Избирательное право и демократия в Германии (март 1917)[18]

Многосторонняя проблема демократии рассмотрена здесь лишь с учетом теперешних проблем у нас, и обратимся мы к ним тотчас же, без обиняков и общих рассуждений.

Как известно, современное право избираться в Рейхстаг было поднято на щит Бисмарком исключительно по демагогическим соображениям, и притом отчасти по внешнеполитическим причинам, отчасти же — ради внутриполитических целей: для борьбы его цезаризма с проявлявшей тогда строптивость буржуазией в его знаменитом ультиматуме, выдвинутом Франкфуртскому бундестагу, и введено вопреки серьезным опасениям тогдашних либералов[19]. Правда, его надежда на консервативное поведение масс не сбылась. Но разделение характерных для современной социальной структуры прослоек на два столь же тесно друг с другом соприкасающихся, сколь (по этой же причине) враждебных классов, буржуазию и пролетариат, впоследствии дало возможность использовать — как заметил князь Гогенлоэ[20]трусость (Feigheit) буржуазии (Гогенлоэ сказал «робость» (Schüchternheit)) перед «демократией» для сохранения господства бюрократии. Воздействие этой трусости ощущается и по сей день. То, что очень даже можно быть демократом, но все–таки при тогдашних обстоятельствах не разделять восторга Лассаля[21] по отношению к этому избирательному праву, доказывает, к примеру, введение Эдуарда Бернштейна[22] к произведениям Лассаля. С чисто политической точки зрения вполне можно поставить вопрос: не облегчило бы в первые десятилетия после основания новой империи избирательное право, чуть более привилегированное для экономически и социально авторитетных, а также политически (в то время) вышколенных прослоек, — и слегка напоминающее английское избирательное право тех лет, — внутреннее и внешнее совершенствование империи, и прежде всего приучение к ответственной совместной работе в парламенте? Мы не хотим здесь защищать доктринерскую «ортодоксию избирательного права». Но пример с Австрией при графе Тааффе[23] показывает, что все буржуазные партии, оставшиеся у власти лишь в силу привилегий избирательного права, сегодня не в состоянии предоставить чиновничеству демагогическое оружие угрозы равного избирательного права без того, чтобы всякий раз, как бюрократические властные интересы попадают в опасность, чиновничество не могло воспользоваться этим против таких партий. Совершенно так же поступили бы германские буржуазные партии с Бисмарком, если бы им отказали в равном избирательном праве. А пример с Венгрией учит, что даже мощнейшие интересы политически мудрой господствующей национальности, препятствующие введению равного избирательного права, не могут на длительный срок помешать тому, чтобы в конкурентной борьбе собственных партий этой национальности все–таки использовался лозунг именно такого избирательного права, чтобы он в этой борьбе не пропагандировался как идея и чтобы подобное право, в конце концов, не было введено. Вновь и вновь — и это не случайность — в политике встречаются поводы, дающие возможность использовать этот лозунг. Независимо от того, как обстоят с этим дела в других странах, для Германии в любом случае с эпохи Бисмарка несомненно, что в конце боев за избирательное право оно может быть только равным. И если другие вопросы избирательного права (например, пропорциональное избирательное право) при всей их политической важности все–таки воспринимаются как «технические», то вопрос о равенстве избирательного права даже субъективно является столь чисто политическим, что ему необходимо положить конец, если мы хотим избегать бесплодных боев. Уже это обстоятельство с государственно–политической точки зрения является решающим. Ведь 4 августа 1914 года и последующие годы показали, что такое избирательное право хорошо проявляет себя при решающих политических испытаниях, если с его помощью хотят править и если для этого имеется добрая воля. Оно функционировало бы столь же хорошо длительное время, если бы возлагало на избранных с его помощью ответственность, присущую тем, кто реально и решающим образом причастен к власти в государстве. Участвующие в управлении демократические партии везде являются носителями национализма.

Именно растущий массовый национализм является весьма естественным в эпоху, когда непрерывно демократизируется доступ к сокровищам национальной культуры, ведь носитель культуры — это национальный язык. Уже поистине скромная мера такого фактического, хотя и затруднительного участия, которая была отведена у нас в годы войны представителям радикальной демократии, оказалась достаточной, чтобы поставить их на службу конструктивной национальной политике. А это явилось полной противоположностью действиям плутократии прусского ландтага, поистине не нашедшей на третий год войны ничего лучшего, чем рекомендовать принятие закона о пожаловании дворянского титула военным поставщикам. Вместо того, чтобы подготовить на германском Востоке новые земли для крестьян — а мы могли бы еще обеспечить сохранность рядового состава 10 армейского корпуса с помощью новых мест для крестьян — немецкой земле в тылу сражающегося войска предстояло послужить тщеславию плутократии выскочек, нажившихся на военных поставках, будучи розданной им в целях создания родовых имений, способствующих получению дворянского титула. Одного этого факта достаточно для критики классового избирательного права.

Но внутренняя несостоятельность этого и любого аналогичного избирательного права и так очевидна. При сохранении прусской трехклассовой системы вся масса возвращающихся на родину бойцов, не оказав ни на кого никакого влияния, вольется в низший класс, — в привилегированных же классах будут оставшиеся на родине, чьи клиентура и рабочие места все–таки достанутся тем, кто разбогател на военных поставках или благодаря войне или же просто остался целым и невредимым, и чье уже наличествующее или новоприобретенное имущество те, кто подвергся политическому деклассированию из–за войны, защитили своей кровью на полях других стран. Конечно же, политика — дело не этическое. Но тем не менее, существует известный минимум чувства стыда и долга приличия, нарушать который безнаказанно нельзя даже в политике.

Каким другим избирательным правом можно заменить равное? У литераторов большой популярностью пользуется разнообразный плюрализм систем выборов. Какие же это системы? Следует ли привилегировать, к примеру, семейное положение, — в виде дополнительных голосов? Низшие слои пролетариата и крестьяне, обрабатывающие беднейшую почву, вообще все прослойки с минимальными экономическими перспективами вступают в брак ранее других и имеют больше всего детей. Или возьмем любимую мечту литераторов, «образованность». Различия в образовании сегодня — по сравнению с классообразующим элементом, каким является разделение по функциям обладания и экономическим функциям — несомненно представляют собой важнейшие подлинно сословнообразующие различия. По существу, из–за социального престижа образования современный офицер самоутверждается на фронте, а современный чиновник — в рамках социального сообщества. Различия в образовании — сколь бы о них ни сожалели — служат одним из мощнейших социальных барьеров, оказывающих чисто внутреннее воздействие. И прежде всего в Германии, где почти все привилегированные должности на государственной службе и за ее пределами сопряжены не только с квалификацией профессиональных знаний, но еще и с «общим образованием», и вся система средней и высшей школы поставлена на службу таким должностям. Все наши экзаменационные дипломы письменно подтверждают кроме всего прочего и прежде всего это важное для формирования сословий обладание дипломом. Следовательно, его можно было бы положить в основу градаций избирательного права. Но каких? Должны ли фабрики докторов, каковыми являются высшие школы, или же аттестаты зрелости в средних школах, или, например, свидетельства об окончании одногодичных курсов, удостоверять политическую «зрелость»? Чисто количественно это означает гигантские различия, и несмотря на то, что названные явления из за своей массовости имеют громадное значение, если из–за них давать право на несколько голосов при голосовании, то мы могли бы получить весьма своеобразный в политическом отношении опыт. И прежде всего: действительно ли экзаменационные дипломы, которые уже служат основанием для получения массы всевозможных должностей, и снабженная такими дипломами прослойка с ее социальными претензиями достойны и дальнейших привилегий? Следует ли жажду теплых местечек, свойственную прошедшим экзамены претендентам на должности, — а количество таких претендентов из–за участившейся конкуренции между университетами и из–за социального честолюбия родителей, ориентированного на их детей, стало гигантским — направлять в сферу государственной власти? И что, собственно говоря, общего у доктора физики, философии или филологии с политической зрелостью? Любой предприниматель и любой профсоюзный лидер, ведущий добровольную борьбу за экономическое существование и ежедневно на собственной шкуре ощущающий структуру государства, знает о политике больше, чем тот, для кого государство лишь касса, из которой он в силу документа об образовании получает полагающийся его сословию, гарантированный и гарантирующий пенсию доход.

Или возьмем одно из любимых детищ всевозможных близоруких «филистеров, мечтающих о порядке» — избирательное право для среднего сословия, т. е. привилегированное положение владельцев «самостоятельных» предприятий или чего–то подобного. Не говоря уже о том, что и оно поставит оставшихся на родине в привилегированное положение по сравнению с воинами, — что значило бы оно для «духа» будущей германской политики?

Из экономических условий будущего Германии сегодня с уверенностью можно предварительно охарактеризовать лишь три. Во–первых, необходимость стремительной интенсификации и рационализации хозяйственного труда. Не для того, чтобы германская жизнь стала богатой и блестящей, но для того, чтобы существование масс у нас вообще стало возможным. В связи с «железной весной», каковую нам принесет мир, это не что иное, как злодеяние — ведь теперь литераторы из самых различных лагерей изображают германский «трудовой дух» как первородный грех, а безмятежную жизнь — как идеал будущего. Таковы тунеядские идеалы прослойки рантье и любителей теплых местечек, которые имеют наглость соизмерять тяжелые будни сограждан, занимающихся умственной и физической работой, с горизонтом собственной чернильницы. Тому, как все–таки будет выглядеть в реальности ребяческое представление литераторов о «благословенности» невзыскательной бедности доброго старого времени — а эту благословенность Германии вновь суждено вкусить в качестве плода войны — учит второй факт, несомненный для будущего: война сформировала у нас новых рантье на 100 миллиардов стоимости капитала. Уже перед войной относительный статистический прирост прослойки чистых рантье был угрожающе велик для нации, прошедшей закалку в состязании с великими трудовыми народами земного шара. Для этой отныне совершенно чудовищно разросшейся вширь прослойки граждане, занимающиеся производительным трудом, должны обеспечивать ренту. Нынешняя перестройка выражается отчасти в возникновении новых состояний, связанных с ценными бумагами, отчасти же — в преобразовании наличных состояний посредством подписки на займы. Ибо если сегодня обладатель состояния вместо бумаг, дающих ему право на дивиденды (т. е. доли в частнохозяйственных предприятиях), имеет в своих банковских депозитах государственные рентные обязательства, то что это означает? Формально он в обоих случаях является рантье, которому приносит доходы стрижка банковских купонов. Тем не менее, если прежде ему приносили доходы дивидендные бумаги, то это означало, что в конторе и в производственно–техническом бюро — в местах умственной работы, которая зачастую приносит лучшие плоды, чем работа в кабинетах ученых — что в фабричных машинных залах коммерческие и технические руководители, мастера и рабочие энергично и упорно трудились, что изготовлялись товары для наличного массового спроса, что люди добывали себе зарплату и хлеб; все это может быть совершенным либо несовершенным и зависит от современного экономического строя, который просуществует еще долго. Для руководителей при этом на карту были поставлены экономическая и социальная власть, а также чин; для служащих и рабочих — хлебная должность в борьбе за рынок: вот что стоит за дивидендами. Если же теперь рантье получает проценты от своих государственных рентных документов, то это означает, что сборщик налогов, таможенный чиновник или кто–нибудь им подобный согласно платежным обязательствам успешно достал деньги из кармана и это ему оплатили, и что в государственных бюро требуемая работа была проведена согласно регламенту и инструкциям. Разумеется, должно происходить и то, и другое, и частнохозяйственная, и государственная работа. Но совершенно очевидно, что все будущее Германии, экономическое и политическое, как жизненный уровень масс, так и добывание средств для потребностей культуры, в первую очередь, зависит от того, что интенсивность германского хозяйственного труда не понизится, что — это можно выразить и так — дух рантье, типично французское отношение тамошних мелкобуржуазных и крестьянских прослоек к хозяйственной жизни, в германской нации не возьмет верх (в отличие от того, что происходит теперь). Ибо это означало бы хозяйственный паралич Германии, а также еще более стремительное распространение и без того быстро расширяющейся системы семей с двумя детьми. Есть и еще одна черта, напоминающая французскую ситуацию, — зависимость от банков. Невежество литераторов, которое не в состоянии отличить богатство, заработанное на ренту теми, кто стрижет купоны, от трудового капитала предпринимателей, и относится к последнему с такой же неприязнью, как к первому — со страстным доброжелательством, кое–что слышало о роли, которую в парламентском режиме Франции играет «финансовый капитал», как в деловых мероприятиях (налоги), так и при избрании министров, и, естественно, считает, что это следствие страшного «парламентаризма». Но в действительности, это следствие того, что Франция — это государство–рантье, что кредитоспособность того или иного государственного правительства в том виде, как она выражается в биржевом курсе государственных рент, для миллионов средних и мелких рантье вообще является вопросом, в соответствии с которым они таксируют ценность министров, — что поэтому банки зачастую как–либо соучаствуют или дают прямые консультации при избрании министров. Банки обязательно принимаются во внимание всяким правительством, будь то монархическое, парламентарное или плебисцитарное, аналогично тому, как государство–должник вроде русского царистского приняло в 1905 году свою «конституцию», а впоследствии вновь организовало «государственный переворот», так как в обоих случаях этого требовало настроение на иностранных биржах, служивших источниками его кредитов. Прогрессирующее огосударствление, выражающееся у нас в выпуске государственных рент, но прежде всего — рост количества обладателей рентных бумаг средней и малой ценности — возымели бы у нас совершенно одинаковые последствия, независимо от строя — демократии, парламентаризма или монархического правления. А вот отношение английского государства к капитализму было отношением преимущественно к трудовому капитализму, который способствовал экспансии британской державы и народности по всему земному шару. Вопрос о том, какие мероприятия финансово–политического характера могли бы послужить в Германии тому, чтобы сбросить удушающее бремя рантье и при этом полностью удовлетворить притязания и ожидания подписчиков на займы, важен сам по себе. Во всяком случае, наивысшая с хозяйственно–политической точки зрения рационализация хозяйственного труда, т. е. экономическое премирование рациональной прибыльности производства, т. е. «прогресса» в этом технико–экономическом смысле — как ни любить и ни ненавидеть его — представляет собой жизненно важный вопрос не только для положения нации в мире, но и вообще для возможности ее сносного существования. И поэтому настоятельная политическая необходимость заключается в том, чтобы жаловать носителям этого рационального труда, по крайней мере, тот минимум политического влияния, каковой обеспечивается для них лишь равным избирательным правом. Ибо в том важном пункте, каким является интерес к рационализации хозяйства, — вопреки всем социальным противоречиям — интересы рабочего класса не всегда в деталях, но, пожалуй, в принципе идентичны интересам занимающих высшие организаторские посты предпринимателей, а те и другие идентичны политическим интересам в сохранении положения нации в мире и диаметрально противоположны интересам всевозможных любителей теплых местечек и всех конгениальных им сторонников экономического застоя. И представляется, что влиянию первых прослоек надо способствовать именно в тот момент, принципиально неправильное рассмотрение коего уже может бросить тень на наше будущее. Ибо — и это третья, совершенно несомненная перспектива — годами мы будем жить под знаком «переходной экономики» с нормированным распределением сырья, с распределением международных платежных средств, а по возможности — и самих предприятий, и их клиентуры. Ясно, что это может стать как удобной возможностью, которой не суждено повториться в смысле рационализации хозяйства, так и, как раз наоборот, разведочной шахтой для так называемых среднесословных экспериментов в наихудшем из мыслимых смыслов этого слова, каковым почти всегда злоупотребляют. С помощью системы государственных квитанций и сходных средств можно в массовом порядке субсидировать разного рода «самостоятельные» жизни на нищенском уровне и, прежде всего, идеал всякого мелкого капиталиста, нищенское, но уютное существование у прилавка и прочее в том же роде, что означало бы полную противоположность интенсификации и рационализации нашего хозяйства: взращивание тунеядцев и лодырей, носителей того «уюта», что является литераторским идеалом будущего. И как же это можно назвать? «Обавстриячиванием Германии». И к тому же в том пункте, который сами австрийцы считают одним из основных источников того, что они у себя называют «расхлябанностью» (Schlamperei). Ибо сколько бы мы ни учились у них в области культуры вкуса и социального воспитания, у нас есть все основания «благодарить самих себя» за заимствование их «среднесословной политики», чьи чудесные плоды можно изучать по толстым томам решений вопросов вроде того, является ли обивка стульев гвоздями работой обойщика или же столяра. А ведь опасность того, что такое происходит, велика. Ибо в имеющих решающее значение на сегодняшний день прослойках, несомненно, существуют политики, неисправимо придерживающиеся мнения, будто в зловонном болоте лени небокоптителей, которое можно вызвать к жизни «среднесословной политикой», лучше всего закладывать основы того, что они называют «монархическим настроем», — а ведь это трактирная покладистость, оставляющая в неприкосновенности властное положение бюрократии и экономически реакционных властей. И вот, стоит лишь подумать о привилегиях в избирательном праве для прослоек, которые стремится взращивать такая политика, как мы легко представим себе, к чему она приведет: к параличу Германии, экономическому и политическому. Кто хочет этого паралича из–за каких–либо позитивных религиозных или прочих «последних» метафизических верований — в добрый час! Лишь бы он открыто в этом признался! Но из презренной трусости перед демократией хотеть его не следует, и как раз эта трусость — страх перед потрясением легитимности собственности и сегодняшних социальных позиций теперь является центральным мотивом, чтобы все это сделать.

К дилетантским мыльным пузырям, вновь и вновь вызывающим инстинктивный восторг у немецких литераторов, принадлежат и все бесчисленные злосчастные идеи, которые проходят под вывеской «профессионально–сословного представительства». Они тесно взаимосвязаны со всяческими смутными представлениями о будущем нашей хозяйственной организации. Вспоминается, что даже способ организации в профессиональных товариществах страховых агентств, специализировавшихся на несчастных случаях, возбудил ожидания влиятельных литературных кругов (а отчасти из таких ожиданий возник), будто тем самым сделан первый шаг к так называемому «органическому построению» народного хозяйства — и нетрудно узнать, что из этого получилось. А сегодня многие ожидают от, в основном, финансово– и валютно–политически обусловленных хозяйственных организаций будущего, что они проявят себя как победители драконов в борьбе против сеющего смуту отца всех зол, против «капитализма». При этом они достаточно по–детски представляют себе «общее хозяйство», «солидарное хозяйство», «кооперативное хозяйство» (или то, что выражается в подобном фразерстве) военного времени и созданные с их помощью принудительные организации как предшественников грядущего принципиального изменения «хозяйственного настроя», который позволит «органически» восстановить на более высокой ступени утраченную «хозяйственную этику» прошлого. При этом любого, кто знаком с реальной ситуацией, раздражает именно глубокое невежество наших литераторов относительно сущности капитализма. Еще не беда, когда эта святая простота стрижет под одну гребенку военную наживу фирмы Крупп с тем, как нажился на войне какой–нибудь солодовник: ведь оба они — продукты «капитализма». Важнее, что литераторы не имеют ни малейшего представления о пропасти, которая отделяет все, что связано с чисто политической конъюнктурой — государственные поставки, военное финансирование, прибыли, полученные от спекуляций, и все вновь гигантски возросшие из–за войны аналогичные случайные и грабительские шансы живого капитализма и его авантюрных доходов и рисков — от подсчета рентабельности на буржуазном рациональном предприятии в мирное время. То, что на самом деле происходит в конторе таких предприятий, — для литераторов книга за семью печатями. И кроме этого они, конечно же, не имеют ни малейшего представления о том, что принципиальный «настрой», или, если угодно так выражаться, «этос» двух упомянутых разновидностей капитализма настолько противоположен, насколько вообще могут быть противопоставлены друг другу две духовные и нравственные потенции; как и о том, что одна из них — укорененный в чистой политике грабительский капитализм — является столь же древней, как и вообще известная нам история военных государств, другая же представляет собой специфический продукт современного европейского человечества. Если же мы хотим проводить этические различия (а здесь это все–таки возможно), то своеобразие ситуации состоит именно в том, что находящаяся на верхней ступени личной деловой этики — как правило, гораздо превосходящая любую реально существовавшую в истории, а не только проповедовавшуюся философами и литераторами «среднюю» экономическую этику любой эпохи — рационально–капиталистическая производственная этика упомянутой второй разновидности «капитализма»; именно этика профессионального долга и профессиональной чести выковала и сохранила тот железный футляр, благодаря которому хозяйственный труд обретает отпечаток нынешнего времени и свою судьбу и, естественно, будет обретать их лишь тем больше и окончательнее, если вместо противоположности между частнокапиталистической и государственной бюрократией общее хозяйство на предприятиях создаст единую и вышестоящую по отношению к рабочим бюрократию, для которой уже не будет иметься другого противовеса, кроме нее самой. Однако же мы остаемся здесь в рамках указанной противоположности: не те доходы, которые добываются согласно пресловутой поговорке «не понюхав каторги, миллионов не заработаешь» — но как раз та рентабельность, которая достигается сообразно принципу honesty is the best policy[24], стала носителем специфически современного капитализма как системы, неизбежно господствующей в хозяйстве, а благодаря этому — и над повседневностью человеческих судеб. Заглянул ли кто–нибудь из этих пишущих блаженных идеологов этики хозяйственной солидарности, о которой он грезит, за занавес «военного общего хозяйства» и увидел ли, во что под влиянием этой этики превратился, как говорят, подавленный ею «импульс наживы»? В буйную пляску вокруг золотого тельца, в азартные гонки за теми случайными шансами, что просачиваются сквозь все поры этой бюрократической системы, в утрату всякого мерила для каких угодно различий и препятствий в рамках деловой этики, как бы эти различия и препятствия не выглядели, и (таков железный закон для любого, в том числе и для как нельзя более совестливого дельца, — под угрозой экономической гибели выть вместе с гиенами этого не имеющего себе равных лобного места для всякой хозяйственной этики, соучаствовать в делах этих гиен) — точно так же, как было в старые времена, когда шансы на капиталистическую наживу неотступно следовали за следами бога войны или святого Бюрократия, или, скорее, в куда более чудовищном масштабе, чем в старые времена. Пройдут поколения за поколениями, прежде чем будут вновь искоренены последствия нынешнего разложения нормального буржуазно–капиталистического этоса — и тогда возникнут принципы новой хозяйственной этики? Мы должны постараться, в первую очередь, вновь достичь уровня этики cmapoй! Но обо всем это лишь мимоходом…

Военное хозяйство сменится образованиями типа рациональных целевых союзов большого стиля. Но уж никак не общинных отношений, «органично» взросших на почве естественно возникших межчеловеческих связей, или развившихся из первичных внутренних межчеловеческих связей; и никак не структур с тем «интимным» своеобразием, каким в столь неравнозначной степени были отмечены семья, род, община, феодальные и помещичьи отношения, а также цеха, гильдии и даже сословные объединения Средневековья. Кто не ведает о том, что все современные рациональные целевые союзы противоположны только что упомянутым структурам, того надо, прежде всего, отдать в начальную школу социологии, а уж потом он пусть начинает обременять книжный рынок своим литераторским тщеславием! Хотя то, что индивид обязан принадлежать не одной, а зачастую многим таким структурам, и придает основанному на этих структурах избирательному праву характер «народного представительства», такое избирательное право вовсе не обречено быть абсурдом. Оно было бы как раз «представительством по интересам»: нечто подобное существовало в прошлом. Но стоит лишь попытаться сгруппировать типичные фигуры современного хозяйства по «профессиям», чтобы использовать возникающие группы как избирательные курии для общенародного представительства, как мы придем к совершеннейшему абсурду. Подлинные «руководители» хозяйственной системы просто не нашли бы себе места. По каким «профессиям» следует распределить господ Стиннеса, Тиссена, Круппа фон Болена, графа Хенкель–Доннерсмарка, фон Мендельсона, Ратенау (а таких будут баллотироваться дюжины), лично ответственных компаньонов учетных банков? Или, может быть, их надо объединить в одну–единственную избирательную курию «сверхкрупных предпринимателей»? А, с другой стороны, следует ли классифицировать генеральных директоров Кирдорфа, Гугенберга и им подобных как «производственных служащих», имеющих конкретные профессии, и вообще что с ними делать? А ведь механизм капиталистического общества устроен именно так с высочайших его вершин до нижайших низов. Как раз наиболее важные его представители — начиная с управляющих современным хозяйством и заканчивая оптовыми торговцами и правлениями предприятий — не поддаются никакой классификации по материально точным категориям. Ибо для разграничения избирательных курий надо повсюду находить формальные признаки, но при современных хозяйственных отношениях материальный, экономический смысл соответствующей должности тысячу раз коренным образом с такими признаками расходится. Ведь наше современное хозяйство, в противоположность хозяйству с сословными отношениями, отличается как раз тем, что из внешней должности работника почти никогда нельзя вывести, какую экономическую функцию он исполняет, и даже подробнейшая статистика профессий не сообщает ни малейших сведений о внутренней структуре хозяйства. Насколько мало в пейзаже прекрасного сословного господства мы замечаем его обремененность ипотекой, настолько же плохо мы можем определить по лавочнику, что он представляет собой экономически: является ли он владельцем предприятия–филиала, служащим или постоянным клиентом какого–то капиталистического образования (вроде пивоварни), действительно самостоятельным розничным торговцем или кем–нибудь еще. Да и о «самостоятельном ремесленнике» невозможно сказать, является ли он кустарем, занимающимся распределением работы среди надомников, самостоятельным мелким капиталистом или же ремесленным рабочим из сферы обслуживания. И это еще простейшие примеры! То и дело вновь возникающее наивное литераторское представление о том, что здесь мы видим путь к тому, чтобы силу материальных интересов, «скрытым» образом становящуюся заметной во время парламентских выборов, сделать «явной», обеспечив ей «честное влияние в кругу товарищей по профессии», надо окончательно отнести к ребяческим идеям в политике. Ведь существуют тысячи ниточек, за которые капиталистические власти во время выборов дергают не только «самостоятельных» мелких торговцев и ремесленников, но и действительно самостоятельных фабрикантов, заставляя их плясать как этим властям угодно. И это еще не говоря о том, что любые такие межпрофессиональные разграничения в значительнейшей степени движутся по зыбучему песку — из–за каждого изобретения новой машины, из–за каждой новой возможности сбыта — радикально перегруппировывающихся производственных подразделений, направлений производства и рабочей силы. Во всем мире уже по указанным чисто экономическим причинам не существует ничего более объективно неправдоподобного, нежели в эпоху непрерывных технических и коммерческих перегруппировок, а также прогрессирующих экономических и социальных связей, характерных для целевых союзов, пытаться создавать «органические» объединения в старом сословном смысле, т. е. в качестве политических избирательных курий. Повсюду, где проводили эксперименты по «профессионально–сословному» избирательному праву — в последнее время в Австрии и в российской булыгинской Думе — по этой самой причине приходилось образовывать весьма грубые и формальные категории, и в итоге в Австрии получили глубоко коррумпированный парламент, которому разве что принадлежит честь изобретения обструкции, — а в России способствовали приближению революции. Но при этом ни в одном из двух случаев представители действительно значимых сегодня в экономическом мире сил вообще не нашли себе политического применения. И менее всего проявились в открытую. Такую неприспособленность к современной, постоянно подверженной переворотам экономической структуре дополняет пересечение профессиональных интересов с чисто политическими, самовластное влияние коих такие мнимо реалистические горе–проекты всегда основательно недооценивают. В результате получилось бы не обоснование парламентского представительства посредством «открытого» соблюдения «самих по себе естественных» солидарных профессиональных интересов, а увеличение разрыва профессиональной солидарности, объясняемое политическим расколом. Уже сегодня мы видим, как политические партии борются за власть даже в администрациях общин, в товариществах, в управлениях больничных касс — словом, во всевозможных социальных образованиях. На это часто сетовали. Различные стороны этой совсем не простой организационно–политической проблемы не следует здесь описывать мимоходом. Во всяком случае, тут ясно одно: везде, где царят избирательный бюллетень и агитация, политические партии как таковые уже теперь предрасположены к тому, чтобы нести в себе настрой на борьбу уже хотя бы потому, что они располагают аппаратом для такой борьбы. А теперь вообразим, что корпорации заинтересованных лиц голосовали бы через своих представителей по государственно–политическим и культурным вопросам. Результат ясен: внесение политического раскола в союзы заинтересованных лиц (цель которых — решать конструктивные, действительно солидарным образом общие для членов этих союзов дела) посредством создания из них курии для избрания в парламент, само собой разумеется, будет иметь последствием то, что борьба чисто хозяйственных интересов должна будет создавать и создаст наряду с оболочкой этих политических выборных корпораций еще и новые органы. Напрасно такое раскладывание по коробкам, имеющее целью подсчет голосов избирателей, будет пытаться вобрать в себя реальную экономическую жизнь. Хотя борьба экономических интересов безусловно будет задействована и в этих, и в остальных избирательных куриях. Но она будет ориентирована гораздо больше на отношения чисто индивидуальной власти — например, на задолженности и клиентуру — чем на длительные классовые ситуации (как это происходит сегодня при финансировании партийной предвыборной борьбы заинтересованными лицами и при их влиянии на эту борьбу). И к тому же на гораздо более скрытые отношения. Ибо кто может в столь замысловато разветвленном избирательном праве разглядеть еще и отношения зависимости от какой–то капиталистической силы формально «самостоятельного» торговца или ремесленника, и кто может узнать о влиянии таких капиталистических сил на политическую позицию тех, кто от них зависит? Сила зависимости как таковой будет возрастать, поскольку соответствующие лица будут очень надежно контролироваться своими конкурентами в избирательных куриях. Доносительство и бойкот будут натравливать друг на друга этих мнимых носителей профессиональной солидарности, битком набитых в избирательные курии. Ибо дело не только в том, что эти профессионально–сословные корпорации должны будут соблюдать не только профессиональные интересы, но и в том, что результат предвыборной борьбы будет способствовать распределению среди них государственных теплых местечек и должностей. Хорошо ли пораскинули мозгами «хорошие люди и плохие музыканты», рекомендующие эту систему, относительно того, что из нее получится? Впрочем, достаточно. Эти детские литераторские мыльные пузыри упомянуты здесь лишь потому, что они дают повод определиться по отношению к еще одной общей проблеме.

В Германии и в других странах мы уже сегодня имеем союзы заинтересованных лиц, играющие роль носителей представительских прав. В первую очередь — для консультирования бюрократии: советы по сельскому хозяйству, ремеслу, торговле; в будущем мы, вероятно, встретимся с палатами труда, с железнодорожными советами и т. п. Но ведь как раз по ним можно узнать о том, чего не в силах достичь сегодня профессиональная организация. Неужели кто–то думает, что такие официальные организации могут заменить «Союз землевладельцев», «Центральный союз промышленников», а тем более — союзы работодателей или профсоюзы? Где же тогда на самом деле пульсирует «жизнь» расклассифицированной по профессиям солидарности по интересам? И к тому же в машине нашего законодательства уже есть организации, хотя бы отчасти укомплектованные по профессиональносословному принципу, так называемые верхние палаты. Своих представителей в них посылают преимущественно союзы землевладельцев определенного социального образца («старых и укрепленных имений»), а наряду с ними — торговые палаты, некоторые особенно крупные общины и университеты; в будущем это, вероятно, будут делать ремесленные и рабочие палаты. Такой тип представительства по интересам отличается крайней приблизительностью, но для указанных политических целей он с грехом пополам годится. И вот, политическая наивность наших литераторов, очевидно, воображает, будто посредством накопления и специализации таких представительских прав, наконец, удастся превратить эти верхние палаты в парламенты, где каждый гражданин заседал бы, представляя свои органические профессиональные и жизненные круги — как (вроде бы) некогда происходило в «сословном государстве». Об этом «сословном государстве» мы еще скажем несколько слов. Но ведь главные палаты, которые мы здесь кратко описываем, сегодня (по «идее», но, как правило, не в действительности) служат местами политических дискуссий, во–первых, знатных лиц, а во–вторых, заинтересованных прослоек, по традиции считающих себя влиятельными. Прежде всего, это представители имущих слоев и определенных пользующихся высокой социальной оценкой профессий. Не всегда фактически, но, как правило, по идее, они избираются не с партийно–политических точек зрения. Отсюда тотчас же вытекает решающий момент для естественного положения такой верхней палаты в государстве. Повсюду, где такая палата занимает политически правильное положение, у нее нет как минимум собственного бюджетного права, представляющего собой основу могущества народного представительства, да и в остальном — с политической точки зрения — правовое положение этой инстанции таково, что постановления народного представительства могут опротестовывать ее решения, критиковать эти решения, возвращать их для вторичного рассмотрения, подавать на них в суд, отклонять их и вносить в них поправки; однако же, независимо от того, существует ли на это формальное право, верхняя палата не может в течение длительного времени в политически важных вопросах становиться поперек дороги неоспоримо подавляющему большинству народного представительства под угрозой утраты формальных прав (как сегодня в Англии) или привилегированного положения (как в Пруссии в 1873 году). Это последнее служит отдушиной, устранить которую без политической опасности невозможно, хотя все верхние палаты из–за жажды власти обычно против него протестуют, а прусская палата господ[25] при реформе избирательной системы наверняка будет стремиться к отмене такого коронного права, а по возможности — и бюджетного права, что в политическом отношении привело бы к тяжелейшим кризисам и опасностям, ибо это означало бы, что классовое избирательное право продолжает существовать, хотя и будучи распределенным между двумя куриями, чьи конфликты могут перерастать в государственные кризисы. Мы надеемся, что такие попытки предприняты не будут.

Влияние верхних палат может быть весьма значительным — и притом также (и как раз) при формально ограниченных правах. Но с народным представительством они — каким бы ни был их состав — безусловно справиться не могут. По идее они образуют противовес партийному господству. Фактически же такому противовесу зачастую свойственны проблематичная политическая полезность и недостаточный духовный уровень: прусская палата господ является единственным «законодательным» органом, который полагает, что нуждается в уголовном судье для того, чтобы силой добиваться уважения, на которое эта палата претендует. Конечно же, верхние палаты вполне могли бы сегодня сделаться местами индивидуального политического красноречия. Фактически же вместо этого они зачастую превращаются в пустые говорильни. Разумеется, в прусской палате господ говорят куда искуснее и «благороднее», чем в Рейхстаге — но кому хочется тратить свое время на чтение этих речей? Тем не менее, такой государственный совет, дающий публичные консультации — ибо смысл правильно построенной верхней палаты таков — в качестве места для самовыражения беспартийной политической мысли и не служащей, но обладающей служебным опытом политической интеллигенции, в особенности — политически опытных бывших государственных деятелей, мог бы, несомненно, оказать ценные услуги современным политическим лидерам, и притом как раз в парламентском государстве. Правда, из сегодняшних структур такого типа этой цели соответствуют лишь весьма немногие.

В народном государстве верхняя палата может быть (как в американской демократии) органом, укомплектованным в соответствии с тем же избирательным правом, что и народное представительство, хотя и по иному избирательному методу, т. е. средством исправления неизбежных несовершенств, свойственных любой избирательной системе. Либо представительством интеллигенции, хорошо зарекомендовавшей себя в политике, управлении, хозяйстве, науке и технике. Правда, в последнем случае — только консультативным, критикующим и (благодаря откладывающему вето) запретительным органом. Следовательно, формально она может быть лишь неравноправной палатой. Политически же было бы желательным, чтобы в таких верхних палатах профессиональные представители заинтересованных лиц присутствовали — во всяком случае — лишь наряду с представительством 1) государственно–политической интеллигенции и 2) культурно–политического образования, т. е. чтобы к ним принадлежали, к примеру, все вышедшие в отставку министры и бургомистры крупных городов, а наряду с ними — представители культурно–политически важных кругов (представители школьных учителей, преподавателей высшей школы, деятелей искусства, журналистов). Вопрос о будущем составе таких корпораций, во всяком случае, не столь неважен, как часто полагают у нас, потому что сегодня эти корпорации, к сожалению, строятся по большей части лишь в качестве механических тормозов, сдерживающих «опасности» демократии и способствующих успокоению трусости обывателя (безразлично какого социального положения). Между тем, эта проблема может и должна занимать нас здесь не только мимоходом.

Скорее, мы здесь зададим один вопрос: отчего, собственно говоря, так происходит, что организованные государством корпорации заинтересованных лиц, например, торговые палаты, с которыми когда–то безжалостно боролся Ойген Рихтер[26], и всевозможные аналогичные структуры, возникшие с тех пор по этой схеме, фактически функционируют вовсе не как сосуды для подлинно живого потока хозяйственных интересов — в сравнении с изобильной жизнью действительно экономических союзов заинтересованных лиц? И что, с другой стороны, по сравнению с партиями эти корпорации остаются абсолютно неспособными вбирать в себя политическую жизнь? Случайность ли это? Нет, вовсе не случайность, но следствие того, что партии, с одной стороны, и союзы экономически заинтересованных лиц, с другой, основаны на юридически свободной вербовке своих сторонников, а упомянутые государственные корпорации — как раз нет. Первые — вследствие своей структуры — являются организациями для борьбы и компромисса; вторые же — вследствие своей — организациями для конструктивных экспертных оценок или чисто «попечительской» мирной управленческой работы. К сожалению, наш «организаторский» пыл под последним термином всегда подразумевает лишь принудительные организации с начальственным полицейским уставом. А вот организации, создаваемые на основе свободной личной инициативы («волюнтаристские»), литераторы любят считать фактически незаконными, в лучшем случае же — лишь временными, предназначенными для того, чтобы когда–нибудь вырасти в организации с полицейским регламентом, — не учитывая того, что по сути и смыслу они только и могут быть волюнтаристическими структурами. Вот в чем заключается основная ошибка.

К наследственным глупостям нашего дилетантствующего политического литераторства относится стремление «словами» — в данном случае, параграфами спроектированного ими устава — «подготовить систему» там, где для этого нет никаких условий. Разбираемые официальные профессионально–сословные организации — вплоть до возможности укомплектовывать верхние палаты представителями профессий — с политической точки зрения являются структурами, предназначенными для того, чтобы их мнения: экспертные оценки, резолюции или дебаты — взвешивались, но не шли в счет. И в зависимости от объективного содержания таких мнений они будут весить больше или меньше. Напротив, политические партии в современном государстве представляют собой организации, которые исходят из (юридически) «свободной» вербовки приверженцев и чья цель заключается в том, чтобы определять политику посредством количества своих приверженцев: ultima ratio[27] всякой современной партийной политики — избирательный бюллетень или бюллетень для голосования. А представительства лиц, имеющих общие хозяйственные интересы, в капиталистическом хозяйстве служат объединениями, основанными также на (юридически) «свободной» вербовке, и исходят они из того, чтобы благодаря частнохозяйственной мощи своих членов, независимо от того, зиждется ли она на обладании имуществом, на рыночной монополии или на монополистической концентрации необходимой для хозяйства рабочей силы, обеспечить устраивающий обе стороны компромисс по ценам на товары или на труд. Однако же, для обоих типов свободных структур решающим моментом является характерный как раз для них «волюнтаристический» принцип организации, для них только и уместный, и потому «органический». Попытки укомплектовывать их в принудительном порядке, по образцу органов государственной власти, были бы чисто механическим принуждением, которое положило бы конец их внутренней жизни. И не то, чтобы им самим вообще было чуждо «принуждение». Совсем наоборот. Они ставят себе на службу бойкот, клевету и всевозможные заманивающие и принуждающие средства материального и духовного свойства, какие только может выдумать человеческий ум, опирающийся (формально) на свободную вербовку — но только именно за исключением средств, присущих аппарату государственных органов принуждения и сохраняемой за ним формой поддержания «внешнего законного порядка». Партийным организациям можно даже отдавать государственные распоряжения, которые — в зависимости от обстоятельств — будут защищать права большинства от беззакония со стороны клики меньшинства или, наоборот, права меньшинства от насилия — что произошло в Америке. Но по «волюнтаристическому» принципу: государственные распоряжения изменяют юридическую добровольность членства столь же мало, как, например, государственные предписания об условиях создания профсоюзов. Как раз то, что партийному вождю предписывается формально свободная вербовка его свиты, решающим образом противопоставляет членов партии чиновникам с их регламентированным продвижением по службе. Как раз то, что руководители лиц, имеющих хозяйственные интересы, принуждены к формально свободной организации их свиты, обусловливает своеобразие их положения и опять–таки обусловлено структурой современного хозяйства. Свободная организация в этой сфере в сегодняшних условиях непримиримым образом противоречит сплоченности, устанавливаемой государственно–полицейскими мерами. Кто этого еще не понял, тот еще не изучил азбуку современной политической и хозяйственной жизни. Это не «вечные» факты. Но сегодня они выглядят так. Разумеется, на бумаге можно конструировать какие угодно профессионально–сословные избирательные курии. Но если представить, что они будут созданы, то, как сказано, последствием будет, что, с одной стороны, за их спиной будут вести свою реальную жизнь политические партии, а с другой — союзы лиц, имеющих одинаковые экономические интересы.

Впрочем, об этом, пожалуй, пока достаточно. Все эти романтические фантазии, которые не заслуживают чести быть серьезно опровергнутыми знатоком, мы упомянули тут лишь потому, что такие совершенно антиисторические конструкции все–таки приносят следующий вред: они еще более усиливают страх немецких обывателей (всех слоев) перед погружением в специфически современную проблемную ситуацию, еще больше удаляя их от реального мира и от политики. Интересно (коснемся, наконец, вкратце и этого), есть ли хотя бы у одного из таких чернильных романтиков ясное представление о сущности реального «сословного государства» в прошлом? Запутанные представления о «членении общества» по «сословным общинам» в соответствии с «естественными профессиями», являющимися носителями «христианской этики братства», и о каком–то «ступенчатом строении» со всемирным монархом–священнослужителем во главе прикрывают абсолютное незнание того, какие реалии в действительности стояли за этой картиной, отчасти позаимствованной из идеологий философской литературы, отчасти же оснащенной весьма современными и рационалистичными организационными понятиями. Ибо эти реалии выглядели совершенно иначе. Действительно характерной чертой так называемого сословного государства было не «органическое» членение общества по «естественным экономическим профессиональным группам», и даже не построение хозяйства по «принципу солидарности». Хозяйство в сословном государстве отличалось от хозяйства современного благодаря чертам, которые вновь обнаруживаются по всему миру при самых что ни на есть разнообразнейших политических устройствах. Правда, эти хозяйственные формы, в противоположность сегодняшним хозяйственным отношениям, делали сословное государство возможным (а сегодня оно не возможно) подобно тому, как в других странах они создавали основу для совершенно иных, тоже уже не возможных, государственных форм. Но этими хозяйственными формами государство не определялось. Дело в том, что для полного и успешного создания сословного государства всего лишь в части Европы необходимой была следующая особенность: присвоение политических прав отдельными лицами и корпорациями по образцу частной собственности на материальные блага, а также организация этими обладателями привилегий (не всегда только это, но всегда преимущественно это) общих собраний ради упорядочения политических дел посредством компромисса. А вот владение замком или же всевозможные полномочия, важные в военном, политическом или финансовом отношении, служили тогда наследственными привилегиями, находящимися в распоряжении индивида совершенно так же, как сегодня разве что корона принадлежит королю. При этом то, что мы сегодня привыкли считать содержанием единой «государственной власти», распадалось на пучки отдельных полномочий, находившихся в руках разных лиц. О «государстве» же в современном смысле тогда вообще еще не было речи. Скорее, для всякого политического действия было необходимо единение этих принципиально самостоятельных по отношению друг к другу обладателей прерогатив, и достижение этого являлось целью сословных собраний. Поэтому в принципе и первоначально они не знали ни голосования, ни постановлений, обязывающих тех, кто не согласен, но — в качестве формы урегулирования дел — использовали «мировую» («сделку», «соглашение»), а на современном языке — компромисс, и притом не только между различными сословными группами, но также и в пределах каждой из них между отдельными обладателями привилегий. Стоит прочесть любые акты таких собраний, как сразу напрашивается вопрос: можно ли управлять современным государством в таких формах? Но ведь эти формы (при всей их текучести в деталях) представляют собой существеннейшие компоненты типа, который тотчас же начинает формироваться там, где в такую структуру начинает проникать ultima ratio избирательного бюллетеня — важнейший (если даже не единственный) признак современного парламента. И лишь тогда возникает современная рациональная форма государственного волеизъявления. В конституционном государстве в решающих вопросах и сегодня государственные дела (например, определение бюджета) как в правовом смысле, так и политически, основаны на компромиссе. Однако же на выборах или же при переговорах какой–либо парламентской корпорации дела в правовом смысле обстоят не так, а если так, то это срывает выборы или подрывает эту корпорацию. Лишь тогда, когда компромисс служил правовой основой политических действий, сословно–профессиональное разделение общества по своей сути являлось тоже уместным. Но не там, где господствует бюллетень для голосования, — не на парламентских выборах.

Сегодня компромисс, как в прежние времена, продолжает господствовать в качестве средства урегулирования в борьбе хозяйственных интересов, прежде всего, между предпринимателями и рабочими: здесь он неизбежно является единственной окончательной формой арбитража, и как раз это относится к существеннейшим признакам всех действительно полных жизни представительств лиц, имеющих хозяйственные интересы. Разумеется, компромисс царит и в парламентской политике, т. е. между партиями: как предвыборный компромисс или же компромисс по поводу законопроектов. Возможность последнего, на чем мы еще остановимся, относится даже к наиважнейшим преимуществам парламентаризма. Но — обратите внимание — на фоне такого компромисса всегда маячит бюллетень для голосования в качестве его ultima ratio. Это значит — под давлением того обстоятельства, что если компромисс заключить не удастся, то при голосовании или на выборах, которые состоятся впоследствии, вероятно, все участники покажут приблизительно одинаково нежелательный результат. Реальный и оценочный подсчет голосов принадлежит к природной сути как современной предвыборной борьбы, так и ведения парламентских дел; наши романтики с их отвращением к цифрам ничего тут изменить не могут. Так пусть же они держатся подальше от политики, если подсчет кажется им слишком прозаичным средством! Но хулить именно равное избирательное право как «демократию цифр» в пользу другого, например, «профессионально–сословного», представляет собой не что иное, как неслыханную дерзость. Ибо как обстоят дела с цифрами при профессиональносословных выборах? Все разглагольствования об «органически» разумном типе профессионального или же какого–либо сословного членения общества служат лишь витриной для всех подобных проектов. Кто ищет не фраз, а реалий, тот совершенно не прислушивается к таким проектам, но обращает внимание лишь на следующее: как распределяется количество мандатов и голосов среди этих искусственно выдуманных групп. Ведь поскольку избирательный бюллетень и там остается ultima ratio, то единственно важным является именно это: все эти группы представляют собой не что иное, как арифметику избирательного права. Больше всего в этой науке упражнялось Королевское прусское бюро статистики. Проекты реформ избирательного права за последние 30 лет, каковыми приходилось заниматься этому бюро, всегда основывались на подсчетах, на том, сколько приблизительно требуется консерваторов, представителей Центра, национал–либералов и т. д. при определенном избирательном режиме. А вот считать, что такие фокусы с цифрами и их продукты являются чем–то более возвышенным по сравнению с «демократией цифр» — это мы охотно предоставляем фразерам и литераторам.

С чисто политической точки зрения, это не просто случайность, что сегодня равное «цифровое избирательное право» распространяется повсюду. Дело в том, что такое равенство избирательного права по своему «механическому» характеру соответствует сущности сегодняшнего государства. Только современному государству соответствует понятие «гражданина» (Staatsbürger). И равное избирательное право, прежде всего, безусловно означает не что иное, как то, что в этом пункте социальной жизни, как, впрочем, и в других пунктах, не принимаются во внимание особенности индивида в профессиональной и семейной сферах, равно как и все варианты его материального или социального положения; он идет в счет только как гражданин. В этом проявляется единство народа в государстве, сменившее раздробленность сфер частной жизни. Разумеется, тут нет ничего общего с теориями о каком–то там естественном «равенстве» людей. По своему смыслу равное избирательное право как раз наоборот, представляет собой известный противовес по отношению к социальным неравенствам, основанным не на естественных качествах, а — зачастую самым резким образом не гармонируя с этими качествами — на общественных условиях; эти неравенства прежде всего и неизбежно создаются кошельком, но вовсе не какими–то естественными различиями. И пока сегодняшний общественный строй будет существовать хотя бы в общих чертах — а он весьма живуч — несмотря на то, что неравенство жизненного уровня в его внешнем выражении, прежде всего, имущественное, будет более умеренным, и на то, что смягчатся отношения социальной зависимости, — все это никогда не будет полностью устранено, а попавшие благодаря этому в привилегированное положение тоже никогда ни в малейшей степени не утратят своего влияния на государственную политику, далеко превосходящего их численность. Равным образом природа современной организации государства и общества на продолжительное время обусловливает привилегированное положение профессиональной подготовки, а тем самым (не тождественной ей, но требуемой ею — в том числе, и по чисто техническим мотивам) «образованности», этого наимощнейшего элемента межсословных различий в рамках современного общества. Такое положение разумно как раз потому, что парламентское избирательное право создает эквивалент ему: уравнивание превосходящих по массе социально подвластных по отношению к привилегированным прослойкам как минимум при выборах контролирующего органа, функционирующего в качестве места отбора лидеров.

И еще существеннее повысится незаменимость этой инстанции, как только мы представим себе: на смену военному хозяйству придет действительно продолжительная и широкомасштабная «организация» народного хозяйства в рамках союзов по интересам при участии государственных учреждений, т. е. бюрократически контролируемое, или совместно управляемое, или же еще каким–нибудь образом установившее прочные и длительные отношения с государственными инстанциями профсоюзное управление хозяйством (или же определенных важных его отраслей). Подумал ли, собственно говоря, кто–нибудь из наших столь по–детски воодушевленных этой идеей литераторов, что из этого выйдет политически, если одновременно не будет создан противовес в виде мощного усиления власти парламента, организованного не по профессионально–сословному принципу? Они воображают, будто «государство» станет тогда мудрым регулятором хозяйства. Наоборот! Столь ненавистные им банкиры и капиталистические предприниматели превратятся в неограниченных и бесконтрольных хозяев государства! Ибо что же тогда есть «государство», как не эта сложнейшая система крупно– и мелко–капиталистических картелей всякого рода, по которым «организовано» хозяйство, если собственное волеизъявление государства доверено именно таким «кооперативным» организациям? Само участие государства в угольных синдикатах и в горнодобывающих предприятиях, в общем, практически означает, что государственная казна заинтересована не в по возможности лучшем снабжении нации дешевым углем, а в высокодоходности своих рудников, что интересы частных и государственных шахт в этом вопросе тождественны интересам бюрократии, но не тождественны интересам как рабочих, так и потребителей угля. Всякое дальнейшее развитие направляемого государством картелирования, само собой разумеется, означает не что иное, как дальнейшее распространение этого положения дел. Может быть, вопреки всему оно неизбежно — мы не будем тут этого обсуждать. Но до чего же безмерная наивность — полагать, будто благодаря государству (на взгляд наших чернильных идеологов) в высшей степени презренное господство заинтересованности в «прибыли» и в производстве товаров ради «потребительских целей» будет упразднено или ослаблено в пользу «естественного», «общехозяйственного» интереса к по возможности наилучшему, т. е. по возможности дешевому и качественному снабжению людей, жаждущих и потребляющих товары? Какая неописуемая бессмыслица! Тогда представленные картелями интересы капиталистических производителей и приобретателей поработят государство даже безраздельно. Разве только этой организации лиц, имеющих интересы производителей, будет противопоставлена сила, достаточно мощная, чтобы ее контролировать и, соответственно, управлять спросом населения. Спрос же индивида ориентируется не на его положение в механизме товарного производства. Так, рабочему нужны хлеб, квартира и одежда совершенно одинаково и совершенно независимо от того, на какой фабрике он работает. Значит, как раз в том случае, когда мы имеем дело с такой организацией хозяйства, безусловно необходимо, чтобы прежде, чем она начала функционировать, т. е. сразу же, ей был бы противопоставлен парламент, избранный не по способу занятости ради приобретения товаров, а по принципу представленности массового спроса — парламент равного избирательного права, наделенный полностью суверенной властью. Причем, существенно более суверенной властью, чем прежде, поскольку прежнего могущества не достаточно для того, чтобы сломить естественное господство фискального принципа на государственных предприятиях, а также могущество лиц, заинтересованных в прибыли. Такова негативная причина равного избирательного права.

В позитивном же смысле равное избирательное право с чисто государственно–политической точки зрения тесно соотносится с тем равенством определенных судеб, которое опять–таки создается современным государством как таковым. Люди «равны» перед смертью. Приблизительно равны они и в необходимейших потребностях телесной жизни. И как раз эти простейшие, а с другой стороны — патетически возвышеннейшие явления охватываются еще и теми видами равенства, которые современное государство обеспечивает всем своим гражданам действительно на длительный срок и неоспоримо: чисто физическую безопасность и прожиточный минимум ради жизни и поле битвы ради смерти. Все неравенства в политических правах в прошлом, в конечном счете, восходят к экономически обусловленному неравенству военной квалификации, но таких неравенств нет в бюрократизированных государстве и армии. И вот, по отношению к неминуемому и нивелирующему господству бюрократии, из–за которого впервые возникло современное понятие «гражданина» (Staatsbürger), средство принуждения, называемое избирательным бюллетенем, является единственным, что вообще может предоставить тем, кто ему подчиняется, минимум права на соопределение в делах того сообщества, ради которого они должны идти на смерть.

Так, в Германии войну ведет империя, а из отдельных государств Пруссия из–за своего положения в империи является государством–гегемоном, в высшей степени определяющим политику последней. Поэтому индивиды обращаются к империи с требованием, чтобы она гарантировала по меньшей мере соблюдение абсолютного минимума долга политического приличия со стороны этого государства–гегемона по отношению к возвращающимся на родину воинам. Никто из этих воинов не должен (таковы имперские интересы) в имеющем решающее значение отдельном государстве ущемляться в политическом избирательном праве по сравнению с оставшимися на родине, что неизбежно произошло бы при любом избирательном праве, кроме равного[28]. Это требование носит государственно–политический, а не партийно–политический характер. Мы ведь не знаем ни настроения, ни политического настроя возвращающихся на родину воинов. Возможно, этот настрой будет чрезмерно «авторитарным». Ибо сильные «консервативные» партии будут всегда, так как всегда будут авторитарно настроенные люди. Тогда пускай они возьмут избирательные бюллетени и строят государство в соответствии со своими идеалами, а мы, оставшиеся на родине, возьмемся за нашу будничную работу. Однако с бесстыдным сопротивлением «бойцов, оставшихся на родине», противодействующих выполнению упомянутого долга элементарного приличия, мы здесь будем бороться. О том, чтобы деревья демократии устаревшей, негативной и требующей от государства только свободы не доросли до неба, заботятся неумолимые реалии современности, а лучше всего позаботилась бы ответственная сопричастность парламентских партийных вождей государственной власти. Именно опыт этой войны (в том числе, теперь в России) показал то, что мы уже однажды подчеркивали: ни одна партия, какой бы ни была ее программа, не может эффективно руководить государством, не становясь национальной. Мы переживем это у себя в Германии совершенно также, как другие пережили это повсюду. Поскольку социалистические партии других государств не были отделены от управления государством, они были более «национальными», чем (тогда) наша. Однако же, каково бы ни было настроение возвращающихся на родину бойцов, — в любом случае оно приносит с собой опыт, переживания и впечатления, свойственные только им. И мы полагаем, что, в первую очередь, вправе ожидать от них как минимум относительно большей степени конструктивности. Ибо задачи, которые ставит современная война, в высшей степени конструктивны. И еще мы ожидаем от них значительной меры невосприимчивости к пустым литераторским фразам, независимо от партии. Зато среди оставшихся на родине, прежде всего, среди имущих слоев и литераторов, в военное время проявляется столь отвратительная картина отсутствия объективности, недостатка политического глазомера и прилежно поощряемого ослепления по отношению к реалиям, что тут можно сказать лишь: «Ты отзвенел, так долой с колокольни!» Но перестройка избирательного права должна последовать уже во время войны. Ибо возвращающиеся на родину бойцы не должны быть поставлены перед необходимостью в бесплодных внутренних боях за избирательные права раздобывать себе средства принуждения, позволяющие определяющим образом высказывать свое мнение в государстве, существование которого они защищали. На родине они должны уже застать такой порядок с чисто политическими правами, каковой позволит им непосредственно приложить руки к материальной перестройке его структуры. Вот он, решающий в чисто практическом отношении аргумент в пользу равного избирательного права в Пруссии и его немедленного введения прямо теперь, до окончания войны.

И напротив того, мы знаем все фразы, какими заинтересованные лица стремятся запугать обывателей, а тем более — литераторов. Прежде всего — страхом перед разрушением мнимо «благородных» и потому благоприятствующих культуре «традиций», а также перед разрушением якобы «неисповедимой» политической мудрости господствующих в государстве, мнимо «аристократических» слоев со стороны демократии. Давайте же рассмотрим подлинное ядро этих аргументов, хотя поначалу они уведут нас в сторону от вопроса об избирательном праве как таковом.

Несомненно, что подлинная аристократия очень даже может сформировать целый народ в духе и в направлении ее идеалов благородства. Ибо плебейские слои подражают ее «жестам». И кроме того, связывая преимущество стойкой традиции и социально широкого горизонта с преимуществом «малочисленности», в качестве руководительницы государственного устройства она может добиться ценнейших в политическом отношении успехов. Далее, господство аристократии с политическими традициями по сравнению с формами демократического господства имеет такое государственно–политическое преимущество, как меньшую зависимость от эмоциональных моментов. Иными словами, у аристократов, как правило, более холодный ум, чем у остальных, и это продукт осознанно сформированного образа жизни и манеры держать себя, благодаря воспитанию настроенной на «contenance»[29]. Аристократии присуща способность действовать молчаливо, как правило, в существенно большей мере, чем как демократическим массам, так и (о чем льстецы по большей части умалчивают, хотя это приносит гораздо худшие результаты) современным монархам при отсутствии парламента. Все современные монархи, не опирающиеся на парламент, подвергаются опасности: они полагают, будто в интересах своего престижа должны, так сказать, речами создавать рекламу собственной личности подобно тому, как вынуждены поступать демократические лидеры в классовом государстве в целях привлечения сторонников. Поэтому народ должен благодарить небо, если у его монарха нет этого с государственно–политической точки зрения в высшей степени нежелательного таланта, а также потребности лично высказываться. А одна из сильных сторон парламентской системы заключается в том, что монарх защищен от компрометации собственной личности. Со старой же политической аристократией эта опасность связана меньше, чем с другими прослойками. И с этим преимуществом старая аристократия сочетает дарования в сфере культуры вкуса. Демократические государства выскочек, — вроде Италии, — обычно столь же лишены такой культуры, как и вновь возникшие монархии. Если ужасающее варварство неблагочестивого — и при этом благодаря антиклерикальным тенденциям ополчившегося на «тягостные», т. е. постыдные «воспоминания» — обезображивания Рима внушило великому итальянскому лирику Кардуччи желание: хоть бы тут создали на месяц церковное государство, чтобы вымести пустую театральность и безвкусицу этого «terza Roma»[30], — то лишенный своей скупой простоты Берлин с его жалким кафедральным собором, с его похожим на пугало памятником Бисмарку и многим другим в сравнении, к примеру, с Мюнхеном или Веной, но еще и с другими небольшими столичными городами, являет собой такой монумент банальному псевдомонументализму, что приходится с содроганием думать о вкусовых суждениях потомков об этом периоде германской истории и со стыдом — о поколении деятелей искусства, согласившемся на такое, а также о публике, которая этому не воспротивилась. Как бы там ни было, обезображивание Берлина доказывает, что монархия как таковая поистине не предоставляет ни малейшей гарантии культуре художественного вкуса, а зачастую ставит последнюю в опасность. Тогда как памятник Бисмарку в Гамбурге, единственное полноценное достижение среди памятников объединенной Германии, навсегда возвеличивает гамбургский патрициат и может показать нашим тупоумным литераторам, что «капитализм» и «искусство» не обязательно живут в состоянии той естественной вражды, какую им приписывают. Что касается демократий, то итальянские профсоюзные дома доказывают то же самое (это же доказывают такие города, как Цюрих). Но высокая культура вкуса в том виде, как она чаще всего присуща сплоченной и уверенной в себе аристократии, или такая же культура, присущая демократии, подражающей ее традициям, никоим образом не безразлична с чисто государственно–политической точки зрения: престиж Франции во всем мире зиждется на сокровищах, которые ей удалось спасти из своего аристократического прошлого — при в высшей степени бедственном упадке в сфере официальной заботы об искусстве — и заботе о которых как раз в интимных кругах художественного творчества продолжала способствовать эстетическая оформленность французов как человеческого типа. Здесь демократизация, по меньшей мере, отчасти привела к распространению старой и изысканной культуры вкуса, а вот что касается итальянцев как человеческого типа, то там распространилась как раз культура низших прослоек.

Сформулируем эту проблему и для Германии — совершенно принципиально и, прежде всего, вне всякой зависимости от обсуждаемого вопроса об избирательном праве. И тогда зададим вопрос: где же немецкая аристократия с ее «благородными традициями»? Если бы она существовала, было бы о чем спорить. Но ее тут просто нет, за исключением нескольких княжеских дворов (и притом небольших). Ибо что такое аристократия, или, скорее, какие условия необходимы, чтобы какая–нибудь прослойка — независимо от того, феодальная ли по сути («знать») или буржуазная («патрициат») — могла бы функционировать и использоваться как аристократия в политическом смысле слова? В первую очередь — экономически безопасная жизнь. Самое элементарнейшее условие состоит в том, что аристократ должен уметь жить для государства, а не за счет него. При этом чисто внешний факт обладания такими доходами, что при отказе от министерского оклада он не слишком пострадает, еще ничего не решает. В первую очередь, аристократ должен без экономического ущерба для себя отлучаться со службы, чтобы внешним, но, прежде всего, «внутренним» образом он мог быть использованным в политических целях. Это значит, что он не должен постоянно обслуживать хозяйственное производство, а если и должен, то служба не должна захватывать его целиком. Из всех видов частнохозяйственных занятий, скроенных по мерке отчетливо самостоятельной умственной работы, профессия адвоката относительно чаще других позволяет отлучаться со службы ради политических целей тому, кто ею занимается (из–за возможности создавать ассоциации, из–за того, что адвокаты должны заступаться за подзащитных, и из–за отсутствия риска, связанного с капиталом), — а также поскольку адвокат располагает правовыми знаниями и опытом в повседневной практике насущных потребностей, а кроме того — организованным бюро, которое во всех демократических странах весьма благоприятствует ему в политической карьере, а в случае неудачи на выборах относительно облегчает новое занятие руководящего поста в своей области. Значение адвокатов во многих демократических странах сильно порицается, и к тому же у нас за это суждение несет ответственность низкая социальная оценка профессии поверенного. И еще — нередко оправданные упреки в «формализме» при рассмотрении политических проблем. Однако же формализм относится к сути всякой юридической вышколенности, в том числе и судьи, и управленческого чиновника, если мы не хотим пестовать произвол. С другой же стороны, адвокатская работа, в противоположность труду судьи или чиновника, означает вышколенность в словесных боях: значительное превосходство наших врагов над нами в политической агитационной работе, и вообще в использовании важного словесного оружия, обусловлена той нехваткой адвокатской вышколенности (а последняя может быть просто превосходного уровня), что отличает любое правительство чиновников по сравнению с адвокатами–министрами в демократических странах. Следовательно, кто желает здесь перемены, тот должен принимать в расчет средство, заключающееся в усилении политического влияния адвокатов посредством повышения их политических шансов. Впрочем, о сущности действительно великой профессии адвоката немец и, прежде всего, литератор, чье представление ориентировано здесь на процессы суда шеффенов[31], на бракоразводные процессы или мелкие повседневные неприятности, приводящие его к адвокату, вообще не подозревает. Тот же, кто знаком с этой профессией, знает, что она представляет собой венец не только всего юридического труда, но и всех свободных ответственных постов, а по духовной интенсивности и ответственности далеко превосходит большинство юридических профессий. Чиновничество, само собой разумеется, ненавидит адвокатов как докучливых посредников и сутяг, и к тому же из зависти к их шансам на доходы. Конечно же, нежелательно, чтобы парламенты и правительственные кабинеты сплошь и рядом управлялись адвокатами. Но мощного элемента благородной адвокатуры следует пожелать любому современному парламенту. Тем не менее, в состав «аристократии» современная адвокатура не входит теперь даже в Англии. Она принадлежит буржуазному сословию, занимающемуся ремеслом, правда, таким, которое позволяет отлучаться со службы в политических целях.

Зато современный предприниматель никогда не был «аристократом» в политическом смысле слова. В противоположность адвокату, он вообще не может отлучаться со службы, и притом чем крупнее его предприятие и чем больше сил оно требует, тем неотлучнее он там должен находиться. Старый торговый патрициат городских республик был прослойкой бессистемных предпринимателей, а отчасти — прослойкой рантье; на этом основывалась его политическая пригодность. Современный же фабрикант, прикованный к непрерывной, напряженной и изнурительной работе на своем предприятии, среди всех представителей имущих слоев являет собой наименее пригодный для политики тип. На этом, в первую очередь, основывается с неизбежностью относительно небольшое — по сравнению с экономической важностью и практическим умом — значение этой прослойки как для политической работы, так и для самоуправления. Тут решающую роль играет не отсутствие «жертвенности» и не «торгашество» (о чем обычно болтают неумные литераторы–моралисты), а имманентная буржуазно–капиталистическому производству и доходу внешняя связанность с трудовым процессом и внутренняя обязанность трудиться на производстве. Сезонный характер сельского хозяйства все–таки оставляет для политической работы, по меньшей мере, зимние месяцы. А вот у всех прослоек, непосредственно вовлеченных в борьбу экономических интересов, недостает еще чего–то, гораздо более важного, так сказать, внутренней способности отлучаться, дистанции от борьбы повседневных частнохозяйственных интересов. Современный предприниматель, в том числе и сельскохозяйственный (в противоположность адвокату), является заинтересованным лицом, постоянно и слишком непосредственно вовлеченным в такую борьбу, и потому не может быть ценным для политики.

На достаточной дистанции от борьбы экономических интересов с незапамятных времен располагается только крупный рантье. И прежде всего — крупный землевладелец (владетельный князь). Но и вообще обладатель большого рентного состояния. Лишь ему одному присуща необходимая для политики относительная отдаленность от повседневной экономической борьбы, каковую всякий предприниматель должен непрестанно вести за свою жизнь, свое экономическое могущество, сохранность своего предприятия. В противоположность этому, гораздо большая безбедность существования крупного рантье, гораздо большая его отдаленность от будней предприятия — даже если он причисляет крупные предприятия к источникам своей ренты — внешне и внутренне освобождает его силы для политических (государственно– и культурно–политических) интересов, для «светского» образа жизни, меценатства и познания мира в большом стиле. И не то, чтобы он жил в пространстве, «свободном» от экономических интересов. Ничего подобного. Но крупный рантье не включен в повседневную борьбу за существование своего предприятия, не является ни органом такой борьбы, ни носителем плутократических классовых интересов, поскольку он отдален от борьбы актуальных интересов. Лишь прослойка, обладающая такой структурой, могла бы сегодня претендовать на предикат «аристократия» в смысле специфической экономической квалификации.

О значении такой экономической квалификации можно легко убедиться уже по конкретным деталям. Приведем пример: каждый знает (выберем будничный пример), что для настроя офицерского корпуса означает «нервный» командир полка. Но ведь эта «нервозность» (при равных остальных условиях) типичным образом представляет собой следствие экономического положения: отсутствие богатства, ставящее этого командира вместе с его привыкшей к социальным претензиям семьей — в случае его отставки — перед убогим будущим и потому угнетающее и отягощающее его в его служебном поведении, бесконечно затрудняет — по сравнению с состоятельным командиром — возможность сохранять спокойствие и (практически очень важный пункт) решительно представлять интересы своих подчиненных наверху. Любой офицер может убедиться в этом невооруженным глазом, а иллюстрировать этот опыт на конкретных примерах, пожалуй, нет необходимости. И аналогичным образом дела обстоят и в других сферах. Многие из наиболее характерных в социально–экономическом отношении фигур из нашего чиновничества — например, в фабричных инспекциях, — были людьми состоятельными, которые как раз поэтому не считали нужным высовываться из окна при каждом сквозняке у заинтересованного лица, но делали ставку на собственную должность, когда к ним предъявлялись требования, каковых они не могли совместить с собственной совестью. Так, значение Пауля Зингера и его положения в социал–демократическом движении — ввиду того, что он все–таки был весьма ограничен в интеллектуальном отношении, — было в значительной мере функцией его богатства, позволявшего ему жить ради партии (что он и делал), поскольку у него не было необходимости жить за счет партии. Ведь «политический характер» гораздо проще достается человеку состоятельному, и никакой морализм ничего здесь не изменит. И речь идет вовсе даже не только о характере «в верхних слоях». Относительно большая подверженность неимущих масс, участвующих в повседневной борьбе за существование, разного рода эмоциональным мотивам в политике — страстям и сиюминутным впечатлениям сенсационного типа, по сравнению с более холодными головами избавленных от этой заботы зажиточных слоев, делает настоятельно необходимым, чтобы в руководство именно демократических партий входили еще и люди с обеспеченным экономическим положением, которые посвятили себя политической работе по чисто личному убеждению, — чтобы иметь такой противовес только что упомянутым влияниям, который не всегда в силах предоставить партийное чиновничество как таковое. Хотя эмоциональные качества масс, поскольку те не в силах непосредственно вмешиваться в политику и поскольку их поведение легче забывается, далеко не так опасны, как эмоциональные качества монархов,, посредством взволнованных и неосторожных речей могущих скомпрометировать политическое положение своей нации. Но все–таки с эмоциональными качествами масс тоже приходится иметь дело, и при их наличии «политический характер» и холодная расчетливость при прочих равных условиях легче достаются человеку имущему. Вот важный вопрос будущего: могут ли независимые — в том числе и по своему имущественному положению, — богатые люди, которые ведь только и существуют, пока существует частнособственнический строй, пойти на службу политической, и притом как раз демократической партийно–политической работе? Легко возникающая среди тяжелым трудом зарабатывающих на хлеб и выполняющих свои поручения чиновников злобная зависть, которая направлена на таких людей, не может помешать партиям усваивать уроки, которые дает здесь опыт. С другой стороны, эта злобная зависть партийного и кооперативного чиновничества представляет собой весьма подходящий противовес опасности, что в такой ситуации может возникнуть «плутократическое» партийное руководство. Опыт русских демократических партий вплоть до крайне левых, в которых княжеские дочери принимали участие в сражениях на баррикадах, а виднейшие меценаты доставали средства для народных движений, показывает, что свобода идеалистической деятельности при внушающем доверие демократическом настрое, предоставляемая экономическим своекорыстием богатым идеологам, гораздо больше, чем у любой социально авторитетной плебейской, но при этом непосредственно вовлеченной в борьбу интересов прослойки, поскольку имущественное положение богатых не может давать директивы для их политического поведения, но может служить опорой для политически самостоятельных убеждений. Прозаические рентные бумаги с чисто внешней точки зрения служат их обладателям столь же хорошо, как, например, поместье. Но в любом случае поместье, благодаря тем задачам, к которым оно располагает своего владельца и перед которыми оно его ставит, а также благодаря резонансу положения «барина», при прочих равных условиях служит куда лучшей школой для политических действий, и притом гораздо более специфическим образом, чем это могли бы сделать стрижка купонов и чисто потребительское домашнее хозяйство рантье–обладателя ценных бумаг. Итак, нет сомнений, что прослойка землевладельцев в том виде, как она существовала в Англии и — аналогично этому — образовывала ядро древнеримской сенатской знати, с государственно–политической точки зрения является носительницей политической традиции, вышколенности и умеренности. Но где же она у нас? Сколько таких владетельных князей имеется в Германии, особенно — в Пруссии? Где их политическая традиция? Их политическое значение приближается к нулю, и меньше всего оно в Пруссии. И поэтому кажется ясным, что государственная политика с целью взращивания прослойки таких действительно аристократичных крупных рантье сегодня невозможна. Даже если бы было возможно на лесных почвах — единственных землевладениях, с социально–политической точки зрения пригодных для фидеикомисса, — образовать еще некоторое количество крупных княжеских поместий, то все же добиться с помощью этого результатов, имеющих большое значение, было бы исключено. В этом–то и заключалось глубочайшее внутреннее неправдоподобие обсуждавшегося в начале 1917 года в Пруссии законопроекта о фидеикомиссе: дело в том, что в нем предлагалось распространить этот институт, подходящий для великокняжеских владений, на среднее сословие самых обычных владельцев усадеб к востоку от Эльбы и тем самым раздуть их жизнь до «аристократической», тогда как аристократии сегодня нет и быть не может. Кто знаком со столь презираемыми (и часто несправедливо) и в такой же степени (столь же несправедливо) превозносимыми «юнкерами» Востока, тот, разумеется, испытает чисто личную радость от общения с ними: на охоте, при хорошей выпивке, при игре в карты, испытав гостеприимство в усадьбе — все это неподдельное. Подлинность всего пропадает лишь тогда, когда эту прослойку, уже чисто экономически ориентированную на сельскохозяйственный предпринимательский труд и на борьбу интересов, — столь же беспощадную борьбу социальных и экономических интересов, как у какого–нибудь фабриканта, — т. е., по существу, на «буржуазных» предпринимателей, стилизуют под «аристократию». Но достаточно пробыть десять минут в их кругу, чтобы разглядеть, что они плебеи, как раз и прежде всего в своих добродетелях, каковые сплошь и рядом носят плебейский характер. Восточногерманская усадьба «сегодня не несет следов барства», как когда–то совершенно справедливо выразился министр фон Миквель (в частной беседе!). Если мы сегодня из прослойки, занимающейся скромным буржуазно–капиталистическим трудом, попытаемся изобразить «аристократию» с помощью феодальных жестов и претензий, то из этого неумолимо выйдет лишь одно — физиономия парвеню. Хотя те черты нашего политического и не только политического выступления на мировой сцене, которые имеют такой характер, обусловлены не только тем, что эти притязания на игру в аристократию стали присущи слоям, у которых не хватает на это квалификации, они все–таки обусловлены и этим.

И не только этой прослойке. Ибо нехватка форм светского воспитания у нас, естественно, никоим образом не обусловлена одной лишь физиономией именно юнкеров; она обусловлена и всепроникающим буржуазным характером всех тех прослоек, каковые были особыми носителями прусской государственности во времена ее убогого, но славного подъема. Старые офицерские семьи, в своих сплошь и рядом скудных условиях весьма почтенным образом поддерживающие традицию старой прусской армии, или же подобные им семьи чиновников — независимо от принадлежности к дворянству — экономически и социально, а также по своему кругозору, относятся к сословию средней буржуазии. Общественные формы германского офицерского корпуса в своем кругу, в общем, ориентированы на характер этой прослойки и в определяющих чертах полностью соответствуют общественным формам таких демократий, как Франция или Италия. Однако они тотчас же превращаются в карикатуру, если за пределами этого круга невоенные круги берут их за образец. И прежде всего в случае, если они заключают мезальянс с общественными формами, коренящимися в гимназистских повадках школ чиновников. Что у нас и происходит.

Как известно, студенческая корпоративность является типичной формой социального воспитания молодежи для невоенных ведомств, «теплых местечек» и «свободных» социально престижных должностей. «Академическая свобода» фехтовальных поединков, выпивки и прогуливания происходит из времен, когда у нас не существовало других свобод каких бы то ни было типов, а лишь эта литераторская прослойка кандидатов на должности была привилегированной как раз из–за этих свобод. Однако же дух, которым возникшие в те времена условности отметили «жесты» с незапамятных времен важных для Германии, а сегодня становящихся еще более важными «специалистов, получивших диплом на экзаменах», не устраним даже сегодня. Студенческие корпорации не исчезли бы даже в том случае, если бы сегодня ипотеки на принадлежащие им дома и необходимость для их «почетных членов» платить за них проценты достаточно не позаботились об их экономическом бессмертии. Наоборот, студенческая корпоративность продолжает сегодня расширяться. Попросту оттого, что связь между корпорациями служит сегодня специфической формой отбора чиновников, и потому, что принадлежность к офицерам запаса и требующаяся для этого «способность к сатисфакции», зримо подтвержденная в цвете ленты, указывающей на корпорацию, открывает путь в «общество». Хотя принуждение к выпивке и техника фехтования на шпагах постоянно приспосабливаются к запросам обладающих хилым телосложением, но становящихся все более многочисленными претендентов на членство в студенческих корпорациях ради связей: говорят, что теперь в некоторых корпорациях есть трезвенники. Но решающие моменты: духовный инцухт[32] — собственные читальни в домах студенческих корпораций; особые корпоративные газеты, снабжаемые только почетными членами корпораций благонамеренной «патриотической» политической информацией невыразимо второстепенно–мелкобуржуазного оттенка; неприятие сверстников с другими социальными или духовными взглядами или большая затрудненность общения с ними — все это непрерывно увеличивалось за последние десятилетия. При этом корпоративные связи непрерывно охватывают все новые круги. Приказчик, претендующий на качества офицера запаса и требуемый им Konnubium[33] с «высшим обществом» (в первую очередь, с дочкой шефа), посещает одно из таких высших коммерческих училищ, значительная часть аудитории которых идет туда как раз из–за этого стремления к связям. И вот, как бы ни оценивать все эти студенческие структуры сами по себе — а мерка морализма здесь не политическая — они все–таки не дают светского воспитания, но со своими в конечном счете неопровержимо банальными гимназическими повадками и со своими малозначительными социальными формами дают, можно сказать, его полную противоположность. Какой–нибудь тупоумнейший английский клуб предоставляет куда больше светского воспитания — сколь бы опустошенными мы ни ощущали себя, например, на спортивных мероприятиях, нередко приносящих одну усталость. В первую очередь, оттого, что при зачастую весьма строгом отборе клубы эти все–таки всегда строятся на принципе строгого равенства джентльменов, а не на принципе школьничества, который бюрократия высоко ценит в наших студенческих корпорациях как пропедевтику к служебной дисциплине и благодаря соблюдению которого студенческие корпорации не забывают навязывать себя «наверху»[34]. Как бы там ни было, формальные условности, а тем более — гимназические повадки этой так называемой «академической свободы», навязываемой претендентам на должности, воспитывают светского аристократа в тем меньшей степени, чем больше они превращаются в хвастовство родителями и размахивание бумажником, что неизбежно происходит везде, где только позволяют условия. Если молодой человек, попадающий в эту школу, не обладает необычайно самостоятельным характером и очень большим свободомыслием, в нем развиваются фатальные черты лакированного плебея, какие мы часто наблюдаем у представителей этой прослойки, в других отношениях зачастую тоже весьма дельных. Ибо интересы, поддерживаемые такими общинами, являются в высшей степени плебейскими и весьма далекими от «аристократических» в каком бы то ни было смысле. Ибо решающий момент и здесь состоит как раз в том, что по существу своему плебейское и безобидное занятие школяров — там, где оно простосердечно стремилось лишь к юношеской чрезмерности — сегодня выдвигает притязание на то, чтобы стать средством аристократического воспитания, дающего квалификацию для руководства государством. Прямо–таки невероятное противоречие, присущее этому, мстит за себя тем, что в результате возникает физиономия выскочки.

Итак, не следует полагать, будто такие черты выскочки в немецком лице совершенно не имеют политического значения. Если мы, к примеру, займемся «моральным овладением» какими–то чертами врагов, т. е. людей с противоположными интересами, то это будет пустым занятием, которое справедливо высмеял Бисмарк. Но если заимствовать их у товарищей по союзу, теперешних или будущих? Наши австрийские союзники и мы вынуждены постоянно поддерживать друг друга политически. Это известно и им, и нам. Если не будет больших глупостей, то опасности разрыва нет. Германские достижения признаются ими безоговорочно и без зависти — и даже без лишних разговоров о нас, но тогда еще легче! (Об объективных трудностях, какие у них есть и от которых Германия была избавлена, у нас не везде существует правильное представление, и потому мы не всегда должным образом уважаем их достижения). Но то, что во всем мире знает каждый, следует начистоту высказать и здесь: то, чего не хотели терпеть они и все другие народы, с которыми мы с незапамятных времен хотели дружить, были манеры парвеню в том виде, как они в последнее время вновь невыносимо выставляются напоказ. Эти манеры наталкиваются на немое, вежливое, но определенное отвержение у народа со старым, хорошим, светским воспитанием, каков, например, австрийский народ. Никто не хочет, чтобы им управляли дурно воспитанные выскочки. Каждый шаг за пределы абсолютно неизбежного, т. е. все, что было бы возможно от «Центральной Европы» (во внутреннем смысле термина), или желательно в будущих сообществах, образованных с другими нациями по интересам (независимо от того, как относиться к мысли о хозяйственном сближении), может потерпеть неминуемый политический провал для обеих сторон из–за безусловной решимости не позволять навязывать себе того, что в последнее время чванливыми жестами выдается за «прусский дух», и угроза коему со стороны «демократии» играет значительную роль в декламациях литераторской фразовой молотилки. Как известно, такие декламации приходилось совершенно так же слушать на всех без исключения этапах внутренней реформы уже в течение 110 лет.

Подлинный прусский дух принадлежит к прекраснейшим цветам германства. Каждая строчка, которая дошла до нас от Шарнгорста[35], Гнейзенау[36], Бойена[37] и Мольтке[38], дышит им так же, как дела и слова крупных прусских чиновников (правда, в значительной своей части родившихся за пределами Пруссии), осуществлявших реформу; нет необходимости даже называть их. И такова же грандиозная духовность Бисмарка, злобно шаржируемая нынешними ограниченными филистерами «реальной политики». Но иногда кажется, будто этот старый прусский дух продолжает сегодня жить в чиновничестве других германских государств более явно, чем в Берлине. А злоупотребление этим словом в современной консервативной демагогии — не что иное, как оскорбление упомянутых великих фигур.

Повторим, что в Германии не существует аристократии с достаточной численностью и политической традицией. Скорее всего, она чувствовала себя как дома в свободной консервативной партии и в партии Центра (сегодня этого больше нет), но никак не в консервативной партии. И — что по меньшей мере столь же важно — не существует и благородной германской общественной формы. Ибо совершенно неверно то, чем время от времени похваляются наши литераторы: будто бы, в противоположность англосаксонским джентльменским условностям и романской салонной публичности, в Германии существует индивидуализм в смысле свободы от условностей. Более жестких и принудительных условностей, чем среди членов студенческих корпораций, нет нигде, и им подчиняется такой же процент молодого поколения лидерских прослоек, как и любой другой условности в других странах. Там, куда не простираются условности, принятые среди офицерства, корпоративные условности и являются «немецкой формой»! Ибо в своих последствиях они в значительной степени определяют формы и договоренности, принятые среди прослоек, имеющих для Германии решающее значение: речь идет о бюрократии и обо всех, кто хочет быть допущенным в «общество», где она господствует. Правда, эти формы благородными не назовешь. Но с государственно–политической точки зрения важнее этого обстоятельства то, что в противоположность романским и англосаксонским условностям они совершенно не годятся служить образцом для целой нации вплоть до самых нижних ее слоев, а жесты этих форм не годятся для формирования внешнего облика уверенного в себе «народа господ» так, как сформировали свои народы упомянутые романские и англосаксонские условности. Было бы тяжелым заблуждением полагать, будто «раса» играет решающую роль в бросающемся в глаза отсутствии привлекательности и достоинства в манере немцев держать себя. Ведь у австрийских немцев благодаря сформированным подлинной аристократией манерам эти качества, несмотря на ту же расу, не отсутствуют, несмотря на все недостатки этой нации.

Формы, которые господствуют в романском человеческом типе вплоть до нижних его слоев, обусловлены подражанием галантным жестам в том виде, как те развивались, начиная с XVI века. Англосаксонские же условности, точно так же формировавшие людей вплоть до нижних слоев, происходят из социальных привычек прослойки, задававшей тон в Англии, начиная с XVII столетия, прослойки из своеобразной смеси сельских и буржуазно–городских знатных лиц — «джентльменов», превратившейся в носителей self–government[39]. Во всех этих случаях — вот что имело значительные последствия — определяющие черты таких условностей и жестов допускали легкую всеобщую имитацию, а значит — демократизацию. Напротив того, условности, принятые среди немецких кандидатов на должности, прошедших академические экзамены, а также среди слоев, подверженных их влиянию, — прежде всего, привычки, прививаемые студенческими корпорациями, явно непригодны для подражания со стороны каких бы то ни было кругов за пределами круга дипломированных специалистов, а тем более — со стороны широких масс, т. е. «не поддаются демократизации», хотя или, скорее, потому, что по своей внутренней сущности их никак нельзя назвать светскими или в другом смысле аристократическими, но лишь сплошь плебейскими. Романский кодекс чести, равно как и совершенно иной англосаксонский, оказались способными к значительной демократизации. Зато, как можно убедиться, сколько–нибудь поразмыслив, специфически немецкое понятие «способность дать сатисфакцию» не поддается демократизации. Однако при этом оно обладает большим политическим значением. При этом политически и социально важным — в отличие от того, что вновь и вновь считают, — является не значение так называемого «кодекса чести», принятого у офицерского корпуса, где он вполне уместен. Скорее, политически важно то обстоятельство, что прусский ландрат должен определенно считаться «способным дать сатисфакцию» в школярском смысле, чтобы вообще быть в состоянии утвердиться в своей должности, и то же касается любого другого легко сменяемого административного чиновника (в противоположность, к примеру, «независимому» в силу закона участковому судье, который как раз из–за этой независимости является социально деклассированным по сравнению с ландратом). Понятие «готовности дать сатисфакцию», равно как и все остальные условности и формы, присущие структуре бюрократии и имеющему решающее значение для нее немецкому школярскому кодексу чести, своеобразие которых в том, что они не поддаются демократизации, формально образуют кастовые условности. С материальной же точки зрения они в любом случае, будучи лишены всякого достоинства и какого бы то ни было благородства, имеют не аристократический, но плебейский характер. Именно это внутреннее противоречие столь легко вызывает насмешку над этими условностями и оказывает политически неблагоприятное влияние.

Немцы — это народ плебеев, или если приятнее слышать — буржуазный народ, и лишь на этой почве может взрасти специфически «немецкая форма».

Стало быть, всякая общественная демократизация, вызываемая или ускоряемая политическими преобразованиями — а именно этот предмет здесь разбирается — не найдет у нас, с социальной точки зрения, каких бы то ни было ценностей формы, которые она могла бы разрушить или, наоборот, лишить их исключительности и распространить вглубь нации, — как поступила демократизация с ценностями формы, присущими романской и англосаксонской аристократии. С другой стороны, ценности формы, свойственные немецкому дипломированному специалисту, «способному дать сатисфакцию», опять–таки являются недостаточно светскими, чтобы служить опорой уверенности в себе хотя бы для собственной прослойки. Скорее — что показывает любая проверка — они недостаточны даже для того, чтобы скрыть фактическую внутреннюю неуверенность по отношению к светски образованным представителям других народов. Эти «ценности» проявляются разве только в форме надменности, производящей впечатление невоспитанности, но по большей части происходящей из смущения.

При этом вызывает большие сомнения вопрос о том, действительно ли последствием политической «демократизации» будет демократизация общественная. Ведь, к примеру, безграничная политическая «демократия» в Америке, как считают у нас, не препятствует не только появлению грубой плутократии богатых, но еще и медленному — если даже по большей части незаметному — возникновению сословной «аристократии», чей рост с культурно–политической точки зрения столь же важен, как и рост грубой плутократии.

Как бы там ни было, развитие действительно благородной и в то же время приличествующей буржуазному характеру влиятельных в социальном отношении слоев «немецкой формы» все еще остается делом будущего. Начатки таких буржуазных обычаев в ганзейских городах под влиянием политико–экономических изменений 1870 года не получили дальнейшего развития. А нынешняя война осчастливила нас таким количеством парвеню — чьи сыновья будут в университетах с пылом усваивать обычные условности студенческих корпораций без всяких притязаний на благородную традицию и в качестве удобной тренировки для приобретения качеств офицеров запаса — что пока здесь, пожалуй, не следует надеяться на что–то новое. Во всяком случае, несомненно, что если бы «демократизация» у нас успешно упразднила социальный престиж дипломированного специалиста — а это отнюдь не несомненно, но вдаваться в подробности мы здесь не будем — то тем самым она бы не уничтожила у нас политически значимые ценности социальной формы. Вероятно, она смогла бы проторить путь для развития соответствующих нашей буржуазной социально–экономической структуре, и поэтому «подлинных» и благородных ценностей формы. Об этих ценностях формы — поскольку выдумать их так же затруднительно, как и стиль — можно сказать лишь одно (по сути негативное и формальное), то, что годится для всех аналогичных ценностей формы: в любом случае их невозможно развивать на иной основе, кроме как на внутренней дистанцированности и выдержке в личном поведении. Отсутствие именно этой предпосылки всякого личного достоинства нередко остро ощущалось у нас и в верхних, и в нижних кругах. А новейшие литераторы с их потребностью разбалтывать или печатать свои «переживания», эротические, религиозные или какие угодно иные, являются врагами какого бы то ни было достоинства. «Дистанцированность» же — в противоположность тому, что считают у нас те, кто неправильно понимает различные «пророчества», восходящие к Ницше, — можно обрести не только на котурнах «аристократического» противопоставления собственной личности «многим, слишком многим» — наоборот, она никогда не будет подлинной, если сегодня ей нужна такая опора. Вероятно, необходимость внутренне самоутверждаться в демократическом мире может лишь служить доказательством ее неподлинности.

И вот, все сказанное вновь демонстрирует, что наша немецкая родина и в этом, как и во многих других отношениях, является и должна быть не страной своих отцов, но страной своих детей — как прекрасно сказал о России Александр Герцен. Прежде всего это верно в отношении политических проблем. «Германский дух» для их решения невозможно дистиллировать из ценнейших произведений духа нашего прошлого. Мы воздаем почтение великим теням наших духовных предков и используем работу их духа так, чтобы это служило формальному воспитанию нашего собственного духа! Но как только тщеславие наших литераторов (ведь их писательская профессия заключается в том, чтобы интерпретировать тщеславие нации) начинает выводить из этого право муштровать наше политическое будущее, словно учительской палкой — в угол старый хлам! Кроме того, так ничему не научишься. Немецкие классики, между прочим, могут нас научить тому, что мы оказались в состоянии стать ведущим культурным народом земного шара в эпоху материальной нищеты и политического бессилия, и даже иностранного господства. В эту неполитическую эпоху возникли и их идеи, в том числе политические и экономические. Под влиянием полемики с французской революцией они стали в каком–то смысле конструкциями в политически и экономически бесстрастном пространстве. Однако же в той мере, в какой их одушевляла другая политическая страсть, нежели гневный протест против иностранного господства, этой страстью было идеалистичное увлечение моральными требованиями. Помимо этого, были еще философские мысли, которые мы можем использовать в качестве средств к побуждению занять собственную позицию, соответствующую нашим политическим реалиям и требованиям нашего времени — но не в качестве путеводителей. Современные проблемы парламентаризма и демократии, а также сущность нашего современного государства, вообще находились за пределами их кругозора.

Если обрушиться с упреками на равное избирательное право, к которому мы тем самым возвращаемся, то это означало бы победу политического тупоумия несговорчивых массовых инстинктов над взвешенной политической убежденностью или победу эмоциональной политики над рациональной. Что же касается последнего, то внешняя политика Германии — это, во всяком случае, следует здесь сказать — служит доказательством того, что монархия, правящая посредством классового избирательного права (ибо государство–гегемон Пруссия, как прежде, определяет и направляет германскую политику) держит все рекорды по влиянию чисто личных эмоциональных и иррациональных настроений. Чтобы доказать это, надо сравнить длящийся многие десятилетия безуспешный зигзагообразный ход этой шумной политики со спокойной целеустремленностью, например, английской внешней политики. Что же касается иррациональных массовых инстинктов, то они господствуют в политике лишь там, где массы живут компактно и стесненно, а значит буквально оказывают давление, т. е. в современных крупных городах в условиях, прежде всего, формы жизни романских городов. Кафейная цивилизация и наряду с ней — климатические условия позволяют в этих городах политике «улицы» — как метко ее назвали — насильственно распространяться из столиц в сельскую местность. С другой стороны, роль английского «man of the street»[40] связана с полностью у нас отсутствующими особенностями специфической структуры городских масс, а российская столичная уличная политика — с тамошними тайными союзами. Все эти предпосылки в Германии отсутствуют, и умеренность немецкой жизни делает совершенно неправдоподобным, что мы испытаем от этой случайной опасности — ибо она такова в противоположность тому, как повлияла на нас хроническая опасность нашей внешней политики — то, что происходит в перечисленных странах. Ибо в Риме и Париже политику поджигательства войны проводили не привязанные к своим рабочим местам рабочие, а бездельники и кафейные интеллектуалы, к тому же исключительно те, что служили правительству, и лишь в той степени, в какой правительство желало их поступков или допускало их. В этих странах недоставало противовеса в виде индустриального пролетариата. Когда индустриальный пролетариат выступает сплоченно, он безусловно представляет собой могучую силу, в том числе и в овладении улицей. Но по сравнению с упомянутыми безответственными элементами — силу, которая по меньшей мере способна к порядку и упорядоченному лидерству благодаря своим доверенным лицам, т. е. рационально мыслящим политикам. Поэтому с государственно–политической точки зрения все, что выходит за пределы сиюминутных инстинктов, зависит от усиления власти этих лидеров, у нас — профсоюзных лидеров. А кроме того — от повышения значения ответственных лидеров, политического лидерства как такового вообще. Одним из сильнейших аргументов в пользу создания упорядоченного ответственного руководства политикой, осуществляемого парламентскими руководителями, служит то, что благодаря этому действенность чисто эмоциональных мотивов как «сверху», так и «снизу», по мере возможности ослабляется. С равным избирательным правом «господство улицы» не имеет ничего общего: Рим и Париж управлялись улицей даже тогда, когда Италией управляло светское плутократическое избирательное право, а в Париже правил Наполеон III с декоративным парламентом. Напротив, подавить необузданное господство улицы и лидерство случайных демагогов можно лишь тогда, когда массами упорядоченно руководят ответственные политики.

Равное избирательное право представляет собой проблему политической важности для имперских интересов только в ведущем имперском государстве — в Пруссии. Между тем, проблема эта благодаря успешной интерпретации пасхального послания в принципе как будто бы разрешена. В принципе, но при отсутствии определенного пути разрешения. Дело в том, что совершенно невероятно, что теперешний классовый парламент добровольно откажется от предвыборных привилегий, если его не вынудят к этому политические условия. Или же если это произойдет, то в форме мнимого отказа, например, при согласовании с палатой господ, созданной с помощью арифметики избирательного права. Однако же законная реализация равного избирательного права для Пруссии является государственно–политическим требованием империи. Ибо империя должна и в будущем быть в состоянии при необходимости призывать своих граждан на борьбу за собственное существование и честь. Для этого недостаточно ни боеприпасов, ни прочих запасов, ни необходимых государственных органов, но требуется еще и внутренняя готовность нации защищать это государство как свое собственное. Опыт стран Востока может научить тому, что происходит, когда такой готовности нет. Но ясно одно: никогда впредь нация не должна идти на войну как в этот раз, если торжественные обещания будут нарушены какой–нибудь мнимо умной иллюзией. Этого не следует забывать никогда. Вот политически решающая причина в случае необходимости обеспечить с имперской стороны осуществление равного избирательного права.

Наконец, коснемся еще и принципиального вопроса: как соотносятся парламентаризация и демократизация! Существует немало весьма искренних и притом отличающихся особой фанатичностью демократов, усматривающих в «парламентаризации» коррумпированную и ведущую к фальсификации демократии и к господству клик систему для карьеристов и дармоедов. «Политика» якобы является занятием, очень «интересным» для лодырей, но в остальном — бесплодным; именно для широких слоев нации все якобы зависит от хорошего «управления», и лишь это–де гарантирует «подлинную» демократию, каковой мы в Германии, в стране «правильного понятия о свободе», отчасти обладали с большим успехом, чем другие, отчасти же можем добиться лучшей демократии и без парламентаризации. И само собой разумеется, что представители контролируемой свободы бюрократии с восторгом разыгрывают карту противоречия между демократизацией и парламентаризацией: «истинная» демократия, дескать, воплощается в наиболее чистом виде как раз тогда, когда адвокатская публика парламентариев не в состоянии помешать конструктивной работе чиновников. Наглое надувательство, а у наших литераторов — самообман из–за простодушного увлечения фразой — как и все, что служит интересам бюрократии и близким ей капиталистическим интересам, с легкостью находит приверженцев, и притом во всех лагерях. То, что это надувательство, очевидно. Ибо 1) какой орган — если мысленно убрать парламентскую власть — есть у демократии, чтобы контролировать чиновничье правление? На это вообще не существует ответа. Далее, 2) что демократия получает взамен господства парламентских «клик»? Прежде всего, неизбежно господство еще гораздо более скрытых клик, как правило, гораздо меньшей численности. Система так называемой прямой демократии технически возможна только в малом государстве вроде кантона. В любом же государстве масс демократия приводит к бюрократическому правлению, а без парламентаризации — к чистому господству чиновничества. Конечно же, при господстве системы «цезаризма» (в широком смысле слова), т. е. при непосредственных народных выборах главы государства или города, как в Соединенных Штатах и некоторых крупных тамошних коммунах, демократия без парламентской системы — а не без парламентской власти как таковой — не могла бы существовать (нам не следует здесь вдаваться в подробности политических и административно–технических преимуществ и слабостей цезаризма). Но полная парламентская власть абсолютно необходима везде, где имеются наследственные органы государственной власти: монархи, формальные руководители чиновничества. Современный монарх с безусловной неизбежностью всегда и постоянно является дилетантом, подобно лишь немногим парламентариям, и при этом он совершенно не в состоянии контролировать администрацию. С той лишь разницей, что 1) парламентарий в борьбе партий учится взвешивать важность слов, тогда как монарх должен оставаться вне борьбы. И 2) если парламенту дают право расследования, то он в состоянии раздобыть конструктивное заключение (путем перекрестного допроса под присягой специалистов и свидетелей) и проконтролировать поступки чиновников. Как осуществит это монарх и как — беспарламентская демократия?

Но и в общем: пусть нация, которая мнит, будто управление государством исчерпывается «администрированием», а политика является случайной деятельностью для любителей или дополнительной повинностью для чиновников, откажется от политики в мировом масштабе и приготовится играть в будущем роль малого государства вроде какого–нибудь швейцарского кантона, Дании, Голландии, Бадена или Вюртемберга — все это весьма неплохо управляемые государственные образования. В противном случае, если эта нация возьмется за занятие мировой политикой, ей уготован опыт, который мы приобрели с «подлинной свободой» из литераторской фразеологии, т. е. опыт бесконтрольного господства чиновников. Естественно, что грезы о демократии без парламентаризма во время этой войны подпитывались тем, что, как во всякой тяжелой войне, во всех странах без исключения — в Англии, во Франции, в России, как и в Германии — политическая военная диктатура в широчайшем смысле фактически сменила существовавшие там формы правления, независимо от того, назывались ли они монархией или же парламентской республикой (и, несомненно, тень этой диктатуры еще долго будет ощущаться и в мирное время). Эта диктатура повсюду работает с помощью особого рода массовой демагогии и закрывает все нормальные отдушины и виды контроля, а поэтому и парламентские тоже. Эти явления, как и прочие обусловленные войной как таковой, слепят глаза литераторам–дилетантам, настроенным на скороспелую и соответствующую духу времени книжную продукцию. Но в сколь малой степени военное хозяйство может служить образцом для нормального мирного хозяйства, в столь же малой степени и политическое военное законодательство может служить образцом для политической структуры мирного времени.

Чем, спрашиваем мы, следует заменить парламентскую работу? Например, в сфере законодательства, — референдумом? Прежде всего, ни в одной стране мира не проводятся референдумы по поводу важнейшего результата текущей парламентской работы, бюджета. Даже без доказательств ясно, что это совершенно невозможно. Судьбу почти всех управленческих проектов, решаемых с помощью всенародного голосования, легко предвидеть. А для любых сколько–нибудь запутанных законов и для распоряжений, которым свойственна содержательная культура, референдум в государстве масс играет роль крупного механического препятствия на пути всякого прогресса. И это по крайней мере — в географически крупном государстве (в кантоне иначе). И по простой чисто технической причине: поскольку здесь исключен компромисс между партиями. С помощью референдума политически и технически удовлетворительно можно решать лишь те вопросы, на которые можно дать исчерпывающий ответ «да» или «нет». Если же нельзя, то различные и противодействующие друг другу причины, которые могут проявиться в отношении конкретного предложения — а в массовом государстве со значительной социальной и географической дифференциацией таких причин всегда неизмеримо больше, чем в отдельных американских штатах или швейцарских кантонах — препятствуют осуществлению чего бы то ни было. Специфическая работа парламента состоит в том, чтобы посредством переговоров и компромисса осуществить относительно лучшее, и этот результат приобретается ценой той же жертвы, какую приносит избиратель на парламентских выборах, когда он может проголосовать лишь за наиболее относительно приемлемую для него партию. Это чисто техническое превосходство парламентского законодательства ничем не заменить — причем мы не говорим, что нет случаев, когда референдум служит подходящим средством проверки. А вот о выборах чиновников — если они касаются не только выборов лидера, т. е. не только «цезаризма», — следует сказать, что в любом государстве масс они не только нарушают иерархическую служебную дисциплину, но и (по американскому опыту) способствуют коррупции из–за исключения ответственности за назначение. Всякие же нападки на парламентаризм от имени демократии означают в монархическом государстве то, что зависть или слепота диктует опасение за дела, осуществляемые при чистом господстве бюрократии, и особенно — за бюрократический интерес в бесконтрольности.

«Демократизация» в смысле нивелировки сословного членения государством чиновников стала фактом. Есть лишь один выбор: либо в сословно–бюрократическом государстве начальников с мнимым парламентаризмом оставить граждан бесправными и несвободными и пасти их, словно стадо скота, — либо включить их в государство на правах его хозяев. Но ведь у народа хозяев — лишь такой может и вправе вообще заниматься мировой политикой — в этом отношении нет выбора. Демократизацию очень даже можно (сегодня) сорвать. Ибо против нее объединились могущественные интересы, предрассудки и — трусость. Но вскоре выяснится, что это может произойти лишь ценой всего будущего Германии. Тогда вся сила масс обратится против государства, где они играют лишь роль объектов и к которому они непричастны. Отдельные круги, возможно, и заинтересованы в неизбежных политических последствиях этого. Но никак не отечество.

Загрузка...