Однако же, когда в полдень слепая проснулась, Полина знала уже всю жизнь Лоренции. Даже то, что не было ей рассказано, и эту часть нерассказанную знала, может быть, лучше всех прочих, ибо люди, жившие в спокойствии и уединении, имеют чудную способность представлять себе чужую жизнь, полную бурь и бедствий, и в тайне радуются, что избежали их. Надобно предоставить им такое душевное утешение, потому что самолюбие их находит в том пищу, а одно добродушие не всегда вознаграждает за долгую скуку уединения.
— Кто здесь? — сказала слепая мать, сев на постели и опираясь на дочь. — Кто у нас? Я слышу запах, как будто здесь модница. Бьюсь об заклад, что это г-жа Дюкорне; она приехала из Парижа с разными щегольскими нарядами, которых я не увижу, и с крепкими духами, от которых у нас будет мигрень.
— Нет, матушка, — отвечала Полина, — не г-жа Дюкорне.
— А кто же? — спросила слепая, протягивая руку.
— Угадайте, — сказала Полина, дав Лоренции знак положить руку ее в руку матери.
— О, какая нежная и маленькая ручка! — вскричала слепая, ощупав костяными пальцами руку актрисы. — О, это не г-жа Дюкорне, правда! Эта не из наших дам; что бы они ни делали, а зайца всегда узнаешь по лапке. Однако же, я знаю эту руку, но не видала ее давно. Разве вы не умеете говорить?
— Голос мой изменился, как и моя рука, — отвечала Лоренция, приятный и сладкий голос которой от театральной декламации стал еще стройнее и звучнее.
— Я знаю и голос, — отвечала старуха, — но не узнаю его. — Она молча держала в руках руку Лоренции, подняв на нее мрачные и стекловидные глаза, неподвижность которых наводила ужас.
— Видит ли она меня? — спросила тихо Лоренция у Полины.
— О нет, — отвечала Полина, — но она в полной памяти, и в нашей жизни так мало событий, что она наверняка сейчас тебя узнает…
Едва Полина успела договорить, как слепая, оттолкнув руку Лоренции с отвращением, доходившим до ужаса, сказала сухим и дрожащим голосом:
— А, это несчастная, которая играет комедию! Зачем пришла она к нам? Ты не должна бы принимать ее, Полина!
— О матушка! — вскричала Полина, покраснев от стыда и печали, и прижала ее к груди, желая показать ей, что чувствует.
Лоренция побледнела, но скоро оправилась. — Я ждала этого, — сказала она с улыбкой, приятность и достоинство которой удивили и немного смутили Полину.
— Постойте, — сказала слепая, по инстинкту опасаясь оскорбить дочь, потому что имела нужду в ее преданности, — дайте мне время опомниться. Я так удивлена и, проснувшись, сама не знаю, что говорю… Я не хотела бы оскорбить вас, госпожа… Как зовут вас теперь?
— Все еще Лоренцией, — отвечала актриса спокойно.
— О, она все та же Лоренция, — с жаром сказала Полина, целуя ее, — все та же добрая душа, благородное сердце….
— Одень-ка меня, дочь, — прервала слепая, желая прекратить разговор, ибо не решалась ни противоречить дочери, ни извиниться в грубости своей с Лоренцией. — Причеши мне голову, Полина; я забываю, что другие не слепы и видят во мне чудовище. Дай мне вуаль и платок… Хорошо; принеси мне шоколаду и попотчуй… эту даму.
Полина бросила на подругу свою умоляющий взор, а та отвечала поцелуем. Старуха немного усмирилась, когда подсела к нероскошному завтраку и закуталась в платье темного цвета с красными огромными разводами, а на голову надела белый чепец с вуалем из черной дымки, которым прикрыла половину лица. Лета, скука и болезни привели ее к такой степени эгоизма, что она жертвовала всем, даже закоренелыми своими предрассудками, для нужд своего спокойствия. Слепая жила в такой зависимости от дочери, что малейшее неудовольствие, малейшая рассеянность Полины могли разрушить цепь неисчислимых угождений, из коих самое малое было необходимо, чтобы жизнь показалась старухе сносной. Когда слепая ловко покоилась на постели и была удалена от опасностей и лишений на несколько часов вперед, то позволяла себе горестное утешение, т. е. оскорбляла жестокими словами и несправедливыми жалобами людей, в которых не имела нужды. Потом, в часы зависимости, она умела удержать себя и заслуживать их усердие ласковым обращением. Лоренция успела заметить это в течение дня. С большим прискорбием еще заметила она, что мать действительно боялась дочери. Сквозь изумительное пожертвование всем своим временем Полина невольно выказывала немой и постоянный упрек, понятый вполне ее матерью и устрашавший ее чрезвычайно. Казалось, что обе женщины боялись обнаружить тяжесть, происходившую от взаимного их соединения, от соединения умиравшей матери с дочерью, полной жизни. Одна страшилась движений той, которая могла ежеминутно лишить ее последнего дыхания; другая опасалась могилы, куда могла быть увлечена этим трупом.
Лоренция, одаренная светлым умом и благородным сердцем, уверила себя, что отношения их не могут быть иными; что притом невидимые страдания Полины не отнимают у нее терпения, но умножают только ее достоинства.
Но, против воли, Лоренция почувствовала ужас и скуку, находясь между двумя жертвами. Глаза ее отуманились, все нервы трепетали. Вечером она была утомлена, хотя за весь день никуда не ходила. Ужас действительной жизни начинал выказываться из-за поэзии, в которую она, как артистка, сначала облекла чистое существование Полины. Она хотела сохранить свое заблуждение, думать, что Полина счастлива и довольна своими мучениями, как отшельница старых времен. Что и мать ее тоже счастлива, забывает свои бедствия в ее любви и угождениях. Смотря на мрачную картину этого семейства, она хотела видеть в ней светлых ангелов, а не печальные лица, грустные и холодные, как действительность. Малейшая морщинка на ангельском челе Полины набрасывала тень на картину; одно слово, холодно произнесенное ее чистыми устами, разрушало таинственную кротость, замеченную Лоренцией с первого взгляда. Однако же морщинка на челе была выражением молитвы, а слова служили к утешению; но все это было как-то холодно, без жизни, без того тихого, глубокого одушевления, которое делается постоянным, когда с необходимостью строгого долга мы умеем соединить свободный выбор и потребность собственного сердца.
Пока первый восторг простодушного удивления уменьшался в актрисе, в Полине и ее матери происходила противоположная перемена, столь же непринужденная и невольная.
Полина, трепеща при мысли о светских радостях своей подруги, незаметно почувствовала любопытство — узнать этот неведомый мир, полный ужаса и привлекательности, куда, по правилам своим, она не должна была заглядывать. Смотря на Лоренцию, удивляясь ее красоте, грации, ее обращению, то благородному, приличному театральной королеве, то свободному и милому, чисто детскому (ибо артистка, любимая публикой, похожа на дитя, которому весь мир — семейство), Полина ощущала в себе новое чувство, сладкое и печальное, занимавшее средину между удивлением и страхом, между нежностью и завистью.
Слепая мать была инстинктивно порабощена и как бы оживлена сладкими звуками голоса Лоренции, чистотой ее речи, одушевлением ее умного разговора, разнообразного и простого, отличающего всех истинных артистов. Мать Полины, полная суеверного упрямства и провинциальной гордости, все-таки была женщина отличная и довольно образованная сравнительно с обществом, в котором жила. Она нехотя была поражена и приятно удивлена, увидев что-то непохожее на всегдашних своих собеседниц, что-то необыкновенное, чего она никогда не встречала. Может быть, она сама себе не давала в этом отчета, но усилия, употребленные Лоренцией для истребления ее предрассудков, удались свыше ожидания. Старуха так начинала заниматься разговором актрисы, что слушала с сожалением, даже с ужасом, как та приказывала готовить почтовых лошадей. Она победила себя и просила ее остаться до следующего дня.
Лоренция не скоро согласилась. Мать ее была задержана в Париже болезнью младшей ее сестры. Контракт с орлеанским театром принудил Лоренцию ехать в Орлеан без матери и сестры. Она назначила им свидание в Лионе и хотела туда приехать в одно время с ними, зная, что мать и сестра после двухнедельной разлуки (первой за всю жизнь) будут нетерпеливо ждать ее. Однако же старуха так просила, а Полина, при мысли о новой разлуке с подругой, может быть, вечной, так искренно плакала, что Лоренция согласилась, написала матери, чтобы та не беспокоилась, если она приедет днем позже, и отпустила лошадей до вечера следующего дня. Увлеченная слепая старуха до того разнежилась, что продиктовала дружескую фразу к старой своей знакомой, матери Лоренции.
— Бедная г-жа С**! — сказала она, услышав, что вкладывают письмо в пакет и запечатывают его. — Как она была добра, умна, весела… и неосторожна! Ведь она будет отвечать перед Богом за то, что ты вступила на сцену, бедная Лоренция! Она могла удержать тебя, и не удержала! Я написала ей три письма по этому случаю, но Бог знает, читала ли она их! О, если бы она меня послушала, ты не дошла бы до этого!..
— Мы жили бы в крайней нищете, — отвечала Лоренция живо и ласково, — и страдали бы от мысли, что не можем помочь друг другу, а теперь я с радостью вижу, как она молодеет в довольстве. Она даже счастливее меня, если это возможно, потому что обязана безбедностью моему труду и терпению. О, она превосходная мать, и хоть я актриса, однако люблю ее точно так же, как вас любит Полина.
— Ты всегда была добра, я знаю, — отвечала слепая. — Но как все это кончится? Вы разбогатели, и верно, матушка твоя на это не жалуется: она всегда любила жить в удовольствии, в достатке… Но будущая жизнь, дитя мое… Вы обе о ней не думаете! Утешаюсь мыслью, что ты не всегда останешься на сцене, и придет день покаяния!
Между тем, по городу распространился слух, что случай привел в Сен-Фронт даму, ехавшую в почтовой карете по парижской дороге в Вилье, лежащий на пути в Лион; слух этот дал повод к странным предположениям. По какому случаю, по какому чуду эта дама, прибыв туда против воли, решилась остаться там на целый день? Что делает она в доме у г-жи Д**? Как она с ней знакома, и о чем могут они разговаривать, запершись у себя так долго? Секретарь мэра, игравший на бильярде в трактире как раз напротив дома г-жи Д**, видел или воображал, что видел, как в окнах дома мелькала приезжая дама, одетая странно — говорил он — и великолепно. Дорожный наряд Лоренции был очень прост, хотя и красив; но парижанка, особенно артистка, умеет придать самому пустому наряду особенную прелесть в провинции.
Все дамы, жившие в соседних домах, высыпали к окнам, даже раскрыли их до половины, и все простудились, более или менее, надеясь проведать, что происходит у соседки. Зазвали к себе служанку, когда она пошла на рынок, и стали ее расспрашивать. Она ничего не знала, ничего не слышала, ничего не поняла. Но приезжая дама была очень странна, по ее мнению: ходила быстрыми шагами, говорила грубым голосом и носила меховую шубу, от чего была похожа на зверей, показываемых за деньги в зверинцах, на львицу или на тигрицу, но на которую из двух более, служанка не могла решить. Секретарь мэра утверждал, что на ней была барсовая шкура, а помощник мэра — что она должна быть герцогиня Беррийская. Он всегда подозревал старуху Д** в приверженности к Бурбонам, потому что она отличалась благочестием. Мэр, задушенный вопросами своих родственниц, нашел чудное средство к удовлетворению их любопытства и своего собственного. Он приказал содержателю почты отпустить лошадей приезжей даме не иначе как по предъявлении ее паспорта. Отложив отъезд до следующего дня, она отвечала через своего лакея, что покажет паспорт в то время, когда ей понадобятся лошади. Ловкий лакей, настоящий комический фронтин[2], забавлялся любопытством жителей Сен-Фронта и каждому рассказывал особую сказку. По городу ходили тысячи рассказов и противоречили один другому. Умы взволновались, мэр боялся возмущения. Королевский прокурор отдал жандармам приказ находиться в готовности, и лошади, служащие к охранению общественного порядка, простояли оседланные весь день.
— Что делать? — говорил мэр, человек снисходительный, с сердцем, чувствительным к прекрасному полу. — Нельзя же грубо послать жандарма для рассмотрения паспорта приезжей дамы!
— Я не поцеремонился бы на вашем месте, — отвечал его помощник, строгий молодой чиновник, метивший в королевские прокуроры и старавшийся похудеть для большего сходства с Юнием Брутом[3].
— Не хочу употреблять власти во зло, — отвечал миролюбивый мэр.
Жена его составила совет из жен прочих местных властей. Решили, что сам мэр, лично, с возможной вежливостью, извиняясь необходимостью выполнить предписания высшего начальства, пойдет к незнакомке требовать паспорта.
Мэр повиновался, но не сказал, что повеления высшего начальства получены им от жены. Старушка Д** немного испугалась этого посещения; Полина, хорошо его понимая, была беспокойна и оскорблена; Лоренция только смеялась, расспрашивала мэра о его семействе и близких знакомых, называя по имени всех его детей, мучила его с четверть часа и потом вспомнила о себе. В шутке своей она была так любезна и мила, что добряк мэр влюбился в нее до безумия, захотел поцеловать у ней руку и ушел только тогда, когда г-жа Д** и Полина обещали позвать его в тот день откушать с прекрасной столичной актрисой.
За обедом было очень весело. Лоренция постаралась освободиться от новых печальных впечатлений и вознаградить слепую старушку за принесенные для нее в жертву предрассудки несколькими часами непритворного веселья. Она рассказала презабавные истории о своих поездках по провинциям, а за десертом согласилась даже, для г-на мэра, продекламировать несколько отрывков из классических трагедий, которые возбудили в нем такой восторг, что его жена испугалась бы, если б увидела его. Никогда еще слепая так не веселилась. Полина была в странном волнении: она удивлялась, что чувствовала себя печальной в радости. Лоренция, желая развеселить других, наконец и сама развеселилась. Вступив в мир своих воспоминаний, она помолодела десятью годами и думала, что видит это все во сне.
Перешли из столовой в гостиную и пили кофе, когда стук деревянных башмаков на лестнице известил о прибытии новой гостьи. Жена мэра не могла уже устоять против своего любопытства и пришла ловко и случайно повидаться с г-жой Д**. Она не привела с собой дочерей, опасаясь, что встреча с актрисой повредит их замужеству. Дочери не спали целую ночь, и материнская власть показалась им несносным злом. Самая младшая даже плакала от досады.
Супруга мэра, не знавшая, как обходиться с Лоренцией (которая в старые годы учила ее дочерей), не решилась быть неучтивой. Она была даже ласкова, заметив спокойное достоинство в приемах Лоренции. Но через несколько минут, когда пришла вторая гостья, тоже случайно, жена мэра отодвинула стул и разговаривала с актрисой меньше. За ней присматривала одна из самых близких ее приятельниц, и не преминула бы критиковать ее любезность с комедианткой. Вторая гостья надеялась, что рассказы Лоренции удовлетворят ее любопытство, но Лоренция становилась молчаливее и скромнее, а присутствие супруги мэра подавило и стеснило все прочие любопытства. Третья гостья очень стеснила двух первых и, в свою очередь, была еще более стеснена приходом четвертой.
Через час старая гостиная Полины была набита, как будто созвали весь город на большой вечер. Никто не мог устоять, несмотря на неучтивость, против желания посмотреть на бедную пансионскую надзирательницу, ума которой вовсе не подозревали, теперь знаменитую и осыпанную рукоплесканиями целой Франции. Для оправдания настоящего любопытства и прежней недальновидности старались еще сомневаться в таланте Лоренции и говорили друг другу на ухо: «Полно, правда ли, что г-жа Марс[4] приятельница с ней и покровительствует ей?» — «Говорят, что она имела страшный успех в Париже!» — «Может ли это быть?» — «Должно быть, когда славнейшие авторы пишут для нее пьесы». — «Может быть, все это слишком преувеличено?» — «Говорили ли вы с ней?» — «Станете ли с ней говорить?» и прочее.
Никто, однако же, не мог сомнениями своими уменьшить грациозность и красоту Лоренции. За минуту до обеда она позвала свою горничную, и из небольшой картонки, похожей на заколдованный орех, из которого волшебницы ударом очарованного жезла добывают приданое принцесс, достала наряд простой, но изящный и чудесно свежий. Полина не постигала, как можно, путешествуя, в такое короткое время и без хлопот так переодеваться, и милый наряд приятельницы произвел в ней головокружение. Городские кумушки наперед радовались, что им придется критиковать странность ее наряда и обращения, о чем уже ходила по городу молва, но принуждены были удивляться и пожирать глазами мягкую материю, не изысканную, но богатую; изящную выкройку платья, которой провинциальная модница никогда не достигнет, хоть бы и верно подражала столичным модницам; все подробности обуви, белья и прически, доводимые женщинами без вкуса до уродливости или пренебрегаемые до неопрятности. Но больше всего их поражала и приводила в смущение совершенная свобода Лоренции — тон лучшего общества, какого провинция не надеется встретить в актрисе и каким не могла похвалиться ни одна дама в Сен-Фронте. Лоренция казалась важной и ласковой по своему желанию. Она внутренне смеялась над смущением всех гостей, которые пришли тайно один от другого. Каждый из них думал, что только он один осмелился позабавить себя цыганкой; и все сидели тут, стыдясь и стесняясь присутствия друг друга, а еще более того, что принуждены были завидовать той, которую хотели осмеять, может быть и унизить!.. В одном углу гостиной сидели все женщины, как разбитый полк, а в другом царствовала Лоренция, окруженная Полиной, ее матерью и немногими умными людьми, слушавшими ее почтительно; она блистала здесь как ласковая королева, улыбающаяся своему народу и держащая его в отдалении. Роли переменились: беспокойство вырастало на одной стороне, а истинное достоинство торжествовало на другой. Не смели шушукать, не смели и смотреть, разве только украдкой. Наконец, когда удаление обманувшихся очистило ряды, некоторые осмелились приблизиться, вымолвить словечко, взглянуть, дотронуться до платья, спросить об адресе швеи, о цене брильянтов, о самых модных пьесах в Париж, и попросить билетов на то время, когда поедут в столицу.
По мере прихода гостей слепая сначала смущалась, потом рассердилась, потом была оскорблена. Когда она услышала, что ее холодная и покинутая гостиная наполняется гостями, она решилась не краснеть из-за дружеского приема, оказанного Лоренции, быть с ней еще ласковее, и принимала гостей с едкими и насмешливыми приветствиями.
— Да, сударыни, — говорила она, — я гораздо здоровее, чем воображала. Теперь моя болезнь никого уже не пугает. Вот уже два года, как никто ко мне не заходил вечером, и сегодня чудный случай свел ко мне весь город. Уж не сочинили ли нового календаря, и не сегодня ли день моего ангела, который прошел уже с полгода?
Потом, обращаясь к другим, никогда ее не посещавшим, она злобно говорила им в глаза: — Ага! Вы поступаете, как я, заставляете совесть молчать, и пришли против воли поклониться таланту? Так всегда бывает; ум торжествует везде и над всем. Вы порицали девицу С**, что она вступила в театр; вы делали, как я, находили это ужасным, страшным! А вот и вы у ее ног! Надеюсь, вы не станете мне противоречить: ведь не могла же я вдруг стать такой любезной и хорошенькой, что все вы пришли толпою наслаждаться моими разговорами.
С начала до конца Полина была изумительна в обращении с подругой. Ни разу не краснела она за нее. С храбростью, истинно геройской в провинции, решилась она вытерпеть все приготовленные порицания и быть с Лоренцией при всех точно так же, как была наедине. Она расточала ей ласки, угождения, даже почтение; сама подставила ей под ноги скамейку, сама подносила ей поднос с лакомством, потом отвечала жарким поцелуем, когда Лоренция благодарила ее; и наконец, сев возле подруги, не выпускала ее руки из своей весь вечер.
Без сомнения, такая роль была прекрасна. Присутствие Лоренции производило чудеса, ибо такая храбрость испугала бы Полину, если б ей накануне объявили о ней, как о необходимости, а теперь храбрость стоила ей так мало, что она сама удивлялась. Если б она могла проникнуть в глубину своей души, то открыла бы, что только такая великодушная роль могла поставить ее в собственных глазах на равную степень с Лоренцией. Сначала прелесть, благородство и ум актрисы немного ее смутили; но, приняв ее под свое покровительство, Полина перестала замечать ее превосходство. Когда женщины, и даже мужчины, решатся признать чье-нибудь превосходство?
Когда обе подруги и слепая мать остались одни у пылающего камина, Полина удивилась и даже немного оскорбилась, заметив, что Лоренция выказывала всю свою благодарность только старушке. Целуя руку у г-жи Д** и провожая ее до спальни, актриса с благородной откровенностью сказала ей, что чувствует цену всего, что она сделала для нее в этот вечер.
— Тебя, милая Полина, — сказала она, оставшись с ней наедине, — я рассержу, если стану также благодарить. В тебе нет таких закоренелых предрассудков, и презрение к провинциальной глупости не стоило тебе больших усилий. Я тебя знаю, ты изменила бы самой себе, если бы с истинной радостью не возвысилась на целую голову над этими бабами!
— Я делала это для тебя, и потому мне было приятно, — отвечала смущенная Полина.
— Не лукавь, — прервала Лоренция, целуя ее, — ты так поступала для самой себя!
Почему подруга Полины так говорила? Неужели из чувства неблагодарности? Нет. Лоренция была очень хитра с другими и очень искренна с собой. Если бы усилие подруги показалось ей великим, то она и не подумала бы унизиться изъявлением ей благодарности. Она так твердо, так сильно чувствовала свое собственное достоинство, что почитала храбрость Полины столь же естественной, столь же легкой, как свою. Лоренция не подозревала, что возбуждает в смущенной душе Полины тайные мучения. Она не могла угадать их, даже не могла бы их понять.
Полина, не желая расстаться с ней на минуту, уложила ее в свою постель, а сама легла возле нее, на софе; обе они могли разговаривать как можно дольше.
Ежеминутно усиливалось беспокойство молодой отшельницы и ее желание узнать жизнь, наслаждения искусства и славы, деятельности и независимости. Лоренция избегала подобных вопросов. Ей казалось, что Полина поступает неосторожно, стараясь узнать выгоды другого положения, столь мало похожего на ее образ жизни, и ей казалось неприличным описывать эту картину привлекательно. Лоренция старалась отвечать на ее вопросы другими вопросами; хотела слышать от нее о душевных радостях, доставляемых ее тихой жизнью, и обратить разговор на поэзию долга, которая должна быть уделом благородной и решительной души. Но Полина, отвечая, скрывала мысли свои. В первом разговоре, утром, она истощила всю гордость, все лукавство своей добродетели для прикрытия страданий своих. Вечером она уже не думала о своей роле. Ежеминутно увеличивалась ее жажда жизни; ей хотелось расцвести, как цветочку, долго лишенному солнечных лучей и воздуха. Полина восторжествовала и принудила Лоренцию предаться величайшему наслаждению, излить душу с доверенностью и простодушием. Лоренция любила сценическое искусство не только за него самого, но и за то, что оно доставило ей свободу, простор ума и эстетический образ жизни. Она могла похвалиться благородными друзьями, видала страстных любовников у ног своих; она не говорила о них Полине, но живость воспоминаний придавала ее обыкновенному красноречию новую силу, полную прелести и увлечения.
Полина пожирала слова ее. Они падали ей на сердце и ум, как капли огненного дождя. Бледная, с распущенными волосами, блистающими очами, опершись рукой на девичье изголовье, она была прекрасна, как древняя нимфа, при бледном свете лампады, горевшей между кроватями. Лоренция, взглянув на нее, была поражена выражением ее лица; испугалась, что рассказала слишком много и упрекала себя, хотя все ее слова были чисты, как слова матери, беседующей с дочерью. Потом, невольно обратившись к своим театральным думам и забыв свои собственные упреки, она вскричала от удивления:
— Боже мой! Как ты прекрасна, душа моя! Классики, отдававшие мне роль Федры[5], не видали тебя! Твоя нынешняя поза годится для новой школы, но ты — вся Федра!.. Не Расиновская, а Федра Еврипида, когда она говорит: «О Боги! Зачем я не под сенью лесов!»
Я сказала бы тебе по-гречески, — прибавила Лоренция, зевая, — если бы знала греческий язык… Бьюсь об заклад, что ты знаешь по-гречески.
— По-гречески? Ты шутишь! — отвечала Полина, улыбаясь. — На что мне греческий язык?
— О, если бы у меня было свободное время, как у тебя, — сказала Лоренция, — я выучилась бы всему, все бы знала!
Обе замолчали. Полина горько задумалась, обратившись к своему прошедшему, и спрашивала себя, к чему эти чудные швейные работы, занимавшие столько долгих часов ее уединения и вовсе не занимавшие ни ее мысли, ни сердца? Она испугалась, что потеряла так много прекрасных годов; ей казалось, что она употребила благороднейшие свои способности и драгоценнейшее время на цель нелепую, почти безбожную. Она снова оперлась на руку и сказала Лоренции:
— Почему ты сравниваешь меня с Федрой, с характером столь ужасным? Неужели ты можешь порок и преступление возвышать до поэзии?..
Лоренция не отвечала. Истомленная бессонницей предыдущей ночи, но спокойная душой, как всегда бывает с теми, кто нашел в себе истинную цель и истинные средства своего существования, не смотря на приходящие бури. Она заснула, разговаривая.
Такой скорый и мирный сон еще больше увеличил мучения и грусть Полины. «Она счастлива… — подумала Полина. — Счастлива и довольна собой, без усилий, без борьбы, без сомнений… А я!.. Это несправедливо!»
Полина не заснула за всю ночь. На следующее утро Лоренция проснулась так же спокойно, как заснула, и показалась при дневном свете свежей и отдохнувшей. Служанка явилась к ней с изящным белым платьем, заменявшим пеньюар во время одевания. Пока служанка расчесывала и заплетала ее роскошную черную косу, Лоренция прочитывала роль, которую должна была играть через три дня в Лионе. Теперь, в свою очередь, и она была прекрасна, с распущенными волосами, с трагическим своим лицом. Часто она вырывалась из-под рук служанки, ходила по комнате и говорила:
— Нет, не так!.. Хочу сказать так, как чувствую!
У нее вырывались восклицания, драматические фразы; она изучала свои позы перед старым зеркалом Полины. Хладнокровие служанки, привыкшей к таким сценам, и совершенное забвение внешних предметов, в котором, по-видимому, Лоренция находилась, чрезвычайно удивили молодую провинциалку. Она не знала, что делать, смеяться или плакать над поступками вдохновенной актрисы, но была поражена трагической красотой Лоренции, как Лоренция, за несколько часов до того, была изумлена ее прелестью. Полина думала: «Она все это делает хладнокровно, с рассчитанным жаром, с выученной грустью. В душе она совершенно спокойна, совершенно счастлива, а я… Я должна носить на челе спокойствие ангела… А я похожа на Федру!»
В эту самую минуту Лоренция сказала:
— Стараюсь, сколько могу, вспомнить вчерашнюю твою позу, когда ты опиралась на руку… но никак не могу! Она была превосходна! После припомню по вдохновению! Вдохновение есть только воспоминание, не так ли, Полина? Ты не умеешь причесываться, душа моя; надо заплести волосы, а ты их приглаживаешь. Постой, Сусанна тебя научит.
Служанка заплела косичку на одной стороне, а Лоренция на другой, и в одну минуту Полина была так хорошо причесана и так мила, что вскричала от удивления:
— Ах, Боже мой, как это мило! Я никогда не причесывалась так, боясь потерять много времени, а ведь причесывалась вдвое дольше.
— Ведь мы, актрисы, — отвечала Лоренция, — принуждены прикрашиваться как можно более и как можно скорее.
— А к чему мне украшения? — сказала Полина, опустив голову к туалету и смотря печально и неутешно в зеркало.
— Вот, — вскричала Лоренция, — ты опять Федра! Посиди еще так, я тебя изучаю.
Глаза Полины наполнились слезами. Желая скрыть свои слезы от Лоренции (чего Полина более всего желала в эту минуту), она убежала в другую комнату и горько рыдала. В ее душе бушевали горе и гнев, но она сама не знала, почему в ней поднялась такая буря.
Вечером Лоренция уехала. Полина плакала, сажая ее в карету, но в этот раз от сожаления, ибо Лоренция дала ей жизнь на целых тридцать шесть часов, и она думала о завтрашнем дне с ужасом. Она бросилась от усталости в постель и уснула в истомлении, не желая вовсе просыпаться. Проснувшись, она с мрачным беспокойством осматривала стены, на которых не оставалось и следа от снов, созданных рассказами Лоренции. Она медленно встала, безмысленно села за туалет и старалась заплести косы по-вчерашнему. Она была вызвана к действительности пением чижика, который просыпался в клетке весело, не чувствуя своего заточения, и тотчас встала, отперла клетку, раскрыла окно и выпустила птичку, но та не хотела лететь.
— А, ты недостойна воли! — сказала Полина, увидев, что птичка опять прилетела к ней.
Она села к туалету, с бешенством разобрала косу и опустила голову на дрожащие руки. Так просидела она до пробуждения матери. Окно было отворено, а Полина не чувствовала холода. Чижик влетел в клетку и пел так громко, как сил доставало.