Его неподвижная тень кривилась на ломаных панелях фюзеляжа, безжалостное солнце, проходя через линзы очков, разноцветно искрило. Узелки на носовом платке, закрывавшем голову, торчали на его тени, как рожки, будто ещё одна шутка бога Пана — уродец с кривой спиной и бриллиантом вместо глаза.
Он коснулся металлического лонжерона и обжёг руку. Никак не привыкнешь, подумал он, отдёргивая руку. После двухдневного ковыряния в этих обломках ладони и пальцы покрылись волдырями. На крыле можно было жарить яичницу.
Во рту жгло. Только это напоминало ему о том, что у него есть тело, которому скоро предстоит умереть. Это его не пугало — расстраиваться не было никакого смысла, но стыдно умирать как раз в тот момент, когда поставил перед собой прекрасную задачу. Похоже, это будет единственная задача, которую ему так и не удастся решить. Он почти сожалел, что она пришла ему на ум.
В этом месте груз пробил корпус самолёта: когда машину завертело, разлетелись по сторонам буровые наконечники из клети; на первых фазах торможения их швырнуло вперёд, поломав задние сиденья, пока самолёт вертелся волчком; затем центробежная сила направила их в бок фюзеляжа, и теперь они валялись разбросанными по песку, а на некоторых остались куски мяса с почерневшей кровью. Он обратил на это внимание ещё вчера и удивлялся, почему нет мух, до тех пор, пока не понял, что здесь не выживает ничто — даже муха.
Он перебирал в уме цифры и названия своих любимых понятий: габариты, вес, рычаги и отношения момента, ожидаемая подъёмная сила, лобовое сопротивление и угол атаки несущих поверхностей, ракурс и кривизна того, к чему испытывал наибольшее влечение, — крыла. Он мечтал обо всем этом, как поэт, отыскивающий драгоценные рифмы среди нагромождения словесного мусора.
Задача была красивой, но и сложной. Жаль было оставлять её нерешённой. Всю свою жизнь он не уклонялся от задач, но теперь выбора не было. Можно сказать, смерть — это способ уклониться от решений.
Чья-то тень приблизилась к его собственной, и ему это не понравилось. Прошёл час с того времени, как он их оставил, но они все ещё были ему противны за то, что не согласились с его идеей.
— Раньше мы вас не видели на нефтеразработках.
Он нарочно прикрыл глаза — как будто удалив человека из поля своего зрения, можно лишить его существования. Тянулась тяжёлая жаркая тишина.
— Вы бурильщик?
— Нет, — ответил он, все же глянув на подошедшего. Им оказался штурман. Штурман был ему не так отвратителен, потому что обладал техническим умом и мыслил цифрами.
— Не в отпуск же вы сюда явились, — сказал Моран, и Стрингер опять возненавидел его.
— Как ни странно, в отпуск. — Слишком легко люди хватаются за готовые ответы. — Мой брат — геофизик-аналитик в Джебел Сарра. Я навещал его. — Он был не прочь поговорить о брате: Джек обладал великолепным умом, он им гордился.
Моран стоял, уперев руки в бедра, по лицу катился пот, и его поражало, как этот мальчишка может часами стоять на солнце. На нем даже не видно испарины. Все же стоит поговорить насчёт его предложения. Если им суждено отдать концы, то уж лучше так…
— Вы тоже геофизик?
— Нет.
Моран подождал ещё, но разъяснении не последовало. Первое чувство насчёт этого мальчишки его не подвело: к таким нужен подход, встречаются типы, которые вроде и рядом с тобой — и при этом очень далеко.
— В какой области вы работаете?
Стрингер старательно рассматривал наклон крыла, будто в нем ища ответ. Моран ждал.
— Конструирование самолётов.
— Ого! И сколько вы учились?
Узкое лицо Стрингера повернулось к штурману, глаза медленно заморгали.
— Учились чему?
— Конструированию самолётов.
— А сколько, вы думаете, мне лет?
Смерив его взглядом, Моран ответил:
— Двадцать — двадцать два.
— Мне за тридцать. Уже два года я руковожу конструкторским отделом в фирме «Кейкрафт».
Моран, соглашаясь, кивнул: трудно было подвергнуть сомнению то, что говорит этот юнец, — такой уж у него тон.
— Вы кажетесь моложе, потому что выбриты.
— Я никогда не выхожу небритым.
Моран снова кивнул. Реплика была верна по существу: юный мистер Стрингер предпочитал бриться ежедневно, как требуют приличия. Он взял с собой электробритву в Центральную Ливийскую пустыню и пользуется ею. Каждый сходит с ума по-своему.
— Вы сказали, — продолжал Моран, подумав при этом, каким громким кажется его голос в этой тишине, — что исследовали самолёт. И что будто его можно заставить взлететь.
— Я не готов обсуждать эту тему. — Стрингер отвернулся, сделав вид, что сосредоточенно рассматривает разбитую гондолу. Морану подумалось; боже, на это уйдут часы, но я должен все выяснить.
Он задавал вопросы, демонстративно вежливо и будто незаинтересованно, зондируя Стрингера…
Невозможно было смириться с тем, как заканчивался и этот день. Трудно было поверить, что с закатом снова воцарится молчание. Они начали выходить из укрытия, будто для того, чтобы понаблюдать, как краснеют дюны и с наступлением сумерек окрашивают песок; но в действительности они вставали на ноги в знак невысказанного протеста: дни их сочтены, вот минул ещё один, и нет никаких признаков того, что мир не вычеркнул их из памяти.
— Что же, мы совсем никому не нужны? — спросил Белами, а Кроу укоризненно покачал головой. Обычно Белами не выставлял напоказ свои чувства.
— Ничего не понимаю, — только и мог ответить Таунс. — Ничего не понимаю.
Тилни суетился так, словно ему нужно куда-то идти, а потом вспоминал, что идти некуда. «Надо было пойти с ними, надо было слушать капитана Харриса. Боже, здесь же нельзя оставаться, а?» — вопрошал он то ли самого себя, то ли темнеющее небо, повернувшись спиной к своим спутникам — уже потерянный. Для него сейчас существовали две вещи: он сам и мысль о смерти.
Чтобы как-то его успокоить, Лумис пообещал:
— Они прилетят завтра. Сто процентов.
Кроу полез за сигаретой, но вспомнил, что сигареты кончились, и сказал:
— Жди — сунутся спасатели в этот уголок нашего шарика. — Он испытывал бередящее душу облегчение от того, что язвил над последней своей надеждой.
Наблюдая за тем, как на небе угасают последние признаки дня, Лумис думал: «Если ей скажут, что я пропал во время авиакатастрофы, она будет думать обо мне как о мёртвом и сама перестанет бороться за жизнь. Мы как-то говорили об этом — если один из нас умрёт, другому тоже незачем будет жить; конечно, многие так говорят, но мы-то и думали так, я и сейчас так думаю. Если бы я сейчас узнал, что она умерла, я бы ушёл в пески, и ребята смогли бы воспользоваться моей долей воды. Она не должна умереть, но прежде всего не должна умереть от мысли, что осталась одна».
В то самое время, когда он через тени дюн и лежащие за ними мили пространства обращался к Джил, на небе взошли звезды; ведь телепатия — доказанная штука. Он повторял про себя ходульные фразы, принятые в телеграммах, утверждая, что жив, здоров и что она должна быстро поправиться.
Зажгли коптилку, дым от неё тёмным следом подбирался к белому шёлковому пологу.
— Курнуть у кого-нибудь есть? — спросил Уотсон. Молчание подтвердило: ни у кого не осталось.
— Когда вернусь, напишу в «Миррор», — сказал Кроу. — «Как я бросил курить за три дня».
Моран присел на ещё тёплый песок рядом с Таунсом и сказал:
— Я несколько часов слушал Стрингера. Он прав. Это возможно.
С севера подул лёгкий ветерок, шёлк над их головами зашевелился.
— Что? — словно очнулся Таунс.
— Дай нам месяц, и мы улетим.
В тишине слышно даже то, что говорится шёпотом; в пустыне ничто не адресуется кому-то одному — всем сразу. Тилни повернулся к Морану, штурман затылком почувствовал его трепетное дыхание.
Негромкий ответ Таунса прозвучал резко, как окрик:
— Хорошо, тогда мы летим!
У Морана даже ёкнуло внутри.
— Что же ты не запускаешь двигатель?
Подсел поближе Лумис: разговор шёл как раз о том, о чем он думал. Белами обернулся, ища Стрингера, но его вблизи не оказалось. Едва колебался фитилёк Уотсоновой коптилки, и их тени на стенках самолёта.
— Я ведь так сказал, Фрэнк. Для смеха. — Таунс резко встал, вздыбив полог.
— О чем вы там? — спросил Кроу.
Таунс вышел из-под навеса, задрав голову, он осматривал небо. По привычке. Морана обеспокоила резкая реакция командира. Он решил уточнить ситуацию.
— Стрингер авиаконструктор. Он убедил меня, что можно разобрать это корыто и из его деталей собрать самолёт поменьше. Вот и все.
Он и сам не понимал, зачем рассказал обо всем Таунсу. Лучше бы промолчать, и он равнодушно заключил:
— Ничего серьёзного. Так — умственная разрядка.
Кроу встал.
— Что ж, надеюсь, она тебе на пользу. — И пошёл в самолёт проверить Бимбо.
— За месяц можно и пешком дойти, — вставил Уотсон.
— Конечно, — согласился Моран. — Забудем об этом.
— Не вижу смысла, — сказал Белами.
— Никакого смысла, — вновь согласился Моран и отошёл в сторону, но не туда, где стоял Таунс.
— Я думал, все это серьёзно, — по-детски закапризничал Тилни. — Я думал, он и вправду собирается поднять самолёт.
Белами отодвинулся, не видя возможности его утешить. В посёлке он встречал его редко: Тилни служил разъездным курьером — при встречах с таким парнем обычно смотришь в бумаги, которые он тебе привёз. Здесь, в тусклом свете коптилки, Тилни обрёл человеческие очертания: капельки пота на мягком пушке, покрывавшем лицо, бегающий, ускользающий взгляд.
— Мы здесь теперь на веки вечные, — заявил Уотсон, глядя на курьера.
Белами подумал: нарочно пугает малого. А сержант не унимался:
— Смотри — прошло уже трое суток, а спасателями и не пахнет. Если бы они искали, то давно бы нашли. Здравый смысл подсказывает…
— Ты что-нибудь слышал о надежде? — перебил его Белами.
— Не привык себя обманывать. — Уотсон открыл свою бутылку. Воду он распределял так: полбутылки на ночь, следующий глоток на восходе солнца. Но стоило во рту оказаться прохладному металлическому горлышку, как он уже не мог остановиться и глотал влагу, пока не опорожнял бутылку, испытывая покой и насыщение ещё и потому, что никто теперь не орал — и никогда впредь не будет — над головой по двадцать четыре часа в сутки: «Сержант Уотсон!»
Чтобы не слышать бульканья воды, Белами ушёл в самолёт. Сегодня у него начали трескаться губы. Он глянул на Кепеля.
— Все в порядке, малыш? — Кепель не открывал глаз, его дыхание было неровным. Видимо, Таунс сделал ему ещё один укол.
Белами решил: «Когда наступит час, мальчик будет единственным, кто не испытает мучений, даже если мне самому придётся дать ему сверхдозу». Он посветил вниз фонариком, заметил, что в брезентовом мешке собралась моча, и опорожнил его. Кроу сидел в хвостовой части, баюкая обезьянку.
— Вонь невыносимая, — заметил Белами.
— Зажми нос прищепкой.
— Она уже пила?
— Половину моей дневной нормы. — Кроу будто бы гордился собой.
— Ты рехнулся!
— Я такой.
— Не дури, Альберт. Ты же знаешь, что поставлено на кон. Тут или твоя жизнь, или её.
— Но ведь это моя вода.
— А мне что — спокойно смотреть, как ты отдаёшь концы?
Кроу наморщил нос и отрезал:
— Я всегда делаю то, что мне нравится, дружище.
— Ну, теперь тебе осталось уже недолго.
Тотчас же пожалев о сказанном, Белами вытащил свой дневник и записал:
«Третьи сутки. Никаких признаков поисковых самолётов. Интересно, где теперь Роб и Харрис. Бедняга Тракер, никак не могу его забыть. Сегодня началась жажда, по-настоящему. Кепель пока держится, мне почти хочется, чтобы это для него кончилось. Все мучаются, и я в том числе, а Альберт делится водой с обезьянкой. Сигарет не осталось, нет ничего, что можно было бы протолкнуть в желудок…»
В первый раз и совсем неосознанно он закончил запись нотой безнадёжности:
«Если кто-нибудь это прочтёт… есть только один вопрос, который мы хотим задать. Почему нас не искали?»
Запах от животного был ужасный. Белами закрыл тетрадь.
— Может, переночуешь сегодня с ней снаружи? — попросил он Кроу.
— Но она подохнет!
Белами встал, надел куртку и принялся срезать ножом ткань с поломанных сидений, не успокоившись до тех пор, пока не оголил три-четыре панели. Особо от этих тряпок не согреешься, но можно будет хоть как-то укрыться от мороза. Щелчком закрыл нож и молча вышел на свежий воздух — говорить больше было не о чем.
Над ним висели яркие, как бриллианты, звезды. Поминутно то одна, то другая разрывала чёрную тьму и кривой прочерчивала небо.
Он пробовал угадать, где пролетит следующий метеор, вглядываясь в небо, но всякий раз обманываясь. Он пытался отвлечься от трех наваждений: тишины, безмолвия и жажды. На какое-то время задремал, но его разбудил холод. Посмотрел на часы и увидел, что скоро наступит рассвет. Шевельнув рукой, почувствовал, как от мороза шуршит одежда. На вершинах дюн, освещённых звёздами, лежал иней.
Труднее всего было в разгар ночи, когда мысли никак не могли отвлечься от Кроу и его вонючей обезьянки; он жалел себя за то, что приходится спать на морозе, ненавидел Кроу за его эгоизм, перебирал в памяти все годы, что они были знакомы, припоминая каждый его недостойный поступок, упиваясь своим обличением, пока не надоело. Кроу есть Кроу, и принимать его надо таким, каков он есть. Бывают пороки и хуже, чем любовь к животным.
Ноги опять затекли. Он пошевелил ими и уловил сухой шорох инея. Прошла ещё минута-другая, прежде чем он понял, как ему повезло. Осторожно, чтобы на ткань не попал песок, вылез из-под панелей и принялся облизывать их.
Через каждые несколько секунд останавливался от боли в языке, потом лизал снова, пока не заныл от холода рот и не онемели челюсти. Иногда оборачивался на восток, чтобы убедиться, что день ещё не наступает — и с ним солнце — естественный враг всего живого в пустыне. Только теперь, сидя на корточках со сведёнными от ледяной влаги ртом, он осмотрелся вокруг и ужаснулся тому, как медленно работает его голова, как преступно он расточает время.
Ноги плохо слушались его, пока он бежал, увязая в песке и с ужасом отмечая, что первые лучи уже окрасили верхушки дюн. Он бросился под шёлковый полог, провисший под грузом толстого слоя инея, и ввалился в салон, встряхивая их одного за другим:
— Эй, помогите! Эй, ко мне, на помощь!