Речь, произнесенная в вене перед австрийскими офицерами с целью их общей ориентации
Если я впервые имею честь выступать в кругу офицерского корпуса императорской королевской армии, то вы должны понимать, что я нахожусь в слегка затруднительной ситуации. Прежде всего потому, что я совершенно не знаком с предварительными условиями: с отношениями, складывающимися при функционировании императорской королевской армии, с теми предпосылками, которые играют решающую роль в деле влияния офицерского корпуса на рядовой состав. Ведь само собой разумеется, что офицер, находящийся в резерве или в ландвере[106], всегда остается дилетантом, и не только потому, что ему не хватает предварительного научного образования, получаемого в военных училищах, но и оттого, что ему недостает постоянного ощущения общей нервной системы армии. Но тем не менее, если офицер — как это происходило со мной — за долгие годы вместе с немецкой армией то и дело бывал в весьма различных областях Германии, то, на мой взгляд, он получил такие представления о взаимоотношениях между офицерским корпусом, унтер–офицерским корпусом и рядовым составом, что, по меньшей мере, может утверждать, что определенные виды влияния возможны, тогда как другие — трудноосуществимы или просто невозможны. Само собой разумеется, что о типах влияния в императорской королевской армии у меня нет ни малейшего представления. Если я вообще имею какие–то представления о внутренних взаимоотношениях в императорской королевской армии, то это представления о совершенно чудовищных объективных трудностях, которые вытекают для меня уже просто из языковых отношений. Офицеры запаса императорско–королевской армии многократно пытались объяснить мне, каким образом удается, не обладая реальным знанием языка рядового состава, все–таки поддерживать с ним такой контакт, который необходим как раз для того, чтобы оказывать какое–то влияние, выходящее за рамки служебных отношений. Сам я могу говорить, исходя только из германских представлений, и хотел бы, чтобы мне в первую очередь позволили предпослать докладу несколько замечаний о том, как складывалось такое влияние у нас.
Эти замечания сделаны мной «со своей собственной колокольни». В периоды частых поездок по Германии я взял за принцип — если это были не слишком долгие поездки и если мне не предстояли чересчур утомительные дела — всегда ездить в вагоне третьего класса, и потому с течением времени мне пришлось встретиться со многими сотнями солдат, которые ехали с фронта или на фронт, как раз в те годы, когда у нас внедрялось то, что называли проводимой офицерами просветительской работой. Тогда я услышал от этих солдат чрезвычайно разнообразные высказывания об этом, причем я не пользовался какими–то особыми поводами, чтобы их расспрашивать или стараться разговорить. И всегда я встречался с солдатами весьма надежными, для которых авторитет офицера был непререкаем, и очень редко — с теми, кто разделял иную точку зрения. Но вот предмет разговоров всегда был один: в любой просветительской работе очень скоро приходилось признавать большие трудности. Особенно одну: стоило у солдат шевельнуться подозрению, что их просвещают на предмет партийной политики, которую надо было прямо или косвенно поддерживать, то — независимо от типа этой политики — значительная их часть всегда проявляла недоверие. Когда они приезжали в отпуск, они общались со своими товарищами по партии, и потом, конечно, трудно было сохранять подлинно доверительные отношения с ними. Кроме того, существовала и другая большая трудность: хотя солдаты безусловно признавали профессиональную военную компетентность офицеров — другого мне услышать не довелось: разумеется, даже в Германии время от времени ругают то штабы, то что–нибудь еще, но военный авторитет принципиально никогда не оспаривается — зато я слышал обиду: пусть офицер поучает нас относительно нашей частной жизни и о том, что из них следует, но ведь налицо тот факт, что офицерский корпус все–таки принадлежит к другой сословной прослойке, нежели мы, и что офицеру при всем желании невозможно столь полно, как мы сами, войти в наше положение, когда мы стоим у станка или идем за плугом. Это вновь и вновь всплывало в отчасти наивных высказываниях, и у меня сложилось ощущение, что вероятно, из–за неправильно проводимой просветительской работы авторитет офицера может пострадать и в военной области — там, где он совершенно непоколебим, — оттого, что солдаты не безоговорочно признают этот авторитет в тех областях, на компетентность в которых притязают. А вот еще одна ошибка, часто допускавшаяся не теперь, а раньше, в дискуссиях с социалистами. Уже давно с полным основанием многие исходили из того, что партийно–политические противники социал–демократии прежде ставили в упрек рабочим касательно их профсоюзных и партийных чиновников: «Вот уж действительно люди, в буквальном смысле живущие на деньги рабочих, и куда больше, чем предприниматели». Ибо любой рабочий, само собой разумеется, на это ответит: «Конечно же, эти люди живут на мои деньги. Я их оплачиваю. Но как раз поэтому я могу на них положиться, они от меня зависят, я знаю, что они обязаны представлять мои интересы. Потому я и не буду вмешиваться в такие разговоры. Я ведь плачу всего несколько грошей». Теперь справедливо отказались от стремления дискредитировать прослойку интеллектуалов, которая повсюду создает лозунги, девизы и — уверенно скажете вы — фразы, с помощью которых ведется работа в каждой партии, а значит — и в левых партиях, и у социал–демократов. В особенности же, по–моему, надо приветствовать то, что в Германии должным образом относятся к профсоюзам. Пусть в других случаях к профсоюзам относятся как угодно. Они тоже делают свои глупости. Тем не менее упомянутое отношение к профсоюзам оказалось разумным как раз с военной точки зрения. Ибо в профсоюзах все–таки воплощено то, что свойственно и военным подразделениям. Пусть о забастовках думают что угодно. Как правило, это борьба интересов, борьба за зарплату. Но очень часто все–таки не за зарплату, но и за идеальные вещи: за честь, как ее понимают рабочие; по поводу же того, что следует иметь в виду под честью, каждый считает, что уж это ему известно. Их сплачивает чувство чести, чувство товарищества на фабрике или чувство работы в одной отрасли, а в конечном счете это и есть чувство, на котором зиждется (хотя и иначе ориентированная) сплоченность военного подразделения. Поскольку же не существует средств, устраняющих забастовки — можно только выбирать между открыто признанными и тайными союзами забастовщиков — постольку я считаю и с военной точки зрения разумным исходить из следующего факта: ничего не поделаешь, и пока мы ладим с рабочими, а они не угрожают военным интересам, с ними надо договариваться, что фактически и происходит в Германии. Таковы мои субъективные впечатления.
А теперь я хотел бы обратиться к теме, ради которой вы оказали мне честь, пригласив меня сюда, но которая, однако же, такова, что о ней следует говорить подробно полгода (ибо в таком объеме обычно читают лекции на такие темы подготовленным университетским слушателям) — положение социализма и отношение к нему. Прежде всего, я обращаю ваше внимание на то, что существуют «социалисты» разнообразнейших типов. Есть люди, называющие себя социалистами, но ни один член социалистической партии какой угодно ориентации не признает их таковыми. Все партии чисто социалистического характера являются сегодня демократическими партиями. На этом демократическом характере я и хотел бы, в первую очередь, коротко остановиться. Так что же такое сегодня демократия? Вопрос целиком относится к делу. Правда, сегодня я могу коснуться его лишь коротко. Демократия может означать неизмеримо далекие друг от друга вещи. Но сама по себе означает лишь то, что не существует формального неравенства политических прав между отдельными классами населения. Однако какие разнообразные последствия это имеет! При демократии старого типа, в швейцарских кантонах Ури, Швиц, Унтервальден, Аппенцелль и Глярус даже сегодня все бюргеры — в Аппенцелле насчитывается 12 000 человек, имеющих право голоса, в других кантонах от 3 000 до 5 000 — собираются на какой–нибудь большой площади и после окончания дискуссии голосуют там по всем вопросам, начиная от выборов председателя кантонального правительства (Landammann) и вплоть до постановлений о новом налоговом законодательстве или по какому–нибудь административному вопросу; голосуют поднятием рук. Но вот если вы просмотрите списки председателей кантональных правительств, которые избирались при такой швейцарской демократии старого стиля за последние пятьдесят–шестьдесят лет, то обнаружите, что часто бросается в глаза, что избирались одни и те же люди или что определенные семьи держали в своих руках эти должности испокон веков, а, значит, хотя демократия по закону и существовала, фактически эта демократия управлялась аристократическим способом. И притом по совсем простой причине: дело в том, что пост председателя кантонального правительства мог занять отнюдь не каждый ремесленник, не разорившись в своем ремесле. Он должен был безболезненно «отлучаться» от своего хозяйства, а таковы, как правило, состоятельные люди. Или же ему должны были хорошо платить и назначать пенсию. У демократии лишь один выбор: либо быть дешевой и управляться богачами, занимающими почетную должность, либо быть дорогой и управляться оплачиваемыми профессиональными чиновниками. Однако именно развитие профессионального чиновничества стало судьбой всех современных демократий там, где почетные должности не дают удовлетворительного результата, то есть в современных больших демократических государствах. В настоящее время такая ситуация сложилась в Америке. Согласно теории ситуация там напоминает швейцарскую. Значительная часть чиновников отдельных штатов, а для всей страны — президент, избираются если и не на сельских сходках, то все–таки на основании прямого или косвенного равного избирательного права. Президент назначает других федеральных чиновников. При этом опыт показывает, что чиновники, назначаемые избранным президентом, по качеству работы и, прежде всего, по неподкупности в общем и целом гораздо превосходят тех чиновников, которые избираются на общенародных выборах, так как президент и стоящая за ним партия, само собой разумеется, несут ответственность перед избирателями за то, что назначенные ими чиновники будут, по меньшей мере, обладать качествами, наличия которых ожидают от них избиратели.
Но теперь такая американская демократия, основанная на принципе, что раз в четыре года, когда сменяется президент, сменяются и 300 000 с лишним чиновников, каковых он должен назначить, — и раз в четыре года сменяются все губернаторы всех штатов, а с ними — опять–таки многие тысячи чиновников — такая демократия приближается к концу. Американская демократия представляла собой правление дилетантов; ведь эти чиновники, которых раньше назначала их партия, назначались по следующему принципу: у них есть заслуги перед партией, и потому они становятся чиновниками. Их профессиональная квалификация мало кого интересовала, испытание, экзамен или что–либо подобное до недавнего времени формально были неведомы американской демократии. Наоборот, зачастую приходилось слышать, что чиновничьи посты просто должны по очереди переходить от одного к другому, чтобы каждый побывал у кормушки.
Я сам неоднократно обсуждал этот вопрос с американскими рабочими. Настоящий американский рабочий–янки получает высокую зарплату и высокообразован. Зарплата американских рабочих выше зарплаты многих экстраординарных профессоров американских университетов. Эти люди полностью усвоили нормы буржуазного общества; они прогуливаются в цилиндрах и с женами, которые хотя и чуть менее изысканны и элегантны, чем настоящие леди, но в остальном по поведению от них не отличаются, — тогда как иммигранты из Европы вливаются в нижние слои общества. Итак, когда я однажды беседовал с одним из таких рабочих и спросил у него: «Как же вы можете позволить, чтобы эти люди управляли вами, ведь вы их посадили на их посты, а поскольку они обязаны партии своей должностью и раз уж из того жалованья, которое они получают, они отдают кругленькую сумму в качестве налога в пользу партии, а затем спустя четыре года они выходят в отставку без права на пенсию, то, разумеется, из своей должности они выколачивают все возможные деньги — так как же вы можете позволять управлять собой этому коррумпированному обществу, заведомо крадущему у вас сотни миллионов?» — то услышал по этому случаю характерный ответ, каковой я вправе воспроизвести во всей его грубой наглядности: «Это ерунда, там достаточно денег для того, чтобы их крали, да и на заработок другим достаточно останется — и нам тоже. На этих „профессионалов“, на этих чиновников нам наплевать, их мы презираем. Если же высокие посты займет ученый класс, сдающий ради этого экзамены, как у вас в Европе, — то тогда уже ему будет наплевать на нас».
Вот каким был для этих рабочих решающий аргумент. Они опасались возникновения такого чиновничества, которое фактически имеется в Европе, сословного, имеющего университетское образование, профессионально вышколенного чиновничьего сословия.
Разумеется, уже очень давно наступила пора, когда и Америка больше не может управляться дилетантами. С колоссальной скоростью там распространяется профессиональное чиновничество. Вводятся профессиональные экзамены. Формально и обязательно, в первую очередь, только для определенных, по большей части, технических чиновников, но этот процесс стремительно распространяется и дальше. Теперь уже насчитывается приблизительно сто тысяч чиновников, назначаемых президентом, которые могут занять должность лишь после успешной сдачи экзаменов. Тем самым сделан первый и важнейший шаг к перестройке старой демократии. И тем самым американские университеты тоже начали играть совершенно иную роль, университетский дух принципиально изменился. Ибо (за пределами Америки не всегда это осознают), в Америке зачинщиками войн были американские университеты и прослойки, получившие университетское образование, а не военные поставщики, как в остальных странах. Когда в 1904 году я находился в Америке, самый частый вопрос, задаваемый американскими студентами, был: как, собственно, в Германии проводят дуэли на шпагах и как получить на них ранения? Они считали это рыцарским развлечением и желали завести такой спорт и у себя. Серьезность этого дела в том, что под такие настроения была подогнана литература именно по моей специальности, как раз в лучших тогдашних трудах в конце я нашел, например, следующий вывод: «Какое счастье, что мировая экономика движется в направлении момента, когда будет рентабельным („а sound business view“[107]) с помощью войны отнимать друг у друга мировую торговлю; ибо тогда для нас, американцев, окончательно прекратится эпоха, когда мы были недостойными зарабатывателями долларов, тогда в мире вновь воцарятся воинственный дух и рыцарственность». Похоже, они представляли себе современную войну в духе битвы при Фонтенуа[108], когда герольд французов обратился к врагам: «Мои господа англичане, стреляйте первыми!» Они воображали, будто война — это своего рода рыцарственный спорт, который снова заменит эту грязную погоню за деньгами сословной чувствительностью, чувствительностью благородной. Вы видите, эта каста судит об Америке совершенно так же, как, насколько я знаю, об Америке часто судят в Германии — и извлекает последствия для себя. Из этой касты происходят сыгравшие решающую роль государственные деятели. Последствием этой войны для Америки будет то, что она выйдет из нее государством с большой армией, с офицерским корпусом и с бюрократией. Еще тогда я беседовал с американскими офицерами, которые лишь скрепя сердце соглашались с требованиями, предъявляемыми к ним американской демократией. Например, один раз я посетил семью дочери одного коллеги, и как раз тогда отсутствовала служанка — ведь у них в Америке был двухчасовой срок для расторжения договоров. И вот пришли два сына, кадеты морского училища, и мать сказала: «Теперь вам придется выйти убирать снег, а то я буду за это платить 100 долларов штрафа ежедневно». Сыновья — а они были знакомы с немецкими морскими офицерами — возразили, что им этого делать не подобает — на что мать сказала: «Если вы этого не сделаете, это придется делать мне».
Эта война будет иметь последствием для Америки развитие бюрократии, а тем самым — и шансы продвижения для университетских кругов; само собой разумеется, вскоре проявится и то, что война приведет к европеизации Америки как минимум в таком же темпе, в каком осуществлялась американизация Европы. Современная демократия повсюду, где она является демократией большого государства, представляет собой демократию бюрократизированную. Так и должно быть, ибо современная демократия заменяет знатных дворян или прочих чиновников, работающих на общественных началах, оплачиваемым чиновничеством. Этот процесс идет повсюду, он идет даже внутри партий. Это неизбежно, и вот первый факт, с которым должен считаться и социализм: необходимость много лет получать профессиональное образование, непрерывно углубляющаяся профессиональная специализация, а также участие в управлении получившего специальное образование профессионального чиновничества. Иначе современным хозяйством управлять невозможно.
В особенности же, эта неизбежная и универсальная бюрократизация есть то, что кроется за одним из наиболее часто цитируемых социалистических лозунгов — лозунгом «отделения рабочего от средств производства». Что это означает? Рабочий — говорят нам — «отделен» от материальных средств, с помощью которых он производит, и на этом отделении основано рабство наемного труда, в котором он находится. Под этим подразумевается тот факт, что в эпоху Средневековья рабочий был собственником технических инструментов, средств производства, тогда как современный наемный рабочий таковым не является и быть не мог; собственником средств производства может быть только предприниматель или государство, которые эксплуатируют, например, шахту или фабрику. Далее под этим имеется в виду, что ремесленник сам закупал обрабатываемое им сырье, а вот сегодня наемный рабочий его не закупает и закупать не может, и что соответственно этому, в Средние века, да и сегодня — там, где еще сохраняется ручной труд, — продукт находится в свободном распоряжении отдельного ремесленника, который может продавать его на рынке и использовать его ради получения собственной прибыли, тогда как на крупном предприятии продукт находится в распоряжении не рабочего, а того, кто является собственником этих средств производства — опять–таки, к примеру, государства или частного предпринимателя. Это справедливо, но данный факт никоим образом не характерен только для экономического процесса производства. То же самое мы переживаем, например, в университете. В прошлом доцент и университетский профессор работали с библиотекой и с техническими средствами, которые они раздобывали или заказывали сами для себя; это и были их орудия производства, например, химики производили вещи, необходимые для научного производства. Зато сегодня масса работников современных университетских предприятий, в особенности — ассистенты в крупных институтах, в этом отношении находятся точно в таком же положении, что и какой–нибудь рабочий. В любой момент их могут уволить. Их права в институтских помещениях ничем не отличаются от прав рабочих в помещениях фабрики. Ассистенты в институтах обязаны соблюдать существующие правила внутреннего распорядка совершенно так же, как рабочие на фабриках. Материалы, аппараты, машины и т. д., используемые в химическом или физическом институте, в анатомическом театре или в клинике, не находятся в их собственности, скорее, они являются государственной собственностью, но ведает ими директор института, получающий за это большие деньги, тогда как ассистент получает зарплату, которая соизмерима не с чем иным, как с зарплатой квалифицированного рабочего. Совершенно ту же ситуацию мы встречаем в военной сфере. Рыцарь прошлого был собственником своего коня и вооружения. Он должен был сам вооружаться и снабжать себя продовольствием. Тогдашние военные уставы основывались на принципе самоэкипировки. Как в античных городах, так и в рыцарских армиях Средневековья, рыцарю приходилось покупать для себя латы, копье и коня, а также везти с собой провиант. Современная армия возникла в тот момент, когда все эти заботы взял на себя князь, т. е. когда солдат и офицер (который хотя и не полностью соответствует прочим чиновникам, но в этом смысле все–таки соответствует) перестали быть собственниками средств военного производства. На этом ведь и основана сплоченность современного войска. Потому–то русским солдатам так долго и не удавалось убегать из окопов — ведь этот аппарат офицерского корпуса, интендантства и прочих чиновников был в наличии, и каждый в армии знал, что все его существование, в том числе и пропитание, зависит от функционирования этого аппарата. Все они были «отделены» от средств военного производства совершенно так же, как рабочий отделен от орудий труда. Аналогично рыцарю чиновник должен был работать на своего феодала, за что административная или судебная власть жаловала его как вассала леном или высокой должностью. Управленческие и судебные расходы он оплачивал из собственного кармана и получал за это гонорары. Современное государство возникает, когда князь берет это на себя, когда он назначает на должности оплачиваемых чиновников, в результате чего происходит «отделение» чиновников от средств производства. Итак, повсюду одно и то же: средства производства на фабрике, в государственном управлении, в армии и университете при помощи ступенчатого бюрократического аппарата концентрируются в руках тех, кто в этом аппарате господствует. Отчасти это обусловлено чисто технически типами современных средств производства — машинами, снарядами и т. д., отчасти же попросту большей производительностью такого типа межчеловеческого взаимодействия: развитием дисциплины — военной, ведомственной, ремесленной и производственной. Как бы там ни было, грубой ошибкой является, когда такое отделение рабочего от средств производства считается чем–то свойственным лишь хозяйству, а тем более — частному хозяйству. Ведь сущность ситуации нисколько не меняется, если происходит замена хозяина этого аппарата, если, к примеру, вместо частного фабриканта этим аппаратом располагает государственный президент или министр. В любом случае «отделение» трудящихся от средств производства продолжается. Пока существуют шахты, доменные печи, железные дороги, фабрики и станки, они никогда не будут собственностью одного–единственного рабочего или множества отдельных рабочих в том смысле, в каком средства производства в средневековой ремесленной мастерской были собственностью одного–единственного цехового старшины, местного рабочего товарищества или цеха. Это исключено в силу природы современной техники.
Так что же означает в связи с этим фактом социализм? Это слово, как уже упоминалось, многозначно. Но противоположность социализму, о которой обычно думают, есть частнохозяйственный строй, т. е. ситуация, когда обеспечение хозяйственных потребностей находится в руках частных предпринимателей и дело обстоит так, что эти предприниматели с помощью договоров купли–продажи и договоров о найме добывают материальные средства производства, административных служащих и рабочую силу, а впоследствии на свой экономический страх и риск и в ожидании собственной прибыли организуют производство товаров и продажу их на рынке.
Эти частнохозяйственные порядки социалистическая теория снабдила ярлыком «анархия производства», так как она ставит их в зависимость от того, функционируют ли собственные интересы отдельных предпринимателей, касающиеся сбыта их продуктов — интересы в получении прибыли — так, что тем самым гарантируется обеспечение этими продуктами тех, кто в них нуждается.
Но ведь вопрос о том, какие в пределах того или иного общества потребности удовлетворялись предпринимателями, т. е. частнохозяйственным способом, а какие — не частнохозяйственным, но в широчайшем смысле социалистическим, т. е. планомерно организованным, на протяжении истории изменялся.
К примеру, в эпоху Средневековья республики вроде Генуи вели крупные колониальные войны на Кипре с помощью акционерных командитных обществ, так называемых маонов[109]. Последние собирали в складчину необходимые денежные суммы, нанимали соответствующих наемников, завоевывали страну, пользовались покровительством от своей республики и, разумеется, эксплуатировали страну в собственных целях как территорию, на которой находились плантации, или как объект взимания налогов. Подобным же образом Ост–Индская компания[110] завоевала Индию для Англии и эксплуатировала для себя. К той же категории относились кондотьеры позднеитальянского Ренессанса. Точно так же, как последний из них — Валленштейн[111], они набирали себе войско от собственного имени и на свои средства; в их карманы шла часть добычи их войска, и, конечно, кондотьеры обычно оговаривали себе право на то, чтобы князь, король или император перечислил им определенную сумму в качестве награды за их достижения и для покрытия их расходов. Хотя и будучи чуть менее независимым, чем кондотьер, полковник представлял собой предпринимателя даже в XVIII веке: ему самому приходилось вербовать и одевать рекрутов; хотя отчасти он полагался на княжеские склады, в непрерывно возрастающем объеме он осуществлял экономическую деятельность на свой страх и риск, и сам получал от нее прибыль. Тем самым частнособственническое предприятие по ведению войны считалось совершенно нормальным, а сегодня оно для нас немыслимо.
С другой стороны, ни один средневековый город или цех никогда не считал мыслимым, что снабжение города зерном или снабжение цеха необходимым для работы его мастеров импортируемым сырьем может осуществляться просто посредством свободной торговли. Однако начиная с древности (в больших масштабах — в Риме) и на протяжении всего Средневековья об этом полагалось заботиться городу, а не свободной торговле, считавшейся лишь чем–то дополнительным. Приблизительно так же, как теперь, во времена военной экономики наличествовала кооперация в обширных хозяйственных секторах, или же «огосударствление», как его любят называть теперь.
Характерная черта нашей сегодняшней ситуации состоит в том, что частное хозяйство, сопряженное с частной бюрократической организацией, а значит — с отделением трудящегося от средств производства, господствует в такой сфере, в каковой еще никогда в мировой истории эти его свойства в таком объеме не сочетались: речь идет о промышленном производстве, и процесс этот совпадает с созданием машинного производства на фабриках, а, следовательно, и с локальным скоплением рабочей силы в одном и том же помещении, с одной и той же зависимостью от машин и с общей трудовой дисциплиной в заводском цехе или на шахте. Именно эта дисциплина и вносит специфический оттенок в нынешний характер «отделения» рабочего от средств производства.
Из этой жизненной ситуации, из фабричной дисциплины и возник современный социализм. Социализм разнообразнейших типов существовал повсюду, во все времена и во всех странах земного шара. Современный социализм во всем его своеобразии возможен только на этой основе.
Такое порабощение трудовой дисциплиной столь необыкновенно ощутимо для промышленных рабочих потому, что в противоположность, к примеру, рабовладельческой плантации или барскому двору современное промышленное производство основано на процессе чрезвычайно жестокого отбора. Современный фабрикант не берет на работу первого попавшегося рабочего лишь оттого, что этот рабочий согласен работать за довольно–таки низкую зарплату. Нет, он ставит рабочего к станку, назначает ему аккордную плату и говорит: «Давай работай, а я посмотрю, сколько ты заработаешь»; а когда рабочий демонстрирует, что он не в состоянии заработать определенную минимальную зарплату, ему говорят: «Как жаль, что вы неспособны к этой профессии, мы не можем иметь с вами дело». Он отбраковывается, так как станок эксплуатируется не на полную мощность, когда у него стоит человек, который не умеет его как следует использовать. Так или подобным образом происходит повсюду. В противоположность любому рабовладельческому предприятию античности, где хозяин был неразрывно связан с рабами, которых он имел, — если один из рабов умирал, это означало для него потерю капитала — любое современное промышленное предприятие основано на принципе отбора, а с другой стороны, этот отбор до крайности ужесточается из–за конкуренции предпринимателей между собой, которая привязывает отдельных предпринимателей к определенным максимальным зарплатам: неизбежности дисциплины соответствует неизбежность зарплаты рабочих.
Если рабочий приходит к предпринимателю и говорит: «Мы не можем жить на такую зарплату, а ты мог бы нам больше платить», то предприниматель в девяти случаях из десяти — я имею в виду, что это происходит в мирное время и в отраслях, где действительно наблюдается острая конкуренция, — в состоянии заглянуть в бухгалтерские книги и доказать рабочим, что он не может этого сделать: «Мой конкурент платит такую–то зарплату; если я буду платить каждому из вас больше, то из моих бухгалтерских книг исчезнет всякая прибыль, которую я мог бы платить акционерам; я не смогу развивать предприятие, так как не получу банковских кредитов». При этом зачастую он говорит чистую правду. Наконец, сюда добавляется еще и то обстоятельство, что под давлением конкуренции рентабельность зависит от замены по возможности большего количества человеческого труда, особенно — наиболее высокооплачиваемого, труда, дороже всего обходящегося предприятию, облегчающими труд машинами, а тем самым «обученные» рабочие заменяются «необученными» или же обучающимися непосредственно в процессе производства. Это неизбежно и будет непрерывно продолжаться.
Но ведь описанное явление есть то, что социализм воспринимает как «господство вещей над людьми», т. е. господство средств над целью (удовлетворением потребностей). Социализм видит, что если в прошлом существовали индивиды, которых можно было сделать ответственными за судьбы клиентов, крепостных или рабов, то сегодня это невозможно. Потому–то он ополчается не на индивидов, а против производственных порядков как таковых. Всякий научно образованный социалист безоговорочно откажется от того, чтобы возлагать ответственность за жизнь и судьбу, уготованные рабочему, на конкретных предпринимателей и скажет: «Это вытекает из системы, из безвыходного положения, в которое поставлены все его участники — и предприниматель, и рабочий».
Но что же позитивное противопоставляет этой системе социализм? В широчайшем смысле слова то, что обыкновенно называют «коллективным, или общим, хозяйством». Это такое хозяйство, в котором, во–первых, отсутствует прибыль, т. е. нет ситуации, когда частные предприниматели на свой страх и риск руководят производством. Вместо этого производство переходит в руки некоего народного союза, осуществляющего руководство методами, о которых вскоре пойдет речь. Во–вторых, вследствие этого перестанет существовать так называемая анархия производства, т. е. конкуренция предпринимателей между собой. Сегодня (особенно в Германии) очень много говорят о том, что вследствие войны мы уже наблюдаем развитие такого «коллективного хозяйства». Теперь в связи с этим надо вкратце указать на то, что в основу организованного хозяйства отдельно взятого народа могут быть положены два принципиально различных принципа. Во–первых, тот, что сегодня обозначают словом «огосударствление»; он, несомненно, известен всем господам, работающим на военных предприятиях. Он основан на сотрудничестве объединившихся предпринимателей одной отрасли промышленности с государственными служащими, будь то военные или гражданские. При этом приобретение сырья, получение кредитов, цены и клиентуру можно в значительной степени регулировать с помощью плана; государство может участвовать в прибылях и в принятии решений этими синдикатами. Считается, что предприниматели будут контролироваться этими чиновниками, а в производственном процессе будет господствовать государство. Считается, что тем самым мы уже имеем «истинный», «подлинный» социализм или находимся на пути к нему. Но в Германии эту теорию воспринимают со значительным скептицизмом. Я не буду отвечать определенно на вопрос, насколько подобное хозяйствование эффективно в военное время. Но ведь всякий, кто умеет считать, знает, что в мирное время невозможно продолжать хозяйствовать так, как теперь, если мы не хотим разориться, и что в мирное время такое огосударствление, т. е. принудительное картелирование предпринимателей каждой отрасли промышленности и участие государства в этих картелях, выражающееся в получении долей прибыли, при допущении права значительного контроля на самом деле означает не господство государства в индустрии, а господство индустрии в государстве. И притом в весьма неприятной форме. В этих синдикатах представители государства заседали бы за одним столом с хозяевами фабрик, причем хозяева фабрик значительно превосходили бы представителей государства по профессиональной осведомленности, коммерческой выучке и собственной заинтересованности. А вот в парламенте заседали бы представители рабочих и требовали бы, чтобы каждый представитель государства заботился, с одной стороны, о высоких зарплатах, а с другой — о низких ценах. «Ведь у вас есть власть сделать это», — говорили бы они. С другой же стороны, государство, участвующее в прибылях и убытках таких синдикатов — опять–таки, для того, чтобы не разориться, было бы, конечно, заинтересовано в высоких ценах и низких зарплатах. Наконец, частники, являющиеся членами синдикатов, ожидали бы от государства гарантии рентабельности их производств. Следовательно, на взгляд рабочих, такое государство было бы классовым государством в самом что ни на есть подлинном смысле слова, и я сомневаюсь, желательно ли это политически; однако еще больше я сомневаюсь в том, разумно ли поступают, когда теперь представляют рабочим такую ситуацию как «настоящий» социализм, что, разумеется, вводит в соблазн. Ибо рабочие очень скоро убедятся на собственном опыте, что судьба рабочего, работающего на шахте, никоим образом не меняется от того, что эта шахта переходит из частных рук в государственные. На угольных шахтах Саара жизнь рабочего проходит совершенно так же, как на частных рудниках: если шахтой плохо руководят, т. е. если она приносит мало прибыли, то рабочим там живется плохо. Но разница в том, что против государства забастовки невозможны, а, значит, зависимое положение рабочего при государственном социализме такого типа значительно усиливается. Это одна из причин, в силу которых социал–демократия относится к такому «огосударствлению», к этой форме социализма, в общем, отрицательно. Такой социализм создает общества типа картелей. Как и прежде, решающим здесь является вопрос о прибыли; вопрос о том, сколько зарабатывают отдельные предприниматели, которые объединились в картель и лишь один из которых — государственная казна, остается определяющим для направления развития хозяйства. И наиболее тягостное здесь заключается в том, что если теперь государственно–политическое и частнохозяйственное чиновничество (из картелей, банков, с гигантских предприятий) отделены друг от друга, и поэтому политическая власть все–таки может обуздывать экономическую, то при таком социализме и те, и другие чиновники слились бы в единую корпорацию с солидарными интересами, и их невозможно было бы контролировать. Но как бы там ни было, прибыль как индикатор производства никто не отменил бы. А вот государству как таковому пришлось бы столкнуться с ненавистью рабочих, которая теперь обращена на предпринимателей.
Принципиальную противоположность этому в последнем отношении могли бы образовать организации потребителей, которые задавали бы вопрос: какие потребности должны удовлетворяться в этом государственном хозяйственном секторе? Вы хорошо знаете, что многочисленные общества потребителей, особенно в Бельгии, перешли к созданию собственных фабрик. Если эту ситуацию представить себе обобщенной и вверенной какой–нибудь государственной организации, то социализм получился бы совершенно и принципиально иным: это был бы социализм потребителей, о котором сегодня еще ни в малейшей степени неизвестно, откуда взять руководителей, и насчет которого абсолютно непонятно, где должны быть заинтересованные лица, которые могли бы воплотить его в жизнь. Ибо потребители как таковые, судя по разнообразному опыту, способны к организации лишь в весьма ограниченном объеме. Людей же, имеющих общий интерес прибыли, сегодня легко сплотить, если показать им, что благодаря этой сплоченности они получат прибыль или добьются гарантированной рентабельности; на этом основана возможность создать такой социализм предпринимателей, как он получается при «огосударствлении». Зато чрезвычайно трудно сплотить людей, у которых нет между собой ничего общего, кроме того, что они хотят именно что–то закупать или заботиться о своем собственном существовании, так как положение покупателя, в общем–то, препятствует социализации; ведь теперь даже голод, по меньшей мере, в Германии не способствовал или с большим трудом способствовал тому, чтобы домохозяйки предпочли еду с полевых кухонь, которую каждый находил отменно приготовленной и вкусной, своей дилетантской и кустарной стряпне, хотя первое было бы для них несравненно дешевле.
Предпослав своему докладу эти вводные замечания, я, наконец, перехожу к тому типу социализма, с которым связаны своими программами социалистические партии масс, т. е. современные социал–демократические партии. Основополагающим документом этого социализма является «Коммунистический Манифест», написанный Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом в 1847 году, опубликованный и расширенный в январе 1848 года. Как бы мы ни отвергали этот документ в его решающих тезисах (по крайней мере, это делаю я), в своем роде он представляет собой научное достижение первостепенного значения. Это невозможно опровергать, и это не будет опровергнуто, поскольку опровергателю никто не поверит и поскольку это невозможно опровергать с чистой совестью. Даже в тезисах, которые мы сегодня отвергаем, содержится одухотворенное заблуждение, возымевшее политически весьма значительные и, вероятно, не всегда приятные последствия, но принесшее для науки результаты более плодотворные, чем зачастую приносит бездуховная правильность. И о «Коммунистическом Манифесте», не задумываясь, можно сказать вот что: по крайней мере, по замыслу, хотя и не всегда по оформлению, он воздерживается от морализаторства. Авторам «Коммунистического Манифеста», по крайней мере, судя по их утверждениям, — в действительности это были очень страстные люди и совершенно не старались, чтобы так получилось, — вообще не приходит в голову сетовать на гнусность и подлость мира. Они также не придерживаются мнения, что их задача состоит в том, чтобы сказать: то–то и то–то в мире устроено так–то, а должно быть устроенным иначе, а именно — так–то и так–то. Нет, «Коммунистический Манифест» — это пророческий документ; он пророчит закат частнохозяйственной, как принято говорить — капиталистической, организации общества и предрекает замену этого общества первоначально — на переходной стадии — диктатурой пролетариата. Однако за этой переходной ситуацией кроется подлинное и окончательное упование: пролетариат не может освободиться от рабства, не положив конец любому господству человека над человеком. Это, собственно, и есть пророчество, центральный тезис «Манифеста», без которого он вообще не был бы написан: пролетариат, рабочая масса, благодаря своим вождям поначалу захватит политическую власть. Но это только переходное состояние, которое, как сказано, приведет к созданию некоей «ассоциации индивидов», которая будет конечным состоянием.
О том же, как эта ассоциация будет выглядеть, «Коммунистический Манифест» молчит; молчат об этом и все программы всех социалистических партий вместе взятых. Мы получаем информацию о том, что узнать это невозможно. Можно лишь сказать: это сегодняшнее общество обречено на гибель, оно погибнет в силу закона природы, оно будет заменено, и сначала — диктатурой пролетариата. Но вот что будет потом — здесь ничего невозможно сказать заранее, кроме одного — отсутствия господства человека над человеком.
И какие же основания приводятся в пользу предрешенной законами природы и неизбежной гибели современного общества? Ибо она свершится строго по законам природы: таким был второй основной тезис этого патетического пророчества; если бы вы его сообщили массам, они бы с ликованием в него поверили. Энгельс как–то раз воспользовался таким образом: подобно тому, как в отдаленном будущем планета Земля рухнет на Солнце, так и нынешнее капиталистическое общество обречено на гибель. Какие же основания в пользу этого приводятся?
Первое таково: такой общественный класс, как буржуазия, под которым, в первую очередь, подразумеваются предприниматели и все, кто прямо или косвенно имеет с ними жизненную общность интересов, такой господствующий класс может утвердить свое господство лишь тогда, когда сможет гарантировать угнетенному классу — т. е. наемным рабочим — хотя бы физическое существование. Так было при рабовладельческом строе — считают авторы — так было и при крепостном праве и т. д. Тогда господствующие классы обеспечивали порабощенным как минимум одно лишь существование, и потому они могли удерживать господство. Но современная буржуазия добиться этого не может. Это происходит потому, что конкуренция предпринимателей вынуждает их непрерывно сбивать цену и непрестанно создавать новые машины, оставляя рабочих без средств к существованию. Предприниматели должны иметь в распоряжении обширную прослойку безработных — так называемую «промышленную резервную армию» — из которой они в любой момент могут набирать сколько угодно рабочих для своих предприятий, и как раз эта прослойка создается машинной автоматизацией. Вследствие этого, — так считал еще «Коммунистический Манифест», — возникает непрерывно растущий класс постоянно безработных, «пауперов», в результате чего прожиточный минимум снижается, а прослойка пролетариев гарантированно не получает от этого общественного порядка даже поддержания собственной жизни. Но там, где это происходит, общество становится шатким, т. е. когда–нибудь оно обрушится, что приведет к революции.
Эта так называемая теория обнищания в такой форме решительно отброшена всеми без исключения слоями социал–демократов как неправильная. В юбилейном издании «Коммунистического Манифеста» его ответственный редактор Карл Каутский[112] недвусмысленно признал, что развитие событий пошло не этим, а другим путем. Указанный тезис сохраняется в другой, истолкованной по–иному форме, которая, заметим, тоже не является неоспоримой, во всяком случае, она утратила прежний патетический характер. Но как бы там ни было, на чем основаны шансы успешной революции? Не могут ли быть предрешенными все новые и новые ее неудачи?
Тем самым мы переходим ко второму аргументу: конкуренция предпринимателей между собой означает победу благодаря капиталу и коммерческим способностям, но, в первую очередь, победу того, кто благодаря своему капиталу сильнее других. Это означает непрерывное уменьшение количества предпринимателей, ибо те, кто слабее, устраняются. И чем меньше будет предпринимателей, тем больше — в относительном и абсолютном выражении — будет пролетариев. Но когда–нибудь это количество предпринимателей уменьшится до такой степени, что они не смогут поддерживать собственное господство, и тогда этих «экспроприаторов», вероятно, совершенно мирно и по всем правилам учтивости можно будет экспроприировать (а мы бы сказали, за пожизненную ренту), ибо они увидят, что земля горит у них под ногами и что их осталось так мало, что они не могут утверждать свое господство.
Этот тезис сохраняется и сегодня, пусть даже в модифицированной форме. Но оказалось, что по меньшей мере сегодня, он ни в какой форме не обладает обобщенной правильностью. Во–первых, он не годится для сельского хозяйства, где, наоборот, наблюдается сильное увеличение численности крестьянства. Кроме того, не неправильным, но по своим последствиям иным, чем ожидалось, он оказался для обширных отраслей ремесла, где, как выясняется, процесс не исчерпывается простым уменьшением количества предпринимателей. Устранение слабых по своему капиталу [предпринимателей] осуществляется в форме их порабощения финансовым капиталом, картелями или трестами. Однако же этим чрезвычайно запутанным процессам сопутствует в первую очередь такое явление, как стремительный рост количества «служащих», т. е. частнохозяйственной бюрократии — статистически она растет гораздо быстрее, чем рабочий класс, — чьи интересы вовсе не однозначно находятся на стороне пролетарской диктатуры. И затем: создание в высшей степени многообразных видов участия в прибылях, столь сложных, что в наше время никто не вправе утверждать, что число, сила и власть лиц, заинтересованных в буржуазном строе непосредственно или косвенно, идет на убыль. Во всяком случае, дела пока что обстоят не так, чтобы с уверенностью можно было гарантировать, что в будущем всего лишь полдюжины или несколько сот или тысяч находящихся в изоляции магнатов будут противостоять многим миллионам пролетариев.
Наконец, третьим тезисом был расчет на воздействие кризисов. Поскольку предприниматели между собой конкурируют — тут в классических трудах социалистов встречаются важные, но запутанные соображения, от изложения которых я вас избавлю — то неизбежно повторяются кризисы перепроизводства, которые сменяются банкротствами, крахами и так называемыми «депрессиями». Эти периоды закономерно и с жесткой периодичностью сменяют друг друга. В «Коммунистическом Манифесте» Маркс лишь намекнул на это, но впоследствии он построил подробно разработанную теорию. Фактически приблизительно за последние полвека похожая периодичность таких кризисов действительно наблюдалась. Но что касается причин этих кризисов, то даже у ведущих наших специалистов пока что нет полного единства мнений на этот счет, и потому обсуждать их здесь и теперь совершенно невозможно.
Но ведь на эти кризисы классический социализм возлагал свои надежды. И в первую очередь на то, что у этих кризисов закономерно будут возрастать интенсивность и мощь, вызывающая разрушительные и устрашающие революционные настроения, — что кризисы будут накапливаться и приумножаться, а также когда–нибудь породят такое настроение, что попыток сохранить существующий хозяйственный порядок уже не будут предпринимать даже непролетарские круги.
Сегодня эта надежда, в сущности, оставлена. Ибо хотя опасность кризиса вовсе не исчезла, ее относительная важность уменьшилась с тех пор, как предприниматели от беспощадной конкуренции перешли к картелированию, т. е. с тех пор, как регулированием цен и сбыта они начали в значительной степени устранять конкуренцию, а также с тех пор, как после этого крупные банки, например, Германский имперский банк, пошли на то, чтобы с помощью кредитования следить за тем, чтобы периоды чрезмерной спекуляции проявлялись существенно слабее, чем прежде. Так что хотя нельзя сказать, что эта третья надежда «Коммунистического Манифеста» и его сторонников «не подтвердилась», можно утверждать, что ее предпосылки изрядно изменились.
Потому–то весьма патетические надежды, возлагавшиеся «Коммунистическим Манифестом» на крах буржуазного общества, сменились гораздо более трезвыми ожиданиями. Во–первых, сюда относится теория, согласно которой социализм абсолютно самостоятельно наступит эволюционным путем, так как экономическое производство непрерывно «социализируется». Под этим имеется в виду, что на место личности одного–единственного предпринимателя приходит акционерное общество с ответственными работниками во главе, что создаются государственные предприятия, коммунальные предприятия, предприятия целевых союзов, и создаются они уже не на страх и риск одного–единственного или даже вообще частного предпринимателя. Это верно, даже если надо добавить, что за фасадом акционерных обществ зачастую скрываются один или несколько финансовых магнатов, господствующих на общих собраниях акционеров: каждый держатель акций знает, что незадолго до общего собрания он получит письмо из своего банка, где его попросят передать банку право голоса этой акции, если он сам не захочет прийти и проголосовать, ведь когда речь идет о миллионах крон, голосование для простого держателя акций не имеет смысла. Но прежде всего такой тип социализации означает, с одной стороны, приумножение чиновничества, т. е. служащих, получивших профессиональную подготовку коммерсанта или инженера, а с другой стороны, приумножение прослойки рантье, т. е. тех, кто получает только дивиденды и проценты, но в отличие от предпринимателей не прилагает к этому умственного труда, хотя всеми своими интересами в получении прибыли включен в капиталистические порядки. А вот на государственных предприятиях и предприятиях целевых союзов и подавно царит не рабочий, но исключительно чиновник; рабочему же с помощью забастовки здесь труднее чего–либо добиться, чем если бы он выступал против частного предпринимателя. Можно сделать вывод, во всяком случае, предварительный, что развивается диктатура не рабочего, а чиновника.
Второй надеждой является надежда на то, что машина — заменяя старых специалистов, квалифицированных ремесленников и тех высококвалифицированных рабочих, на основе которых построены старые английские профсоюзы, тред–юнионы, на рабочих неквалифицированных — тем самым кого угодно сделает способными к работе на какой угодно машине, и это повлечет за собой такое единство рабочего класса, что прежнее разделение на различные профессии прекратится, а осознание такого единства одержит верх и пойдет на пользу борьбе против класса власть имущих. На это нельзя дать однозначный ответ. Верно, что машина, как правило, в весьма широком объеме заменяет именно высокооплачиваемых и квалифицированных рабочих, ибо любая индустрия, само собой разумеется, старается внедрить такие машины, которыми она стремится заменить рабочих, владеющих редкими профессиями. Чаще всего в сегодняшней индустрии наблюдается прирост в прослойке рабочих средней квалификации, прошедших обучение на производстве, т. е. не прежним путем, когда квалифицированных рабочих обучали в специальном учебном процессе; речь идет о тех рабочих, которые обучались, стоя прямо у станка. Тем не менее, и они зачастую были в значительной мере специалистами. Ведь пока, например, ткач, проходящий обучение на производстве, достигнет наивысшей степени квалификации, т. е. будет использовать машину для своего предпринимателя на полную мощность и сам добьется наибольшей зарплаты, все–таки пройдет несколько лет. Разумеется, для других категорий рабочих типичный нормальный срок производственного обучения существенно меньше, чем для упомянутой здесь. И все–таки хотя этот прирост количества рабочих означает ощутимое ослабление профессиональной специализации, о ее полной отмене не может быть и речи. А с другой стороны, профессиональная специализация и требования к профессиональной квалификации повышаются прежде всего в производстве и для прослоек, располагающихся выше рабочего класса вплоть до десятников и прорабов (если двигаться вниз), и одновременно растет относительное количество принадлежащих к этим прослойкам лиц. Справедливо, что и они представляют собой «наемных рабов». Но большинство их получает не сдельную или понедельную плату, а фиксированное жалованье. И прежде всего рабочий ненавидит производственного мастера, постоянно к чему–нибудь его принуждающего, гораздо больше, чем фабриканта, а фабриканта — опять–таки больше, чем акционера, хотя это именно акционер получает действительно нетрудовые доходы, тогда как фабриканту приходится заниматься очень напряженной умственной работой, а производственный мастер стоит к рабочему гораздо ближе фабриканта. Точно такие же явления встречаются среди военных: в общем, насколько я мог наблюдать, капрал — это тот, кто навлекает на себя наисильнейшую антипатию или, по меньшей мере, имеет шансы ее навлечь. В любом случае развитие общей социальной стратификации отнюдь не ведет к тому, чтобы все превращались в однородный пролетариат.
И, наконец, в качестве третьего аргумента выдвигают растущую стандартизацию, т. е. сравнимость продукции с эталонами. Судя по всему, повсюду стремятся, — и в особенности способствует этому война, — к непрерывно возрастающим единообразию и взаимозаменимости продукции, равно как и к непрестанно усиливающейся схематизации предпринимательской деятельности. Лишь в верхних предпринимательских слоях, хотя и здесь непрерывно ослабевая, можно сказать, пока царит старый вольный дух буржуазных предпринимателей прошлого. А соответственно (выдвигается такой дальнейший аргумент) постоянно увеличивается возможность руководить таким производством, даже не обладая теми особенными предпринимательскими качествами, насчет которых буржуазное общество утверждает, будто они необходимы для работы на предприятии. В первую очередь это касается картелей и трестов, которыми вместо предпринимателя–одиночки управляют многочисленные чиновники. И это опять–таки совершенно верно. Но снова лишь с той же оговоркой: эта стандартизация тоже повышает значение одной прослойки, и притом уже многократно упомянутого чиновничества, которое должно получать совершенно определенное образование и поэтому (вот что следует добавить в качестве дополнения) имеет совершенно определенный сословный характер. Неслучайно мы видим, что коммерческие училища, ремесленные училища, технические университеты растут как грибы после дождя. К этому, по меньшей мере, в Германии примешивается мода вступать в студенческие корпорации таких училищ, получать рубцы на лице в драках и право на участие в дуэлях и при этом становиться офицерами запаса, чтобы впоследствии, сидя в конторе, иметь предпочтительные шансы добиться руки дочери начальника, т. е. ассимилироваться со слоями так называемого «общества». Что уж дальше для этой прослойки, чем солидарность с пролетариатом, от которого она скорее старается все больше отличаться! В по–разному интенсивной, но ощутимой мере, то же самое относится к многочисленным разновидностям таких служащих. Все стремятся как минимум к таким же сословным качествам, будь то для себя или для своих детей. Однозначной тенденции к пролетаризации сегодня не наблюдается.
Но как бы там ни было, в любом случае эти аргументы уже показывают, что прежние революционные упования на катастрофу, которые наделили «Коммунистический Манифест» пленительной мощью, сменились эволюционистским мировоззрением, т. е. точкой зрения, согласно которой произойдет постепенное врастание старого хозяйства с его массовой конкуренцией среди предпринимателей в хозяйство регулируемое — независимо от того, будут ли его регулировать государственные чиновники или же картели с участием чиновников. Это, а уже не сплоченность отдельных предпринимателей благодаря конкуренции и кризисам представляется предварительным этапом на пути к подлинно социалистическому хозяйству без господства. Такой эволюционистский настрой, ожидающий перехода к социалистическому обществу будущего от этой медленной перестройки, перед войной фактически заменил прежнюю теорию катастроф как во мнении профсоюзов, так и среди многочисленных интеллектуалов–социалистов. Из него были извлечены известные последствия. Возник так называемый «ревизионизм». Вождям этого ревизионизма, по меньшей мере, отчасти известно, насколько серьезным был шаг, состоящий в отнятии у масс той веры во внезапно брезжащее счастливое будущее, какую им давало коммунистическое евангелие, говорившее им, словно первым христианам: «Сегодня ночью еще может наступить спасение». Такие догматы веры, какими были «Коммунистический Манифест» и более поздняя теория социальных катастроф, можно развенчать, но тогда будет трудно заменить их другими. Между тем развитие событий уже давно проходит мимо этого спора со старой ортодоксией, возникшего из моральных сомнений в ортодоксальной вере. Этот спор слился воедино с вопросом о том, может ли, а если да, то в какой степени, социал–демократия как партия заниматься «практической политикой» — вступать в коалиции с партиями буржуазными, участвовать в руководстве, несущем политическую ответственность, занимая министерские посты, и тем самым стремиться к улучшению нынешнего положения рабочих — или же это будет «предательством собственного класса» и политической ересью, как, конечно же, должны это рассматривать убежденные политики — сторонники социальных катастроф. Давайте предположим, что в ходе постепенной эволюции, т. е. всеобщих и сплошных картелирования, стандартизации и «бюрократизации», хозяйство обретет такие формы, что когда–нибудь появится техническая возможность того, что вместо сегодняшнего частнопредпринимательского хозяйства, а значит — частной собственности на средства производства, сможет распространиться регулирование, совершенно исключающее предпринимателей. Кто же тогда возьмет в свои руки новое хозяйство и будет руководить им? Об этом «Коммунистический Манифест» умалчивает или, скорее, высказывается крайне двусмысленно.
Как же должна выглядеть та «ассоциация», о которой в нем говорится? И в особенности — что должен продемонстрировать социализм в «зародышевых клетках» таких организаций на случай, если ему фактически представится шанс захватить власть в свои руки и затем распорядиться ею по своему усмотрению? В Германской империи и, пожалуй, повсюду существует две категории социалистических организаций. Во–первых, политическая партия социал–демократии с ее депутатами, профессиональными редакторами, партийными чиновниками, доверенными лицами, а также локальными и центральными союзами, из среды которых все они избираются или назначаются. Во–вторых, профсоюзы. Но ведь каждая из этих организаций может принять как революционный, так и эволюционистский характер. А мыслители разделяются на две категории в зависимости от того, революцию или эволюцию они мыслят и желают для будущего.
Если мы будем исходить из революционных упований, то здесь противостоят друг другу две точки зрения. Первая точка зрения принадлежала нормальному марксизму и опиралась на старую традицию «Коммунистического Манифеста». Она возлагала все надежды на политическую диктатуру пролетариата и полагала, что ее носителем, как правило, должна быть политическая партийная организация, неизбежно предназначенная для предвыборной борьбы. Партия или опирающийся на нее политический диктатор должны взять политическую власть в свои руки, а затем должна возникнуть новая организация общества.
Противниками, против которых выступала такая революционная ориентация, были, во–первых, те профсоюзы, которые представляли собой не что иное, как профсоюзы в старом английском смысле, т. е. совершенно не интересовались такими планами на будущее, поскольку планы эти были устремлены слишком уж далеко, а интересовались, прежде всего, такими условиями труда, что обеспечивали существование им и их детям. Они добивались высоких зарплат, короткого рабочего дня, охраны труда и т. д. Радикальный политический марксизм и был обращен, с одной стороны, против подобного тредюнионизма. С другой же стороны он боролся против исключительно парламентской формы компромиссной политики социализма, против того, что стали называть «мильеранизмом» с тех пор, как Мильеран[113] стал французским министром. Эта политика приводит к тому, что лидеры этого движения гораздо больше, чем революцией, интересуются собственными министерскими портфелями, а нижестоящие лидеры — тем, чтобы получить чиновничьи посты; из–за этого революционный дух оказался истреблен. Кроме того, за последние десятилетия от в прежнем смысле «радикального» и «ортодоксального» направлений отделилось еще одно, то, что обычно называют «синдикализмом», от французского слова syndicat — «профсоюз». Оно исходит из того, что не политическая диктатура, не политические лидеры и не чиновники, назначенные на свои посты этими политическими лидерами, а профсоюзы и их объединения должны в решающий момент взять экономическую власть в результате так называемого action directed[114]. Синдикализм возвращается к более строгой точке зрения на классовый характер движения. Ведь носителем окончательного освобождения предстоит стать рабочему классу. А вот все политики, которые суетятся в столицах и интересуются лишь тем, как обстоят дела с тем или иным министерством, а также шансами той или иной парламентской конъюнктуры, являются политическими карьеристами, а не товарищами по классу. За интересами их избранного круга всегда стоят интересы редакторов и чиновников частных компаний: эти люди хотят лишь заработать в результате увеличения количества приобретенных ими избирательских голосов. Синдикализм отвергает все эти интересы, сопряженные с современной парламентской избирательной системой. Только настоящий рабочий класс, организованный в профсоюзы, может создать новое общество. Долой профессиональных политиков, живущих для политики, что на самом деле означает за счет политики, а не для создания общества с новой экономикой! Типичными средствами синдикалистов служат всеобщая забастовка и террор. От всеобщей забастовки они ожидают того, что внезапная приостановка всего производственного процесса вынудит его участников, в особенности же — предпринимателей, отказаться от собственного руководства фабриками и передаст его в руки комитетов, которые должны формироваться профсоюзами. Террор же, проповедуемый ими отчасти открыто, отчасти скрыто, отчасти же отрицаемый (тут мнения расходятся), синдикалистская организация должна внести в ряды определяющих судьбы общества и господствующих в нем слоев, чтобы парализовать их еще и политически. Само собой разумеется, этот синдикализм представляет собой такой социализм, который фактически является совершенно беспощадным противником всякого рода военных организаций, ибо любые военные организации создают заинтересованных лиц — вплоть до унтер–офицеров и даже еще ниже, до солдат, которые в данный момент, по меньшей мере, в своем пропитании зависят от функционирования военной и государственной машины, т. е. отчасти заинтересованы прямо–таки в неудаче всеобщей забастовки, да и по меньшей мере служат для нее препятствием. Его противники — это, во–первых, все политические социалистические партии, работающие в парламенте. Синдикалисты могут использовать парламент самое большее в качестве трибуны, чтобы для разжигания революционных страстей в массах под защитой парламентской неприкосновенности то и дело провозглашать оттуда, что всеобщая забастовка наступит и должна наступить. Но даже это отвлекает синдикалистов от их подлинной задачи и потому внушает опасения. Ведь с этой точки зрения заниматься в парламенте политикой всерьез не только бессмысленно, но и попросту предосудительно. Противниками синдикалистов, разумеется, являются и всевозможные эволюционисты. И если существуют такие профсоюзные деятели, которые стремятся вести одни лишь битвы за улучшение условий труда, то синдикалисты, наоборот, выдвигают аргумент, что чем меньше зарплаты, чем продолжительнее рабочее время, и вообще чем хуже ситуация, тем больше шансов на всеобщую забастовку. Или возьмем эволюционистов партийной политики, утверждающих, будто посредством возрастающей демократизации государство врастает в социализм — синдикалисты ощущают к этой точке зрения величайшее отвращение: они предпочитают царизм. Естественно, для синдикалистов эволюционизм — это, как минимум, грубый самообман. Но тогда решающим вопросом становится следующий: откуда синдикалисты надеются почерпнуть силы, чтобы взять руководство производственными процессами в свои руки? Ведь конечно же, тяжелым заблуждением было бы полагать, что если хорошо вышколенный профсоюзный деятель работает долгие годы и досконально знает условия труда, то поэтому он должен знать и фабричное производство как таковое: ведь любое современное фабричное производство сплошь и рядом основано на калькуляции, товароведении, науке об уровне спроса, технической квалификации, — а по этим предметам необходимо все в большей степени упражняться на уровне специалиста, тогда как профсоюзные деятели, рабочие в полном смысле слова, не имеют абсолютно никакой возможности этому выучиться. Следовательно, волей–неволей они тоже должны проходить обучение у нерабочих, у идеологов из прослоек интеллектуалов. И действительно бросается в глаза, что в полном противоречии к лозунгам, согласно которым спасение может прийти только от настоящих рабочих, объединивших свои усилия в профсоюзе, а не от политиков и не от каких–то посторонних, — как раз к синдикалистскому движению, основные очаги которого перед войной находились во Франции и Италии, причисляет себя огромное количество образованных интеллектуалов. Что они в нем ищут? Романтика всеобщей забастовки и романтика революционной надежды как таковая — вот что очаровывает таких интеллектуалов.
Если присмотреться к ним, то мы узнаем, что они — романтики, что они внутренне не справляются с будничной жизнью и ее требованиями или отклоняют их и потому жаждут большого революционного чуда и удобной возможности ощутить собственную власть. Конечно, среди них тоже есть люди с организаторскими способностями. Вопрос лишь в том, покорятся ли рабочие именно их диктатуре. Разумеется, в условиях войны, при невероятных потрясениях, которые она с собой приносит, а также из–за того, как складываются судьбы этих рабочих, особенно — под воздействием голода — массы рабочих тоже могут быть охвачены синдикалистскими настроениями, а если у них в руках оружие, то под руководством подобных интеллектуалов они могут захватить власть, если такую возможность предоставляет политический и военный крах государства. Но я не вижу сил для руководства производством в мирное время ни среди самих профсоюзных деятелей, ни даже у синдикалистски настроенных интеллектуалов. Крупный эксперимент сейчас проводится в России. Но трудность в том, что мы сегодня не можем заглянуть через границу, чтобы узнать, как там на самом деле руководят производством. Согласно слухам, дела складываются так, что правительство большевиков, которое, как известно, состоит из интеллектуалов, часть которых обучалась здесь в Вене и в Германии (среди них, вообще–то говоря, немного русских), теперь перешла к тому, что среди фабрик, каковые вообще функционируют, — согласно социал–демократическим «Известиям» они дают 10% продукции мирного времени — вновь вводят систему сдельной оплаты на том основании, что иначе пострадает производительность. Они оставляют предпринимателей во главе предприятий — поскольку только предприниматели обладают знанием дела — и предоставляют им весьма значительные субсидии. Далее, они стали платить офицерские оклады офицерам старого режима, поскольку большевикам нужна армия и они увидели, что без квалифицированных офицеров дело не пойдет. То, что эти офицеры, вновь заполучившие в свои руки рядовой состав, долго будут терпеть руководство упомянутых интеллектуалов, кажется мне сомнительным; правда, пока им приходится с этим мириться. И, наконец, посредством лишения хлебных карточек большевики принудили работать на себя и часть бюрократии. Но длительно руководить таким способом государственной машиной и экономикой невозможно, и этот эксперимент до сих пор вызывает не слишком много воодушевления.
Поразительно лишь то, что такая организация вообще функционирует в течении столь долгого времени. Это оказалось возможным, потому что она представляет собой военную диктатуру, хотя и не генералов, а капралов, и потому что вернувшиеся с фронта солдаты действовали заодно с жаждущими заполучить землю и привыкшими к аграрному коммунизму крестьянами — либо солдаты с оружием насильственно овладевали деревнями, брали с них поборы и пристреливали каждого, кто подходил к ним слишком близко. Это единственный великий эксперимент с «диктатурой пролетариата», который был до сих пор проведен, и можно с полной искренностью утверждать: переговоры в Брест–Литовске проведены германской стороной самым что ни на есть лояльным образом в надежде, что мы заключим с большевиками настоящий мир. И произошло это по нескольким причинам: лица, заинтересованные в Брестском мире и стоявшие на буржуазных позициях, выступали за него, так как говорили себе: пусть ради Бога большевики проводят свой эксперимент, он, конечно, уйдет в песок, и тогда это послужит устрашающим примером; мы же были за мир по другой причине, так как говорили: если эксперимент удастся, и мы увидим, что там возможна культура, то они обратят нас в свою веру.
Препятствовал Брестскому миру г-н Троцкий, не желавший довольствоваться проведением этого эксперимента у себя на родине и надеждами на то, что если он удастся, то во всем мире это послужит беспримерной пропагандой в пользу социализма; с типично русским литераторским тщеславием Троцкий желал большего и надеялся с помощью словесных боев и злоупотребления такими словами, как «мир» и «самоопределение», развязать гражданскую войну в Германии, но при этом он был столь плохо информирован, что не знал, что немецкая армия рекрутируется, по меньшей мере, на две трети из крестьян и еще на одну шестую из мелких буржуа, которым доставило бы истинное удовольствие дать разок по морде рабочим или всем, кто стремится устраивать такие революции. С борцами за веру мир не заключают, их можно только сделать безопасными — таков был смысл ультиматума и вынужденного Брестского мира. Это должен понимать каждый социалист, и я тоже не знаю ни одного социалиста (безразлично какого направления), который не понимал бы этого — по крайней мере, в душе.
Если же теперь мы вступаем с нынешними социалистами в переговоры и при этом хотим действовать лояльно (а разумно только это), то им надо задавать два вопроса о современной ситуации. Как они относятся к эволюционизму? Имеется в виду мысль, служащая основной догмой марксизма, считающегося сегодня ортодоксальным, о том, что общество и его экономический строй развиваются строго по законам природы, так сказать, вступая в разные возрасты, и что, следовательно, социалистическое общество не может возникнуть никогда и нигде — прежде чем достигнет полной зрелости общество буржуазное, а этого, даже согласно мнениям социалистов, пока нет нигде, поскольку пока еще есть мелкие крестьяне и мелкие ремесленники, — так как же интересующие нас социалисты относятся к этой основной догме эволюционизма? И тогда выяснится, что, по меньшей мере, за пределами России все они стоят на одних и тех же позициях, т. е. все ши, и даже наиболее радикальные среди них, видят единcтвенно возможным последствием революции возникновение общественного строя, руководимого буржуазией, но нe пролетариями, так как для пролетариата еще не настала пора брать власть. Социалисты лишь уповают на то, что такой общественный строй постепенно, через несколько шагов, приблизит их к той окончательной стадии, с которой, как они надеются, в свое время произойдет переход к социалистическому строю будущего.
Если отвечать по совести, то любой честный социалист–интеллектуал обязан будет ответить именно так. Вследствие этого в России возникла обширная прослойка социал–демократов, называемая меньшевиками, которые стоят на той точке зрения, что этот большевистский эксперимент — навязать социалистический строй сверху буржуазному обществу при его современном статусе — не просто абсурд, но еще и преступление против марксистской догмы. Жуткая взаимная ненависть большевиков и меньшевиков имеет своей причиной это догматическое обвинение в ереси.
И вот, если подавляющее большинство лидеров, во всяком случае — все, кого я когда–либо знал, разделяют эти эволюционистские взгляды, то, конечно же, оправдан вопрос: чего должна при таких условиях достичь революция, исходящая из собственной точки зрения, тем более — во время войны? Она может вызвать гражданскую войну и тем самым, вероятно, принести победу Антанте, но никак не создать социалистическое общество; на развалинах государства она может привести к господству заинтересованных лиц из крестьян и мелкой буржуазии, т. е. радикальнейших противников всякого социализма (так, вероятно, и произойдет). Но все–таки прежде всего она причинит невообразимые потери капитала и дезорганизацию, т. е. замедление требуемого марксизмом общественного развития, каковое ведь предполагает непрерывно возрастающее насыщение экономики капиталом. Кроме того, необходимо учитывать, что западноевропейский крестьянин устроен иначе, нежели крестьянин русский, который живет при своем аграрном коммунизме. В России определяющим моментом является земельный вопрос, который у нас вообще не играет роли. Немецкий крестьянин, по меньшей мере, сегодня — индивидуалист, зависящий от собственности, передаваемой по наследству, и от своей земли. Его вряд ли можно заставить от всего этого отказаться. Гораздо вероятнее, что немецкий крестьянин станет союзником крупного землевладельца, чем радикально–социалистического рабочего, если ощутит, что рабочий угрожает отнять у него собственность и землю.
Итак, с точки зрения надежд на социалистическое будущее перспективы революции во время войны теперь являются наихудшим из возможных вариантов даже в случае успеха революции. То, что революция в наиболее благоприятном случае могла бы принести, — приближение политического законодательства к той его форме, к которой стремится демократия — революция социализму не даст из–за хозяйственно реакционных последствий, каковые она обязательно возымеет. И этого тоже ни один социалист, будучи честен, не сможет опровергнуть.
Второй вопрос — отношение к миру. Все мы знаем, что сегодня радикальный социализм в пацифистски настроенных массах сочетается с желанием поскорее заключить мир. Но ведь совершенно ясно, что если задать этот вопрос любому лидеру радикальной, т. е. истинно революционной социал–демократии, то, отвечая начистоту, он обязательно признается: мир для него, для этого лидера — не решающая проблема, которой он придавал бы важность. Если быть до конца искренним, то он обязательно признается: если бы у нас был выбор между продолжением войны еще на три года с последующей революцией, с одной стороны, а с другой стороны, — немедленным миром, но без революции, то мы, конечно же, выступили бы за три года войны. Так пусть же он сам разбирается с пылом своей веры и со своей совестью! Вопрос же в том, окажется ли большая часть войск, которым приходится располагаться на театре военных действий за пределами Германии, того же мнения, что и эти вожди, диктующие им что–то в этом роде. И, разумеется, если принуждать войска к тому, чтобы они открыто высказали свои взгляды, спрашивать их надо в высшей степени лояльно и только соблюдая порядок. Общепризнанным является факт, что Троцкий мира не хотел. Сегодня этого больше не оспаривает ни один известный мне социалист. Но то же касается и радикальных лидеров всех стран. Если поставить их перед выбором, то и они, прежде всего, захотят не мира, но войны, если та будет способствовать революции (т. е. гражданской войне). Война в интересах революции, хотя такая революция, по их собственному мнению — повторяю — не может привести к социалистическому обществу, но самое большее, к чему она может (и это единственная надежда) привести с социалистической точки зрения, — так это к «наивысшей форме развития» буржуазного общества; следовательно, такое общество будет в какой–то степени ближе общества нынешнего к социалистическому обществу, которое когда–нибудь наступит, а вот насколько ближе — об этом ничего невозможно сказать. Правда, именно эта надежда в силу вышеприведенных причин является крайне сомнительной.
Дискуссии с убежденными социалистами и революционерами всегда обречены на провал. Согласно моему опыту, этих людей невозможно переубедить. Можно лишь заставить их высказаться о своих взглядах без обиняков, во–первых, по вопросу о мире, а во–вторых, по вопросу о том, что, собственно, принесет революция, т. е. по вопросу о постепенной эволюции, по сей день являющемуся догмой подлинного марксизма и отвергнутому лишь в России местной сектой, которая полагала, что Россия может перепрыгнуть через ступени развития Западной Европы. Эволюционистский марксизм представляет собой в высшей степени лояльную, а также единственно эффективную и возможную разновидность марксизма. Ибо я придерживаюсь мнения, что средств покончить с социалистическими убеждениями и надеждами не существует. Рабочие будут вновь и вновь становиться в каком–то смысле социалистами. Вопрос лишь в том, будет ли этот социализм терпимым с точки зрения государственных интересов, а теперь — в особенности с точки зрения интересов военных. До сих пор не было такой власти, в том числе и пролетарской, как, например, Парижская Коммуна или теперь большевизм, которая могла бы обойтись без чрезвычайного положения в случаях, когда в опасность попадали принципы ее дисциплины. Г-н Троцкий согласился с этим с заслуживающей благодарности искренностью[115]. Но чем непреложнее будет чувство рядового состава, что определяющими моментами поведения военных инстанций служат только объективные интересы по поддержанию дисциплины, а совсем не партийные или классовые интересы, т. е. что неизбежное происходит на войне лишь объективным образом, тем неколебимее будет оставаться военная власть.