ПОЛНОЧЬ: XXI ВЕК

Жан Эшноз ЖЕРОМ ЛЕНДОН

Он же сошел и убил льва во рве в снежное время.

2 Цар. 23, 20

Все начинается снежным днем на улице Флёрю в Париже 9 января 1979 года. Я закончил роман, свой первый, но я о том не знаю, не знаю, напишу ли еще и другие. Все, что я знаю, — что один я написал и, если удастся найти издателя, будет здорово. Если бы этим издателем оказался Жером Лендон, было бы, конечно, еще лучше, ну да не будем мечтать. Слишком серьезное, слишком строгое и суровое издательство, средоточие литературных достоинств, слишком хорошее для меня, не стоит и пытаться. И посему я рассылаю свой роман по почте нескольким издателям, каковые, все до одного, его отклоняют. Но я продолжаю, я упорствую и, на той стадии, до которой дошел, будучи обладателем почти исчерпывающей коллекции писем с отказами, рискую накануне оставить экземпляр своей рукописи в канцелярии издательства «Минюи» на улице Бернар-Палисси — не питая ни малейших иллюзий, просто чтобы пополнить коллекцию. И, так как иллюзий я не питаю, то продолжаю наводнять копиями все редеющие ряды еще не охваченных издателей.

Итак, снежный день, далеко за полдень. Я только что оставил очередной экземпляр — я сделал пару десятков ксерокопий, что обошлось мне весьма недешево, а надо добавить, что в ту пору я сидел без гроша, — в офисе одного более или менее исчезнувшего в наши дни издательства, главная прелесть которого заключалась в том, что оно размещалось на улице Флёрю в доме, который некогда занимала Гертруда Стайн. Выхожу оттуда, плетусь по этой самой Флёрю к Люксембургскому саду и вдруг вижу Мадлен, она сообщает, что поздним утром мне домой звонил Жером Лендон, рукопись его, похоже, заинтересовала, и он хочет, чтобы я ему, как только смогу, позвонил. На часах четыре часа дня.

Я уже сказал, у меня нет ни гроша, никакой оплачиваемой работы, и как раз в тот день в пять неподалеку от площади Италии меня ждет свидание с человеком, который, хочется думать, способен взять меня на работу. Мы тогда жили в Монтрёе, и у нас был 4L[1]. Мадлен оставляет 4L мне и возвращается в Монтрёй на метро.

С площади Италии звоню из телефонной будки в «Минюи». Попадаю на очень любезную даму, которая, похоже, в курсе моих дел. Не вешайте трубку, говорит она, я соединяю вас с месье Лендоном, генеральным президентом-директором издательства «Минюи». Она прямо так и говорит, это ее слова, и я не вешаю трубку. Потом я слышу его, да, он тут же заводит речь о моей рукописи, задает вопрос-другой, помню, он спрашивает о моем возрасте. Тридцать один год, говорю я. Отлично, говорит он, я вас жду. Проблема, говорю я, в том, что у меня в пять свидание по работе, но я могу попробовать его перенести. Нет-нет, говорит он, идите спокойно на свое свидание, а потом приходите в издательство. Это профессиональное свидание проходит не худшим образом, мне, по правде говоря, совершенно не до ответов на вопросы, но в конце концов меня, вроде бы, на работу берут.

К шести часам припарковываю машину в начале улицы Ренн. Дама на первом этаже, наверняка та самая, что говорила со мной по телефону, сообщает, что месье Лендон ждет меня в своем кабинете. Поднимаюсь по лестнице.

От этой первой встречи я храню воспоминания в равной степени и путаные, и четкие. Месье Лендон — худой мужчина высокого роста, сухощавый от природы, с продолговатым суровым, но улыбающимся (правда, не всегда таким уж улыбчивым) лицом, с острым взглядом; короче, навязывающий окружающим робость; он с энтузиазмом рассуждает о моем романе, я же ничего не отвечаю, ничего не понимаю в этом энтузиазме. Он задает несколько вопросов о моей жизни, я боюсь сморозить в ответ глупость и едва отвечаю. Вы, конечно, любите Роб-Грийе, говорит он как о чем-то само собой разумеющемся, словно моя книга естественно проистекает из его воздействия. Я без лишних слов соглашаюсь, не признаваясь, что из всех его романов читал только «Резинки», да и то лет пятнадцать назад. Все это, по-моему, длится не слишком долго, от силы полчаса.

К концу нашего разговора он как-то странно на меня посматривает, чуть улыбаясь и покачивая головой, словно представлял себе автора этого романа совершенно иначе, не таким немым простофилей, который едва осмеливается на него смотреть. Я начинаю бояться, что, разочаровавшись в моей персоне, он пересмотрит свое решение. А впрочем, было ли оное решение принято? Похоже, да, поскольку к концу беседы он протягивает мне на подпись три экземпляра издательского договора. Я подписываю их не читая, как можно быстрее — из боязни, что он изменит мнение.

Выхожу оттуда с договором в руке, еще нет семи, «Монопри»[2] на улице Ренн еще открыт, и я устремляюсь туда. Так как не может быть и речи о том, чтобы сложить договор и засунуть его в карман, покупаю, чтобы ну никак не попортить сей драгоценный документ, картонную папку, в которую с предосторожностями его и помещаю. Возвращаюсь в Монтрёй. Отворив дверь в дом, вижу, что Мадден болтает по телефону. Подаю знак, чтобы она не прерывала разговора, открываю папку, показываю ей договор, мы улыбаемся.


В последующие дни несколько раз вижусь с месье Лендоном, мы вместе обедаем; я не верю ни своим глазам, ни ушам, что нахожусь здесь, обедаю с этим человеком, вследствие чего ем очень мало, слежу за тем, чтобы хорошо держаться за столом. Он почти не делает замечаний по тексту — за вычетом нескольких ошибок, таких как знаменитое «после того как», вслед за которым французским каноном не допускается сослагательное наклонение, «уже» — déjà, — в котором я систематически пропускаю ударение над последней гласной, другие мелкие огрехи того же толка. Я почти ничего не говорю, говорит он.

Он часто, почти каждый день, звонит мне по утрам домой, для меня очень рано, я редко встаю раньше девяти-десяти часов. Кое-как ему отвечаю, и всякий раз, когда он звонит, так смущаюсь, что изо всех сил сжимаю в руке телефонную трубку, иногда даже боюсь ее сломать. Ну да в общем и целом и здесь тоже говорит в основном он, а я слушаю. Однажды во время встречи у него в кабинете он делает мне неожиданное предложение: Скажите, а вы не думаете, что для этой публикации, может быть, стоит взять другое имя? Смотрю на него, ничего не отвечая. Дело, видите ли, в том, что у вас в имени и фамилии, как бы это выразиться, имеет место своего рода зияние[3]. Я по-прежнему ничего не говорю, я согласен, он в общем-то прав, но задумываюсь, как это могло бы зазвучать: Пьер Эшноз? Жак Эшноз? Альфред Эшноз? Да, кажется, это звучит лучше, но для меня этот вопрос совершенно неожиданен, я его обдумываю. Уж таковы мои имя и фамилия, я все про них знаю, но мне, пожалуй, все-таки хотелось бы их сохранить. С другой стороны, понимаю, что он имеет в виду, с точки зрения благозвучия он прав, но смена имени — все же весьма масштабная затея, просто так на такое не пойдешь. Поскольку я никогда не сталкивался с подобной проблемой, продолжаю смотреть на него, не говоря ни слова. Хорошо, хорошо, говорит он, не будем больше об этом.


Книга выходит из печати, по-моему, в марте. В день ее выхода я, само собой, шатаюсь по книжным, и, да, она тут как тут, на витринах и на столах. Спустя несколько дней покупаю «Монд» и вижу в углу страницы на издательской врезке свое лицо — впервые в жизни. Когда я упоминаю на следующий день об этом по телефону месье Лендону, он говорит: Да, мы дали небольшую рекламу, я вас специально не предупреждал, мне хотелось выяснить, узнаете ли вы об этом самостоятельно, мне было интересно, попадется ли она вам на глаза.

Идут дни, Жером Лендон по-прежнему звонит в Монтрёй почти каждое утро. Однажды в крайнем возмущении: вышел закон, отпускающий цены на книги. Вы не отдаете себе отчета, что происходит, говорит он, это просто июнь 40-го. Я во всем этом ничего не смыслю, но пытаюсь быть на высоте: Да, нелепо заявляю я, это действительно беспокоит. Так как он, очень взвинченный, отлично видит, что я в этом не разбираюсь, он бросает мне: Ну а вы, то, что вы делаете, это даже не Хайдеггер, вот. Я проглатываю, мы вешаем трубки.

Когда мы обедаем вместе, всегда в одном и том же ресторане, в «Сибарите», в который он ходит каждый день, разговоры идут преимущественно о литературе. Он пьет только воду. А вы? спрашивает он меня. По правде, говорю я, может быть, чуть-чуть вина. Ладно, говорит он гарсону, тогда мне бутылку «Бадуа», а ему бокал вина. Каждый раз я узнаю в «Сибарите» что-то новое: о Роб-Грийе, о Клоде Симоне, о Пенже, который перед тем, как встретиться с Лендоном, всегда набрасывает на клочке бумаги список тем, каковые хочет затронуть, о том, как Лендон в первый раз читал «Моллоя» и в приступе смеха едва не рассыпал листы рукописи в метро на станции «Ля-Мотт-Пике-Гренель» — эту историю я буду слышать часто, все мы будем слышать ее часто. Рассказывая однажды о своем семейном доме в Этрета, он предлагает мне приехать к ним на выходные: я настолько ошеломлен этой идеей, что таращусь на него, ничего не говоря. Не думает ли он, что его идея мне не по вкусу? Не спохватывается ли, с полным на то основанием опасаясь, что мое общество окажется скучным? Как бы там ни было, больше вопрос об уикенде в Этрета не встанет. Ну да я-то профан в издательском деле, не знаю в нем никого и ничего, я учусь. И среди прочего узнаю, что, когда автор обедает со своим издателем, платит всегда издатель. Ладно. Я этого не знал.

В любом случае Жером Лендон, судя по всему, и в самом деле верит в мой роман: знаете, говорит он, теперь, с этой книгой, вы, наверное, сможете поменять машину. Я нахожу его отъявленным оптимистом, но позже пойму, что, как правило, он таковым не является. Как, впрочем, и закоренелым пессимистом, речь идет, так сказать, о пессимизме деятельном, пессимизме боевитом. Итак, он, судя по всему, в роман верит, но через несколько недель после его появления кажется несколько разочарованным. М-да, говорит он, такое ощущение, что журналисты не очень-то торопятся поговорить о вашей книге. Ну да, говорю я. Но мне-то все это более или менее безразлично: главное для меня, что этот томик существует. Я еще не понял, что книга делается еще и для того, чтобы продаваться. И об этом тоже я узнаю позднее. Все изменится.


С коммерческой точки зрения роман оказывается полным провалом, какая уж там новая машина, но в один прекрасный день мне на новую работу на площади Италии звонят из издательства «Минюи» и сообщают, что я получил премию «Фенеон» и должен, отложив все дела, явиться в Сорбонну, чтобы ее получить. Чуть позже, возвращаясь после Сорбонны пешком в издательство, мы проходим по набережной мимо статуи Кондорсе, и Жером Лендон говорит: Во всяком случае эта премия, должен вам сказать, уже кое-что, она не совсем как другие, это не сделка между издателями. Хорошо, думаю я про себя, ну что ж, тем лучше.

Тем не менее, с «Фенеоном» или без него, так и не находится почти никого, кто написал бы о моей книге, продается всего пятьсот или шестьсот экземпляров, но какая разница: у меня есть издатель, и этот издатель — Жером Лендон, остальное не имеет значения.

С легким сердцем я быстро пишу посему другую книгу, каковую, не откладывая в долгий ящик, передаю ему — годом-другим позднее. Оставив рукопись на улице Бернар-Палисси, я уезжаю дожидаться реакции Жерома Лендона к своим родителям в Воклюз. Поскольку та заставляет себя ждать, в конце концов звоню ему по телефону. А, говорит он, это вы, нам надо будет повидаться. Я рискую спросить, не прочел ли он мою рукопись. Да, говорит он еще холоднее, и не нахожу ее удачной. Затем, поскольку я пытаюсь выяснить что-то еще, он обрывает диалог, заявляя, что переговоры по телефону обойдутся мне слишком дорого. Увидимся, когда вы вернетесь в Париж, удачного вечера. Неудачный, очень неудачный вечер.


Возвращаюсь в Париж. Звоню. Встреча назавтра за обедом. Не помню, по какой причине мы идем в тот день не в «Сибарит», а в китайский ресторан на улице Гозлен. Там Жером Лендон не ограничивается объяснением, почему плоха моя книга, но объясняет и как она плоха, а также почему и как я до этого дошел, почему и как обманулся, почему и как виновен в своей ошибке. В этом предприятии он совершенно замечателен. Он не только подтверждает, что не будет публиковать мою книгу, но и предупреждает, что устроит мне сцену ревности, если я попытаюсь издать ее где-либо еще. Ситуация кажется патовой, а то и матовой. В конце трапезы, когда на стол прибывает счет, движимый наивным чувством собственного достоинства, я тянусь было за бумажником — он испепеляет меня взглядом, платит. Если хотите, можно переговорить об этом еще раз, говорит он, но в конечном счете… (жест).

Как бы там ни было, звоню ему через несколько дней, домогаясь нового свидания, каковое он с откровенной скукой и назначает. Но я просчитал свой ход: зная, что он ожидает, что я буду обжаловать дело отвергнутой книги, я тщательно воздерживаюсь от всякого о ней упоминания. Ограничиваюсь тем, что рассказываю о наметках следующей, которую собираюсь написать: довольно-таки запутанная история параллельных и одновременных расследований и т. д. Он ничего не говорит, он надувает губы, он смотрит на меня со снисходительностью, он говорит: Мне кажется, вам будет трудно осилить подобный замысел. Но в конечном счете… (жест).

И почти уверен, что именно в тот день, просто не вижу другого такого, он, завершая беседу, бросает мне простенькую фразу: Вы не входите больше в издательство «Минюи». Понятное дело, подобные высказывания не забываются. Итак, я встаю, и ухожу, и мы не видимся и не общаемся в ближайшие два с половиной года.


И вот, на протяжении двух с половиной лет я пишу свою скромную историю параллельных и одновременных расследований. Дважды за это время получаю от него весточки, в которых он спрашивает, как обстоят дела с романом, о замысле которого я ему рассказывал. Но всякий раз не отвечаю, у меня собственная гордость. Весенним днем 1983 года я наконец заканчиваю свой роман. И, как четыре или пять лет назад, прихожу, чтобы оставить его в канцелярии издательства «Минюи», — как можно незаметнее, по стеночке. К несчастью, дама на первом этаже меня не забыла. Да поднимитесь же к месье Лендону, говорит она, он будет рад вас видеть, он там с Роб-Грийе. Тщетно протестую, она настаивает, я поднимаюсь. Роб-Грийе, довольно сердечно: А, вы принесли рукопись. Замечательно, нам их не хватает. Лендон, напротив, ледяным тоном: Вам таки хватило смелости прийти, не договорившись о встрече. Я снова как могу возражаю, но он меня не слушает и, взяв рукопись двумя пальцами, бросает ее на угол стола с тем из своих взглядов, который гласит: вам напишут. Я, естественно, не задерживаюсь, я отлично вижу, что все решительно и бесповоротно пропало; возможно, меня простят, если я признаюсь, что в тот вечер чудовищно напился.

И все равно чудовищно подавленным, непривычно поздно валяясь поутру в постели, поднимаю я через день телефонную трубку, и что же, это Лендон. Ну и как оно? возглашает он игривым тоном. Да так себе, говорю я хмурым голосом. Да ну? с энтузиазмом удивляется он. И что же не так? Вы видели, какая выдалась прекрасная погода? Париж сегодня великолепен, вы что, еще не выходили? И вправду, за задернутыми шторами, похоже, сияет солнце, но перед подобной извращенностью так не хочется отвечать. Знаете ли, продолжает он, словно боится, что забудет об этом сказать, она действительно хороша, ваша книга, ей-богу. Очень мне нравится. Как насчет пообедать, скажем, завтра?

Назавтра, в «Сибарите», он не один. Тут и его дочь Ирен, которая займется вместе с ним моей книгой, которая все более и более будет заниматься теми, что последуют, и вообще всем остальным. Следующие обеды этой весною очень и очень веселы, Лендон знает уйму презабавных еврейских историй, он их замечательно рассказывает, но однажды его рассказы пойдут на убыль, потом сойдут на нет. Семью годами позже, в Будапеште, Роб-Грийе пожалуется в моем присутствии, что Лендон не рассказывает больше, как прежде, то, что он, Роб-Грийе, называет антисемитскими анекдотами. Да нет, то были не антисемитские анекдоты, а просто-напросто забавные еврейские истории. Помню пару-другую особенно забавных и мог бы вам их рассказать, да как-то не хочется.

Довольно часто возникает впечатление, что, если ему нравится рукопись, Жером Лендон предлагает сменить ее название. И он как раз таки в сомнениях по поводу названия той книги, которую только что одобрил. «Чероки», сомневается он, что поймут под этим люди? В конце концов, когда Анри Косс ставит ему на вид, что «Сей» вывело в бестселлеры опус под названием «Чесапик», каковое вряд ли способно сказать людям больше, нежели «Чероки», он сдается.

Потом проходит лето, все снова вступает на круги своя и происходит немыслимое: пресса, фотографы, продажи; книга, вроде бы, пошла. Нет, не бестселлер, но идет не так уж плохо. Я даже оказываюсь в шорт-листе премии Медичи. У вас нет ни единого шанса, говорит Лендон. Только позже я пойму, что такова политика издательства: всегда говорить, что у тебя нет шансов. А потом, в конце, шансы оказываются. И эта премия, она моя. Но Лендон попросил у меня за несколько дней до этого — на тот совершенно невозможный случай, что я ее получу, — подготовить небольшой текстик, заказанный «Фигаро». Я же, зная, что у меня нет ни единого шанса, мне же так сказали, полностью пренебрег его просьбой, и, когда на меня сваливается-таки премия, когда я признаюсь, что ничего не написал, получаю серьезный нагоняй. В конце концов, говорит Лендон, что-нибудь придумаем. Он сам выбирает отрывок из моего первого романа, описание воскресной службы в русской церкви святого Александра Невского на улице Дарю, и посылает ее в «Фигаро», что заметно расширяет мой жизненный опыт: я получаю с дюжину писем с поношениями от негодующих православных прихожан. Ну да ладно. Все-таки, возвращаясь со скромной премиальной церемонии, 28 ноября 1983 года я встречаю Сэмюэля Беккета. О, с Сэмюэлем Беккетом полное фиаско, пожимаем руки, здороваемся, и я не способен произнести больше ни слова, но, в конце-то концов, я с ним встретился. Так как в его компании я очень взволнован, жуткое недоразумение; спустя несколько дней Лендон рассказывает мне, что Беккет решил, будто я разволновался из-за премии: У него вид чокнутого, счел даже он. Я встречусь с ним еще всего один раз, через несколько лет, на той же улице Бернар-Палисси, и даже не осмелюсь подойти поздороваться.


Жером Лендон находит это рискованным, но ничего не поделаешь, я готов попытать счастья: бросаю работу на площади Италии, поскольку моя книга принесла немного денег и я, осмелев, надеюсь, что так может продолжаться и дальше, поскольку, что ни говори, не хочу делать в жизни ничего другого. Зато теперь у меня будет время, чтобы написать еще одну книгу, историю рукописи. И в последующие годы, когда Жером Лендон звонит время от времени, чтобы узнать, как идут дела с третьей книгой, я увиливаю, говорю, что все в порядке, я работаю и все идет своим чередом. Я настолько не спешу, что через три года он немного обеспокоен, звонит все реже, впадает по моему поводу в уныние, я почти уверен, что он считает, что я больше ничего не напишу. Жером считает, что ты кончишь как Дювер[4], говорит мне однажды вечером по телефону Ирен. Что ты больше ничего не напишешь. Ничего на это не отвечаю. Думайте что хотите. Я совсем один, сижу почти без денег, пишу свою книгу, там будет видно.

Меня все же дважды приглашают на обед к Жерому и Аннет Лендон на бульвар Араго. Должен признать, что об этих обедах мало что помню. Так как я по-прежнему весьма застенчив, я, похоже, трачу все силы на то, чтобы вести себя правильно, так, как меня испокон веку наставляли родители. Однажды, это точно, мы с Ирен заходим после такого обеда в бар пропустить по стаканчику. В другой раз, двумя-тремя годами позже, там, насколько я помню, присутствует Жан-Филипп Туссен[5] со своей сестрой.


Сентябрьским днем 1986 года, после нескольких лет, на протяжении которых Жером Лендон считал, что я потерян для литературы, я все же приношу ему рукопись, озаглавленную «Используя свое оружие». Он заявляет, что сам текст ему очень нравится, но не нравится заглавие. Мне не нравится слово «использовать», говорит он, я нахожу его уродливым. Ну ладно, говорю я. У вас ничего нет про запас? спрашивает он. Я также подумывал назвать это, говорю, «Малайская жизнь». Ну вот и прекрасно, говорит он, отлично, так и назовем. На сей раз возражаю я. Не говоря уже о вышедшем несколькими годами ранее «Жизнь, способ употребления» Жоржа Перека, за последнее время навыходило множество романов с жизнью в заглавии, и мне не хочется в их компанию. Хорошо, говорит Лендон, согласен, но сохраним малайскость в качестве прилагательного (в этом романе действие по большей части разворачивается в Малайзии), остается подобрать существительное. Ищем его не день и не два, и в конце концов Ирен предлагает «шалость», что меня вполне устраивает[6]. Шалости чем-то напоминают мне Виктора Сегалена[7], отлично, так и оставляем.

Когда какая-то моя книга, судя по всему, нравится Жерому Лендону, он почти не вмешивается и, в общем-то, не навязывает и не предлагает никаких изменений. Иначе же это может привести в замешательство. Одно из его редких вмешательств в эту последнюю книгу, к примеру, относится к отрывку, где я, описывая одного персонажа, ссылаюсь на внешние данные Луизона Бобе[8]. Нет-нет, говорит он, никакого Луизона Бобе. Ну ладно, говорю я, а почему? Что вы имеете против Луизона Бобе? Ничего особенного, отвечает он, или, может, талассотерапию. Так что будьте добры, уберите Луизона Бобе. Ну и прощай, Луизон Бобе. Вот так-то. А кроме того, у него свои теории, одна из них касательно единственного числа: единственное, если это допускает фраза, всегда лучше множественного. Эта теория по сей день кажется мне справедливой.


Так все и продолжается, каждые два-три года я приношу ему новую книгу. Когда мы время от времени видимся, я уклоняюсь от разговоров о своей работе, особенно когда она продвигается не слишком хорошо. По молодости лет я воображал, что издатель может содействовать писателю, помочь ему в его муках, мерить вместе с ним шагами Люксембургский сад, степенно обсуждая роль того или иного персонажа, взаимосвязи между двумя главами и все такое прочее. С Жеромом Лендоном я быстро понял, что издатель должен делать нечто иное, по крайней мере такой как он. Он испытывает ужас перед состояниями души и отвращение к тому, что его примут за то, чем он не является, будь то суррогат отца, исповедник или психотерапевт. Единственный раз, когда я рискую поделиться с ним с виду неразрешимой проблемой, с которой столкнулся в одном из романов, он тут же замыкается и даже, вместо того чтобы уклончиво сказать мне, что все образуется, что я отыщу решение, историю, которая решит дело, дает понять, что на самом деле у меня нет ни единого шанса выпутаться: способ вразумить меня, что не стоит докучать ему своими мелкими заботами. Впредь я воздержусь от подобных призывов о помощи, уже зная, что Лендон скорее подержит вашу голову под водой, нежели поможет выбраться на поверхность. Ну что ж, прощайте, душевные состояния.


В один прекрасный день я пишу коротенький текст, заказанный для чтений, которые Эмманюэль Оккар организует в Токийском дворце; Лендон натыкается на этот текст и, похоже, тот ему очень нравится. Как обычно, он не советует публиковать его в журнале. Впрочем, Жером Лендон вообще не советует публиковаться в журналах, как не советует и работать в соавторстве, не советует коллоквиумы и заказы для кино или телевидения, не советует путешествовать (он особенно ненавидит путешествия), не советует почти все, что так или иначе способно отвлечь от письма, короче, не советует больше, чем советует. За невозможностью следовать его советам я по большей части следую его отповедям, и мне не приходится на это жаловаться. Но берегите этот текст, сохраните его, говорит он мне, рано или поздно у вас из него что-нибудь выйдет.

Поскольку в ту пору издательство «Минюи» публикует маленькими томиками короткие тексты Маргерит Дюрас, я набираюсь дерзости предложить ему сделать такую же тонюсенькую брошюру из моего крохотного текста. Коли он ему нравится, почему бы и нет? Вы не подумали, говорит он, пожимая плечами, ваш текст чересчур короток. Ну и что, говорю я, «Шлюха с нормандского берега» тоже совсем не длинна. Конечно, парирует он, но вы не Дюрас. Легко с этим соглашаюсь. В конце концов, спустя некоторое время этот текст в виде раздаваемого клиентам буклета публикует объединение нескольких книжных магазинов. Поскольку он проходит не совсем незамеченным, Лендон соглашается опубликовать его под обложкой издательства — но, с обычным своим пристрастием к смене названия, брюзжит и по поводу этого. На сей раз, говорит он, мне не нравится в вашем заглавии слово «оккупация»[9]. Оккупация, знаете ли, вызывает у меня дурные воспоминания. Но тут я, рискну сказать, сопротивляюсь. Это, впрочем, последний раз, когда он поднимает шум из-за названия, все следующие романы проходят без малейших нареканий.


В другой раз со мной связывается издатель, который предлагает опубликовать какой-нибудь мой короткий текст в составляемом им сборнике. Я не говорю ни да, ни нет, хотя отлично знаю, что делать этого не буду. Просто тогда я еще не научился говорить нет — с тех пор я добился в этом некоторого прогресса, — итак, я уклончив, я увиливаю. Но недостаточно: спустя несколько дней в прессе появляется объявление об этом сборнике; среди упомянутых имен присутствует и мое. Гнев Лендона: Скажите-ка, я тут заглянул в газету, говорит он мне, что там за история? Да чушь все это, говорю я, полная чушь. Вы доставите мне удовольствие, говорит он, если напишете этому деятелю, что выходите из его проекта. Никаких проблем, если это может доставить Лендону удовольствие: поскольку я уверен, что сей проект в любом случае меня не интересует, пишу этому деятелю, его о том извещая. Спустя несколько дней Лендон, не без лукавства: Кстати, то письмецо, что я просил вас написать, вы его отослали? Ну да, говорю я, конечно. Он делает большие глаза: Да? В самом деле? Я же вам сказал, отвечаю я. Он смотрит на меня с удивлением. Поразительный все же тип: он не только позволяет себе давать вам указания, в довершение всего он позволяет себе воображать, что их не выполняют.


Только не надо думать, что это холодный, высокомерный, властный, бесчувственный человек. Насколько я его знаю, он совсем другой. Он как раз таки страстен, он волнуется, он насмешничает, он загорается и радуется, а может и негодовать и возмущаться. Не следует также думать, что он не симпатичен, вопрос не в этом, он милейший человек. Вопрос в том, что ему есть что делать, и симпатичность тут ни при чем, симпатия — не его забота. А кроме того, он просто-напросто не может терять времени, и вот это он способен втолковать весьма решительно и энергично. Однажды я звоню ему по какому-то поводу, извиняясь для начала, если его отвлекаю: Да, говорит он, вы меня чрезвычайно отвлекаете — и вешает трубку.

И вместе с тем он может часами восторгаться той или иной книгой, фильмом, местом в Париже. Когда выходит фильм Джима Джармуша «Пес-призрак», он целыми днями изводит меня по телефону, чтобы я сходил на него. Этот фильм именно для вас, повторяет он, уверяю, специально для вас. Сам он ходит в кино каждое воскресенье, днем. Что же касается экранизаций опубликованных им романов, его позиция проста. Идеал в отношениях с кинематографом, широко улыбаясь заявляет он, когда вам удается продать права, а фильм потом не выходит. Лучше, видите ли, и не придумаешь.

Итак, кино днем по воскресеньям, утром же, очень рано, он гуляет по Парижу. Он уходит очень далеко, шагает очень быстро, угнаться за ним удается с большим трудом — но я никогда не сопровождал его в этих прогулках, я просто убеждался, как трудно не отстать от него на улице, когда нам приходилось отправиться вместе куда-либо в Париже. Впрочем, он стремителен во всем, все делает быстро: приносишь ему рукопись, назавтра он звонит. Один раз даже в тот же вечер.

Итак, никаких шансов на долгие литературные беседы в Люксембургском саду или где еще. Зато что касается прогулок по Парижу, тут он, напротив, дока. Так как я здесь тоже не совсем профан, мы в конце концов обмениваемся уголками Парижа, радуясь, что открыли, каждый со своей стороны, один и тот же причудливый и совершенно необнаружимый дом в почти недоступной зоне у моста Тольбиак, или же обсуждая достоинства рассеянных по городу скульптур Эмманюэля Фремье. Именно по его совету я, например, направляюсь в такой-то сад, по его совету иду полюбоваться на старое, особенно интересное граффити («Все на семинар Жака Лакана!») на задворках рядом с авеню Ледрю-Роллен, в таком вот роде. Советы, все-таки советы.


Однажды, в мае 1989-го, только-только закончив книгу, звоню ему, чтобы об этом предупредить. Ну так чего же вы ждете, говорит он, почему не приносите? Но для меня эпоха информатики еще впереди, я по-прежнему работаю на старенькой пишущей машинке, заклеивая и перебивая, все в единственном экземпляре. Просто я сейчас без автомобиля, говорю я ему, он у механика. Ну и что? удивляется он. Мне, отвечаю, придется ехать на метро. Не вижу связи, говорит он. Но ведь рукопись, говорю я, а вдруг у меня в метро ее украдут. Ну и ну, смеется он, и часто у вас в метро крали рукописи? Ладно, говорю я, сейчас приеду.

Через несколько месяцев после этого диалога умирает Сэмюэль Беккет. Я в это время отдыхаю в горах, мне приходит идиотская идея позвонить Лендону, а не, как принято, написать. По телефону он очень любезен и, как мне кажется, до крайности печален.


Я уже говорил, едва ему принесешь рукопись, как уже на следующий день он звонит, — однажды, об этом я тоже упоминал, предупредив меня, что у него много работы и он сможет взяться за чтение только назавтра, он звонит в тот же вечер. Но как-то, на следующий день после передачи другой рукописи, в апреле 1992 года, по поводу опуса, озаглавленного «Нас трое», телефон не звонит. Я немного беспокоюсь, но стараюсь не подавать вида. Послезавтра утром тоже ничего, я беспокоюсь уже всерьез. Потом, во второй половине дня, он звонит и любезнейшим тоном приглашает меня к себе: я сажусь в метро в чрезвычайном беспокойстве.

Ну так вот, говорит он, мне очень нравится ваш текст, если вы хотите, можно прямо так его и напечатать. Но вот я не совсем уверен, что конец, не думаете ли вы, что конец, с концом что-то такое, я не говорю, что он не годится, но тем не менее этот конец… — и так далее, и тому подобное. Я, естественно, заявляю, что очень расстроен, но ситуация представляется не такой тяжелой, как я опасался; я забираю рукопись, возвращаюсь к себе и изучаю этот самый конец. И правда, не так уж он и хорош. Переделываю его, но это задним числом заставляет изменить многое по всему тексту, что ощутимо идет рукописи на пользу. Я довольно легко справляюсь с этой задачей, за несколько недель, тогда как обычно весьма медлителен, и отношу текст в издательство. Ну вот, говорит Лендон, теперь все в порядке. Немедленно посылаем в типографию. Короче, скор, как всегда.


Двумя годами ранее, в 1990-м, один художественный фонд пригласил меня вместе с несколькими друзьями-писателями (я не люблю слово «писатель» и стараюсь избегать его, когда только возможно, но не так-то много других слов, чтобы обозначить то, что ты делаешь) во Флориду, и, по правде, все прошло очень славно, дни на пляже, ночи в барах, иногда мы даже немного пописывали. Все прошло настолько славно, что мы решили, дабы это событие отпраздновать, написать по рассказу и объединить их в сборник, которому, как мы с энтузиазмом постановили, по выходе, естественно, будет обеспечен грандиозный успех. Вернувшись во Францию, я отношу весь комплект Жерому Лендону, каковой сразу же надувает губы. Он читает сборник, потом приглашает меня и с каменным лицом протягивает договор, согласно которому, похоже, берется его издать. Ситуация небывалая, так как обычно, когда текст ему нравится, он улыбается своей широкой улыбкой и выглядит в общем-то довольным. Днем я решаюсь позвонить Ирен: Что происходит? спрашиваю я ее. Жером действительно собирается издать этот сборничек, но у него в то же время сердитый вид. Пойду, говорит Ирен, справлюсь. И никаких проволочек: часом позже звонит Жером Лендон: Ирен сказала, что у вас возникли вопросы. Ну так вот, я нахожу вашу затею совершенно никчемной, вкратце говорит он, все это никуда не годится, никуда не годится и ваша часть, я издам ваш сборник, просто чтобы его не издали другие.

Сей опус и правда выходит, но в книжных магазинах его не найти, в прессе о нем практически не слышно, и он почти не продается. Впоследствии, перечитав этот сборник, я и в самом деле прихожу к выводу, что он довольно-таки жалок, и все последующие годы буду предлагать Ирен убрать его из каталога издательства. Ну нет, с улыбкой ответит она, что это ты придумал? Раз книга налицо, надо пытаться ее продать.


Следующие книги — я про свои — уже не порождают особых проблем. За вычетом, почти каждый раз, проблемы запятых, нашего единственного фундаментального эстетического расхождения. Жером Лендон — сторонник, когда это только возможно, демонстративной ритмизации фразы посредством запятых, тогда как по мне лучше по возможности обходиться вообще без них, внутренний ритм фразы обязан поддерживать себя без посторонней помощи. Так что нам случается проводить немало времени, обсуждая уместность или неуместность какой-то запятой, разворачивая по этому поводу в адрес друг друга (ибо наконец, отныне, у нас неплохо получается вместе говорить и смеяться) нескончаемые словопрения, словно от этого зависит будущее мира и литературы, что, впрочем, по нашему мнению, как раз и может иметь в подобные моменты место. Подчас какую-то запятую уступаю я, но все же иногда какую-то другую уступает и он. Несмотря на ту подлинную и весомую ставку, каковую являет собой запятая, пусть будет ясно: в такие дни мы искренне забавляемся.


С тех пор как я печатаюсь и, следовательно, вынужден встречаться с людьми из соответствующего круга, не со слишком многими, но все-таки, я узнаю, что о Жероме Лендоне ходят слухи, будто он скуп. Хорошо, пусть так, но все же за двадцать два года, я же не глупее других, по-моему, я бы это заметил. Верно, он никогда не выплачивает аванса, когда ему передают рукопись, с улыбкой заявляя, что охотно бы это сделал, но воздерживается из чистого суеверия, как бы не навлечь на книгу неприятности и т. п. Но мне и самому не чужда его позиция: получить аванс означает некоторым образом залезть в долг, и для меня все сразу встает на места, так как я как огня боюсь одалживаться. К тому же всякий раз, когда, оказавшись на мели, я взываю о помощи, он идет мне навстречу. Итак, никаких следов скупости. Ах нет, пожалуй, одна мелочь: электричество. Во время рекламных рассылок, когда приходится часами подписывать книги в довольно-таки темном кабинете по соседству с его собственным, мне случается — и не подумав выключить лампу — минут на пять отлучиться, когда же я возвращаюсь, он уже тут побывал, ибо лампа выключена.

И, чтобы покончить с этой темой, еще одно. Когда в 1990 году Жану Руо присуждают Гонкуровскую премию, несколько таких как я, авторов издательства, получают от Жерома Лендона письмо, в котором тот сообщает, что без нашего участия этот успех был бы в его глазах неполным. К письму прилагается чек, сумму которого я не помню, но то, что она была немалой, не забылось. Девятью годами позже, когда в свою очередь получу эту премию и я, он поступит так же с другими. С тем же изяществом он иногда вмешивается в пункты договора. Несколько раз, в конце телефонного разговора: Ах да, чуть не забыл. Что касается платы за ваши авторские права, я, знаете ли, позволил себе ее повысить.


Мы так и не станем никогда с Жеромом Лендоном по-настоящему близкими друзьями — но все же достаточно близкими, чтобы устроить мне разнос, когда он находит, что я плохо одет. Однажды, когда я заявляюсь в издательство в джинсах с дырами на коленях, это ему вовсе не нравится, что он в резких выражениях и доводит до моего сведения. В другие разы, когда я одет лучше, он меня поздравляет: Сегодня вы во всем синем, очень хорошо. Или: Знаете, у вас весьма симпатичный свитер, где вы его добыли? — а я не упускаю случая отметить выбранный им галстук (не забудем, что он довольно-таки кокетлив), мы смеемся, и я в самом деле верю, что мы симпатичны друг другу. Несколько лет тому назад я понял, что у этого человека две улыбки: жутковатая улыбочка, которая появляется в определенных обстоятельствах — наподобие тех, что я уже описал; и широкая, исполненная тепла улыбка, когда ему нравится какая-то книга, когда эта книга хорошо продается, когда он рад вас видеть и вообще, когда с ним, а главное — с его близкими, происходит что-то хорошее.


Однажды, за обсуждением перспектив издательства «Минюи», он говорит мне: Не знаю, увидите, как все сложится, позднее, с Ирен, после моей смерти. Так как от этого высказывания меня коробит, так как я смотрю на него с упреком, так как он видит, что я дуюсь на него за то, что он это сказал, он говорит: А вы что, никогда не думаете о своей смерти? Я о своей думаю каждый день. Я, конечно, тоже, говорю я. Это так, но у меня к этому не лежит душа. Если я и способен спокойно поразмыслить о своей смерти, то мысль о его смерти для меня невыносима.

И еще один день, я, вероятно в процессе рекламной рассылки или чего-то еще, в кабинете отсутствующей в этот день Ирен, на последнем этаже, и он зовет меня снизу. Кричит: Эшноз! Ну а я не люблю, когда меня так зовут, это напоминает лицей, а в лицее мне не нравилось. Я спускаюсь по лестнице в довольно дурном настроении и, не знаю уж, что на меня нашло, говорю ему: Зовите меня Жан. Он со своей жутковатой улыбочкой иронически меня рассматривает, не отвечает. В последующие годы он не зовет меня ни по имени, ни по фамилии, а потом, так как мы время от времени друг другу пишем, в один прекрасный день его письмо начинается так: Дорогой Жан. С этого дня я позволяю себе звать его Жером. До тех пор я звал так только своего сына.

Потом, в один прекрасный день я получаю «Гонкура». В жизни с вами может случиться и не такое; очевидно, в этом нет ничего плохого, ни для вас, ни для вашего издателя. Поскольку в этом году премия присуждена в не совсем обычных обстоятельствах, до запланированной даты, Жером Лендон и я приглашены на обед с Гонкуровской академией, чего обычно не делают. Обед невероятно обилен, и со своего места я вижу Жерома, который, как всегда предельно сдержанный, с энтузиазмом ест и пьет буквально все, так что даже моя соседка справа наклоняется ко мне: Ваш издатель ест все подряд, шепчет она, это и в самом деле очень хороший издатель. До сих пор не понимаю, крылся ли за этим замечанием невольный юмор или нет. По окончании обеда мы собираемся вернуться в издательство, и Жером говорит: Что делаем? Садимся в метро? И я отвечаю: Давайте, если вы не против, лучше пройдемся. Весьма рискованно с моей стороны: я, конечно, знаю, что его хлебом не корми, дай прогуляться, но знаю к тому же, что ходит он чрезвычайно быстро, раза в два быстрее меня, и что, хоть путь от площади Гайон до улицы Бернар-Палисси не так и долог, мне придется изрядно попотеть. Но я справляюсь и достаточно уверенно выдерживаю его ритм до самого конца.


Когда мы вместе что-то обсуждаем, говорит, как я уже не раз повторял, в основном он. Часто на тесной лестнице высокого и узкого, как и он сам, здания издательства «Минюи», по которой он беспрестанно взбирается и сбегает, перескакивая через ступеньки, иногда у него в кабинете, иногда, когда я захожу повидать Ирен, а он на полной скорости врывается к ней в кабинет, чтобы уладить ту или иную проблему. Бывает, что он не задерживается, его ждут другие дела, но часто кажется, что он рад меня видеть, это уже не его жутковатая улыбочка определенных обстоятельств, а широкая, щедрая и сердечная улыбка, он садится куда попало, привалясь обычно своим длинным торсом к какому-нибудь шкафчику, закинув ногу на ногу, наклонившись, сложив руки на груди, и пускается в рассуждения по злободневным вопросам, таким как книжный магазин или единые цены, ксерокопии или предоплата, но часто бывает и так, что он говорит о литературе или о чем-то еще, о кино например. Однажды, когда речь заходит о Бене Газзара, киноактере, которого мы оба любим, я замечаю, что в Библии несколько раз упоминается город под названием Газер. Но он кратким жестом отметает мое замечание, ничуть, кажется, не удивившись лоску моей эрудиции: А, непринужденно отпускает он, как ни крути, в Библии есть все.


Жером Лендон заболевает в конце двухтысячного года. Он плохо себя чувствует, но поначалу никто особо не волнуется, все ждут, что он поправится, он, конечно же, вот-вот поправится, у него и раньше бывали небольшие проблемы со здоровьем, от которых он отличнейшим образом избавлялся. Все ждут, что он поправится, но он не поправляется. Проходит два, три месяца, и я начинаю терять терпение и в начале января пишу ему. В письме я сообщаю, что мне его отсутствие изрядно надоело и что, если это может его развлечь, я был бы счастлив, не дожидаясь, пока он вернется, его проведать. Он звонит на следующий день, как всегда поступает с рукописями. Немного говорим о его здоровье, он довольно оптимистичен, но мне слышно, как ослаб его голос. Рассказываю ему, что затеял у себя дома большую перестройку, на что он: Смелый человек. Ну так как, говорю я, можно вас навестить? Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем свидание с вами, отвечает он (полагаю, что здесь он слегка преувеличивает), но не хочу, чтобы вы отдувались за мой дефицит общения. Вы в этом уверены? говорю я. Да-да, говорит он, сами увидите, когда мне станет лучше. Хорошо, тогда лечитесь, говорю я ему, и до скорого, да? Да, говорит он. Я слышу его голос в последний раз.


Все заканчивается пасмурным утром на улице Трувиль в четверг 12 апреля 2001 года. Я помогаю Флоранс делать уроки, когда у меня в кармане звонит телефон. Это Ирен, она сообщает, что Жером умер в понедельник и сегодня утром погребен. Мне не хочется говорить о следующих часах. А потом, далеко за полдень, я побреду в одиночку по проселочной нормандской дороге. Я шагаю долго, куда дольше, чем обычно способен, но и куда медленнее, чем Жером, в мелочах вспоминая о том, о чем только что попытался рассказать, и о многом другом. Я шагаю до тех пор, пока, добравшись до указателя, гласящего, что эта местность называется Лев, не обнаруживаю, что слишком устал. И решаю повернуть назад.

28 июня 2001

Загрузка...