и выгрызающая что-то у себя на брюхе.
Оставив Валерио на улице вместе с группкой клиентов, которые хотели узнать свою судьбу или излечиться от какой-либо хвори, Кавалер почувствовал себя неким вольнодумцем. Он пришел сюда изучать чужие обычаи, верования и предрассудки, сознавая себя выше этих простых людишек и испытывая наслаждение от собственного превосходства. И хотя он с презрением относился ко всем этим суевериям, гаданиям, колдовству, изуверству и фанатизму глупцов, тем не менее в глубине души не прочь был узнать что-то новенькое, удивительное, непонятное и необъяснимое. Да, он желал различить голос с того света, увидеть, как дрожит и подскакивает стол, услышать от гадалки, как он в детстве называл свою мать или как та рассказывала про малиновое родимое пятно у него в паху… Все это будет потом и произойдет не в той пошлой и примитивной форме, как ему представлялось раньше, а обернется сверхъестественным миром.
Вместо всего этого (и нам следует согласиться) перед Кавалером разверзся мир чудес, красоты и удивительных вещей и явлений. А главным среди них стал вулкан. И произошло это безо всякого чудотворного волшебства.
Говорят, что несколько лет назад гадалка Эфросина Пумо предсказала месяц и год, когда произойдут два крупных извержения вулкана: одно из них — просто катастрофическое, когда вулкан, окончательно пробудившись от долгой спячки, проявит всю свою силу. Кавалер думал поговорить с гадалкой об этом, но, конечно же, не мог завязать разговор сразу же по приходе, так как, прожив в этих краях более десятилетия, хорошо познал обычаи и нравы местных пронырливых людишек.
Сначала ему пришлось выслушать подобострастные выражения признательности в том, что он такой блестящий и высокочтимый Кавалер, самый близкий друг и советник молодого короля (пусть с годами он станет мудрее!), оказал столь большую честь и соизволил посетить скромное жилище бедной гадалки. Затем ему пришлось отведать какого-то подслащенного варева, которое она назвала чаем. Обслуживал его долговязый мальчик лет пятнадцати, с левым глазом, похожим на яйцо перепелки. После этого Кавалер позволил положить свою изящную руку ладонью кверху в открытую пухлую ладошку прорицательницы.
Она начала рассказывать, что он проживет долгую жизнь, Кавалер же в это время удивленно таращил глаза и недовольно морщил нос.
— Вижу долгую-предолгую жизнь, — бормотала гадалка, а ее собеседник ожидал услышать совсем другое, хотя предсказание о долголетии являлось всего лишь разминкой перед настоящим гаданием. Он все еще мечтал о том, что после Неаполя ему предложат более достойный пост: скажем, посла в Мадриде или Вене.
Затем она сказала, что впереди его ждет большое счастье.
— Давайте поговорим не о моей судьбе, а о других делах, — предложил Кавалер, вежливо отнимая руку. — По сути дела, меня вовсе не интересует, что станет со мной в будущем.
— Вот как? Ну в таком случае его превосходительство и в самом деле необыкновенный человек, по сему я имею веские причины полностью доверять вам. Кто же не интересуется собственной судьбой?
— О-о, — отметил Кавалер. — Я только делал вид, будто ничем не интересуюсь. Я так же самолюбив и потворствую своим желаниям, как и любой другой смертный.
По его предположениям, ей было около пятидесяти, хотя что касается определения возраста людей из простонародья, то никто не мог угадать его более или менее точно, поскольку местные жители, особенно женщины, выглядели зачастую гораздо старше своих лет. У гадалки было миловидное лицо с тонкими чертами и золотистыми, нет, все-таки зелеными глазами, сильный волевой подбородок, седеющие волосы перехвачены лентой в пучок; формы ее приземистого тела скрывались под розовой шалью грубоватой вязки, свободно спадающей с плеч.
Она сидела у сводчатой стены на большом дубовом стуле. Кавалеру же было учтиво предложено присесть на плетеный стул из тростника, куда для удобства положили пару рваных мягких подушек.
— Большинство из тех, кто приходит ко мне, хотят узнать, когда они влюбятся, — сказала гадалка. — Или же когда получат наследство. Ну и конечно, когда умрут.
Кавалер отвечал, что он и так очень любит свою жену, шансов на наследство у него практически никаких нет. Узнавать же дату своей смерти хотят одни лишь глупцы, потому что в таком случае остаток жизни обернется для них горьким страданием.
— Его превосходительство, видать, думает, что он уже стар.
— А я никогда и не чувствовал себя молодым, — раздраженно ответил он.
Мысль о старости пришла к нему впервые. Гадалка пока не застала его врасплох, но он весьма удивился появлению этой новой для него мысли.
— А вот это чувство и позволяет вам выглядеть моложе своих лет, — с апломбом произнесла она, подтверждая свои слова величавым жестом. — Вот уж что касается вопросов молодости и возраста, то Эфросина является здесь… знатоком! Я же предрекла его превосходительству, что он проживет много-много лет. Не такое ли пророчество ласкает слух каждого?
Кавалер ничего не ответил.
— Разве его превосходительство не любопытен?
— Да нет, скорее, наоборот, — резко проговорил он. — По натуре я даже очень любознателен. Любопытство и привело меня… сюда. — Он красноречиво развел руками, как бы подтверждая свои слова. — В эту комнату, в эту страну, и все ради моих причуд.
«Мне надо набраться терпения, — приказал он сам себе. — Не следует забывать, что я нахожусь среди дикарей».
Быстро оглядевшись вокруг, Кавалер заметил, что на него пристально смотрит одноглазый мальчик (кто такой? слуга? ее прислужник?), присевший на корточки в углу. У него был такой же проницательный, понимающий взгляд, как и у гадалки, но еще более выразительный, оттого, может, что смотрел он одним глазом.
— Мне интересно знать, насколько точно вы предсказываете будущее. Гадаете ли вы на картах или же на внутренностях животных, а быть может, жуете жгучие листья и впадаете в транс?..
— А вы нетерпеливы, милорд. Вот уже действительно сын Севера.
«Как интересно, — подумал Кавалер. — Женщина отнюдь не глупа. Она не прочь и поговорить со мной, а не только продемонстрировать свои фокусы».
Эфросина наклонила на секунду голову, вздохнула и кивнула мальчику, тот взял из углового шкафа что-то завернутое в ярко-зеленую тряпку и положил на колченогий стол, стоящий между ними. Гадалка медленно развернула тряпку — там оказался ящичек из толстого молочного стекла и без крышки. Не отрывая глаз от ящичка, она положила тряпку себе на грудь, вроде детского нагрудничка, невнятно пробормотала что-то и, сделав несколько пассов, перекрестилась и склонила голову. Действо началось.
— Ах! — восторженно воскликнул Кавалер.
— Вижу много чего, — таинственно прошептала гадалка.
Кавалер, которому всегда не терпелось увидеть как можно больше, улыбнулся про себя от такого ярко выраженного контраста.
Она подняла голову, глаза у нее расширились, губы судорожно подергивались.
— Нет! Не желаю лицезреть бедствия. Нет! — вскричала Эфросина.
Кавалер согласно кивнул головой, оценив по достоинству драму борьбы со знаниями, затеянную в его честь.
Вздохнув, она взяла обеими руками стеклянный куб и подняла его на уровень глаз.
— Вижу… Вижу воду! — хриплым голосом произнесла она. — Да! И дно моря выложено открытыми гробами, а из них высыпаются сокровища. Вижу корабль колоссальных размеров…
— О-о, вода, — с ехидцей в голосе перебил ее Кавалер. — Затем земля. Потом воздух. Полагаю, мы зажжем и огонь, не дожидаясь, когда опустится темнота.
Гадалка поставила ящичек на стол. В ее голосе появились прежние вкрадчивые нотки.
— Но его превосходительству нравится вода, — сказала она. — Все неаполитанцы любят смотреть, как он выходит из лодки после рыбной ловли в нашем прекрасном заливе.
— Но я еще совершаю и восхождения на гору. Об этом тоже все знают.
— О да. Его превосходительством восхищаются за такое мужество.
Кавалер промолчал.
— Может, его превосходительству все же небезынтересно узнать о своей смерти?
Смерть, смерть. Он стал терять интерес к дальнейшей беседе.
— Если я не в силах успокоить вас, — продолжала между тем гадалка, — то, может, смогу напугать вас, милорд?
— Меня не так-то просто напугать.
— Но ведь вы уже были напуганы, и не единожды, огненным ядром, которое едва не угодило прямо в вас. Вы сумели вовремя нагнуться и чуть было не упали, потеряв равновесие. Вы вынуждены были спуститься в тот раз и больше не подниматься.
— На ногах я стою твердо.
— Вам же известно, какой неуравновешенный характер у этой горы. В любой момент может случиться все что угодно.
— Я легко приноравливаюсь к ее выкрутасам, — сказал Кавалер, а про себя подумал: «Я занимаюсь научными наблюдениями, собираю факты». — Мне надо передохнуть немного, — попросил он и переменил позу на стуле из тростника.
В тесной комнатенке у него слегка кружилась голова. Он слышал приглушенное бормотание гадалки, шаги выходящего из комнаты мальчика, тиканье больших часов; слышал, как жужжат мухи, лает собака, звонит колокол на церковной колокольне, бренчит тамбурин, зазывно кричит разносчик воды. Но вот разноголосье звуков сменилось тишиной, и на ее фоне стал более отчетливым каждый в отдельности звук: стук часов, голоса, звон колокола, урчание собаки, крики, шаги возвращающегося мальчика, удары собственного сердца, а затем опять нахлынула тишина.
Кавалер напрягся, пытаясь различить голос, очень слабый, еле слышимый, но в то же время объемный, глубокий, грудной голос, предупреждающий о каких-то опасностях горы. А он сидел и стремился разобрать каждое слово. Решительный, когда дело касалось проведения экспериментов, Кавалер научился быть внимательным. Направляй все мысли на нужный объект, умей сосредоточиться, широко используй умственные способности — вот к чему он приучил себя. Познав закономерности явления, легко подчинить его себе и управлять им. Темнота и невежество не сослужат доброй службы, все должно быть понято и усвоено разумом.
— Вы как, пробудились?
— А я все время бодрствую, — живо откликнулся Кавалер, но глаза его оставались закрытыми.
— Ну а теперь прислушивайтесь повнимательнее, милорд.
Сначала он почему-то вспомнил о цели своего прихода сюда, а потом подумал, как будет забавно рассказать друзьям о том, что он прочувствовал и испытал у гадалки.
— Ну что ж, начнем с прошлого? — донесся до него голос Эфросины.
— Что, что? — с раздражением переспросил он.
Она повторила вопрос. Кавалер отрицательно мотнул головой.
— О прошлом не надо!
— Даже если я вызову дух вашей матери? — спросила она.
— Боже упаси! — воскликнул он, открыв глаза и встретив ее странный, проницательный взгляд.
Она объяснила, что местные жители всегда говорят, что обожают свою мать, поэтому просят вызвать ее дух. Стало быть, гадалка не знает, так ли уж нежелательно будет появление воображаемого образа той сдержанной величественной красавицы, от которой он, будучи еще совсем ребенком, научился ничего не требовать. Ничего.
— Я хотел бы услышать насчет будущего, — пробормотал Кавалер. Он позабыл спросить, почему Эфросина думает, что его мать умерла, хотя сам помнит, что раз он стар, то мать должна быть еще старее. И вовсе она не прекрасна. — Ближайшего будущего, — предусмотрительно добавил он и опять прикрыл глаза, не думая ни о чем. Затем снова открыл при звуках беспорядочной какафонии.
Эфросина побледнела. Она пристально вглядывалась в стеклянный куб, тяжело вздыхая и со свистом втягивая воздух сквозь зубы.
— Не нравится мне то, что вижу. Милорд, зачем вы попросили меня заглянуть в будущее? О-о, нет, нет…
Дрожа от страха, покрываясь липким потом, сотрясаясь от жуткого кашля, заикаясь и икая, она мастерски разыграла сценку, лицезреть которую было в высшей степени неприятно. Конечно же, имеется в виду, что смотреть противно не на того, кто дрожит, потеет, кашляет и икает. Это все же как-никак маленькое представление.
Ну ладно, пошли дальше.
— Видите что-нибудь? Что-то похожее на вулкан? — спросил он.
Ответить на этот вопрос она пока не смогла.
— Я говорила Кавалеру, что он тогда не был старым, — промолвила гадалка хриплым голосом. — О-о, я стара! Боже мой, какой же у меня вид. Ах, вижу, когда я стану слишком старой, меня законсервируют. Я снова стану молодой и проживу века. После, — тут она рассмеялась, — я буду Эмилией. Затем — Юзапией. Да, после этого я посещу многие места и повсюду меня будут знать как Юзапию Паладино. Даже американский профессор мною заинтересуется. А после этого там, где я была, — она протерла глаза уголком шали, — да, была Элеонорой. Элеонора очень плохая… — Гадалка опять рассмеялась. — Но… потом я уехала из Неаполя и оказалась в Лондоне, здесь я уже становлюсь Элли, и я глава большого…
— Вулкан! — воскликнул Кавалер. Наказав Эфросине, чтобы она во время сеанса не касалась его судьбы, он никак не ожидал, что она развернет перед ним такую беглую картину своего собственного будущего. — Вы видите, когда он начнет снова извергаться?
Эфросина с негодованием взглянула на него и резко ответила:
— Милорд, я увижу лишь то, что вы хотите, чтобы я увидела. — Она наклонилась, загасила свечу на столе и пристально уставилась на стеклянный ящичек. — Теперь я вижу вулкан. Ой! — вскрикнула она, притворно удивившись и откидывая голову. — Ой, как же это ужасно!
— Что ужасно?
— Вижу мрачные руины. Верхушка вулкана исчезла.
Он сразу же спросил, когда это произойдет.
— Все изменилось, — продолжала она, не отвечая на вопрос. — Леса исчезли. Лошадей больше нет. Вьется черная дорога. Вижу что-то довольно смешное. Толпы людей с трудом карабкаются вверх на гору, отталкивая друг друга. Все кажутся такими высокими, вроде вас, милорд. Все в каких-то странных одеждах, синьоров не отличить от слуг, все кажутся слугами. А около вершины… кто-то в маленькой кабинке продает кусочки лавы, коробочки из разноцветных камней, синих, красных и желтых, шарфики и гравюры с видами горы. Ой, боюсь, я слишком заскочила вперед.
— Не бойтесь, — подбодрил ее Кавалер.
— Будущее — как черная дыра, — продолжала бормотать Эфросина. — Когда в нее попадаешь, не знаешь, сколько лететь до дна. Вы попросили меня заглянуть в будущее, теперь я не властна удерживать себя и буду заглядывать все глубже и глубже. Но вот вижу… да, вижу…
— Что видите?
— Двадцать шесть. — Она подняла голову и посмотрела вверх.
— Двадцать шесть извержений? Вы видите так много извержений?
— Лет, милорд.
— Лет? Каких таких лет?
— Столько лет вам осталось жить. Цифра счастливая. Не сердитесь на меня, милорд. — Гадалка снова принялась зажигать свечу, видимо, для того, чтобы не смотреть на него.
Кавалер так и вспыхнул, раздражаясь. Будет еще что-нибудь? Нет, она уже сняла тряпку с груди и обмотала ею стеклянный куб.
— Знаю, что разочаровала вас. Но приходите снова. Каждый раз я вижу что-то разное. Простите Эфросину за то, что она не рассказала вам больше про нынешний вулкан.
За дверью послышался слабый шум.
— Люди приходят ко мне со многими бедами, — заметила она. — Я не могу утешить всех.
Кто-то постучал в дверь. Должно быть, Валерио.
— Обещаю, что поговорим еще об этом в следующий раз, — продолжала она.
«Беды? Страхи? Чего бояться? Вулкана?» — размышлял Кавалер.
Эфросина пояснила, что она побеседует со своим сыном, который поднимается на вулкан с раннего детства и знает все его тайны.
Кавалер не понял, с кем она собирается поговорить, но уточнять не стал. И так он потратил немало времени на сеанс этой расплывчатой, неопределенной демонстрации силы ясновидения. Поэтому он вынул кошелек и хотел положить на стол несколько монет. Но Эфросина остановила его предостерегающим жестом, заявив, что сам по себе визит его превосходительства делает честь ее дому и стоит дороже всяких денег. Она сама в долгу перед ним и хочет сделать ему подарок и тут же наказала Толо, или Барто (как же она назвала этого одноглазого мальчика?) проводить Кавалера и его слугу до дому.
Кавалер полагал, что является (нет, являлся раньше) представителем той общественной прослойки, где царят благопристойность, хороший тон и здравомыслие. (Разве не этому учит нас история древнего искусства?) Не считая того, что его неуемная страсть коллекционера представляет ему возможность выгодно вкладывать средства в произведения искусства и антиквариат. Во всех этих камнях, черепках, потемневших обломках мрамора, старинном серебре и посуде заложен глубокий нравственный смысл: они являются образцами совершенства и гармонии. Античные вещи, грубоватые, необработанные, но изготовленные гениальными мастерами, были по большей части не найдены первыми грабителями захоронений и археологами-торговцами. То, что кавалер не замечал в антиквариате и чего не ожидал от него, он находил, к своей радости, в вулкане: заброшенные пещеры, темные гроты, трещины, пропасти, подземные водопады, ямы и провалы во впадинах, камни под камнями — сочетание разрухи с буйством природы, опасностями и грубым несовершенством.
Лишь немногие видели, что скрывалось в вершине вулканов. Теперь этих вершин нет. Великий предшественник Кавалера (живший столетием раньше), такой же ярый поклонник вулканов, Атанасий Кирхер наблюдал извержение Этны и Везувия и спускался при помощи подъемного блока в их кратеры. Но такое опасное научное наблюдение с близкого расстояния, предпринятое с огромным риском для жизни (раскаленные газы и горячий дым могли свободно выжечь ему глаза, а веревка блока сильно сдавить тело) и с превеликими трудностями, не испугало хитрого иезуита и не помешало ему написать впоследствии отчет, целиком основанный на его пылком воображении, о том, что он якобы видел внутри вулкана. На иллюстрациях к его книге «Подземный мир» изображен и Везувий в разрезе, где показано, что от кратера вглубь ведет узкий круглый колодец, по которому попадаешь в иной мир. А там, в этом подземном мире, на небе плывут облака, на земле растут деревья, есть горы, долины, пещеры, реки, вода и огонь.
Прочитав книгу, Кавалер подумал: а что, если и ему спуститься в глубь вулкана, когда тот относительно спокоен. Само собой разумеется, он ничуть не обольщался найти там подземный мир Кирхера и не думал, что вулкан — это зев ада, а извержение — наказание, ниспосланное людям свыше за грехи, наподобие голода или засухи.
Он мыслил вполне рационально, легко плавал в море суеверий и предрассудков, огибая рифы и подводные камни. Великолепный знаток стихийных бедствий, произошедших в стародавние времена, Кавалер, как и его друг Пиранези[12] в Риме, считал, что вулкан является не чем иным, как источником великих катастроф, которые периодически повторяются.
На некоторых гравюрах, которые Кавалер заказал, чтобы проиллюстрировать две объемные книги, составленные из его «Писем о вулкане» и адресованных Королевскому научному обществу, он изображен у подножия Везувия верхом на лошади. На одной гравюре он смотрит, как купается в озере Аверно его грум; на другой — памятный поход: Кавалер сопровождает королевский кортеж, направляющийся к краю расщелины, по которой течет раскаленная лава. На третьей гравюре запечатлен снежный ландшафт, на фоне которого гора выглядит особенно безмятежной. Однако на большинстве гравюр, где изображены причудливые склоны со следами разрушения — результат вулканической деятельности, — видны человеческие фигурки. Извержение — это природа, а природа — это вулкан, даже если он пробуждается только время от времени. Вот была бы картина… хотя бы одно-единственное извержение, но написанное с натуры.
Везувий приготовился к очередному извержению, Кавалер участил свои восхождения не только ради наблюдений, но и для проверки собственного бесстрашия. Может, он теперь не боится умереть, ибо гадалка нагадала ему долгую жизнь? Иногда он чувствовал себя там в большей безопасности, чем в любом другом месте, хотя и поднимался по вулкану, когда тот буквально сотрясался и клокотал.
При восхождении он обогащался новыми впечатлениями, набирался такого опыта, которого нигде не получил бы. Здесь были совсем другие мерки и подходы. Земля увеличивалась в размерах, небо становилось еще просторнее, а залив расширялся.
Здесь поневоле забываешь, кто ты такой.
День кончается. Кавалер стоит на самой вершине и наблюдает заход солнца. Оно огромно, красно, как никогда, так и горит, садясь за море. Кавалер дожидается великолепнейшего момента, который хотел бы продлить сколь можно дольше — солнце закатывается за горизонт и на секунду останавливается на собственном пьедестале, прежде чем исчезнуть за линией моря. Вокруг стоит ужасный грохот, вулкан вот-вот снова взорвется.
Фантазия неизбежного. И здесь она преувеличена. Надо, чтобы солнце остановило свой бег. Чтобы прекратился грохот. Кавалеру вспомнилось: в любом оркестре барабанщик сидит позади всех оркестрантов. В нужный момент он извлекает грохочущую музыку из двух барабанов, стоящих перед ним, затем тихонько откладывает деревянные колотушки в сторону и приглушает резонанс барабанов, мягко и в то же время плотно прижимая к ним ладони, после наклоняет ухо к барабану и прислушивается, как тот продолжает вибрировать (изысканность этих жестов особенно подчеркивается первоначальными торжественными ударами деревянных колотушек, выбивающих барабанную дробь). Так и теперь можно приглушить свои мысли, чувства и страхи.
Узенькая улочка. На солнцепеке валяется прокаженный. Жалобно подвывают собаки. Следующий визит к Эфросине Пумо, в ее низенькую комнатушку.
Кавалер по-прежнему продолжал удивлять сам себя. Он, кого все считали (и Кавалер не отрицал) убежденным скептиком, отвергающим любые постулаты религии, безбожником по своей натуре и убеждениям (к отчаянию Кэтрин), стал теперь тайным клиентом вульгарной ворожеи из простонародья. Он должен посещать ее скрытно, иначе будет вынужден высмеивать и собственные визиты. А тогда получится чепуха. Его слова убили бы колдовство. Но поскольку о своих посещениях гадалки он никому не говорил, то мог спокойно продолжать усваивать уроки прорицательницы. Это было правдой и в то же время неправдой. Звучало вроде убедительно и одновременно ложно.
Кавалеру очень нравилось то, что у него есть тайна, он мог позволить себе эту маленькую слабость, так сказать, милую невинную шалость. Никому не рекомендуется быть последовательным во всем и всегда. Подобно своему веку. Кавалер не был таким уж рациональным, как его представляли современники.
Когда разум дремлет, возникают образы матерей. Гадалка — эта грудастая женщина с обломанными ногтями и необычайно пристальным взглядом дразнила его, соблазняла, испытывала. А ему нравилось противоречить ей и препираться.
Она как-то загадочно говорила о своей вещей силе, рассказывала о второй жизни в прошлом и в будущем. Будущее существует в настоящем, сказала она однажды. Будущее, по ее словам, похоже на настоящее, но только оно сбилось с правильного пути.
«Ужасающая перспектива, — подумал Кавалер. — По счастью, многого из будущего я уже не увижу». Потом он припомнил, что она предсказала ему жизнь еще в течение четверти века. Так пусть будущее не приходит до конца его жизни.
Во время третьего или четвертого визита гадалка наконец-то предложила Кавалеру погадать на картах.
Мальчик принес деревянную коробку. Эфросина открыла крышку и, вынув гадальные карты Таро[13], завернутые в кусок шелковой темно-красной тряпки, положила их в центр стола. («Все мало-мальски нужное для гадания, — пояснила она, — должно заворачиваться и храниться в таком виде, а разворачиваться медленно, неспешно».) Развернув карты, она постелила шелк на стол. («Все нужное для гадания не должно соприкасаться с грубой поверхностью».) Затем Эфросина перетасовала карты и дала Кавалеру снять.
Карты были засаленными и в отличие от ярко-раскрашенных от руки карт, которые ему приходилось видеть в гостиных знатных вельмож, эти оказались кое-как напечатаны деревянными клише, краска на них размазалась. Взяв карты, гадалка ловко развернула их в виде веера, с минуту пристально вглядывалась, затем прикрыла глаза.
— Я всматриваюсь в масти и заставляю их ярко блестеть в своей памяти, — пояснила она.
— Да, — согласился Кавалер, — цвета и в самом деле потускнели.
— Я мысленно представляю карточные символы живыми людьми, — сказала она далее. — Я хорошо знаю их всех. Они начинают оживать. Вижу, как они двигаются. Как легкий ветерок колышет их одежды. Вижу даже, как развеваются хвосты у лошадей. — Открыв глаза, Эфросина резко подняла голову. — Чую запах травы, слышу пение лесных птиц, плеск воды и топот ног.
— Но они ведь всего лишь нарисованные картинки, — засомневался Кавалер, удивляясь собственному нетерпению увидеть сверхъестественное, исходящее от… Но от кого? От Эфросины? От карточных фигур?
Сложив карты, она протянула их Кавалеру и предложила вытянуть одну.
— А разве не принято раскладывать их на столе рубашками вверх, — засомневался Кавалер.
— Ну это мой метод, милорд.
Он вытянул из колоды карту и протянул ее Эфросине.
— Ах! — воскликнула она. — Его превосходительство соизволили вытянуть себя.
Кавалер, улыбнувшись, спросил:
— А что вы знаете обо мне по этой карте?
Она взглянула на карту, задумалась на минутку, потом нараспев произнесла:
— Вот тут вы… покровитель искусств и наук… Знающий, как направлять потоки будущего к задуманным целям… стремящийся к власти… предпочитающий действовать за кулисами… нехотя доверяющий другим… Я могла бы говорить и дальше. — Она отвела взгляд от карты и посмотрела прямо на него. — Но прежде спросите Эфросину, милорд, правду ли я говорю?
— Да вы говорите так, потому что знаете, кто я такой.
— Милорд, это не я говорю, так указывает карта. Я от себя ничего не добавляю.
— И я тоже. Я ничего не усвоил. Позвольте-ка взглянуть.
На карте, которую она передала, зажав между указательным и средним пальцами, был грубо намалеван пожилой мужчина в элегантной мантии, державший в правой руке большой кубок, или чашу, его левая рука небрежно покоилась на подлокотнике трона. Нет, не похож.
— Но это же ваше превосходительство. Король кубков. Другого и быть не может.
Она перевернула колоду и рассыпала карты на большой шелковой тряпке, чтобы нагляднее показать ему, что каждая карта имеет свои отличия и что он свободно мог выбрать наугад любую из семидесяти восьми. Но он вытянул именно эту.
— Ну ладно. Давайте вытяну следующую карту.
Эфросина перетасовала колоду. На этот раз Кавалер, прежде чем передать карту, посмотрел на нее. Женщина с большим кубком, или чашей, в левой руке, в длинном, ниспадающем платье восседала на более скромном и меньшем по размерам троне.
Гадалка с понимающим видом кивнула.
— А вот и супруга его превосходительства.
— Почему вы так решили? — отрывисто спросил он.
— А потому что дама кубков богато одарена художественными талантами, — пояснила Эфросина. — Да, она нежная… и романтичная… в ней проглядывается что-то неземное, вы это ощущаете… она необыкновенно восприимчива… в ней скрывается внутренняя красота, которая не зависит от внешних обстоятельств… и без любимого…
— Достаточно, — прервал ее Кавалер.
— Рассказывать ли дальше про супругу его превосходительства или не надо?
— Но вы же рассказываете про нее именно так, как хотелось бы любой женщине.
— Возможно. Но она не такая, как все. Скажите, Эфросина вам про нее верно рассказала или нет?
— Кое-какое сходство, однако, имеется, — нехотя согласился Кавалер.
— Готовы ли его превосходительство вытянуть следующую карту?
«Почему бы не вытянуть, — подумал Кавалер, — сделаю это в последний раз, и вся моя семья будет проверена».
Он вытащил еще карту.
— Ах! — воскликнула гадалка.
— Что такое?
— Восторженный энтузиаст… любезный… энергичный, полон идей, предложений, не упустит удобного случая… артистичная, утонченная натура… частенько не знает, чем заняться, без постоянного морального руководства… с высоконравственными принципами, но легко впадает в… О-о, да это рыцарь кубков! — Эфросина секунду-другую внимательно рассматривала карту. — Тот, о ком я говорю, милорд, на редкость двуличен. — Она пристально взглянула на Кавалера. — Его превосходительству известен человек, про которого я говорю. Я же вижу по вашему лицу. Он ваш близкий родственник. Но не сын и не брат. Возможно…
— Позвольте-ка мне взглянуть на карту, — потребовал Кавалер.
Да это был Чарлз. Он сидел верхом на лошади, без шляпы, длинные волосы ниспадали ему на плечи, одет в простую тунику и короткую мантию и перед собой держал кубок, или вазу, будто предлагая кому-то стоящему впереди. Внимательно рассмотрев карту, Кавалер вернул ее Эфросине.
— Не могу представить, кто бы это мог быть, — сказал он.
Она лишь насмешливо глянула на него.
— Может, попробуете вынуть еще одну карту? Вы все же не верите мне. Но ведь карты не врут. Вот смотрите сами, как я тщательно тасую.
Кавалер вытянул еще одну карту.
— Поразительно! — вскричала Эфросина. — Никогда в жизни при гадании никому не удавалось вытащить подряд четыре карты одной и той же масти!
На этой карте был нарисован молодой человек, идущий по дорожке и сосредоточенно смотревший на большой сосуд, который он нес в левой руке и поддерживал ладонью правой. Сосуд или кубок был прикрыт полою его короткой мантии, будто молодой человек что-то прячет и не хочет показывать. Из-под короткой туники видны бедра и выпуклости гениталий.
— Валет кубков, — торжественно объявила Эфросина. — Он восторженный, поэтический юноша, склонен к размышлению и изучению наук… умеет ценить красоту, но, возможно, недостаточно… хочет стать художником… другой молодой родственник… Ясно не различаю, но полагаю, он друг вашей жены… который будет…
Кавалер нетерпеливо махнул рукой и попросил:
— Покажите мне еще что-нибудь. Мне любопытны все ваши фокусы.
— Возьмите еще одну карту, милорд.
— Как, еще одну?
Нарочито вздохнув, он протянул руку и вытащил очередную карту, последнюю.
— Ага, эта для меня! — воскликнула Эфросина. — Но и для вас тоже. Вот удача-то!
— Надеюсь, что это не новый член семейства кубков.
Она улыбнулась, покачала головой и, держа карту в руках, сказала:
— Разве его превосходительство не признали светловолосого юношу, несущего на ремне через плечо синюю кожаную сумку и сачок для ловли бабочек?
Кавалер ничего не ответил.
— Разве его превосходительство не видит, что юноша идет прямо к пропасти?
— К пропасти?
— Но ничего страшного нет, — продолжала она, — поскольку юноша бессмертен.
— Я не знаю того, о ком вы говорите. Кто он такой?
— Несмышленыш.
— Но кто же этот несмышленыш? — вскричал в возбуждении Кавалер.
Из темного угла комнаты выступил одноглазый мальчуган.
— Мой сын, милорд.
Другой визит к Эфросине. Во время этого визита она сказала Кавалеру, что может загипнотизировать его, но не уверена, как он воспримет такое предложение. Ведь его превосходительство желает видеть то, что уже видит.
Ему пришлось настоятельно просить гадалку, чтобы она все же загипнотизировала его. И вот все свечи потушены, горит лишь одна для жертвоприношений. Мальчик Пумо приносит специальный напиток. Выпив, Кавалер спокойно откинулся на спинку плетеного стула.
— Я ничего не вижу, — сказал он.
— Закройте глаза, милорд.
И он поплыл, не в силах сопротивляться вялости, которая охватила все его естество. Он перестал сдерживать свои эмоции, открыл шлюзы, позволив кораблю видения выйти на просторы свободного плавания.
— Откройте глаза…
Комната куда-то исчезла. В питье, должно быть, был подмешан опий, отчего Кавалер увидел, что находится в гигантской темнице, гроте или пещере. Мерцают какие-то неясные образы. Стены темницы похожи на стенки того стеклянного куба, который гадалка показывала во время первого сеанса, их молочная белизна чем-то напоминает цвет кожи пухлых рук короля. На одной стене он заметил толпу танцующих фигур.
— Видите ли вы свою мать? — раздался голос Эфросины. — Люди всегда различают своих матерей.
— Да нет, матери своей я не вижу, — ответил Кавалер, протирая глаза.
— А вулкан видите?
Он стал прислушиваться к слабому шипению и едва различимому грохотанью. Затем уловил шелест, который издают при движении близко стоящие танцоры. И шелест, и движения навевают подавленность и тоску.
— Вижу огонь, — произнес Кавалер.
Огонь ему хотелось увидеть. Но он тут же заметил темнеющую, срезанную вершину горы, о чем говорила гадалка. Гора казалась погребенной под своими же обломками. На мгновение она показалась снова. И впоследствии ему очень хотелось забыть увиденное — ведь это было ужасное будущее. Залив без рыбы, без купающихся ребятишек, гора без курящегося над ее вершиной дымка. Жалкая огромная груда тлеющего угля.
— Так что же случилось с прекрасным миром?! — вскричал Кавалер и опустил голову перед свечой, стоящей на столе, словно намереваясь зажечь ее снова.
Маркиз де Сад писал как-то, что Италия — он был там в 1776 году и встречался с Кавалером накануне его отъезда в очередной отпуск — «самая прекрасная страна на свете, населенная самым невежественным в мире народом». Счастлив иностранец, который, немало побродив по свету, переезжая из одной страны в другую, набирается новых впечатлений, переосмысливает их, с тем чтобы в конечном счете они превратились в ностальгические воспоминания о путешествиях.
Привлекательна каждая страна, интересен каждый народ.
Спустя четыре года после первого отпуска Кавалер и Кэтрин снова приехали в Англию и провели там почти целый год. Хотя к тому времени для всех стала еще более очевидной малозначимость его дипломатического поста (министр иностранных дел только и занимался проблемами мятежа в американских колониях и вопросами соперничества с Францией), все же вклад Кавалера в науку и авторитет как знатока и ценителя искусств получили всеобщее признание и достойную оценку. Кавалер стал своеобразным символом, словно звезда и красная лента рыцаря ордена Бани, которые он надел, когда позировал живописцу сэру Джошуа Рейнолдсу[14]. На портрете Кавалера легко узнать по предметам его увлечений. Он изображен сидящим у открытого окна, вдали виден Везувий с тонкой, вьющейся над вершиной струйкой дыма. Икры ног Кавалера туго обтянуты белыми чулками, а на коленях лежит открытая книга, в которой он описал свою коллекцию древних сосудов.
Будучи на приемах, аукционах, которые он посещал вместе с Чарлзом, или же в театре Кавалер изредка вспоминал вулкан. Как там бурлит внутри его в данную минуту. Он представлял себе, как разгорались бы у него щеки и участился пульс при трудном восхождении на гору и наблюдении за выплескивающейся лавой. Он вспоминал залив, на берегу которого валялись огромные камни и валуны, кривые пустынные улочки города. На приемах обычно интересовались его впечатлениями о вулкане или о Неаполе. Ему было интересно сознавать, что вот он сейчас здесь, а в мыслях — там. В Англии никто и не догадывается, что Везувий может вызывать катастрофы (понимая под катастрофами исключительно холодные зимы, когда даже Темза замерзала и покрывалась льдом), конечно же, несравнимые с такими потрясениями, как свержение монархии или ликвидация палаты лордов.
Где же он сейчас находится? Ах да, в Лондоне. Вместе с друзьями, с которыми можно встречаться, с картинами, которые можно купить, с вазами, которые он опять привез на продажу, с заметками и отчетами о последних извержениях — их Кавалер зачитает в Королевском научном обществе. Здесь он может получить аудиенцию в Виндзоре, позавтракать с родственниками и побывать в родовом имении Кэтрин в Уэльсе. Со времени последнего приезда на родине мало что изменилось. Все по-прежнему. Только астматическая болезнь жены обострилась еще больше. Друзья Кавалера, похоже, свыклись с его отсутствием. Никто не обсуждал его худощавый, загорелый, моложавый вид. Ему выражали поздравления по поводу того, что он занимает завидно высокое положение и служит в теплых, солнечных краях, где каждый мечтает побывать. А как хорошо, что местный климат благотворно сказывается на здоровье дорогой Кэтрин… Кавалер, по сути дела, стал эмигрантом, человеком, покинувшим родину. Он нужен и важен лишь из-за своего поста там, в Неаполе. Друзья упрекали Кавалера в излишней беспечности и ненужном риске. (Ими это так истолковывалось.) Ну ладно, собирай в этой сказочной стране сокровища, редкостные вещи и вези их сюда, говорили они, но зачем так рисковать жизнью, увлекаясь изучением вулкана. Помни же судьбу Плиния Старшего.
В отпуске он чувствовал себя гостем, а не хозяином, вернувшимся домой.
Через год он возвратился в Неаполь. Чарлз писал, что имение Кэтрин принесло неплохой доход и что недавно он приобрел небольшую коллекцию редких драгоценностей и древних египетских амулетов. Друг Кавалера мистер Уолпол[15] сообщал, что не может совершить намеченную поездку и нанести ему визит в Неаполе. Письма из Лондона и в Лондон шли целый месяц. Каждое утро Кавалер тратил по три-четыре часа на эпистолярное творчество, а писать он мог по-английски, по-французски, по-итальянски. Приходилось составлять и депеши своим начальникам в Лондоне; в них он давал едкие характеристики основным игрокам на местной политической арене, причем самые откровенные донесения зашифровывались. Обычные житейские письма — скажем, Чарлзу, Уолполу или близкому другу Джозефу Бэнксу, президенту Королевского научного общества, — он писал обстоятельно и мог затрагивать в них самые разные вопросы: от примечательных событий при королевском дворе («политикой там почти не занимаются») до раскопок в мертвых городах. Писал о подорванном здоровье Кэтрин, о новых похождениях местной знати и иностранных дипломатов («вообще в этих местах большую часть времени посвящают запутанным любовным интрижкам»), о прелестях недавней поездки на Капри, о походе в прибрежную деревушку Амальфи («с какими великолепными, воистину изысканными, или просто любопытными достопримечательностями довелось мне там ознакомиться») и, разумеется, о вулкане («неиссякаемом кладезе зрелищ и просвещения»).
Кавалер по-прежнему был занят разнообразными делами, понимая, что праздная жизнь и ничегонеделание будут не по душе Кэтрин. Он серьезно увлекался изучением естественной истории, коллекционированием антиквариата и наблюдениями за вулканом. Сообщал в своих письмах о странном поведении вулкана, об опытах с электричеством, подтверждающих эксперименты Франклина[16], о появлении среди морской живности новых видов ежей и о рыбах, которых содержал в каменном бассейне около маленького летнего домика, арендуемого в Поцилиппо, о численности кабанов и оленей, подстреленных в компании с королем, и о партии в бильярд, которую он исхитрился предусмотрительно проиграть самому монарху.
Письма порождают ответные письма. Они питаются сплетнями и сами распространяют слухи. О себе Кавалер сообщал: «Я не изменился. Жаловаться не на что. Собой я доволен. Это место не повлияло на мою натуру, я не утратил чувства превосходства над окружающими, привезенного из Англии, и не опустился до уровня туземцев. Иногда чувствуешь, будто находишься в ссылке, а иногда — словно в родном доме. Здесь все дышит сонным спокойствием. Неаполь по-прежнему прелестен, словно на картинке. Главное занятие знати — развлекать себя». Король — самый экстравагантный из всех увеселяющих самих себя, а Кавалер — самый большой эклектик из них.
Приходилось ему составлять и письма-рекомендации — музыканту, потерявшему место в оркестре; священнослужителю, добивающемуся повышения в церковной иерархии; немецким и английским художникам, привлеченным изобилием красот в городе и потому толпами стекавшимся сюда; торговцу картинами; пятнадцатилетнему тенору из Ирландии с волосами, как солома, и без пенни в кармане, но чертовски талантливому (впоследствии он станет выдающимся певцом, широко известным во всем мире). Во всех случаях Кавалер действовал как усердный бескорыстный благотворитель. Королю он достал пару щенков ирландской охотничьей породы, у несговорчивого премьер-министра правдами и неправдами сумел выпросить пятнадцать пригласительных билетов на бал-маскарад во дворце (куда билетов было практически невозможно достать) для проживающих в Неаполе англичан, разгневанных, что их обошли с приглашениями.
Писал он быстро, неровно, крупными буквами, знаки препинания ставил редко; даже на чистовиках сажал кляксы и вычеркивал отдельные слова — в жизни Кавалер не был педантичным чистюлей. Не в пример многим, иногда ни с того ни с сего впадавшим в меланхолию, словно малые дети, он обладал незаурядным чувством самодисциплины. При выполнении столь обширного круга обязанностей, обдумывая расчеты или благотворительные дела, он всегда прилагал максимум старания, а если надо, то пускал в ход и свои полномочия.
Не было недели, чтобы к нему не обращались со множеством самых различных просьб: оказать помощь или поручиться за кого-то, внести пожертвования на какое-нибудь богоугодное дело. Такие просьбы исходили, наверное, от доброй половины подданных неаполитанского короля. Например, один сицилианский граф попросил у Кавалера помощи: лишившись в результате интриг в Палермо поста главы археологической экспедиции в Сиракузах, он хотел вернуться на него. Этот граф в свое время оказывал Кавалеру посреднические услуги в приобретении нескольких картин, в том числе и его любимого Корреджо (подумать только, до сих пор не продали!), из коллекций знатных сицилианских родов, оказавшихся в затруднительном материальном положении. Отдельные просители подслащали свои просьбы, передавая интересующую Кавалера информацию или же просто присылая подарки. Так, один высокопоставленный духовный чин из Катании, испрашивая у Кавалера поддержки в назначении его архиепископом в Монреале, сообщил ему о залежах глины между двумя пластами лавы на вулкане Этна. Некий каноник из Палермо, который как-то сопровождал Кавалера при восхождении на Этну, обратился к нему с просьбой замолвить словечко о его повышении, сопроводив просьбу отчетом о раскопках на Сицилии, образцами морских окаменелостей из личной коллекции, перечнем минералов, собранных за последние двенадцать лет, двумя кусками лавы из Этны и крупным агатом.
Мало того, что Кавалер пользовался репутацией идеального и всемогущего ходатая, он был также известен своей надежностью, ему смело можно было рассказать об интересах, вспыхнувшей страсти, о примечательном событии. Например, один француз, проживающий в Катании, прислал ему подробный отчет о последнем извержении Этны. Какой-то монах из монастыря Монте-Кассино сообщил, что послал ему в подарок Словарь неаполитанских диалектов. О себе монах сообщил, что он в здравом уме, в меру любопытен, а в ответ просит иностранцев писать как можно больше и обо всем, о чем они соизволят, ибо ему это будет интересно.
Ему как эксперту присылали поэмы и образцы вулканических пород, предлагали купить картины, бронзовые шлемы, вазы, погребальные урны. Директора итальянских публичных библиотек благодарили в письмах за подаренные четыре тома его трудов с описанием сосудов или за переизданный и расширенный двухтомник с заметками про вулкан, проиллюстрированный великолепными гравюрами местных художников, которых он научил искусству гравирования, или же просили прислать эти издания.
Умелец из Бирмингема, изготавливающий коробочки из папье-маше, выражал Кавалеру благодарность за то, что тот предоставил ему и Джозайе Уэджвуду[17] возможность ознакомиться с рисунками и росписью на древних вазах из его коллекции. И теперь все это изображено на многих его коробочках (умелец не преминул выразить надежду, что Кавалер сделает заказ) и на этрусских изделиях Уэджвуда, что весьма способствует повышению современного культурного уровня и вкусов покупателей.
Наклонности и талант Кавалера, его щедрая благотворительная деятельность принесли ему широкую известность. Ему предложили стать почетным членом Академии Италии в Сиене и Общества естествоиспытателей и любителей природы в Берлине (письмо написано на французском языке), президент которого просил Кавалера прислать также кое-какие вулканические образцы для коллекции. Какой-то молодой человек из Лечче написал Кавалеру письмо с просьбой помочь добиться справедливости и вступиться за поруганную честь сестры, которую изнасиловали, а заодно сообщить заклинание, способствующее тому, чтобы у женщины появилось больше молока для кормления грудью. Один из агентов Кавалера в Риме просит в письме выслать еще сто пятьдесят скудо на реставрацию трех скульптур, недавно приобретенных Кавалером: барельефа Бахуса, небольшого мраморного фавна и головы купидона. Из Вероны прислали проспект книги про ископаемых рыб, которую намеревалось издать Веронское ихтиологическое общество, и просили подписаться на эту монографию. Посланник в Риме обратился от имени принца Анхальт-Десаусского с просьбой помочь разыскать и приобрести некоторые редкие книги о раскопках в Геркулануме, изданные пару десятилетий назад Королевской академией наук по изучению Геркуланума. Некий житель Резины сообщал Кавалеру, что выслал ему образцы вулканических выбросов. Виноторговец из Вьюне почтительно спрашивал, когда он может надеяться получить деньги за сотню ящиков шамбертена, которые отправил его превосходительству еще полтора года назад. Текстильный фабрикант из Патерсона (около Нью-Джерси), нанесший визит Кавалеру в прошлом году, прислал, как и обещал, копию своих записей о методах окраски материалов несмываемой краской с помощью алунитов, применяемых на шелкоткацких фабриках в Неаполитанском королевстве.
Какой-то местный доброхот доносил, как французы, используя неаполитанские фелюги[18], завозят в эти места контрабандные товары. Другой информатор подробно сообщал о делах и гибели главаря бандитов из Калабрии по имени Тито Греко. Один неаполитанец прислал ему амулет от дурного глаза. А некто из Позитано просил Кавалера защитить его от соседей, вываливающих по ночам отбросы и всякую падаль прямо перед дверьми его дома.
У Кавалера была изумительная память. Он редко что записывал, все, что нужно, держал в голове: долги, счета, обещания… Причем в невероятных количествах. Он высылал книготорговцам в Париже и Лондоне списки нужных ему книг для личной библиотеки, переписывался с антикварами и поставщиками произведений искусства. Приходилось ему в письмах и торговаться — с реставраторами, упаковщиками, судовладельцами, страховщиками. Нужно было все время думать о деньгах, впрочем, так оно бывает со всеми коллекционерами: нельзя ни на секунду забывать о действительной стоимости вещи и об ее дутой цене.
В письмах агентам и Чарлзу Кавалер периодически жалуется, как растут цены на картины, но еще больше на вазы. А цены взлетали потому, что приобрести вещи хотел Кавалер, один только его запрос уже повышал их стоимость.
Вот на что обречен каждый коллекционер (так же как и законодатели моды, ведь они, как правило, одновременно и коллекционеры): опередить всех в погоне за ценностью, а так как он не одинок на этом поприще, то ее цена поднимается до такого уровня, что конкуренты мало-помалу сами отчаливают. (Такое положение вещей явно нежелательно, поскольку число коллекционеров непрерывно растет.)
Он (имеется в виду некий безымянный коллекционер) наталкивается порой на недооцененные, отвергнутые или позабытые произведения искусства. Назвать такую находку открытием было бы большим преувеличением, скорее — это заслуженное признание. (Хотя чувство ликования испытываешь ничуть не меньше, чем при открытии.) Тогда он начинает коллекционировать подобного рода предметы или писать о них, или и коллекционировать и писать одновременно. Все это способствует собирать такие вещи, на которые раньше и внимания-то особого не обращали, а теперь проявляют повышенный интерес или даже восхищаются ими. Другие тоже начинают коллекционировать эти предметы, отчего они, естественно, дорожают. И так далее и тому подобное.
Картина Корреджо. И низ живота Венеры. Можно стать владельцем ее — хотя бы на краткое время. Самый знаменитый раритет, когда-либо купленный Кавалером, — это римская стеклянная ваза с камеей, изготовленная в I веке до нашей эры. У Кавалера она находилась в коллекции всего с год, потом он продал ее герцогине Портлендской за сумму вдвое большую, чем покупал. Но это не важно. На свете так много различных предметов антиквариата. Вещь в единственном экземпляре сама по себе ничего не значит и коллекции не делает. Нужно много однотипных предметов, которые можно сравнивать. Причем хочется, чтобы их было больше и больше.
Когда находится нужная для коллекции вещь, коллекционера охватывают трепет и волнение, но он пока ничем их не выдает: не следует показывать и виду владельцу антикварной вещицы, что она имеет для вас какую-то ценность, только дай это понять — и цена разом подскочит или владелец раздумает продавать ее. Стало быть, нужно оставаться равнодушным, рассматривать что-то другое, переходить от экспоната к экспонату или же вообще уходить, предупредив о том, что зайдете как-нибудь в следующий раз. Неплохо разыграть целый спектакль, показав, что, дескать, эта вещь особого интереса для вас не представляет, но при этом нельзя и переигрывать: кое-какой интерес в ней, конечно, есть, ее можно даже приобрести, однако сильного соблазна или там восхищения вы вроде как бы и не испытываете. Но если, не дай Бог, вы все же выкажете свое желание непременно приобрести данную вещь, а за нее заломят непомерную цену, во много раз превышающую первоначальную, то прикиньтесь, что платить такие деньги не готовы.
Таким образом, коллекционер должен быть своего рода лицемером, умелым притворщиком, скрывающим неподдельный восторг и страстное желание стать обладателем раритета. Нужно уметь дать понять, что таких вещей повсюду навалом. Или что аналогичные предметы есть и получше. Вам же эта вещица нужна лишь для того, чтобы сделать еще один шаг к полному собранию коллекции. В то же время собрать полную коллекцию, к чему стремится каждый коллекционер, невозможно, эта цель недостижима.
Но даже если такое и произошло, то это не означает успешного завершения дела. Предположим, что все произведения какого-нибудь великого умершего художника можно все же собрать (что уже само по себе невероятно) и хранить где-то во дворце или, скажем, в хранилище, или же в каюте роскошной яхты. (Все, все? До последнего полотна? Да будь вы самым заядлым и удачливым коллекционером, можете ли в этом случае положиться, что собрали все, до самого последнего эскиза, и ни одного больше не осталось?) И даже имея такую твердую уверенность, все равно чувство удовлетворения от обладания полной коллекцией в конце концов у вас неизбежно угаснет. Полная коллекция — это мертвая коллекция. В ней уже не будет новых картин. Собрав ее, коллекционер с каждым годом все сильнее будет чувствовать, как слабеет у него любовь к ней. А вскоре ему захочется продать ее или передать куда-то в дар и увлечься новой страстью коллекционирования.
Знаменитые коллекции обширны, но неполны. И именно то, что они неполны, порождает стремление сделать их полными. Всегда найдется еще один предмет, еще одна вещь. И даже когда есть все, неизбежно захочется заиметь лучшую, чем твоя, копию (вариант или переиздание). А если эта коллекция состоит из предметов массового производства (посуда, книги, черепки с древних стоянок), то возникнет желание иметь еще один запасной экземпляр на случай, если коллекционный потеряется, разобьется, сломается или его украдут. Экспонат-дублер. Запасной предмет, обменный фонд.
Крупная частная коллекция — это конкретное материальное воплощение собранных предметов, которые все время подстегивают к приобретению новых, подобных им, переполняют коллекционера чувством возбуждения. И не только потому, что коллекцию можно в любой момент пополнить, но и из-за того, что она уже внушительна. Коллекционеру всегда нужна не просто коллекция, а та, в которой собранных вещей было бы в избытке, в изобилии, сверх всякой меры.
В ней и так всего много, может, мне и достаточно. Но кто колеблется, кто задается вопросами: а нужно ли мне это? Неужели и впрямь не обойтись без этого? — тот не коллекционер. Настоящая коллекция всегда должна выходить за рамки необходимого.
Кавалер сидит в своем кабинете на первом этаже посольского дворца. В вестибюле замерли в ожидании пришедшие на аудиенцию.
Кабинет выглядит тесным, он (как кажется на первый взгляд) беспорядочно забит множеством предметов. На столе антикварные терракотовые безделушки и геммы с углубленной резьбой, в шкафчиках куски лавы, камеи и древние сосуды, на стенах картины, в том числе приписываемые кисти самого Леонардо, и зарисовки гуашью местных художников с видами извержения Везувия. У окна на треножниках стоят подзорные трубы, нацеленные на залив. На одной из стен, под самым карнизом, золотистой краской начертан девиз: «Моя родина там, где мне хорошо», который предназначен разбивать в пух и прах всякие намеки на высокомерие Кавалера.
В кабинете он обычно проводит большую часть дня, рассматривая и описывая свои сокровища. «Формы их, — отмечал Кавалер, — просты, прекрасны и столь разнообразны, что вкратце описать не представляется никакой возможности».
Вот Кавалер прошел в свою подземную сокровищницу, «кладовку», как он называл ее.
Здесь можно обнаружить не нашедшие своего покупателя вазы, не поместившиеся на стенах кабинета картины, сваленные в кучу каменные саркофаги, канделябры и реставрированные по нескольку раз античные бюсты. А среди малоценных предметов, не достойных занимать место в коллекциях для всеобщего обозрения, хранятся и такие антикварные вещи, что король и его советники, узнай об этом, весьма приуныли бы: подобные ценности — и в руках иностранца. И если выставленный в кабинете антиквариат показывали всем знатным гостям, то в подземную сокровищницу приглашались лишь избранные. Ведь любой коллекционер — еще и потенциальный (а может, и всамделишный) вор.
Нельзя иметь все, изрек кто-то, ибо если будет все, то где же это все хранить? А вот невеселая шутка уже наших дней: что теперь говорить, когда земной шар задыхается от перенаселения, космос сжимается, а разумные существа копят невиданную разрушительную военную мощь. Во времена Кавалера подобных высказываний не произносили.
Вообще-то, можно много чего иметь. Все зависит не от возможностей для хранения, а от вашего аппетита, а также от того, насколько вы контролируете самого себя.
Вот Кавалер в домашней обсерватории, которую он соорудил на верхнем этаже дворца, в комнате, выходящей окнами на юг и запад. Стоя перед балконом в этой своеобразной полукруглой обсерватории, можно видеть одновременно безбрежное чистое голубое небо, землю и залив. Во всей Европе не сыскать подобного крупного города, в центре которого открывался бы столь великолепный вид — как же повезло Кавалеру! И он по желанию мог увеличить обозреваемое пространство, став в середине комнаты, тогда возникала иллюзия, будто находишься на высокой скале. Или в затемненной камере-обскуре. Для этого Кавалер застеклил вторую половину комнаты зеркалами, в которых отражался на заходе солнца лежащий напротив остров Капри, а по ночам мертвенным блеском сверкал в лунном свете залив, иногда сияла и полная луна, будто выплывающая из кратера вулкана.
Кавалер полулежит на длинной, обитой парчой скамье, поставленной вдоль зеркальной стены, и, опираясь на подушки, читает книгу, изредка любуясь открывающейся взору перспективой. До чего же ему хорошо в эту минуту! О чем же ему еще тосковать?! Это же его родина!
Кавалер стоит в гостиной на третьем этаже. Он наблюдает, как из вулкана поднимается столб серого дыма, расширяется и колышется на фоне голубого неба вечер. Быстро опускается темнота. Он видит, как внезапно вырываются длинные красноватые сполохи. В соседней комнате Кэтрин играет на спинете[19]. Мощный поток лавы ширится и нарастает.
Вот Кавалер на склоне горы вместе с Бартоломмео Пумо. Больше никого нет, только они двое. Сопровождающий намного моложе Кавалера. Бартоломмео обычно ходит с Кавалером, но поскольку он всего лишь слуга, то о нем по-отечески заботиться не приходится. Ну а раз юноша спокоен, уверен в себе и не подобострастен до тошноты, то можно и прислушиваться к его советам. Кавалеру нравилось, что кто-то ведет его и подсказывает. Они лишь вдвоем в этом буйстве природы, где все равны. Когда же собиралась компания, Пумо без напоминания влезал в свою шкуру и занимал подобающее ему место в цепи неравенства и несправедливости.
Как-то в Неаполь приехал брат королевы эрцгерцог Иосиф. По этому поводу Кавалер пригласил весь королевский двор полюбоваться на извержение вулкана вблизи. Хотя в поход на гору их величеств и августейшего гостя сопровождали сотни слуг, чтобы ублажать монархов и свиту, тем не менее никакие ухищрения не могли охладить воздух, который по мере приближения к жерлу вулкана становился все горячее и суше. Наконец король не выдержал, начал раздражаться, встревожился и приказал подать ему паланкин.
— Какой же я горячий! — заревел он.
— А что будет дальше, — съязвила королева, метнув раздраженный взгляд на брата и ища у него сочувствия.
— О-о, как же холодна моя супруга, — по-театральному нараспев произнес король и рассмеялся. Но никто его не поддержал. Тогда он наклонился к соседнему паланкину и сказал: — Чувствуешь, как я потею, брат мой. — И взяв руку шурина, засунул ее себе под рубашку.
Такая гротескная фамильярность сразу же вызвала у австрийского эрцгерцога ответный взрыв «юмора». Спустя секунду-другую он счел, что одноглазый мальчик довольно дерзок и заслуживает того, чтобы треснуть его по голове палкой. (Дальновидный Бартоломмео лишь закричал, что им небезопасно стоять на том месте, где они находятся.) А Кавалер, рассматривающий в этот момент груду камней и пемзы, выброшенную из вулкана, не смог защитить его.
Кавалер в душе не был демократом. Но его пылкое сердце вовсе не оставалось равнодушным к некоторым идеям справедливости и равенства. Ему не по нраву был поступок его деда, который, как говорили, напившись однажды в каком-то трактире при гостинице под Лондоном, размозжил голову мальчику-прислужнику и ушел, даже не поняв, какое зло он сотворил. Смущенный трактирщик пришел к нему в комнату и сказал: «Милорд, знаете ли вы, что убили того мальчугана?» На что предок Кавалера заплетающимся языком ответил: «Включите и его в счет».
Вот Кавалер сидит в своем кабинете и пишет письмо лорду Пальмерстону, изредка поглядывая из-за письменного стола на полуоткрытую дверь.
— Оно приехало, — объявила появившаяся в дверях Кэтрин.
— Оно? Да не оно же, дорогая. Мне обещали прислать его. — Он прикрыл письмо промокательной бумагой и встал из-за стола. — Так где же это оно?
Кэтрин улыбнулась и ответила:
— Там, в ящике.
— Ну что ж, пойдемте выпускать его.
Он сидел в огромной зарешеченной клетке, такой затемненной, что почти не видно было его тела, блестящих глазок, и ожесточенно чесался. Рядом с клеткой с важным видом стоял величественный дворецкий Винсенцо, зажав нос платком. Вместе с ним находились еще двое слуг, которые тоже почему-то почесывались.
— Слуги, должно быть, испугались, что вы, того и гляди, начнете коллекционировать еще и животных, — заметила Кэтрин.
— Вокруг нас и без того полным-полно разного зверья, — ответил Кавалер. — Думаю подпустить к ним еще одну разновидность. — И, обращаясь к глазеющему Пьетро и хихикающему Андреа, добавил: — Ну что ж, только не держите этого бедолагу слишком долго взаперти.
Андреа, взяв в руки кое-какие инструменты, сделал шаг вперед.
— Ну чего ты там канителишься? Смелее. Не бойся, не укусит, — подбадривал его Кавалер.
— Да-а, а он смотрит прямо на меня, ваше превосходительство. Не нравится мне, как он смотрит.
— Разумеется, он смотрит на тебя. На кого же еще ему смотреть? Ему любопытно, что это за зверь стоит перед ним.
Мальчик-слуга, вылупив глаза, стоял, не двигаясь, будто прирос к месту. С верхней губы его стекали капельки пота. Кавалер слегка шлепнул Андреа по щеке и, взяв у него гвоздодер и молоток, принялся сам открывать клетку. Оттуда с пронзительным визгом стремительно выскочила лоснящаяся индийская макака и быстро вскарабкалась Кавалеру на плечо. Слуги в страхе отпрянули назад и осенили себя крестным знамением.
— Ну вот, видите. Видите, какой он ласковый.
Обезьянка положила лапку на парик Кавалера, восторженно пискнула, затем похлопала по парику черной ладошкой, внимательно посмотрела на нее, понюхала, лизнула и растопырила пальцы. Кавалер протянул руку и попытался было стащить обезьянку с плеча, но та оказалась проворнее, увернулась и сама спрыгнула на пол. Кавалер велел принести веревку. Привязав обезьянку, он затащил ее в подземную кладовую и приказал сделать все, чтобы ей было там удобно. После этого вернулся в свой кабинет.
Закончив писать письмо лорду Пальмерстону, он взял одну из толстых книг про обезьян, которые получил из Лондона от одного из своих знакомых книгопродавцов, и прочитал, как кормить обезьян. Спустя час пришла Кэтрин, позвала обедать. Кавалер отдал распоряжение, как получше покормить макаку. Дать ей чашку риса и чашку молока, разбавленного водой и подслащенного сахаром, со знанием дела распорядился он.
Днем он опять спустился в кладовую, чтобы посмотреть, что там поделывает его новое приобретение. Большой угол около окошка был очищен от всякого хлама, там же брошен тюфячок, а две чашки для еды оказались пустыми. Обезьянка кинулась к Кавалеру, но ей мешала цепочка. «Я же приказал привязывать ее за веревку, — подумал Кавалер. — Веревки будет вполне достаточно, не отвяжется».
Обезьянка затрясла, зазвякала цепочкой и принялась вопить: «Ву-ву-ву-ву!» — и так выла и кричала минут десять, наконец, не выдержав, улеглась, жалобно стоная. Кавалер подошел, присел на корточки, почесал ей за ухом, пригладил волосики на лапках и принялся щекотать живот. Та от удовольствия переворачивалась с боку на бок, мягко урчала, а когда Кавалер прекратил ласки, схватила его за большой палец и потянула к своему брюху. Кавалер отвязал цепочку, поднялся с корточек и стал ждать, какой еще фортель выкинет макака.
Она посмотрела на Кавалера, потом огляделась вокруг и увидела великое множество любопытных предметов. Кавалер еле удерживался, чтобы самому не заскакать перед ней. Тут обезьянка с понимающим видом приветственно закивала своему новому хозяину и одним прыжком вскочила на голову большого античного бюста Цезаря (вообще-то, Кавалер знал, что это был не подлинник, а копия, изготовленная в XVII веке) и принялась лизать мраморные кудри. Кавалер от всего сердца расхохотался.
Снова Кавалер сидит у себя в кабинете и пишет очередное письмо Чарлзу. Макака улеглась около ног статуи Минервы[20] и дремлет, или только притворяется. На ней красная жилетка, похожая на те, что носят местные жители, торчит голый волосатый зад и лениво пошевеливается длинный толстый хвост — этот самый маленький обитатель частных владений Кавалера чувствует себя совсем как дома. Кавалер решил добавить в письме несколько слов про обезьянку и написал: «Меня теперь даже и не оторвать от ост-индской обезьянки; это очаровательное сметливое существо, которому нет еще и года от роду, является для меня новым источником забавы и наблюдений».
Природоведы, жившие во времена Кавалера, с готовностью отмечали сходство между обезьянами и людьми и сами поражались этому обстоятельству. Но обезьяны — существа общественные еще в большей степени, нежели люди. Одна-единственная обезьяна не может выразить всю обезьянью природу. Отдельно взятый представитель — это изгой, обреченный на депрессию, которая еще сильнее обостряется из-за ее врожденной сообразительности. Одинокая обезьяна горазда лишь передразнивать человека.
«У Джека, — писал далее Кавалер, — я назвал его Джеком, умная, очень черная мордочка со светло-коричневой бородкой. Что касается его смышлености, то он явно предпочитает общаться с теми, кто лучше соображает»… «Он, то есть Джек, более толковый, чем большинство тех людей, с которыми мне выпал жребий общаться здесь, — писал Кавалер Хорасу Уолполу. — Движения его более благородны, а жесты более утонченны».
Вот Кавалер сидит в столовой и завтракает. Рядом стоит стол, заваленный камеями, геммами, кусками лавы и пемзы, добытыми из кратера, здесь и только что купленная античная ваза. Вместе с ним завтракает и Джек. Менее чем за месяц макака сделалась такой ручной и понятливой, что прибегала по первому зову Кавалера, усаживалась на стул рядом с ним и сама ловко и изящно хватала с тарелки хозяина вареное яйцо или кусочек рыбы. Всякие напитки — а предпочитала она кофе, жидкий шоколад, чай и лимонад — обезьянка пила следующим излюбленным способом: запускала глубоко в чашку пальцы и облизывала их. Но когда ее одолевала жажда, то хватала чашку обеими лапками и пила из нее, как хозяин. Из того, что ел Кавалер, она больше всего любила апельсины, инжир, рыбу и все сладкое. По вечерам обезьянка получала изредка стакан вишневого ликера или местного вина. Виноградные лозы росли по склонам Везувия. Кавалеру, который редко позволял себе стаканчик доброго вина, доставляло удовольствие смотреть, как Джек опускает в стакан пальцы и лижет их, опять опускает и снова лижет. Выпив, он слегка хмелел и становился похожим на неугомонного, шумливого ребенка, только сморщенного и с бородкой, а затем внезапно неловко спотыкался, валился и сразу же засыпал.
Джек обнаружил, что в раковинах, бутонах и цветах содержится богатый набор всяких занимательных штучек, которые стоит разглядывать и играть с ними. Он был удивительно понятлив. С виноградин тщательно снимал кожицу, отбрасывал ее, саму ягоду осматривал, вздыхал и быстро запихивал в рот. Любимым его спортивным занятием была ловля блох и вообще всяких насекомых. Изучал каждую щелочку в доме, выискивая пауков, и мог одной лапкой поймать на лету муху. Он внимательно слушал, как Кавалер играет на виолончели, уставив свои большие круглые глазенки на инструмент. Кавалер стал брать его с собой на еженедельные музыкальные вечера и там усаживал рядом. Но чаще, когда Джек слушал музыку — а она явно ему нравилась, — он грыз ногти; кто знает, может, музыка заставляла его переживать и нервничать. Иногда он зевал, мастурбировал или искал блох у себя в хвосте. Бывало, что просто расхаживал взад-вперед по комнате или же сидел смирно, с серьезным видом глядя на Кавалера. Вероятно, он скучал. Сам же Кавалер никогда не скучал — скучать ему было просто недосуг.
Джек любил прогуливаться с Кавалером несколько необычным манером. Держась за руку хозяина, он шел рядом с ним, опираясь в то же время другой лапкой о землю. Кавалер должен был слегка наклоняться, чтобы обезьянка могла держаться за его руку. По-другому ходить с Джеком ему не хотелось, и он не променял бы его ни на какое человеческое дитя. Обращаясь с обезьянкой, он стал слегка поддразнивать ее и подшучивать над ней, проделывая отчасти жестокие шуточки, к примеру, подсыпая соль в молоко или щелкая ее по голове. «Вуу-вуу-вуу», — горько жаловалась обезьянка зашедшему к ней как-то ранним утром Кавалеру и схватила его за руку. Однако он отдернул руку.
Однажды утром, когда Кавалер спустился в подземную сокровищницу, Джека там не оказалось. Он перегрыз веревку и скрылся. Огорченный Кавалер заперся в своем кабинете. Слуги, ругаясь на чем свет стоит, прочесывали комнату за комнатой. И лишь на третий день они нашли Джека в винном погребе. Он сидел на камине, держа в лапах фолиант гравюр Пиранези в кожаном переплете. Алессандро подошел к нему и хотел накинуть на шею веревку, но Джек грозно заворчал и укусил его за руку. Тогда позвали Кавалера. Обезьянка съежилась от страха, но позволила ему взять себя на руки и тут же вцепилась в парик. Кавалер только прижимал ее покрепче. Все это походило на то, будто макака убежала от людей, втихомолку переделала свой характер, а затем снова вернулась, но уже став настоящей обезьяной: хитрой, задиристой, похотливой и шкодливой. Кавалеру не нужен был поддельный ребенок. Он хотел суррогатного протеже, домашнего шута… и бедный Джек униженно полюбил его, нуждаясь в покровительстве. Вот теперь-то Кавалер и смог по-настоящему начать дрессировку, приучать обезьяну к тому, чего он от нее добивался, в чем видел пользу.
Он учил макаку изображать увлеченных ценителей антиквариата, заставляя расхаживать по кабинету и сосредоточенно разглядывать отдельные предметы из коллекции. Когда сюда придут гости и увидят, как любимец Кавалера рассматривает через увеличительное стекло какую-нибудь вазу, забавно листает книгу либо вертит в лапках и так и сяк камею и подносит ее к свету, словно приговаривая со знанием дела: очень ценная, да, бесспорно, — вот уж будет потеха!
Вставив монокль, Джек начнет щуриться, поднимать глазенки к потолку, задумчиво почесывать затылок, снова внимательно изучать тот или иной предмет и как бы комментировать: «А это что, не подделка? Подделка, подделка. Точно фальшивка!»
После этого Джек смилостивится и благосклонно положит предмет на место (если бы обезьяны могли смеяться, то он слегка бы улыбнулся), будто говоря: я только мельком взглянул, на этот предмет и смотреть-то нечего.
Гости Кавалера так и покатятся со смеху, а ему самому будет приятно оттого, что позабавил гостей.
Он позволял обезьянке изводить слуг и даже подшучивать над Кэтрин, которая не разделяла многих увлечений и склонностей супруга, но все же притворно заявляла о своей привязанности к Джеку. Тот же, похоже, всегда нутром чуял, когда она выходила из комнаты и направлялась в туалет. Тогда он стремглав летел вслед за ней и подглядывал в замочную скважину. Джек всегда с наслаждением занимался онанизмом перед Кэтрин и любил хватать пажа Гаетано за член, когда Кавалер брал их с собой на рыбную ловлю. Скабрезные выходки обезьяны забавляли хозяина. Даже когда та разбила антикварную вазу, Кавалер не очень-то огорчился (по правде говоря, ваза не принадлежала к числу самых ценных, а когда ее отреставрировали, то никто и не замечал былых повреждений). По сути дела, Джек был как бы наглядным свидетельством изречения, гласящего, что все в мире преходяще и все суета сует.
Весь мир, казалось, вращался вокруг всеобщего посмешища. А центром вращения оказались Кавалер и Джек. Все в этом людском зоопарке можно было предсказать заранее. Не видать Кавалеру никакого очередного повышения по дипломатической линии. Отныне он твердо знал, какой будет его жизнь после отставки: безмятежной, занимательной, и никакие страсти ее не потревожат. Может, лишь один вулкан преподнесет сюрприз.
1766, 1767, 1777… 1779. Извержения становились все сильнее и интенсивнее, и каждое обещало, что следующее будет еще красочнее и внушительнее. Последнее же оказалось мощным, как никогда. Двери и окна в его загородной вилле под Портичи раскачивались на шарнирах и петлях. Джек нервничал, прыгал, с перепугу забился под стол и спрятался между ног хозяина. Кэтрин, которая, как и слуги, терпеть не могла макаку, прикинулась, что ее якобы беспокоит состояние малютки и она боится за него. Джеку дали немного настойки опия для успокоения, и Кэтрин снова села за клавесин. «До чего же Кэтрин восхитительна!» — подумал Кавалер.
Наблюдая за вулканом с террасы, Кавалер увидел выброс белого пара, за ним последовал другой, в небе возникали облако за облаком высотой и размерами раза в три больше самого вулкана, постепенно в них появлялись черные прожилки, точь-в-точь как описывал извержение Плиний Младший: временами белые, иногда грязные, темные пятна, в зависимости от того, сколько пепла и пыли скопилось в облаке. Затем налетела летняя буря, воздух раскалился, а через несколько дней из кратера вырвался гигантский язык красного пламени. Гора, расположенная в нескольких километрах от города, светилась столь ярко, что можно было читать даже в темную ночь. В письме, адресованном Королевскому научному обществу в Лондоне, Кавалер подробно описывает эти мрачные грозовые тучи и яркий столб огня с выплескивающимися протуберанцами, которые прекрасны и кажутся не такими уж страшными.
Взойдем же и мы на вулкан, чтобы получше определить степень его ярости, масштабы возможных разрушений и проверить свою готовность выдержать его натиск, о чем имеется смутное предположение.
Не зная усталости совершал Кавалер свои восхождения, пока вулкан дремал целых пять месяцев, и мысленно прикидывал, какое зло могут причинить спящие внутри его силы. Спустя много лет он опишет в своем произведении «Джулиетт», на что походил вулкан, готовясь к небывалому доселе злодеянию, когда героиня рассказа взбиралась на него вместе с двумя сопровождающими. Одного из них, довольно нудного мужчину, она быстренько спихнула в огненную бездну, а с другим, приятным и обходительным, — вступила в половую связь на самом краю кратера.
Утомлялся же Кавалер, когда начинал думать об угрозе, не в силах вообразить ее реальность. Он не беспокоился, что перестанет испытывать любовь к вулкану. Для него гора представляла собой источник надежд и сладких предвкушений. Могучий гул Везувия, исходящий из его нутра, обещал нечто такое, что он уже ощущал, когда собирал свои коллекции. Пока же вулкан еще окончательно не пробудился.
Май 1779 года. Склон Везувия, ярко освещенный пылающим оранжевым светом от раскаленных камней. Кавалер неподвижно стоит, широко раскрыв светло-серые глаза. Земля под его ногами гудит и трясется. Он чувствует, как дрожат ресницы на его веках, как шевелятся брови от дуновения раскаленного воздуха. Выше подниматься уже нельзя.
Угроза явно не под землей, а в смертоносном воздухе, жар которого становится непереносимым. Твердо держась на ногах, не спотыкаясь, Кавалер и Бартоломмео двинулись по склону наискосок, подальше от потока лавы, против ветра, чтобы не попасть в волну надвигающегося удушливого дыма, а за спиной у них падали раскаленные камни, вылетающие из жерла вулкана. Вдруг ветер переменился, и прямо в лицо пахнуло едкой обжигающей серой. Ослепляющий, едкий дым, обволакивающий со всех сторон, отрезал путь к спуску.
Повернуть налево — там глубокая пропасть. Направо — поток раскаленной лавы. В замешательстве Кавалер встал как вкопанный. Хотел обратиться к Бартоломмео, а того и не видать в клубах дыма. Где же он все-таки? Оказывается, вон там, идет почему-то в другую сторону, кричит что-то и манит к себе. Там можно пройти!
Но путь преграждает поток бурлящей, шероховатой, желтой лавы, шириной метров двадцать.
— Вон там идите! — кричит Бартоломмео, показывая рукой в другую сторону.
Одежда Кавалера вот-вот станет тлеть и вспыхнет. Дым разъедает легкие, обжигает глаза. А впереди полыхает море огня. «Нет, кричать не буду, — говорит он сам себе. — Впереди смерть».
— Идите смелее! — громко подбадривает его Бартоломмео.
— Не могу, — тяжело стонет Кавалер, не понимая, как его паж смог устремиться навстречу лаве.
Удушливый дым, призывные крики мальчика — он глубоко ушел в собственные мысли и ничего не соображает. Бартоломмео легко ступил на пласт лавы и стал переходить ее. Христос, шагающий по воде аки посуху, вряд ли бы удивил своих последователей, увидь они это новое чудо. Ноги мальчика погрузились в магму. Кавалер, не мешкая, последовал за ним. Он почувствовал, будто шагает по живой плоти. Там, где шел паж, лава выдерживала тяжесть человека. В мгновение ока они перебрались через поток, но тут опять в лицо задул ветер, заставляя кашлять от сернистых паров.
Глянув на свои покоробившиеся от жары башмаки, Кавалер перевел взгляд на Бартоломмео, протиравшего здоровый глаз грязным кулаком. Впечатление было такое, будто его ничто не брало и он оставался неуязвим. Кавалер был со своим Циклопом, король кубков со своим шутом. Может, и не такой неуязвимый, но все же в безопасности. В безопасности благодаря шуту.
Август 1779 года. Суббота, шесть часов вечера. Сильнейший подземный толчок потряс фундамент загородной виллы Кавалера, расположенной у самого подножия горы, а может быть, и причинил кое-какие разрушения. Но он в это время находился в безопасности, в своем городском дворце, в обсерватории, и наблюдал, как из вулкана вылетел целый град раскаленных камней. Через час из кратера стал подниматься столб огня и вскоре достиг немыслимой высоты, вдвое превышающей саму гору. В этой гигантской (три с лишним километра) огненной колонне сверкали то тут, то там вперемешку с клубами черного дыма зигзаги ярких молний. Солнце померкло. Неаполь окутало черное облако. Театры закрылись, а церкви, наоборот, — открылись, и туда потянулись длинные процессии, люди теснились кучками около часовен и зажигали свечи, моля святого Януария отвести беду. В кафедральном соборе кардинал высоко, чтобы все видели, поднял сосуд с кровью этого святого. И принялся нагревать сосуд, держа в своих ладонях.
— А ведь лучше смотреть вблизи, — сказал Кавалер, имея в виду не ожидаемое чудо с сосудом, а извержение вулкана.
Он позвал Бартоломмео, сел на мула и отправился вдоль ярко освещенных улиц за город, в ночную темень, а затем по мрачным дорогам, мимо полей с сожженными жаром деревьями и обугленными виноградниками, напрямик к пылающему вулкану.
И вдруг в этот самый момент извержение прекратилось, и все погрузилось в темноту. Лишь на самом верху склонов Везувия ярко светились раскаленные камни и угли да текли тонкие ручейки медленно остывающей лавы.
Спустя час, когда уже всходила полная луна, Кавалер добрался до деревни внизу склона, наполовину занесенной вулканическими шлаками и высохшим от жары пеплом. Луна к тому времени поднялась еще выше. Черная от пепла, полуразрушенная деревенька казалась мертвенно-бледной в ярком свете ночного светила.
Кавалер слез с мула и передал поводья Бартоломмео. Он увидел залитые лунным светом проходы между домов, где все еще мерцали остывающие угольки и виднелись закопченные куски вулканических выбросов. Деревню буквально забросало тяжелыми камнями, вес некоторых из них достигал сорока килограммов; сгорело всего несколько домов, но целых стекол нигде не осталось, у некоторых жилищ рухнули крыши.
К нему подошли местные жители с перепачканными сажей лицами, с горящими головешками или факелами в руках, пожелав рассказать, что здесь произошло. Да, они прятались в домах, а что еще оставалось делать? Другие выскочили в суматохе на улицу, закрыв голову подушками, столами, стульями или крышками от корзин для винных бутылей, и теперь разбредались по своим углам. У кого-то были травмы от камней, кое-кого обожгло горячим пеплом и парами серы. Кавалеру поведали ужасные истории. Потом его повели показывать одну семью, которая заблаговременно, за день до извержения, устроила себе укрытие, но, несмотря на это, все погибли. («Никто не уговаривал их бежать в подвал, ваше превосходительство, и прятаться там».)
Перед входом в подвал один из жителей вышел вперед с факелом в руке и осветил жуткую картину. Мать, отец, девять детей, несколько племянников и бабушка с дедушкой — все сидели, прислонившись к земляной стенке, и смотрели прямо перед собой. Одежда на них цела, лица не искажены — стало быть, смерть наступила не от удушья. С первого взгляда трудно было понять, в чем дело, но вот волосы — безжизненные их волосы покрывал толстый слой белого пепла, а поскольку крестьяне париков не носили, то теперь они чем-то напоминали античные бюсты.
«Интересно, отчего же они все-таки погибли? — промелькнула у Кавалера мысль. — От мощного всесокрушающего подземного удара вулкана? Или, может, от внезапной волны смертоносного вулканического газа?» На его мысленный вопрос ответил стоящий за спиной Бартоломмео:
— Они умерли со страху, милорд.
Валет кубков прибыл в Неаполь в конце октября. Разумеется, кроме него, валетом назвать больше некого. Кавалер разозлился сам на себя за то, что сразу не сообразил, кто такой этот валет на картах гадалки.
Уильям Бэкфорд и в самом деле состоял в близком родстве с Кавалером — он являлся его младшим племянником. В ту пору ему исполнилось двадцать лет. Он был безмерно богат, успел написать небольшую книжонку с вымышленными ироническими биографиями, увлеченно, даже пылко, собирал коллекции и знал толк в искусстве, по натуре своей отличался своеволием, был самолюбив и жаден до всякого рода развлечений, испытывал тягу к соблазнам и сокровищам. Совершая традиционную для тогдашней молодежи поездку по сокращенной программе, причем практически без отдыха (из Англии он выехал всего два месяца назад), он примчался в самую южную точку намеченного маршрута с удивительной быстротой и оказался на берегах дядюшкиного гостеприимства как раз в то время, когда задул горячий ветер, один из тех ветров в Южной Европе (известных под названием мистраль, фён, сирокко, трамонтана). Они дуют в точно отмеренные сроки, словно менструация у женщин, приносят с собой беспокойство, неврастению и эмоциональное равнодушие, словом, некий повальный предменструальный сезон, регулярно наступающий в строго определенное время года. Тогда повсюду начинает чувствоваться неясное беспокойство и напряженность. По грязным кривым улочкам взад и вперед снуют скулящие от тоски псы. И женщины подкидывают новорожденных на паперти церквей.
Уильям, достаточно измотавшийся в пути, но с горящим взором, полным желания увидеть новую экзотику, стремглав выскочил из кареты, обитой внутри парчой, и первым делом сказал:
— Надеюсь, на этом мое путешествие не кончилось. Покажите мне что-нибудь еще. Еще и еще.
Кавалер сразу же почувствовал в этом молодом человеке родственную душу, тот редкий характер, который никогда, ни на мгновение в течение всей своей долгой жизни не ведает скуки. Он продемонстрировал ему свои коллекции, похвалился новыми приобретениями, накопленными богатствами. (Вряд ли Кавалер забывал, что этот юноша был или вскоре будет самым богатым человеком в Англии.) Его шкафы набиты удивительными вещами. На стенах в три ряда развешаны картины, большинство из которых написаны итальянскими мастерами XVII века.
— Вот и мои этрусские сосуды, — показал Кавалер.
— Они просто бесподобны, — оценил Уильям.
— А вот образцы вулканических пород, — продолжал экскурсию Кавалер.
— Да, о таких вещах только мечтать приходится, — восторгался юноша.
— А это мой Леонардо, — похвалился Кавалер.
— Да, несомненно, это он, — подтвердил племянник.
Реплики и замечания молодого человека оказались точны и хвалебны. Оба испытывали искреннюю возбужденную симпатию друг к другу. Однако Кавалеру был некстати новый племянник (чем он знатнее и богаче, тем труднее с ним ладить). А вот Кэтрин он сделался необходимым. Она прежде ни на что не претендовала, но всегда страстно желала иметь близкого человека, которому можно смело открыть душу и который заменял бы ей сына.
Они сразу же ощутили взаимное влечение и по достоинству оценили друг друга. Уильям дал ей понять это, Кэтрин ответила тем же. Прекрасный юноша со стройными ногами и упругими ляжками, с вьющимися волосами и обгрызенными ногтями, и стройная моложавая женщина сорока двух лет с внимательным, изучающим взглядом больших серых глаз получали удовольствие от всего, в чем сходились их интересы. И хотя они принадлежали к разным поколениям и жизнь у каждого складывалась по-своему, тем не менее у них оказалось очень много общего: в привычках, вкусах, нетерпении и несогласии с чем-то. Беседуя наедине и делясь сокровенным, они поверяли друг другу свои беды, горести и чаяния. Уильям, будучи гораздо моложе (да к тому же еще мужчиной), решил, что имеет право брать инициативу в свои руки.
Он поведал Кэтрин о тайных переживаниях и вожделениях, полных туманных устремлений (теперь он мог сказать ей об этом). Он рассказывал о своей жизни в Англии, в Фонтхилле, о том, как в задумчивости расхаживал по дому, как читал книги, вызывающие грусть, как чувствовал неудовлетворенность самим собой, смущенно говорил о своих глупых снах (о которых он еще раньше решил никому и никогда не рассказывать до самой гробовой доски), возмущенно жаловался на глупости матери, на своих учителей, вообще на всех, с кем доводилось ему общаться.
— А читали ли вы книгу под названием «Страдания молодого Вертера»[21]? По-моему, в каждой ее строке так и блещет талант.
Это был вопрос на засыпку, и Кэтрин надлежало ответить на него с достоинством.
— Да, — сказала она. — Мне она тоже весьма нравится.
Все произошло быстро и невзначай, так чаще всего и бывает. Сначала — как заведено, когда изредка встречаешься со знакомыми на разного рода званых вечерах и приемах или на концертах и никогда не вспоминаешь о них. Затем в один прекрасный день распахивается дверь, и ты летишь кувырком в какую-то бездонную пропасть. Страшно пораженный, но в то же время с приятным ощущением летишь неведомо куда и задаешься вопросом: «А может ли эта все понимающая душа быть тем самым человеком, о котором я только и думал… единственным? Пожалуй, да!»
«Хочу быть все время наедине с вами». — «И я, мой дорогой, тоже хочу».
Из своего кабинета на вилле в Портичи Кавалер не раз наблюдал, как они подолгу засиживались на террасе, не говоря ни слова, лишь многозначительно и понимающе обмениваясь взглядами. С террасы же он видел: вот они медленно прогуливаются по аллее, обсаженной миртами и вьюнами. А из коридора замечал, как они сидят вместе за пианино и играют в четыре руки. Или играет только Кэтрин, а Уильям лениво развалился на кушетке около маленького треножного столика и небрежно листает книги.
Кавалер был рад, что у жены наконец-то появился близкий человек, с которым ей лучше и легче, чем с самим Кавалером.
Они не просто играли на пианино, как, бывало, Кавалер с Кэтрин. Они наперебой импровизировали, стараясь перещеголять друг друга и извлечь наиболее выразительные звуки, самое душещипательное декрещендо[22].
Кэтрин призналась, что тайно сочиняет музыку и еще никому не играла свои, как она назвала их, маленькие «сюжетцы». Уильям упросил её сыграть эти «сюжетцы». Первым она исполнила менуэт, мелодия которого оказалась быстрой и живой. Остальные же (высокая оценка Уильяма, данная менуэту, подбодрила Кэтрин, и она осмелела) были облечены в более свободную форму и имели иную динамику: замедленную, вопрошающую, с долгим печальным заключительным пассажем.
Уильям признался, что всегда хотел сочинять музыку, но опасался, что у него нет творческого запала. Она же успокоила, разъяснив, дескать, он слишком молод, чтобы знать, есть у него запал или нет.
Юноша не согласился и покачал головой.
— Я годен лишь для пустых мечтаний, и это, — тут он поднял на нее глаза, — не самообольщение. Вот вы, Кэтрин, действительно великая музыкантша. Никогда мне еще не приходилось слышать музыкантов, которые так тонко чувствовали бы музыку.
— Я играла и для Моцарта, — заметила она между прочим. — И когда садилась за инструмент, вся так и трепетала. Даже его отец это заметил, я видела, какими глазами он смотрел на меня.
— А я трепещу от всего, — признался Уильям.
Они почувствовали, что хорошо понимают друг друга (наконец-то!). Уильям прежде считал, что человеку вроде него на роду написано быть всеми непонятым. Но вот, слава Богу, теперь нашлась эта ангельская, бесподобная женщина, которая понимает его с полуслова. Кэтрин, возможно, воображала, будто в кои-то веки избежала мужской самовлюбленности (вот здесь-то она как раз ошиблась).
Он преподнес ей весьма лестный и приятный дар: широко распространенные космополитические отношения. Он нашел в ее лице умную, образованную, элегантную, вдохновляющую его женщину гораздо старше себя (а какой молодой мужчина не нуждается в опытном наставнике). А она, будучи в таком возрасте, когда считала, что едва ли сможет полюбить, обрела нового мужчину (а какая женщина не нуждается в поклоннике или хотя бы не думает о том, что он ей нужен).
Кэтрин всем своим естеством с самого начала невзлюбила королевский двор. Это обуржуазившееся великосветское общество было более привередливо и надменно, нежели истинный патриций Кавалер. Ее муж сделался таким, ибо думал, что Кэтрин отгородилась от королевского двора, и еще больше зауважал супругу за это. Кэтрин предпочитала вести отшельнический образ жизни, о чем Кавалер частенько писал Чарлзу со всяческими преувеличениями, а сам в то же время уединялся с королем. Супружеский союз Кавалера и Кэтрин был создан специально для того, чтобы выявить и оттенить их различия и единство пар — жена и муж, секретарша и начальник, — где каждому отводится строго предначертанная роль. Если у тебя наблюдается склонность к уединению, то мне нравится шумная компания; ты болтлива, ну а я буду лаконичен; ты толстоват, а я стану стройненькой; тебе нравится поэзия, а я вот все время вожусь со своим мотоциклом. С Уильямом же Кэтрин переживала редкую форму союза, когда двое совершенно разных людей стремятся как можно больше походить друг на друга.
Ей хотелось делать все, что было бы приятно Уильяму, а он, в свою очередь, стремился порадовать Кэтрин. Они увлекались одной и той же музыкой и поэзией; у них вызывали отвращения одни и те же деяния и поступки (истребление диких животных, вульгарные сплетни и пересуды, интриги в аристократических салонах и фиглярство королевского двора).
Кавалер, которому поневоле приходилось убивать животных, заниматься пустопорожними разговорами, участвовать в интригах салонов и двора, был рад тому, что у Кэтрин наконец-то появился кто-то, с кем она может перемолвиться словечком, кому может излить душу. Да мало того, ну был бы просто мужчина — странно как-то, но Кэтрин, судя по всему, не слишком радовало общение с персонами ее пола, — а тут появился молодой человек (намного моложе ее), так что она могла относится к нему чисто по-матерински. Плюс к этому был еще один нюанс: оказалось, что племянник предпочитает мальчиков, поэтому у Кавалера рассеялись последние сомнения насчет возможных предосудительных ухаживаний за его женой. Кавалер видел, что в обществе этого юноши Кэтрин даже молодела, так вся и светилась от радости, но сам не испытывал ревности и подозрительности, а наоборот, относился к их союзу вполне одобрительно.
Вот Кэтрин с Уильямом сидят вместе на террасе с видом на Неаполь и залив. Пробило шесть часов, и они переходят в комнату, из окон которой хорошо просматривается Везувий. Любимая камеристка Кэтрин приносит чай. Стало темнеть. Зажгли свечи. Они не слышали шума, поднятого слугами, и стрекотания цикад. Даже если бы пробудился вулкан, то и на него не обратили бы внимания.
После долгого молчания Кэтрин садится за пианино. Уильям слушает, на глазах у него наворачиваются слезы.
— Спойте, пожалуйста, — просит она. — У вас ведь такой красивый голос.
— Не попробовать ли нам спеть дуэтом?
— Ах, — улыбнулась Кэтрин. — Я же не пою. Не нравится мне, что я не могу…
— Что не можете, дорогая Кэтрин?
Вечером приходит Кавалер, одетый в охотничий костюм, забрызганный кровью, вспотевший, разрумянившийся после королевской бойни, называющейся охотой, и видит их сидящими вместе за пианино. Они посмеиваются, глаза у обоих оживленно сверкают.
«Но я же не бесчувственное существо, — думает Кавалер. — А вот теперь мне приходится играть его роль и делать вид, будто их общение меня вовсе не трогает».
Легкий тенорок Уильяма медленно смолк. Звук инструмента затих на самой выразительной ноте.
— Кэтрин, — со страстью шепнул Уильям.
Она повернулась к нему и слегка кивнула.
— Никто никогда не понимал меня так, как вы, — промолвил он. — Вы сущий ангел. Драгоценнейшая из женщин. Если бы я только мог остаться здесь и постоянно чувствовать на себе ваше благосклонное влияние, то был бы вполне счастлив.
— Нет, — промолвила в ответ Кэтрин. — Вам нужно возвращаться в Англию, к тамошним делам. Не сомневаюсь, что вы совладаете со слабостью, порожденной вашей же чрезмерной чувствительностью из-за слишком мягкого сердца. Но это чувство проходит так же легко, как и тривиальный насморк.
— Но мне вовсе не хочется ехать домой, — возразил он и отважился взять ее за руку. Как же она прекрасна сейчас. — Кэтрин, я хочу остаться здесь и быть все время рядом с вами.
Уильям почему-то решил, что у него духовное недомогание, принявшее форму безграничной страсти к чему-то смутному и экзотическому. Как хорошо тешить свое самолюбие! Как же тяжко, когда нельзя прижать к своей груди того, кого так сильно хочется обнять. Самое жгучее нетерпение — это сексуальная неудовлетворенность. Первому любовнику в его жизни было всего одиннадцать лет, когда они впервые встретились, и Уильям целых четыре года обхаживал и нежил его, пока в одно прекрасное утро их не застукали в постели мальчика. Отец мальчика, виконт Кортней, запретил Уильяму появляться в его доме и пригрозил судом, если он еще хоть раз приблизится к сыну. Вот тогда-то Уильям и пересек Ла-Манш и отправился на юг континента.
Он искал забвения в Старом Свете и с людьми более старшими по возрасту. Но никакая разница в летах и привычках не в состоянии утолить неуемный сексуальный голод по молодым. В Европе уже не осталось ни одного нецивилизованного местечка, где бы он чувствовал себя совершенно чужим. (Только потом он узнал о таких местах в воспоминаниях и рассказах других лиц.) На севере южных европейских государств Уильям опять вляпался в скандальную историю и снова был вынужден спасаться бегством: он воспылал любовью к пятнадцатилетнему отроку из знатного венецианского рода, но его отцу быстро стала известна их связь, и он в гневе дал Уильяму такого пинка, что тот кубарем покатился из города на самый юг полуострова, где очутился в волшебных неаполитанских кущах, в дремотном, одуревшем от апатии Неаполе и застрял там в сердце Кэтрин, изнывающей от одиночества.
Кэтрин чувствовала дуновение свежего воздуха, прилив новых сил и даже внешне стала более привлекательной (как заметил Кавалер). А Уильям под ее воздействием оправился от потрясения и тоже воспрянул духом. Они нашли себе приют, самый прочный оплот интимности: добровольно отгородились от окружения. Оба жадно стремились к уединению и общению только друг с другом.
Разумеется, они не становились одинокими в буквальном смысле слова. Как и подобает знатному и богатому англичанину, который по размерам своего богатства превосходил любого лорда, Уильям не мог совершать путешествие без гувернера, личного секретаря, доктора, мажордома, повара, кондитера, художника, зарисовывающего по указанию хозяина пейзажи, трех лакеев, мальчика на побегушках и прочих слуг. А у Кэтрин и Кавалера была многочисленная прислуга в городском дворе, на вилле рядом с королевским дворцом в Портичи и пятидесятикомнатном охотничьем доме в Казерте. Слуги имелись повсюду, они выполняли всевозможные работы, но подобно безмолвным черным фигурам в пьесах Ноха, выходящим на сцену лишь для того, чтобы подправить мудреный театральный костюм у персонажа или принести подпорку, их не замечали и с ними не считались.
Да, по сути дела, Уильям и Кэтрин были одни.
Их отношения, не лишенные трепетного возбуждения в предвкушении запретного, развивались на глазах Кавалера и даже с его благословения. Хотя они и не собрались доводить свои отношения до логического конца, все же это был любовный роман. Им было легче любить друг друга от того, что каждый из них не удовлетворился бы любовью к кому-то другому. И в самом деле, Кэтрин прожила в замужестве с Кавалером уже двадцать два года, но в сердечных делах оставалась несчастна. А Уильям, воспылав пылкой страстью к мальчику из своего круга, которого тщательно опекали и который не достиг даже половой зрелости, совсем не думал о возможных последствиях и не боялся, что кто-то может помешать их взаимной любви.
Полюбив друг друга, но будучи не в состоянии признаться в этом, они с готовностью вели общие разговоры о любви.
— Есть ли на свете что-то более жестокое и в то же время более нежное, чем любовь, — размышлял вслух Уильям. — Сердце настолько переполнено чувствами, что не может их выразить, а лишь мечтает и поет. Вам же знакомо это чувство, Кэтрин. Знаю, что знакомо. Если бы вы не знали, то не понимали бы так глубоко, что я переживаю, но вынужден скрывать от всех.
— Да, любовь — всегда жертва! — согласно восклицала Кэтрин, которая прекрасно знала, о чем идет речь. — Но тот, кто любит, находится в лучшем положении, нежели тот, кто позволяет себя любить.
— Нетерплю быть нелюбимым, — отвечал Уильям.
— Ах, — лишь томно вздохнула Кэтрин и припомнила свою долгую несчастливую жизнь, не имея права считать ее таковой, ибо все еще была признательна Кавалеру за то, что тот взял ее замуж. Думая о себе, как о невзрачной, некрасивой скромнице, убежденная, что мысли ее известны всем, — она испытывала глубокое уважение гадкого утенка по отношению к импозантному мужу, которого находила таким неотразимым из-за его длинного крючковатого носа, худых голенастых ног, решительных, не терпящих возражений высказываний и пристального строгого взгляда. Она любила весь его облик. Кэтрин все еще скучала по Кавалеру, если тот отсутствовал более суток, и испытывала робость, когда он входил в комнату и приближался к ней.
— Вы не осуждаете меня? — тихо спросил Уильям.
— Да вы уже сами осудили себя, дорогое дитя. Вам надлежит лишь идти по избранному пути, который наметили. Ваша непорочность, учтивость, утонченность вкусов, музыка, которую мы вместе играем, — все это говорит о том, что сердце ваше целомудренно.
Несмотря на значительную разницу в годах и во взглядах на жизнь, на извращенность натуры юноши, они открыто признавались друг другу в своих беспорочных чувствах.
Уильям не поддавался соблазнам страсти к прелюбодеянию. Кэтрин же возбуждала у юноши любовь к особам его же пола, но это отнюдь не ослабляло ее прирожденную склонность к осуждению порока. Что касается Кавалера, друга Уолпола и Грея[23], покровителя того самого лжеученого, который самозванно стал бароном д’Анкервиллем (он был редактором-составителем книг Кавалера о древних сосудах), то поведение Уильяма его вообще не возмутило. В ту пору мир коллекционеров и знатоков, в особенности антиквариата, уже отличался значительным числом гомосексуалистов. Кавалер гордился тем, что он свободен от привязанности к вульгарным извращениям, но считал, что эти выверты затрудняют его взаимоотношения со знатоками древностей, а иногда даже, увы, подвергают опасности.
Никогда не изгладится из памяти Кавалера ужасный конец великого Винкельмана[24] в дешевенькой гостинице в Триесте, где его зарезал молодой воришка-гомосексуалист, когда увидел сокровища, которые Винкельман отвозил назад в Рим. Уильям, берегись! Общайтесь с молодыми людьми только из своей среды!
Оба они непрактичны и не приспособлены к жизни, любят то, что им недоступно. И в то же время они — союзники. Она оказывает ему покровительство, он заставляет ее ощущать, что она желанна. Они нуждаются друг в друге в таком конгениальном альянсе. Как же приятно им обоим сознавать, что они любовники. Это значит, что она считает его потенциальным любовником женщины, а себя — все еще привлекательной и желанной для мужчин. Оба же поступали, как отчаянные смельчаки, отбросившие всякую предусмотрительность. Подобные отношения, которые, однако, редко доходят до постели, являются одной из классических форм гетеросексуальной платонической любви. Когда такая любовь достигает пика, могут произойти и отклонения. Тайный союз двоих предполагает, что оба участника испытывают возвышенные, восторженные чувства, а их взаимоотношения сложны и запутаны до крайности.
Голоса у них зазвучали звонче, в беседах чаще наступали многозначительные паузы. Когда их ладони соприкасались на клавишах пианино, она поворачивалась к нему и слегка наклоняла голову. Они улыбались друг другу, когда исполняли захватывающие дух, пронзительные произведения Скарлатти, Иоганна Шуберта или Гайдна. В такие минуты они не обращали внимания даже на спазмы вулкана. Их не могли отвлечь друг от друга никакие красоты природы.
Когда играла она, он мог не то чтобы ощущать, а даже видеть музыку. От ее ног, изящно нажимающих на педали инструмента, устремлялась вверх искра, пробегала по всему телу и соскакивала с кончиков пальцев. Она слегка наклонялась вперед, прядь ненапудренных волос падала ей на лоб, руки, чуть-чуть задержавшись, порхали над клавишами, будто стремясь обнять их все разом, сияющее лицо выражало наслаждение, с губ срывались еле различимые стон и напев.
Всякий любовник с ходу распознал бы страсть Кэтрин по ее игре на пианино (она брала сразу несколько октав, дабы энергичнее выразить свое наслаждение или удовольствие) и почувствовал бы себя сопричастным к любви женщины, лишь случайно увидев как она ведет себя с любимым молодым человеком: все эти ужимки, гримасы при нечаянном соприкосновении, охи да ахи, кивки, блаженные улыбки были весьма красноречивы. Уже потом, более отчетливо распознав Кэтрин как сексуальное существо, Уильям понял, что больше всего влекло его к ней, отпугивало и волновало. Она представлялась такой невинной, когда (он догадался) хотела показать, что значит для нее музыка и что эта музыка дала ей.
— Иногда я ощущаю, — говорила Кэтрин, — как музыка захлестывает меня всю и ввергает в забвение, когда я становлюсь совершенно безвольной и больше как бы не существую. Музыка столь глубоко проникает в меня, что лишь она одна и направляет мои помыслы и действия.
— О да, — соглашался Уильям, — я это тоже чувствую.
Они подошли вплотную к такому звучному аккорду, когда все вокруг кажется метафорой для их отношений. Во время поездки в Геркуланум они вдвоем в восхищении застыли перед руинами древних античных зданий.
— Их надо представить себе мысленно, Кэтрин, — рассказывал Уильям про фрески на вилле патриция Мистерии, где стояли колонны, ничего не поддерживающие, а воздвигнутые просто так, чтобы обозначить укромное местечко: свободные элементы здания, сооруженные лишь для контраста света и тени, для выражения пространства и изящества. — Ну так вот, я займусь их реставрацией, — решил Уильям.
Перед входом в пещеру кумской сивиллы[25] они одновременно почувствовали дыхание античного мира. В Аверунсе они стояли перед затхлыми водами, под которыми покоился затопленный кратер, который в древности считался входом в ад и где Вергилий[26] наблюдал, как Эней спускается в подземное царство.
— Помните ли, о чем предупреждала сивилла Энея? «Вход в подземное царство открыт для всех, — продекламировал Уильям свои высоким напряженным голосом, бросая на Кэтрин влюбленный взгляд, — но возвратиться живым оттуда простым смертным несуждено».
— Да, мое дорогое дитя, да. Поэтому-то и нельзя сидеть сложа руки.
— С Вергилием и я могу утверждать, что спуститься в ад можно без особых трудностей. Но вот назад вернуться… О Кэтрин! С вами, с вашей отзывчивой душой… Да разве это была бы для меня тяжелая задача, разве труд был бы непосилен…
Теперь, чтобы наслаждаться присутствием друг друга, им больше не надо было посещать местные развлекательные вечера. Во время премьеры оперы в театре Сан-Карло, в которой любовницу выручают из гарема злодея Муриша, тенор-кастрат заставил их пустить слезу.
— Это же самая плохая музыка и самый прекрасный голос, которые мне когда-либо доводилось слушать, — тихонько проговорил Уильям. — Вы заметили, как он затянуто пролепетал легато[27] в этом дуэте?
— Да, заметила, заметила, — шепнула она. — Никто больше не может спеть так прекрасно, как он.
Кэтрин снова обрела сладострастие и стала понимать прелесть городских пейзажей, и все благодаря Уильяму. До сих пор она не воспринимала их из-за распутства двора. Тупой праздности аристократии, дурацких предрассудков религии, беспредела преступности и ужасающей нищеты простого люда. С Уильямом же она смогла позволить себе замечать эротическую энергию, пульсирующую на улицах Неаполя. Поощряемая похотливыми взглядами юноши, она и сама с удовольствием рассматривала готовый ко всему чувственный рот и длинные черные ресницы молотобойца с обнаженной, без единого волоска, грудью. Впервые в своей жизни, когда она уже была слишком измотанной и довольно пожившей, чтобы поддаться соблазну, ее ошеломил вид прекрасного молодого человека.
А тут еще золотистый свет. И захватывающий дух пейзаж. Гранатовые деревья. И (Боже ты мой!) настоящие живые розы.
Под пластами истории все говорит о любви. Согласно местным преданиям, происхождение географических названий в Неаполитанском королевстве связано с несчастной любовью. В честь героев этих преданий и названы те места, где они жили и любили. Эти названия сохранились до наших дней и стали нарицательными.
Вот взять, к примеру, Везувий. Так звали когда-то одного молодого человека, который однажды увидел нимфу, прекрасную, словно драгоценный бриллиант, что он ни о чем другом и думать не мог, только она одна занимала его мысли. Распаляясь от любви, Везувий накалился до того, что стал выдыхать из себя горячий воздух. Наконец он не выдержал и кинулся нимфе навстречу. Но та, обжегшись страстью юноши, бросилась в море и превратилась в остров, который назвали Капри. Видя это, Везувий сошел от любви с ума. Он стал быстро расти и вскоре достиг размеров горы, а печальные вздохи его исторгали пламя. И теперь, не в силах сдвинуться с места и дотянуться до своей возлюбленной, он лишь исторгает огонь и заставляет Неаполь дрожать от страха. Как беспомощный город сожалеет, что несчастный юноша не может дотянуться до своей любимой! Капри лежит в водах моря, и вулкан раскаляется, пышет от страсти и извергает огонь…
Как же мы любим друг друга, могли бы они сказать. (Насколько глубоко проникает самолюбие под видом самозабвенной любви.) Ее тревожило все, но главное его выдержка: ведь ему ведомо, что у нее свое предназначение, свои взгляды на жизнь, а у него в голове опасные мысли. И все же Кэтрин была более предусмотрительна по сравнению с Уильямом, ибо ему предстояло следовать дальше (он молод, и к тому же мужчина), а ей оставаться на месте. Их любви, как не крути, должен наступить конец. От этого прежде всего потеряет она; молодой человек уедет и полюбит снова, физической либо платонической любовью, а у нее больше любви не будет — эта последняя.
Он уезжал в январе, убитый горем, даже плакал навзрыд. У нее же глаза оставались сухими, хотя в душе она переживала разлуку сильнее его. На прощание они обнялись.
— Я буду жить надеждой получить от вас письмо, — сказал он напоследок.
«После отъезда я утонул в грезах», — писал он ей в первом письме. Он рассказывал, как тоскует по ней, описывал примечательные ландшафты, которые напоминали ему… самого себя. Каждое новое местопребывание навевало на юношу воспоминания, он описывал свое состояние (и местные достопримечательности заодно), возникающие ассоциации. Писал он довольно небрежно (Кэтрин находила даже, что его почерк весьма затруднительно разобрать), бесцельно перескакивая с одной мысли на другую.
Где бы Уильям ни находился, он ощущал себя очевидцем событий. В Мессине он побывал вместе с Плинием Старшим. У входа в пещеру сивиллы стоял рядом с Вергилием. В других местах думал в одиночку непонятно о чем. Несуразная мешанина пустых исторических фактов и вымыслов, готовность воплотить любую реальность в пустопорожние мечты заметно ослабляли очарование, таящееся в его посланиях. Без всякого сомнения, такое происходило потому, что Кэтрин больше не была соавтором грез Уильяма, а всего-навсего читательницей его измышлений.
Она тщетно ожидала, что он напишет о ней хотя бы два слова: это показывало, что у нее был твердый характер. Она никогда не находила ничего необыкновенного и примечательного в том, что превосходно играла на клавесине (а это было так на самом деле). Однако не ждала многого от других, чтобы не разочаровываться в себе. От Уильяма же она вообще ничего не ждала. Она сама была… Уильямом, а он был ею.
Любить кого-то означает мириться с такими его (или ее) недостатками, какие себе нипочем не простишь. И если бы Кэтрин решила, что крайний индивидуализм Уильяма в ответной реакции на раздражения нуждается в защите, тогда она, по всей видимости, стала бы взывать к его молодости или же просто к мужской гордости.
— Словно пригрезилось, — так он порой говорил о чем-то только что увиденном. — Я грезил, будто оказался в прошлом. Я шел и шел и все время мечтал. Потом лежал целый час и созерцал гладь воды. А когда меня отвлекли от созерцания, очень рассердился.
Он подробно описывал каждую остановку в своем длительном путешествии. И везде находил предлог для затворнического житья и сладострастной дезориентации. Куда бы юноша ни направлял свои стопы, всегда наступал момент, когда он вопрошал: где это я нахожусь?
— Да, Кэтрин, Кэтрин, я совсем забыл. А где это вы?
Их интимные отношения теперь казались сновидением.
— Я обычно слушал ее музыку будто завороженный, — отозвался как-то Уильям много лет спустя об игре Кэтрин. — Ни один другой музыкант не вызвал во мне такого восторга, как она. Даже не представляете себе, насколько прекрасно она играла, — говорил он, вспоминая ее исполнение произведений разных композиторов. — Казалось, что она не просто играла, а сама сочиняла музыку, наполняя ее смыслом, и музыка лилась прозрачным, ничем не оскверненным потоком. Искусство и личность сливались в ней в единое целое. Она вращалась в самом центре неаполитанского двора, но оставалась ангельски чистой, морально неиспорченной.
Поскольку в те времена, восхваляя добродетели женщины, было принято называть ее ангелом или святой, Уильям старался, чтобы его слова воспринимались не просто как обычное почитание, а проявление глубоких искренних чувств.
«Нужно знать, что из себя представлял в то время неаполитанский королевский двор, чтобы по достоинству оценить значение моих слов, — вспоминал впоследствии Уильям. — Никогда прежде не доводилось мне встречать столь божественно мыслящего небесного создания».
Совершая короткое путешествие по северу Италии, во время которого он сделал бесполезную остановку в Венеции (лишь повздыхал по тому мальчику, а встретиться с ним так и не довелось), Уильям все время продолжал писать Кэтрин, делясь с ней своими безумными фантастическими мыслями, которые мог доверить лишь ей одной. И заявляя о том, что, обладай он достаточной силой духа («меня совершенно не интересует, знают ли другие о моих фантазиях или нет»), изменил бы свое твердое намерение вернуться в Англию, а вместо этого сразу бы приехал обратно в Неаполь. Ничто не смогло бы сделать его более счастливым, лишь бы провести еще несколько месяцев в компании Кэтрин, встретить вместе с ней весну, читать ей книги под любимой скалой на мысу Позиллипо и слушать, как она играет.
В письме, отправленном из Швейцарии, он пишет о музыке, которую сам сочинил: «Читали ли вы когда-нибудь о гномах, прячущихся в глубоких ущельях среди огромных гор? Странные, необычные звуки издает сейчас мой клавесин, и это та самая музыка, под которую в моем воображении танцуют эльфы и гномы — живо и энергично. Всего лишь несколько смертных и мы, любезная Кэтрин, в их числе, можем расслышать слова, что шепчут в темное время окрестные скалы».
Вот еще одна выдержка из его письма: «Как же мне жаль, любезная Кэтрин, что приходится отказаться от надежд провести весну в Портичи и поехать погулять в дикие заросли Калабрии вместе с вами. Я буду все время молиться и просить Господа Бога, чтобы вернуться к вам и слушать вас часами, беспрерывно. Больше всего меня волнует то, что мы снова не увидимся в течение длительного времени. Я не смею надеяться встретить когда-нибудь другого человека, столь глубоко и верно понимающего меня. Не замедлите дать мне знать в любое время, если станете сожалеть о благодарном и любящем вас…»
Пересекая Альпы, Уильям сообщал, что воздух там чище и прозрачнее, чем в любом другом месте, где ему приходилось вдыхать его. Он подробно описывал долгий путь, когда ему довелось пересечь множество долин, окаймленных скалами и наполненных ароматом цветущих пахучих трав, а также рассказывал о своих мысленных путешествиях, где он был вынужден прыгать с камня на камень и возводить замки в стиле Пиранези на вершинах неприступных гор.
И еще он писал, что никогда не перестанет думать о ней. «Только вы одна можете представить, какие мудреные мысли обуревали меня ясным морозным вечером, когда на небе четко виднелась каждая звездочка, — говорилось в его письме. — Жаль, что вы не слышали, что нашептывал мне ветер. А я слышал о странностях во Вселенной, и в ушах у меня звенели голоса, раздающиеся в эфире. Какой же сонм различных голосов доносил до меня холодный ветер, дующий на эти громадные фантастические горы. Я все время думаю о вас, которая находится сейчас там, где всегда лето».
В Неаполе в ту пору зима выдалась необычайно холодной. Здоровье Кэтрин стало резко ухудшаться. Ее домашний врач, пожилой доктор Скотт, поселившийся в Неаполе много лет назад морщинистый человек с высохшей кожей (глядя на него, она каждый раз вспоминала гладкие щеки Уильяма), бросил свои дела и почти все дни проводил в посольском дворце, чтобы наблюдать за больной.
— Неужели я настолько больна, что вы примчались сюда издалека? — спросила она.
— Ну какое там издалека? Всего каких-то пятнадцать километров. А еще я без ума от дальних прогулок, — ответил он, улыбаясь.
И все же излишняя деликатность и озабоченность, которые она поймала в его взгляде, обеспокоили Кэтрин. «А теперь я в Париже, — писал в очередном письме Уильям. — Мое очаровательное затворничество заканчивается. Меня ожидает Англия. Но, дорогая Кэтрин, боюсь, что никогда не стану пригоден для чего-нибудь толкового в этом мире, а обречен лишь сочинять странную музыку, строить воздушные замки, разбивать волшебные сады, собирать картины старых японских мастеров и совершать мысленные путешествия в Китай или на Луну».
А в Неаполе в это время, впервые за тридцать лет, выпал снег.
От Неаполя до Англии — путь неблизкий, но еще дальше от него лежит Индия, родина Джека. Кавалер с болью в сердце заметил, что его обезьянка больна. Джек больше не ходил гоголем, важничая, а еле-еле тащился от стола к креслу, от бюста к вазе. Когда Кавалер звал его, он медленно, с трудом поднимал голову. Из его впалой грудки вырывались булькающие хрипы. Кавалер подумал, а не слишком ли холодновато в хранилище. Он хотел распорядиться, чтобы Валерио перенес спальный ящик макаки на верхних этаж, но забыл. Ему было жаль своего маленького шута, но делать нечего, пришлось начать мало-помалу вытеснять обезьянку из своего сердца. Здесь сыграла далеко не последнюю роль не простая человеческая забывчивость, а нечто более важное.
Случилось так, что королю приспичило затеять охоту на кабанов. Кавалеру пришлось перевозить почти всех своих домочадцев (а это Кэтрин с нужными ей музыкальными инструментами и избранными книгами, а также несколько сокращенный штат обслуги — всего тридцать четыре человека) в охотничий дом в Казерте, где обычно дуют еще более холодные пронзительные ветры. Чтобы Джек не замерз окончательно, его оставили в городском дворце под присмотром молодого Гаетано, которому строго-настрого наказали не спускать с обезьянки глаз. И вот король пригласил Кавалера поохотиться с недельку-другую в предгорьях Апеннин. «Да ладно, я уже привыкла к его отлучкам, — сказала Кэтрин доктору Друммонду, который приезжал через день проведать ее и осмотреть. — Не нужно, чтобы мой муж беспокоился еще и обо мне».
Ей не хотелось, чтобы он беспокоился и о бедном Джеке. Как же подготовить его к неизбежному? Она с опаской думала об этом. И вот пришло известие, что в воскресенье утром Джек не проснулся. Кавалер, услышав горестную весть, отвернулся и долго молчал. Потом расстегнул свою охотничью куртку и обратился к гонцу: «А что, земля все еще мерзлая?» — спросил он. «Да нет, оттаяла», — последовал ответ. Тогда Кавалер тяжело вздохнул и отдал распоряжение похоронить обезьянку в саду.
Кэтрин стало немного полегче, когда она увидела, что муж не слишком уж расстроился, но сама вдруг опечалилась из-за смерти маленького заморского существа, которое так ревностно служило Кавалеру. Ей вспомнилось, как обезьянке нравилось сидеть сгорбившись, словно скрипичный ключ, свернув калачиком волосатый хвост.
Следующее письмо от Уильяма пришло уже из Англии. Молодой человек сообщил, что пишет новую книгу и уже почти заканчивает ее. В этой книге он подробно рассказывает о своих путешествиях, о фантастических мыслях и воображаемых встречах с духами тех мест, где ему приходилось останавливаться. Вместе с тем Уильям поспешил заверить, что, хотя все это и будет написано как бы с точки зрения Кэтрин, тем не менее волноваться ей не стоит, ибо ее имя нигде упомянуто не будет. Он возьмет на себя полную ответственность за все идеи и соображения, которые они породили сообща, и защитит ее от пересудов, злобы и зависти общества. Никто не сможет сказать про нее дурного слова или даже догадаться о ее причастности к книге. Ее роль в его жизни навечно останется тайной, святым таинством. Они оба предстанут перед обществом только в его лице.
Так уж и в его?!
Кэтрин почувствовала себя раздавленной. Может, все же что-то такое хоть в малюсенькой мере и выдает их совместное путешествие в этой книге?
Потом он написал, что отпечатал пятьсот экземпляров книги, а в следующем письме сообщил, что передумал делать тираж в пятьсот экземпляров, оставил всего пятьдесят, а остальные велел уничтожить. Ее он защитил, а себя нет. Если книга попадет в недобрые руки, ее могут неверно истолковать. Поэтому ему не хотелось бы выставлять себя на посмешище. «Но тем не менее книга целиком посвящена вам, любезная Кэтрин», — писал он напоследок.
Она не желала признаться даже самой себе, что Уильям бросил ее, но признаться все же пришлось.
Он писал ей, что сейчас перечитывает свою… нет, нет их… любимую книгу. «Кэтрин, дорогая Кэтрин, помните ли вы то место в начале „Вертера“ после слов героя: „Быть непонятым — наша доля“, где он рассказывает другу о своей юности? Ну разумеется, вы хорошо помните. Но я все равно не могу устоять, чтобы не процитировать этот отрывок, поскольку он весьма точно и образно отражает мои переживания. Итак, слушайте:
„Я мог бы сказать: „Глупец! Ты стремишься к тому, чего не сыщешь на земле!“ Но ведь у меня была же она, ведь чувствовал я, какое у нее сердце, какая большая душа; с ней я и сам казался себе больше, чем был, потому что был всем тем, чем мог быть. Боже правый! Все силы моей души были в действии, и перед ней, перед моей подругой, полностью раскрывал я чудесную способность своего сердца приобщаться к природе. Наши встречи порождали непрерывный обмен тончайшими ощущениями, острейшими мыслями, да такими, что любые их оттенки, любые шутки носили печать гениальности. А теперь! Увы, она была старше меня годами и раньше сошла в могилу. Никогда мне не забыть ее, не забыть ее светлого ума и ангельского всепрощения!“[28]»
«Ах, — подумала Кэтрин, — да он же убивает меня наповал!»
Но эта мысль, вопреки ожиданиям, почему-то сильно не потрясла ее.
Вернулся с охоты Кавалер, разрумянившийся, возбужденный. На следующее утро, во время завтрака, взглянув на бледное вытянувшееся лицо Кэтрин — какой же измотанной она выглядела, а он чувствовал себя бодрым и энергичным, как всегда, — Кавалер весь зарделся от напряжения и острых впечатлений, от пронзительного ветра, криков, резкого запаха крови убитых зверей и лошадиного пота, которыми пропитался, пока скакал верхом. И жена стала ему неприятна из-за ее возраста и хрупкой ранимости, из-за того, что всегда сидела дома. Потому, что она печалилась сейчас — он прекрасно знал причину. А также потому (о ревность!), что не мог сдержаться и не стать жестоким.
— Позвольте мне, моя дорогая, напомнить, что мы оба в глубоком трауре.
Она промолчала.
— Вы потеряли моего молодого племянника, я же — Джека.
Пришло еще одно письмо от Уильяма. В нем он выражал недоумение по поводу того, что Кэтрин не ответила на его предпоследнее и последнее письма. «Не покидай меня, ангел мой!» По правде говоря, она уже приготовилась «снять» траур. Уильям стал казаться таким далеким. «Неужели из-за всего этого я переживала? Да еще столь глубоко?»
Как постепенно затихает звук, и вот уже его совсем не слышно, так и возвышенные чувства мало-помалу ослабевают и со временем незаметно исчезают. Становилось все труднее и труднее вспоминать, что она испытывала и чувствовала, когда Уильям находился здесь. В те дни глубина ее чувств была подобна… подобна… Теперь она даже могла спокойно назвать это слово — подобна сновидению.
СИМПТОМЫ. Сильно затрудненное дыхание, тупые боли в области сердца. Потеря аппетита. Жалобы на боли в кишечнике, левом и правом боку, в груди. Периодическая сильная рвота, выворачивающая желудок. Ощущение слабости в правой руке. Большинство этих симптомов проявляется время от времени. Головные боли. Слабость и сонливость. Каждое утро на подушке остаются седые волоски. (Женские слабости — характерные. Мужчина болеет, женщина благородного происхождения угасает.) Потеря самоуважения. Беспокойство, что ее состояние вызывает у мужа озабоченность. Отвращение к пустословию других женщин. Мысли о небесах. Похоже, возникает безразличие ко всему.
ДИАГНОЗЫ. Доктор Друммонд заподозрил упадок сил. Или, может, полное истощение жизненных сил. Ей исполнилось всего-навсего сорок четыре, но болеет она уже десятилетия.
МОЛИТВЫ. Воздавать хвалу Господу за все его благодеяния. Смиренно молить о прощении за все прошлые прегрешения и о снисхождении к нечестивому безбожнику-мужу. Больше думать о небесах, где вылечат все хвори. Боже всемилостевый и справедливый.
ПИСЬМА. Друзьям и родственникам, возвращающимся домой, не показывать удрученности и уныния. «Боюсь, что больше никогда не увижу вас». В письме к мужу, написанном в феврале, когда охотничьи оргии были в самом разгаре, и Кавалеру приходилось частенько уезжать из дома, просматривается мучительное самоуничижение: «Как нудно тянутся часы, которые мне доводится проводить в отсутствие любимого моему сердцу и как тягостно мне без него. Вот стул, на котором он любит сидеть, а теперь он стоит пустой, и сердце мое наполняется болью, а бедные глаза застилают слезы. Прошедшие годы, когда мы были женаты, ничуть не ослабили мою любовь, а наоборот, возвысили ее до такой степени и столь разбередили мои раны, что ничего не могу с этим поделать. Какие силы я только не прилагала, чтобы обуздать свои чувства, но совладать тем не менее не смогла. Как я ни убеждала себя, да все без толку. Никому не позволено познать ничтожную тревогу неразделенной любви, кроме тех, кто на самом деле испытал это чувство. Когда он представляет все в ином свете, когда его нет, какой же одинокой и отчужденной ощущаю я себя. Я ищу утешение в общении, а обретаю там еще большую тревогу. Увы, единственное мое наслаждение, единственное утешение — все замыкается на нем».
МУЗЫКА. Не верно, что в его отсутствие музыка была ей безразлична. Но мелодия, исполняемая на клавесине, всегда в таких случаях носила грустный оттенок. Музыка возвышала чувства, но никогда не прогоняла их прочь.
СТРАСТНОЕ УВЛЕЧЕНИЕ. С отъездом Уильяма она стала более ранима, чем когда-либо раньше. Но подобная страсть в замужестве обычно неестественна. В таком случае всегда нужно стремиться обуздать страсть, отвлечь себя чем-то.
Она принялась осматривать новые места в мертвых городах, ходить на музыкальные вечера во дворце австрийского посла и наносить визиты одной сицилианской аристократке из знатного рода, которая, отправив на тот свет десять, нет, одиннадцать человек с помощью кинжала или яда, в конце концов была осуждена всеми своими сородичами и в качестве наказания заточена в роскошные апартаменты в монастыре под Неаполем. «Ей было примерно двадцать три, — рассказывала Кэтрин своему супругу. — Она приняла меня, сидя в постели и опираясь на атласные подушки, предложила отведать макарон и всякие прохладительные напитки, разговаривала вежливо и весьма оживленно. Невозможно было представить, что кто-то с такими элегантными манерами, как у нее, способен на подобные злодейства. У этой женщины застенчивое, даже доброе выражение лица», — с удивлением отмечала Кэтрин.
Этот факт не удивил бы даже самого тупоумного туземца страны, где она жила, поскольку любой местный крестьянин знал, что бракованные товары нередко продаются под видом доброкачественных. Но Кэтрин была пришелицей с Севера, воспитанная в ласке и неге, она не принадлежала ни к крестьянскому, ни к аристократическому сословию, истово верила в Бога и, будучи протестанткой, считала, что внешность должна соответствовать внутреннему содержанию. «Она совсем не похожа на убийцу», — мягко говорила Кэтрин.
Пришла весна, наступил теплый благоухающий апрель. Большую часть дня она лежала в постели. В своих письмах Уильям по-прежнему восторженно писал о будущем, но его послания не радовали Кэтрин. Она знала, что для нее будущего нет. Она могла лишь вспоминать прошлое и любить его.
Кавалер больше недели находился в археологической экспедиции в Апулии. Кэтрин, не в состоянии подняться с постели, с каждым часом чувствовала себя все хуже и хуже. В душную апрельскую ночь, когда приступ астмы был просто невыносимым и пришла мысль, что уже начинается агония, она, пытаясь отвлечься от мрачных предчувствий, решила написать мужу письмо.
Раньше Кэтрин никогда ничего не боялась, а теперь вдруг испугалась. Долгий и мучительный путь к смерти назойливо вызывал кошмарную мысль, что ее могут похоронить заживо. Кто знает, может, она избавится от этого наваждения, если напишет письмо Кавалеру с просьбой не закрывать крышку гроба в течение трех дней после смерти. Но, чтобы попросить об этом, ей прежде нужно признаться в своих опасениях, что через несколько дней, даже через несколько часов не сможет писать ему. Затем сообщить, что не способна выразить должным образом свою любовь и нежность, которые испытывает к нему, и что только он, он один, был для нее источником радости и всех земных наслаждений. Одно лишь его слово, прозаическое слово, спасет ее от всех этих сумасбродных, земных чувств, испытываемых к Кавалеру, подведет к мысли о еще более величайших райских блаженствах и позволит надеяться, что наступит день, когда и он окажется убежденным приверженцем христианской веры и прилежным прихожанином.
Вообще-то, Кэтрин не думала, что ее муж станет когда-нибудь верующим (он им так и не стал). Ее странное желание обратить мужа в христианскую веру возникло из привычки разговаривать в возвышенной, напыщенной манере. Ей хотелось, чтобы он понял и согласился с реалиями такого подхода, дабы они общались в подобной форме и в конечном счете поверяли друг другу истинно сокровенные чувства.
Однако он, разумеется, никогда не сможет оценить вознаграждение, полученное от высокопарной речи. Поскольку все глубоко упрятанные и сдерживаемые чувства, которые… Тут Кэтрин начала задыхаться, хватать воздух и мучительно вспоминать, что еще хотела написать в этом письме, искреннем прощальном письме. Помимо уверений в любви, помимо того, что просит забыть и простить все ее прегрешения, сама прощает мужа за то, что он оставляет ее одну на длительное время, кроме того, благословляет его и просит поминать ее добрым словом… Все это она помнит, а вот какая же еще была просьба? Ах, да: «Пожалуйста, не заколачивайте гроб, когда я умру и меня положат в него, до тех пор, пока не возникнет острая необходимость». Она напоминала мужу, чтобы он в своем последнем завещании выполнил то, что обещал и распорядился похоронить его рядом с ней в церкви Слебеха, когда Господь соизволит призвать Кавалера к себе.
Но это, как она надеется, произойдет не скоро, через несколько десятилетий, а до той поры — следующее предложение далось Кэтрин с трудом, так как приступ астмы затянулся, и она долго не могла вздохнуть, — а до той поры, Бог даст, он не будет страдать в одиночестве. «Пусть все земные и небесные блаженства снизойдут на вас и пусть вы будете всеми любимы так же, как мною. Остаюсь навеки преданной вам супругой, прощайте».
Запечатав письмо, она почувствовала облегчение и впервые за многие недели легко уснула, погрузившись в глубокий, спокойный сон.
Пришло лето, а вместе с ним и жуткая, угнетающая жарища. Кавалер сердился на Кэтрин, что она умирает не вовремя — создает неудобства, отвлекает его от срочных, нужных дел. Когда в июле они переехали на загородную виллу у самого подножия Везувия, в ее самую любимую из трех резиденций, он находил тысячи причин, только чтобы задержаться на несколько дней в расположенном поблизости королевском дворце. Доктор Друммонд каждое утро навещал и осматривал больную. Он передавал всякие слухи и сплетни, стараясь рассмешить Кэтрин, приносил с собой сладости, чтобы возбудить у нее аппетит, и раз в неделю ставил ей пиявки и отворял кровь.
Но вот в одно августовское утро он не появился. Она не притронулась к обеду и в три часа дня послала гонца справиться, что же произошло. Вернувшись, тот сообщил, что доктор поехал не в коляске, как обычно, а взял верховую лошадь, но километра полтора до виллы та выбросила его из седла, и назад в город доктора принесли на носилках. Ей сказали, что он серьезно повредил ноги, позвоночник и ушиб почки. Спустя неделю доктор Друммонд скончался. Услышав эту горестную весть, Кэтрин заплакала в последний раз в своей жизни.
Впоследствии Кавалер не изменил своего убеждения, что это Кэтрин была повинна в том ужасном случае и что этот инцидент ускорил ее смерть, последовавшую всего через двенадцать дней.
Она сидела в своем любимом кресле во дворе напротив миртовой рощицы и читала книгу, как вдруг внезапно потеряла сознание. Когда ее внесли на руках в дом и уложили в постель, Кэтрин открыла глаза и попросила принести небольшой овальный портрет Кавалера, который смиренно возложила себе на грудь. Затем она прикрыла глаза и в тот же вечер умерла, так и не открыв их больше.
Тем, кто не знал Кэтрин близко, Кавалер описывает ее следующим образом:
«Жена моя была невысокого роста, стройненькая, элегантная, с изысканными манерами. У нее были очень светлые волосы, с возрастом они ничуть не поседели, глаза веселые и живые, прекрасные зубы, лукавая улыбка. До конца она никогда не раскрывалась, эмоционально особо не проявлялась, великолепно владела собой и прекрасно знала, как несколькими, будто вскользь брошенными словами поддержать разговор, но не брать инициативу в свои руки. Хрупкое телосложение и слабое здоровье сказались на ее образе мышления. Прекрасно воспитанная, образованная, великолепная музыкантша, она впоследствии сильно нуждалась в общении, которого, однако, вынуждена была избегать по причине болезненности и самосохранения. Она казалась благословением и утешением тем, кто общался с ней, и все они будут с глубоким прискорбием вспоминать о ней». Кавалер с горечью думал о ее добродетелях, одаренности и предпочтениях. Надо сказать, что о себе и своей роли он говорил все же мало.
Несказанное горе обернулось непонятными странностями, писал Кавалер Чарлзу: «Я понес такую утрату и ощущаю такую печаль, о которой ранее даже не предполагал».
Впервые в жизни он испытывал нечто ужасное. В мире полно предательств и измен. Вы что-то намерены сделать, устраиваете свою жизнь, и вдруг все идет наперекосяк. Как раз на следующий день кто-то из королевских пажей в Портичи случайно открыл дверь в заброшенную часовню и только шагнул в притвор, как оттуда хлынула волна холодного, ядовитого вулканического газа, накопившегося во внутреннем помещении. Мальчик мгновенно погиб. Обеспокоенный король поднял шум, отдал соответствующие распоряжения и навесил на свое нижнее белье еще несколько амулетов и талисманов, которых и без того было предостаточно. А если вспомнить, что случилось со старым приятелем Друммандом, когда он ехал с визитом… нет, тут Кавалер вдруг подумал, что и с ним самим произошло нечто ужасное. А он ведь не носит никаких волшебных талисманов, рассчитывая всего лишь на собственный разум и устоявшиеся привычки.
«Нечто ужасное. Нечто такое, что нужно встречать спокойно. Все-таки у меня счастливая жизнь», — решил он.
Мудрый человек готов ко всему; он знает, как и когда надо уступить и смириться, он благодарен за все жизненные удовольствия, не злится и не хнычет при неудачах (и такое бывает, не всегда же одно везение).
Потом разве он не великий коллекционер? А коли так, то нельзя терять чувства уверенности и притом надо все время стараться, чтобы тебя не сбили с толку. Кавалер не задумывался над тем, сколь глубокие и сильные чувства он испытывал к Кэтрин или в какой мере она была необходима. Не задавался и вопросом, нуждается ли он в ком-то так же, как и в жене.
Коллекционеры и хранители коллекций нередко склонны к мизантропии без особого на то побуждения. Они согласно подтверждают, что да, их больше заботят неодушевленные предметы, нежели живые люди. Пусть других такое отношение шокирует — коллекционеров это не волнует. Они знают, что предметам можно доверять — те свою природу не меняют. Их привлекательность и очарование не приедаются. Вещи, разного рода редкости обладают непреходящей, присущей только им одним внутренней ценностью, в то время как ценность людей преходяща и зависит от того, насколько они нужны в данный момент другим людям. Коллекционирование придает самовлюбленности неуемную страсть, что всегда привлекательно, но одновременно настраивает других против страсти и заставляет ощущать собственную уязвимость. Оно порождает обделенных, которые с горечью переживают неудачи и стремятся обезопасить свою жизнь. Кавалер не представляет себе, в какой мере любовь Кэтрин помогала ему сохранять спокойствие и безопасность.
Он ожидал большего от своей способности к замкнутости и отчуждению, которая органически дополнялась особенностями его характера. Одной только замкнутости не хватало бы ему, чтобы справиться с горем. Нужно еще обладать и стоицизмом, под которым подразумевается, что нуждающийся в этом качестве действительно испытывает боль утраты. Он и не ожидал, что горе так сильно придавит его, что все вокруг сразу же померкнет. Лучом света казалась ему теперь любовь Кэтрин, когда этот луч угас. Ни слезинки не проронил он, и когда сидел у смертного одра Кэтрин и вынимал из ее одеревеневших рук свой портрет, и когда снова вложил ей в руки этот портрет, а она уже лежала в гробу. Хоть он и не плакал, все же его волосы (вмиг поседевшие), его лицо (ставшее еще более сухим и морщинистым) красноречиво говорили о внутренних переживаниях и неутешном горе. И тем не менее Кавалер не знал, как можно укорять самого себя. Он и так всей душой любил Кэтрин, был предан жене больше, чем того требовал укоренившийся обычай. И всегда был откровенен и искренен с ней.
Он присел у решетки для вьюнов и посмотрел на миртовую рощу. Как раз на этом месте Кэтрин потеряла сознание. Здесь она частенько сидела вместе с Уильямом. Раскидистая сетка паутины опутала отверстие на самом верху решетки. Отсутствующим взглядом Кавалер несколько секунд непонимающе смотрел на паутину, потом почему-то решил отыскать паука и в конце концов увидел его, неподвижно сидящим в дальнем углу плетения. Кавалер приказал слуге принести альпеншток, поднял его, дотянулся и смахнул всю паутину.
Письма Кавалера говорят о прочной, неподдающейся контролю меланхолии, целиком охватившей его. «Подавленность, тоска, вялость — как же утомительно писать эти слова — становятся моим уделом», — отмечает он. Кавалер не любил переживать несчастье слишком глубоко, но его встревожил тот факт, что он вообще перестает испытывать это состояние. Ему хотелось переживать, как прежде, но не слишком уж сильно и не слишком слабо (так же, как хотелось быть и не юным, и не старым). Он очень желал, чтобы ничто не менялось и все оставалось, как раньше.
«Вы бы меня теперь не узнали, — писал он Чарлзу. — Из жизнерадостного, энергичного, отзывчивого, еще совсем недавно интересующегося всем человека я превратился в существо, которому безразлично многое из того, что прежде радовало. Это совсем не значит, что и вы, дорогой Чарлз, теперь безразличны мне, как отнюдь не безразличны и многие другие. Это, скорее, охватившая меня апатия. — Он поднял перо и, перечитав написанное, добавил, стараясь как-то сохранить оптимистическую нотку: — Надеюсь все же, что апатия не является неизбежным и постоянным состоянием моей души».
Он задумал переиздать книгу про вулканы, снабдив ее рядом новых рисунков. «Но пока приходится воздерживаться, — сообщал он Чарлзу, — так как не могу преодолеть чувства усталости». Рассказывая о недавней поездке в Рим для приобретения новых картин, он писал: «Меланхолия не оставляла меня и там. Новые покупки дают мне мало удовлетворения». Про одно свое приобретение Кавалер сообщает более подробно: «Картина малоизвестного художника XVII века из Тосканы, отражающая скоротечность человеческой жизни. Замысел свой художник выразил исключительно точно, а мастерство исполнения — просто поразительно». Он без особого интереса, тупо посмотрел на картину, где при удачно выбранном ракурсе были искусно изображены цветы и зеркало, перед которым сидела и разглядывала себя полная неги молодая девушка. Впервые в своей жизни Кавалер не испытывал наслаждения от нового приобретения для пополнения коллекции.
У Кавалера было гибкое тренированное тело. Он без труда, как и прежде, скакал верхом, плавал, ловил рыбу, охотился и взбирался на гору. Но теперь между ним и любым предметом, на который он обращал внимание, как бы возникала пелена, не позволяющая понять истинный смысл этого предмета. Во время удивительной ночной рыбной ловли, когда от очарования захватывает дух, он безучастно смотрел и слушал, как тараторят на своем непостижимом местном диалекте двое его слуг Гаетано и Пьетро. Навстречу этой трескотне летело эхо других голосов с соседних лодок. Похожее на непонятные выкрики неведомых зверей, оно пересекалось над черными водами залива и затихало вдали во тьме ночи.
Да, Кавалер сохранил прежнее здоровье. Способность чувствовать и степень энтузиазма соответствовали, как он заметил, возрасту, однако ощущал при этом, что его взгляд становится тупым и бессмысленным, а слух и обоняние менее острыми. Кавалер пришел к выводу: он стареет. Без сомнения, сказывается и смерть Кэтрин, но все же главная причина — прожитые годы. Хотя он не сдавался и всячески стремился преодолеть старческие слабости.
Кавалер никогда не считал себя молодым, как он говорил гадалке. Но вот умерла Кэтрин, и он сразу почувствовал себя старым. Ему было всего пятьдесят два года. Сколько же лет нагадала ему прожить Эфросина? Он тогда сам снимал карты и выбирал из колоды свою судьбу. Интересно, на кой черт нужна ему эта жизнь еще в течение двадцати одного года?
Не хочется никаких компаньонов и собеседников. Главное — быть одному. Замкнуться в собственных чувствах и переживаниях. Сначала нависает какая-то пелена и все подергивается дымкой. Потом изредка выплескиваются гнев и сильная страсть. Затем наступает пустота. Начинаешь думать, что успел сделать, вспоминать, что натворил. Когда оцепенение проходит, оказывается, делал все урывками, под влиянием сиюминутных эмоций, наворотил такого, что и разобрать трудно. Все с прорывающейся спонтанно энергией. Все с огромными усилиями.
Теперь пресыщен, наелся до отвала. Пока хватит.
Через несколько месяцев после смерти Кэтрин Кавалер отправился в Калабрию посмотреть на последствия землетрясения. Он увидел там раздавленные, покрытые грязью и пылью тела, вытащенные из-под развалин, их искаженные в предсмертных муках лица и сжатые кулаки — люди часто любят смотреть на погибших в катастрофах. Среди трупов оказалась девочка, которую откопали живой, хотя она и пролежала восемь дней под обломками рухнувшего дома, зажимая ладошкой сквозную рану на правой щеке.
«Да, зрелище жуткое. Более страшную картину вряд ли увидишь. Но она меня не пугает».
На мгновение, всего на одно мгновение, он увидел себя сумасшедшим, притворившимся разумным существом. Сколько же раз он уже совершал восхождения на эту гору? Сорок? Пятьдесят? А может, и все сто?
Запыхавшийся, в шляпе с широкими полями, прикрывающими его худощавое лицо от палящих лучей солнца, он остановился, оглядываясь вокруг. С вершины вулкана хорошо видны далеко внизу город, залив и острова.
Люди с такой высоты кажутся муравьями, их и не различишь, к ним не испытываешь никакой симпатии — сказывается расстояние.
Раньше он различал все, и все его интересовало. «Я мыслю — значит, я существую; я коллекционирую — значит, я существую. Теперь смотри на все, что знаешь, на все, что интересует, на все, что хранишь и передаешь с другой точки зрения. Это мое наследие, и я коплю его».
Теперь предметы отвернулись от него и как бы говорят: ты больше не существуешь.
Гора говорит: тебя нет.
Попы говорят: вулкан — это пасть ада.
Нет! Эти чудовища, вулканы, или огнедышащие горы, далеки от того, чтобы быть символами или подобием ада, они, скорее, полезные клапаны для выпуска огня и пара, потому как, если им не давать выхода, они станут причинять еще более ужасные разрушения и значительно чаще, чем сейчас.
Он спустился в неглубокий ров, опоясывающий конус, стал там на колени и ладонями оперся о пыльные камни, потом лег на живот, вытянулся и приложил ухо к земле. Все тихо, а тишина говорит о смерти. О ней же говорил и густой, желтоватый, спертый воздух и острый сернистый запах, идущий из трещин и щелей, и нагромождения камней и тефра[29], и высохшая трава, и гряда облаков, повисших в сине-сером небе, и спокойная гладь моря. Все вокруг говорило о смерти.
Ну а если посмотреть окрест не таким мрачным взором? Да, гора это — символ всеобщей смерти: ее грозная лавина, всепожирающий огонь («терминатор Везувий», как сказал бы великий поэт), но она же и символ жизни, человеческой живучести. В этом смысле природа в своем развитии неуправляема; убивая, лишая жизни, она несет с собой культуру, руками человека создавая удивительные творения. В природных катаклизмах есть нечто такое, что достойно восхищения.
Под землей находятся залежи шлаков и глыбы великолепных минералов, оплавленные и спекшиеся камни и темное, еще не прозрачное вулканическое стекло; под ним — более тяжелые пласты, составляющие ядро расплавленной магмы. Каждый раз, когда вулкан извергается, он деформирует эти пласты, накладывает новые слои и утолщает их. А у подножия вулкана, пониже каменных нагромождений, вывороченных из недр, и рядов желтых кустарников расположены деревни, отлого спускающиеся к кромке моря. В этих деревнях еще более весомые пласты человеческой деятельности: орудия труда, предметы культуры, искусства. Помпеи и Геркуланум были погребены под слоем пепла, а теперь — вот чудо времени — раскопаны. Но вдоль побережья тянется Тирренское море, и под его водами — царство атлантов. Всегда есть что-то, о чем мы пока не знаем, но и это со временем тоже будет обнаружено.
Земля скрывает несметные сокровища для коллекционеров.
В земле живут умершие, сокрытые вулканическими пластами.
С землей церемониться нечего, Кавалер докопался до слоев, где залегают минералы. Он сыт по горло двором с его грязными интригами, развеселым королем, великолепными сокровищами, доставшимися ему. А вдруг он возьмет да и распрощается со всем этим навсегда, навеки? Да, в настоящий момент пусть все пропадает пропадом.
Если бы Кавалер увидел подкупающую красу и благодать, которые нередко обнаруживаются на самых вершинах гор, ему бы это понравилось. Но пока все его помыслы устремлены на то, чтобы взобраться еще выше. Он вообразил, будто поднимается ввысь на этом новомодном французском чуде — воздушном шаре-монгольфьере вместе с группой спутников, нет, только с молодым слугой Пумо, и оттуда, с высоты, глядит вниз на Везувий, и чем выше он взлетает, тем меньше кажется вулкан. Его охватывает неописуемое блаженство оттого, что он поднимается без особых усилий, все выше и выше, прямо в безоблачную небесную высь.
А еще он любил вызывать в памяти картины прошлого, примерно так же, как Уильям рисовал их Кэтрин. Но почему-то ему все время «вспоминались» гигантские катастрофы. Скажем, панорамная картина крупнейшего извержения в 79 году нашей эры. Наводящий животный страх грохот, грибовидное облако, померкшее солнце, разверзшаяся гора, изрыгающая пламя и ядовитые пары. Крысиного цвета пепел и сползающая вниз коричневая масса лавы. И ужас, обуявший обитателей Помпеев и Геркуланума.
Как и в более близкой нам истории, один из двух разрушенных во время ужасной катастрофы городов повсеместно приобрел печальную известность, оставив далеко позади другой пострадавший город. (Как зло пошутил один остряк-самоучка, у Нагасаки оказался незадачливый рекламный агент.) Ну ладно, Бог с ним, пусть он выберет Помпеи, посмотрит, как льет с неба смертоносный дождь, может, ему не захотелось бы тогда удирать раньше времени, потому что уже в те далекие времена он был бесстрашным коллекционером. Да как же уходить-то отсюда, не подобрав вон ту вещь? Так, видимо, появился он на этой улице, опустился на колени и исчез под толстым слоем пепла. Это, наверное, тот самый коллекционер, который вспомнил строки из «Энеиды» и начертал их на стене своего дома: «Все погрузилось в тишину…» (эти слова потом обнаружат при раскопках города). Жадно захватывая воздух ртом, он не успел дописать и погиб.
Как во сне (словно перед смертью), он быстро выбрался из обреченного города, всячески стараясь, чтобы его хоть кто-нибудь заметил. Почему бы ему не стать самым знаменитым свидетелем (и жертвой) извержения? Может, вообразить себя подлинным Плинием Старшим, ощутить резкие порывы, находясь на самом носу флагманского корабля, огибающего мыс Мизенум, или представить, что он стоит вместе с Плинием до самого конца, когда уже нечем дышать, словно при приступе астмы (о Кэтрин!), и их окутывают смертоносные ядовитые пары… Но не в пример своему молодому племяннику, который всегда кем-то себя воображал (и в сорокалетнем возрасте Уильям будет гордиться, что остается вечно молодым), Кавалеру трудно представить себя другим лицом, при любых обстоятельствах он остается самим собой.
В ту ночь он уснул на склоне вулкана.
Если Кавалер фантазировал, то только о будущем, мысленно перескакивая через годы, которые ему предстояло прожить (он знал, что ничего достойного или интересного уже не предвидится), о будущем после своей смерти. Думая о нем, Кавалер пристально всматривался в эту нереальную жизнь после смерти. Даже вулкан может умереть. И залив тоже, хотя Кавалер не мог себе представить такое. Не в силах был даже вообразить, что залив окажется настолько загрязненным, что жизнь в нем умрет. Он видел — природа может создавать угрозу, но чтобы ей самой что-то угрожало — никак не допускал. Он не представлял себе, сколько смертей несет с собой будущее; что произойдет с приятным, ласкающих! ветерком, с голубовато-зелеными водами, в которых весело резвятся пловцы и ныряют за морской живностью мальчишки, нанятые Кавалером. В наши дни, если дети нырнут на дно, у них кожа слезет от ядохимикатов.
Во времена Кавалера у его современников было более высокое представление о природных катаклизмах. Они думали, что мир не такой уж гладкий, как яйцо. Море отступает от изломанной береговой линии, иссушенная зноем земля дробится, превращается в комки и пыль; есть еще груды камней — это горы. Мир, в котором мы живем, — шероховатый, изрытый, покрытый пятнами. Да, по сравнению с Эдемом или первобытной девственной землей он, конечно же, здорово разрушен. Знали бы жившие в те времена люди, какая ужасная гибель грозит миру в наши дни.
Он ждал, когда задует свежий очистительный ветер. Все вокруг оцепенело, словно застывшая лава.
Он заглянул в отверстие вулкана, и как любое другое отверстие, оно призывно поманило: прыгай! Кавалер вспомнил, как после смерти отца Кэтрин он брал жену с собой на Этну, когда происходило полное извержение вулкана. Они тогда остановились у подножия одного из склонов в хижине отшельника (всегда в подобном случае находится подходящий отшельник), и тот рассказал им легенду об одном древнем философе, который прыгнул в клокочущий кратер вулкана, чтобы удостовериться в своем бессмертии. Предполагают, что он все-таки оказался смертным.
Кавалер с опасением ждал начала катастрофы. А это свидетельствовало о том, что меланхолия потихоньку проходит, так как уже возникают мысли о беспомощности других, и он начинает проявлять беспокойство по поводу надвигающейся всеобщей гибели.
Все путешественники, как и Кавалер, с нетерпением прислушивались, не доносится ли из-под земли зловещий гул. Все хотели, чтобы вулкан взорвался или что-нибудь отмочил. Они жаждали своей доли зрелища апокалипсиса. Сидеть в Неаполе в ожидании катаклизма, когда вулкан кажется дремлющим, — занятие скучное и нудное, и вскоре приходит разочарование.
Это было такое время, когда, прежде чем что-либо сделать, в первую очередь учитывали этические соображения. Это было время, когда зарождалась, как мы сейчас говорим, современная эпоха. Теперь же, если простым нажатием кнопки без всяких последствий для себя можно умертвить, например, китайца на другом конце света (удобнее, конечно, выбрать того, кто живет как можно дальше), разве удержишься от такого соблазна?
Люди способны совершать самые тяжкие и пагубные поступки, если только от этого им становится легче.
Как же тонок барьерчик между волей к жизни и желанием смерти! Как же хрупка мембрана между активностью и апатией! А насколько бы возросло число людей, готовых совершить самоубийство, когда бы это можно было сделать легко и безболезненно. Ну а что тут сказать об отверстии… о бездонной дыре, если взять и пробить дыру в каком-то людном месте для всех желающих сигануть в нее? Скажем, где-нибудь на Манхэттене, на углу Семнадцатой улицы и Пятой авеню? Там, где в маленьком музейчике выставлена коллекция Фрика. (Или же дать адрес, где живут еще более обездоленные люди?) А перед дырой повесить вывеску: «Открыто с 16.00 до 20.00. Понедельник. Среда. Пятница. Самоубийство разрешается». И больше ничего не надо. Только одну эту вывеску.
Почему же те, кто раньше даже и не помышлял о самоубийстве, начнут прыгать в провал? А потому что любая бездна — это преисподняя, если ее надлежащим образом обозначить. Возвращаясь с работы домой, купив по пути пачку сигарет, завернув в химчистку и забрав оттуда одежду, погонявшись по тротуару за красным шелковым шарфиком, который сорвал с ваших плеч шаловливый ветерок, вы поневоле вспомните ту вывеску, посмотрите на нее, потупив взор, затем быстро наберете в легкие воздуха, медленно выдохнете и скажете — как Эмпедокл[30] на Этне, — а почему бы и не попробовать.