ГЛАВА ДЕСЯТАЯ МЕЖДУНАРОДНОЕ ПРАВО

1. ИСТОЧНИКИ СОМНЕНИЙ

Идея единства первичных и вторичных правил, которой было отведено столь важное место в этой книге, может рассматриваться как среднее между юридическими крайностями. Ибо правовая теория иногда искала ключ к пониманию права в простой идее приказа, подкрепленного угрозами, а иногда — в сложной идее нравственности. И с тем и с другим правовая теория определенно имеет многие сходства и связи; однако, как мы видели, существует постоянная опасность их преувеличения, а также затушевывания особых черт, отличающих право от других средств социального контроля. Достоинство той идеи, которую мы приняли в качестве центральной, в том, что она позволяет нам увидеть множественные связи между правом, принуждением и нравственностью такими, как они есть, и рассмотреть снова, в каком, если вообще в каком-либо смысле, они являются необходимыми.

Хотя идея единства первичных и вторичных правил имеет эти достоинства и хотя было бы согласно с этим словоупотреблением трактовать существование этого характерного единства правил как достаточное условие для использования выражения «правовая система», — мы все же не утверждали, что слово «право» должно определяться в этих категориях. Именно потому, что мы не требовали указывать и регулировать таким способом использование слов вроде «право» или «правовой», эта книга предлагается в качестве прояснения понятия права, нежели как определение «права», которое, как было бы естественно ожидать, предоставило бы правило или правила для использования этих выражений. В соответствии с этой целью мы исследовали в предыдущей главе утверждение, выдвигавшееся в ходе судебных процессов в Германии, что названия действительного права должны быть лишены определенные правила, вследствие их крайней моральной несправедливости, пусть даже они принадлежат некоторой существующей системе первичных и вторичных правил. В конце главы мы отвергли это утверждение, но сделали это не потому, что оно противоречило тому взгляду, что правила, принадлежащее такой системе, должно называть «правом», и не потому, что это противоречило весомой традиции такого словоупотребления. Вместо этого мы подвергли критике попытку сузить класс действительных законов путем исключения того, что является морально несправедливым, — на основании того, что это не продвигало и не проясняло как теоретические исследования, так и нравственные рассуждения. В этих целях более широкое понимание, которое хорошо согласуется с обычным употреблением, позволит нам рассматривать правила, какими бы несправедливыми они ни были, как законы, на поверку оказавшиеся неадекватными.

Международное право представляет противоположный случай. Ибо, хотя согласуется с обыкновением последних 150 лет использовать здесь выражение «право», отсутствие международной законодательной власти, судов с принудительной юрисдикцией и централизованных санкций инспирировало опасения, во всяком случае в душе правовых теоретиков. Отсутствие этих институтов означает, что правила для государств напоминают ту простую форму социальной структуры, состоящую только из первичных правил обязанности, которую мы обнаружили среди сообществ индивидов и противопоставили развитой правовой системе. Действительно, существуют аргументы, и мы это покажем, в пользу того, что международное право не имеет не только вторичных правил изменения и суда, которые необходимы для осуществления законодательной власти и судов, но и унифицирующего правила признания, специфицирующего «источники» права и дающего общие критерии для идентификации его правил. Эти отличия действительно разительны, и вопрос: «Действительно ли международное право является правом?» — едва ли можно оставить в стороне [105]. Однако и в данном случае мы не станем развеивать сомнения, знакомые многим, путем простого напоминания о существующем словоупотреблении; равным образом мы не намерены просто подтвердить их, основываясь на том, что единство первичных и вторичных правил есть необходимое и достаточное условие для правильного использования выражения «правовая система». Вместо этого мы подробно исследуем характер возникших сомнений и, как в случае с германскими процессами, спросим себя, затрудняет ли обычное широкое употребление выражения «международное право» достижение какой-нибудь практической или теоретической цели.

Мы посвятим этому сюжету лишь одну главу, однако некоторые авторы предлагали еще более краткое толкование проблем, касающихся характера международного права. Им кажется, что вопрос: «Действительно ли международное право является правом?» — возник или продолжал существовать лишь потому, что тривиальный вопрос о значении слов ошибочно принимался за серьезный вопрос о природе вещей. Так как факты, которые отличают международное право от внутригосударственного, ясны и хорошо известны, единственный вопрос, который надлежит разрешить, заключается в том, следует ли нам соблюдать существующее соглашение или выйти из него; а это такой вопрос, который каждый решает для себя. Но этот краткий путь решения вопроса, конечно, слишком легок. Действительно, среди причин, которые заставили теоретиков колебаться в отношении распространения слова «право» на международное право, некоторую роль сыграл упрощенный и действительно абсурдный взгляд на то, что оправдывает применение одного и того же слова ко многим различным вещам. Разнообразие типологии принципов, которые обычно руководят охватом общих классифицирующих терминов, слишком часто игнорировалось в юриспруденции. Тем не менее источники сомнения относительно международного права более глубоки и более интересны, чем эти ошибочные взгляды на использование терминов. Более того, две альтернативы, предлагаемые этим простым способом разрешения вопроса («Будем ли мы соблюдать существующее соглашение или откажемся от него?»), не исчерпывающие, ибо, помимо них, существует альтернатива эксплицировать и исследовать те принципы, которые в действительности управляют существующим словоупотреблением [106].

Предлагаемый легкий путь действительно был бы уместным, если бы мы имели дело с именами собственными. Если бы некто спросил, является ли место, называемое «Лондон», действительно Лондоном, все, что мы могли бы сделать, это напомнить ему о соглашении и позволить ему либо удовлетвориться этим, либо выбрать другое название на свой вкус. Было бы абсурдным в таком случае спросить, следуя какому принципу Лондон был так назван и приемлем ли такой принцип. Это было бы абсурдным, поскольку, в то время как распределение имен собственных покоится только на соглашении ad hoc, охват общих терминов любой серьезной дисциплины всегда имеет свое основание или логический принцип, хотя может быть и неочевидным то, в чем он заключается. Когда, как в настоящем случае, этот охват подвергается сомнению теми, кто на самом деле говорит: «Мы знаем, что это называется правом, но действительно ли это право?», — то, что требуется (конечно, туманно), — это чтобы этот принцип был эксплицирован и была исследована его правомочность.

Мы рассмотрим два основных источника сомнений относительно правового характера международного права и с ними те шаги, которые теоретики предпринимают для того, чтобы отразить эти сомнения.

Обе формы сомнений возникают из противопоставления международного права праву внутригосударственному, которое рассматривается как ясный, стандартный пример того, что такое право. Первая форма имеет свои корни глубоко в концепции права, фундаментальным образом состоящего из приказов, подкрепленных угрозами, и противопоставляет характер правил международного права правилам внутригосударственного права. Вторая форма сомнений возникает из смутного убеждения, что государства в принципе не могут быть субъектами правовых обязанностей, и противопоставляет характер субъектов международного права субъектам внутригосударственного права.

2. ОБЯЗАННОСТИ И САНКЦИИ

Сомнения, которые мы рассмотрим, часто выражаются во вводных главах книг по международному праву в форме вопроса «Как международное право может быть обязывающим («binding»)?» [107] Однако в этой излюбленной форме вопроса есть нечто, очень запутывающее, и прежде чем мы сможем заняться этим, мы должны обратиться к первоочередной вопрос, ответ на который совершенно неясен. Этот первоочередной вопрос таков: Что имеется в виду, когда о целой системе права говорится, что она «обязывающая»? Положение о том, что частное правило системы ограничивает частное лицо, знакомо юристам, и его смысл в достаточной степени ясен. Мы можем перефразировать его как утверждение, что рассматриваемое правило является действительным и подлежащее ему рассматриваемое лицо имеет некоторое обязательство или обязанность. Кроме этого, существуют некоторые ситуации, описываемые более общими утверждениями, выраженными в такой форме. При определенных обстоятельствах мы можем сомневаться, применима ли та или иная правовая система к частному лицу. Такие сомнения могут возникнуть в ситуации правовой коллизии (при конфликте законов) или в международном публичном праве. В первом случае мы можем задаться вопросом, обязывает ли французский или английский закон частное лицо относительно частной транзакции, а в последнем случае мы можем спросить, были ли жители, например оккупированной врагом Бельгии, связаны тем, что правительство в изгнании считало бельгийским правом, или же они были подчинены законам оккупационных властей? Но в обоих случаях эти вопросы являются вопросами о праве, которые возникают внутри некоторой системы права (внутригосударственного или международного), и разрешаются отсылкой к правилам или принципам этой системы. Они не задаются вопросом об общем характере этих правил, а только их сфере действия или применимости в данных обстоятельствах к частным лицам или транзакциям. Определенно, вопрос: «Обязывает ли международное право?» и связанные с ним вопросы: «Каким образом международное право может обязывать?» или «Что делает международное право обязывающим?» — это вопросы другого порядка. Они выражают сомнение не относительно применимости, а относительно общего правового статуса международного права; это сомнение будет более прямо выражено в форме: «Можно ли осмысленно и с достоверностью сказать, что такие правила, как эти, порождают обязанности?» Как показывают книжные дискуссии, один источник сомнений по этому пункту заключается просто в отсутствии системы централизованных санкций. Это один пункт противопоставления внутригосударственному праву, правила которого берутся как непререкаемо «обязывающие» и как парадигмы правовой обязанности. Последующая аргументация проста: если по этой причине правила международного права не являются «обязывающими», то совершенно неоправданно всерьез воспринимать их классификацию как права, ибо какими бы толерантными ни были способы общего употребления слов, это слишком большая разница, чтобы не замечать ее. Всякое рассуждение о природе права начинается с принятия того, что его существование по крайне мере делает определенное поведение обязательным.

Рассматривая этот аргумент, мы будем толковать в его пользу любые сомнения, касающихся фактов международной системы. Мы примем, что ни статья 16 Конвенции Лиги Наций, ни глава VII Хартии Организации Объединенных Наций (United Nation Charter) не вводят в международное право чего-либо, что можно было бы приравнять к санкциям внутригосударственного права. Несмотря на Корейскую войну и на то, какую бы мораль ни вывели из суэцкого инцидента, мы будем полагать, что, как бы важно ни было их использование, те правовые положения Хартии ООН, которые предусматривают проведение закона в жизнь, вполне могут быть парализованы с помощью вето, и, должно сказать, существуют лишь на бумаге [108].

Приводить доводы в пользу того, что международное право не является обязывающим ввиду отсутствия организованных санкций, означает молчаливо признавать анализ обязанности, содержащийся в теории о том, что право, в сущности, есть приказы, подкрепленные угрозами. Эта теория, как мы видели, отождествляет «иметь обязанность», или «быть обязанным» с «вероятным претерпеванием санкций или наказаний, налагаемых за неподчинение». Однако, как мы показали, это отождествление искажает роль, которую играют во всей правовой мысли и рассуждениях идеи обязательств и обязанностей. Даже во внутригосударственном праве, где существуют эффективно организованные санкции, мы должны отличать, по различным причинам, указанным в седьмой главе, смысл внешнего предсказательного утверждения «Я буду (ты будешь), вероятно, наказан за неподчинение» от внутреннего нормативного утверждения «Я имею (ты имеешь) обязанность действовать таким образом», которое оценивает положение частного лица с точки зрения правил, принятых в качестве руководящих образцов поведения.

Верно то, что не все правила порождают обязательства или обязанности; верно и то, что правила, которые делают это, обычно призывают жертвовать в какой-то мере частными интересами и обычно поддерживаются серьезными требованиями соответствовать им и настойчивой критикой отклонений. Но как только мы освобождаемся от предсказательного анализа и от породившей его концепции права как, в сущности, приказа, подкрепленного угрозами, по-видимому, нет хороших оснований в пользу сведения нормативной идеи обязанности к правилам, поддерживаемых организованными санкциями.

Мы должны, однако, рассмотреть другую форму аргументации, более правдоподобную ввиду того, что она не привержена определению обязанности в категориях вероятности санкций, которыми угрожают. Скептик может указать, что во внутригосударственной правовой системе существуют (что мы сами и подчеркивали) определенные положения, которые оправданно называются необходимыми; среди них первичные правила обязанности, запрещающие свободное использование насилия и правила, обеспечивающие официальное использование силы как санкции, за нарушение этого и других правил. Если такие правила и организованные санкции, их поддерживающие, необходимы в этом смысле для внутригосударственного права, не равным ли образом являются они таковыми и в случае международного права? То, что это так, могут утверждать и не настаивая на том, что это следует из самого смысла слов типа «обязывающий» или «обязанность».

Ответ на аргументацию в такой форме должен быть найден в тех элементарных истинах о человеческих существах и их окружении, которые конституируют продолжительное психологическое и физическое устройство (setting) внутригосударственного права. В сообществах индивидов, приблизительно равных по физической силе и уязвимости, физические санкции и необходимы и возможны. Они требуются для того, чтобы те, кто добровольно подчинится ограничениям закона, не были простыми жертвами преступников, которые, в отсутствие таких санкций, пожинали бы плоды уважения закона со стороны других, сами не уважая его. Среди индивидов, живущих в тесном соседстве друг с другом, возможности нанесения ущерба другим посредством обмана, если не прямого нападения, столь велики, а шансы избежать последствий столь значительны, что никакие простые естественные удерживающие факторы в любой, кроме самой простейшей, форме общества, не могли бы быть достаточными для того, чтобы ограничить тех, кто слишком порочен, глуп или слаб для того, чтобы подчиняться закону. Однако из-за того же факта приблизительного равенства и очевидных преимуществ подчинения системе ограничений, никакое сборище преступников, вероятно, не превзойдет по силе тех, кто будет добровольно сотрудничать по поддержанию этой системы ограничений. В таких обстоятельствах, которые конституируют фон внутригосударственного права, санкции успешно могут использоваться против преступников при относительно малом риске: их угроза многое добавит к тому, чем являются естественные удерживающие факторы. Но просто потому, что простые трюизмы, которые хорошо подходят в случае индивидов, мало пригодны в случае государств и фактический фон для международного права настолько отличается от фона национального права, — в случае международного права не существует ни подобной необходимости для санкций (пусть даже желательным будет поддержание ими международного права), ни подобной перспективы их надежного и эффективного использования.

Это так потому, что агрессия между государствами очень непохожа на агрессию между индивидами. Использование насилия между государствами должно быть публичным, и хотя не существует международной полицейской силы, маловероятно, что раздор между агрессором и его жертвой останется их частным делом, как это могло бы произойти в случае убийцы или вора в отсутствие полиции. Начать войну даже для сильнейшей державы — значит пойти на большой риск в отношении последствий, которые редко предсказуемы с обоснованной уверенностью. С другой стороны, из-за неравенства государств не может быть устойчивой уверенности в том, что соединенная мощь тех, кто стоит на стороне международного порядка, обязательно превзойдет силы агрессоров. Следовательно, организация и использование санкций сопряжены с огромным риском, и угроза их мало что добавляет к естественным сдерживающим факторам. На фоне этих совершенно других фактов, международное право развивается в форме, совершенно отличной от формы внутригосударственного права. Если бы не было организованного подавления и наказания преступности, среди населения современного государства можно было бы ожидать постоянного насилия и воровства; но в истории государств разрушительные войны перемежаются долгими годами мира. Эти годы мира ожидаемы только рационально, учитывая риски и угрозы войны и взаимные нужды государств; но годы мира стоят того, чтобы регулировать их с помощью правил, которые отличаются от правил внутригосударственного права, среди прочего еще и тем, что не обеспечивают их проведения в жизнь каким-либо центральным органом. И все же о том, что требуют эти правила, мыслят и говорят как о чем-то обязательном; существует общее давление, направленное на соответствие этим правилам; утверждения и допущения базируются на них, и полагается, что их нарушение оправдывает не только настоятельные требования компенсации, но и репрессалии и контрмеры. Когда этими правилами пренебрегают, это делается не на том основании, что они необязывающие; вместо этого, делаются попытки скрыть факты. Можно, конечно, сказать, что такие правила эффективны лишь до тех пор, пока они касаются таких проблем, из-за которых государства не расположены сражаться. Это может быть так, и может негативным образом сказаться на важности системы и ее ценности для человечества. И все же уже установленное показывает, что из необходимости организованных санкций во внутригосударственном праве, с его структурой физических и психологических фактов, невозможно вывести простое заключение, что без этих санкций международное право, в его совершенно иных фактических обстоятельствах, не налагает никаких обязанностей, не «обязывает» и, как следствие, не заслуживает названия «право» [109].

3. ОБЯЗАННОСТИ И СУВЕРЕНИТЕТ ГОСУДАРСТВ

Великобритания, Бельгия, Греция, Россия имеют права и обязанности в соответствии с международным правом и, таким образом, являются его субъектами. Это произвольный пример государств, о которых обычный человек думает как о независимых, а юрист признает их «суверенными» [110]. Одним из наиболее постоянных источников замешательства насчет обязательного характера международного права была трудность, чувствующаяся в принятии или объяснении того факта, что государство, являющееся суверенным, может также быть «связано» международным правом или иметь обязанности в согласии с ним. Эта форма скептицизма, в некотором смысле, более сильная, нежели отрицание того, что международное право не обязывает, поскольку не имеет санкций. Ибо, если однажды международное право будет укреплено системой санкций, то это будет ответом на это отрицание. Но настоящее возражение базируется на радикальной несовместимости, о которой говорится — или чувствуется, что она существует, — в концепции государства, одновременно суверенного и являющегося субъектом права.

Исследование этого возражения включает критический разбор понятия суверенитета, прилагаемого не к законодательной власти или какому-то другому элементу или лицу внутри государства, а к самому государству. Когда слово «суверен» появляется в юриспруденции, всегда есть тенденция связывать с ним идею лица над законом, чье слово закон для его подчиненных подданных. Мы видели в ранних главах этой книги, каким плохим руководством является это соблазнительное понятие для структуры внутригосударственной правовой системы; но оно было даже более важным источником замешательства в теории международного права. Конечно, возможно думать о государстве так, словно оно разно видность Супермена — Существо, по сути своей беззаконное, но являющееся источником права для своих подданных. С шестнадцатого столетия и далее символическое отождествление государства и монарха («L'etat c'est moi»), возможно, поощряло эту идею, которая была сомнительным вдохновением многих политических теорий, так же как и правовых. Но для понимания международного права важно разрушить эти ассоциации. Слово «государство» не есть имя некоторой персоны или вещи, по сути или «по природе» своей находящейся вне закона; это способ отсылки к двум фактам: во-первых, что население, проживающее на определенной территории, живет при той форме организованной власти, которая обеспечивается правовой системой с характерными для нее структурой законодательного органа, судами и первичными правилами; во- вторых, что эта власть обладает не ясно определенной степенью независимости.

Слово «государство», конечно, имеет свою значительную область неопределенности, но то, что было сказано, вполне раскрывает его центральный смысл [111]. Государства, такие, как Великобритания или Бразилия, Соединенные Штаты или Италия и т. д., обладают очень большой степенью независимости и от правового, и от фактического контроля со стороны каких-либо властей или лиц вне их границ и выступают как «суверенные государства» в международном праве. С другой стороны, отдельные государства, являющиеся членами федерального союза, такого, как Соединенные Штаты, подчинены во многих отношениях авторитету и контролю федерального правительства и конституции. Однако, независимость, которую сохраняют даже эти федеративные государства (штаты), велика по сравнению с положением, скажем, английского графства, по отношению к которому слово «государство» («штат») вовсе не используется. Графство может иметь местный совет, исполняющий в своей области некоторые функции законодательного органа, но его скудные полномочия подчинены власти парламента, и, за исключением определенных незначительных аспектов, территория графства подчинена тем же законам и правительству, что и вся остальная страна.

Между этими крайностями существует множество различных типов и степеней зависимости (и, таким образом, и независимости) территориальных единиц, обладающих организованным правительством. Различные колонии, протектораты, сюзеренитеты, подмандатные территории, конфедерации предоставляют увлекательные проблемы для классификации. В большинстве случаев зависимость одной единицы от другой выражается в правовых формах, так что то, чем является закон на территории зависимой единицы, будет по крайней мере в определенных вопросах, полностью зависеть от законотворческой деятельности в другой единице, от которой зависит первая.

В некоторых случаях, однако, правовая система зависимой территории может не отражать своей зависимости. Это может случиться, если она лишь формально независима, и на самом деле через марионеток управляется извне, или же потому, что зависимая территория имеет реальную автономию в своих внутренних, но не внешних делах, и ее зависимость от другой страны во внешних делах не нуждается в закреплении в ее внутреннем праве. Зависимость одной территориальной единицы от другой в этих различных видах не является, однако, единственной формой, в которой ее независимость может быть ограничена. Ограничивающий фактор может быть не властью или авторитетом другой такой единицы, а международной властью, влияющим на единицы, которые одинаково независимы друг от друга. Можно представить множество различных форм международной власти и, соответственно, много различных ограничений независимости государств. Возможности включают, среди многих других, мировую законодательную власть по модели Британского парламента, обладающую не ограниченными правом полномочиями регулировать внутренние и внешние дела всех; федеральную законодательную власть по модели конгресса, с правовой компетенцией заниматься лишь оговоренными делами или с компетенцией, ограниченной гарантиями особых прав составляющих единиц; режим, при котором единственная форма правового контроля состоит из правил, общепринятых как приложимые ко всем; и, наконец, режим, при котором единственная признаваемая форма обязанности является контрактной или самоналагаемой, так что независимость государства правовым образом ограничена лишь посредством собственного акта.

Полезно рассмотреть этот спектр возможностей просто потому, что осознание, что существует много возможных форм и степеней зависимости и независимости, — это шаг по направлению к ответу на утверждение, что поскольку государства суверенны, они «не могут» быть подчинены международному праву или быть связанными им, или «могут» быть связаны лишь некоторой специфической формой международного права. Ибо слово «суверенность» означает здесь не более чем «независимость»; и, как и последнее, определяется негативно (negative in force): суверенное государство — это государство, не являющееся объектом определенных форм контроля, и его суверенность — это та область поведения, в которой оно автономно. Некоторая мера автономности привносится, как мы видели, простым смыслом слова «государство», но утверждение, что автономия «должна» быть неограниченной или «может» быть ограниченной лишь определенного типа обязательствами, является в лучшем случае утверждением требования, что государства должны быть свободными от всех других ограничений, и в худшем — не подкрепленной разумными доводами догмой. Ибо, если в действительности мы находим, что среди государств существует данная форма международной власти, суверенитет государств в некоторой степени ограничен, и он присутствует лишь в той мере, в какой это позволяют правила. Следовательно, мы можем лишь знать, какие государства суверенны, и в какой мере они суверенны, когда мы знаем, каковы эти правила. Так же как мы можем знать, свободен ли англичанин или американец и какова степень его свободы только тогда, когда знаем каково английское или американское право. Правила международного права действительно неопределенны и противоречивы во многих отношениях, так что сомнений насчет области независимости остается для государств гораздо больше, нежели сомнений насчет степени свободы гражданина в рамках национального права. Тем не менее эти трудности не подтверждают аргумент a priori, который пытается вывести общий характер международного права из абсолютной суверенности, которая принимается безотносительно к международному праву, как нечто принадлежащее государствам.

Стоит заметить, что некритическое использование идеи суверенитета распространило подобное замешательство в теории и внутригосударственного, и международного права, и в обоих случаях требует аналогичных коррективов. Под ее влиянием нас вели к убеждению, что в каждой национальной правовой системе должен быть суверенный законодатель, не подчиненный никаким правовым ограничениям, так же, как и к убеждению, что международное право должно быть определенного характера, поскольку государства суверенны и не подлежат правовым ограничениям, кроме как самими установленным. В обоих случаях убежденность в необходимом существовании не ограниченного правом суверена предрешает вопрос, на который мы можем ответить, единственно лишь изучая действительные факты. Вопрос для внутригосударственного права таков: каковы пределы высшей законодательной власти, признаваемой в этой системе? Для международного права: какова максимальная область автономии, которую допускают для государств правила?

Таким образом, простейший ответ на настоящее возражение заключается в том, что оно переворачивает порядок вопросов, подлежащих рассмотрению. Нет способа узнать, какой суверенитет имеют государства, пока мы не узнаем, каковы формы международного права и являются они или нет просто пустыми формами. Большинство юридических дебатов были запутанны, поскольку игнорировался этот принцип, и полезно рассмотреть в свете этого те теории международного права, которые известны как «волюнтаристские» или теории «самоограничения» [112]. Они пытаются примирить (абсолютный) суверенитет государств с существованием обязывающих правил международного права, трактуя все международные обязанности как самоналагаемые, подобно обязательствам, которые возникают из обещания. Такие теории в международном праве являются двойниками теорий общественного договора в политической науке. Последние искали объяснения тому факту, что индивиды, «по природе» свободные и независимые, связаны, однако, внутригосударственным правом, трактуя обязанность повиноваться закону как возникшую из договора, который связанные им индивиды заключили друг с другом и в некоторых случаях со своими правителями. Мы не будем рассматривать здесь ни хорошо известные возражения против этой теории, когда она воспринимается буквально, ни ее ценность в качестве поясняющей аналогии. Вместо этого мы выведем из ее истории троякий аргумент против волюнтаристских теорий международного права.

Во-первых, эти теории не могут полностью объяснить, каким образом известно, что государства «могут» быть связаны лишь самоналагаемыми обязательствами или почему этот взгляд на их суверенность следует принимать в предварение любому исследованию действительного характера международного права. Есть ли еще что-либо, говорящее в пользу этого представления, кроме как того, что его часто повторяли? Во- вторых, есть нечто несовместное в аргументе, разработанном, чтобы показать, что государства, по причине их суверенности, могут быть подчинены или связаны лишь правилами, которые они сами наложили на себя. В некоторых крайних формах теории «самоналожения» соглашения государств или договорные обязательства толкуются как простые декларации их предполагаемого будущего поведения, и неосуществление их не рассматривается как нарушение какого-либо обязательства [113].

Это хотя во многом и противоречит фактам, имеет, по крайней мере, достоинство последовательности, ибо согласуется с простой теорией, что абсолютный суверенитет государств несовместим с обязанностями любого рода, так что, подобно парламенту, государство не может связать себя. Менее крайний взгляд, что государство может налагать обязательства на себя обещанием, соглашением или договором, не согласуется, однако, с теорией, что государства подчинены только правилам, которые они сами наложили на себя. Ибо для того чтобы слова, сказанные или написанные, функционировали в определенных обстоятельствах как обещание, соглашение или договор, и, таким образом, порождали обязательства и даровали права, которые другие могли бы требовать, правила должны уже существовать, обеспечивая то, что государство обязано делать все то, что оно соответствующими словами взяло на себя. Такие правила, предполагаемые в самом понятии самоналагаемого обязательства, очевидно, не могут извлечь свой обязательный статус из самоналагаемого обязательства подчиняться им.

Действительно, каждое конкретное действие, которое данное государство было обязано делать, могло бы теоретически получить свой обязательный характер из обещания; тем не менее это могло бы иметь место лишь в случае, если бы правило о том, что обещания и подобные формы волеизъявления создают обязательства, было применимо к государству независимо от любого обещания. В любом обществе, состоящем ли из индивидов или из государств, необходимым и достаточным условием того, чтобы слова обещания, соглашения или договора порождали обязательства, является то, что правила, обеспечивающие это и специфицирующие процедуру для этих самоограничивающих операций, должны быть общеприняты, хотя и нет необходимости в том, чтобы они были приняты абсолютно каждым. Где они признаны, там индивид или государство, которые разумно используют эти процедуры, тем самым связаны ими, независимо от того, предпочитают они быть связаны или нет. Следовательно, даже эта наиболее волюнтаристская форма социальной обязанности включает некоторые правила, которые связывают независимо от выбора того, кого они связывают, и это, в случае государств, несовместимо с предположением о том, что суверенитет требует свободы от всех таких правил.

В-третьих, существуют факты. Мы должны отличать утверждения а priori, которые мы только что критиковали, что государства могут связываться лишь самоналагаемыми обязательствами, от утверждения, что хотя они и могли бы быть связаны другими способами, в другой системе, — в современном международном праве не существует никакой другой формы обязанностей для государств. Возможно, конечно, что система могла бы иметь такую всецело консенсуальную форму, — и отстаивание, и отрицание этого взгляда на ее характер можно найти в трудах юристов, во мнениях судей, даже судей международных судов, и в декларациях государств. Только беспристрастное исследование действительной практики государств может показать, корректен такой взгляд или нет. Действительно, современное международное право является в очень большой степени договорным правом, и были проделаны тщательные попытки показать, что правила, которые, как кажется, связывают государства без их предварительного на то согласия, в действительности покоятся на согласии, хотя оно и могло быть дано «молчаливо» или должно быть «выведено» («inferred*). Хотя не все они являются фикциями, но по меньшей мере некоторые из этих попыток свести все формы международных обязанностей к одной, вселяют то же подозрение, что и понятие «молчаливой команды», которое, как мы видели, было разработано для того, чтобы представить похожее, хотя и более очевидно ложное, упрощение внутригосударственного права.

Подробное рассмотрение утверждения, что все международные обязанности возникают из согласия связанной стороны, не может быть предпринято здесь, однако следует отметить два ясных и важных исключения из этой доктрины. Первое — это случай нового государства [114].

Никогда не подвергалось сомнению, что когда новое, независимое государство возникает, как Ирак в 1932 г. или Израиль в 1948 г., оно связано общими обязанностями международного права, включающего, среди прочих, правила, которые придают связующую силу договорам.

Здесь попытка обосновать международные обязательства нового государство «молчаливым» или «выведенным» согласием кажется полностью избитой. Второй случай — когда государство, присоединяющее территорию или осуществляющее некоторое другое изменение, попадает в первый раз в сферу действия обязанностей, налагаемых теми правилами, которые оно да этого не имело возможности ни соблюдать, ни нарушать, и на которые не было случая дать или не дать согласие. Если государство, первоначально не имевшее доступа к морю, присоединяет морскую территорию, ясно, что этого достаточно, чтобы сделать его подчиненным всем правилам международного права, относящимся к территориальным водам и открытому морю. Кроме этого, существуют более спорные случаи, относящиеся главным образом к воздействию на тех, кто не участвует в общих или многосторонних договорах [115]; но этих двух важных исключений достаточно, чтобы обосновать подозрение в том, что общая теория о том, что все международные обязанности являются самоналагаемыми, была вдохновлена слишком абстрактной догмой и слишком малым уважением к фактам.

4. МЕЖДУНАРОДНОЕ ПРАВО И МОРАЛЬ

В пятой главе мы рассмотрели простую форму социальной структуры, которая состоит единственно из первичных правил обязанности, и видели, что для всех, кроме мельчайших и наиболее тесно сплоченных и изолированных, обществ она страдает серьезнейшими дефектами. Такой режим должен быть статичным, а его правила изменяться только в результате медленных процессов роста и разложения; идентификация правил должна быть неопределенной, и выяснение факта их нарушения в частных случаях и применение социального давления на преступников должны быть случайными, затратными по времени и слабыми. Мы нашли проясняющим дело думать о вторичных правил признания, изменения и суда, характеризующих внутригосударственное право, как отличных, хоть и связанных с первичными правилами, средствах устранения этих дефектов.

Формально международное право похоже на такой режим первичных правил, даже если содержание его часто изощренных правил весьма не похоже на правила первобытного общества и многие из его понятий, методов и механизмов такие же, как и в современных национальных законодательствах. Очень часто юристы думают, что эти формальные отличия между внутригосударственным и международным правом лучше всего могут быть выражены, если классифицировать последнее как «мораль». Но кажется ясным, что отмечать это различие таким образом, означает внести путаницу [116].

Иногда настояние на том, что правила, управляющие отношениями между государствами, являются лишь нравственными правилами, вдохновляется старой догмой о том, что любая форма социальной структуры, не сводимая к приказам, подкрепленным угрозами, может быть лишь формой «морали». Можно, конечно, использовать слово «мораль» таким простым объемлющим образом; используемое так, оно предоставляет концептуальную «корзину для мусора» («wastepaper basket»), куда пойдут правила игр, клубов, этикета, фундаментальных положений конституционного права и международного права вкупе с правилами и принципами, которые мы обычно воспринимаем как моральные, такие, как общие запрещения жестокости, бесчестия и лжи. Возражение против этой процедуры заключаются в том, что между вещами, которые классифицируются как «мораль», существуют такие важные различия и по форме, и по социальным функциям, что столь грубая классификация не может служить никакой мыслимой цели — ни практической, ни теоретической. Внутри категории «мораль», так искусственно расширенной, нам пришлось бы выделять заново старые отличия, которые она затушевывает.

В частном случае международного права существует ряд различных причин для того, чтобы сопротивляться классификации его правил в качестве «морали». Первая причина заключается в том, что государства часто упрекают друг друга в аморальном поведении или хвалят себя или других за то, что живут в соответствии с международной нравственностью. Без сомнения, одна из добродетелей, которую государства могут проявить или не проявить, — это что они живут в согласии с международным правом, но это не означает, что это право является моралью. В действительности оценка поведения государств в категориях нравственности, явно отличается от формулирования утверждений, требований и признаний прав и обязательств, налагаемых правилами международного права. В пятой главе мы перечислили определенные черты, которые можно принять в качестве определяющих характеристик общественной морали: среди них была отличительная форма морального давления, посредством которого моральные правила поддерживаются в первую очередь. Оно состоит не из апелляций к страху, или из угроз возмездия, или из требований компенсации, — а из апелляций к совести, делаемых в ожидании того, что когда лицу, к которому обращаются, напоминают о моральном принципе, который может быть нарушен, чувство вины или стыда может привести его к тому, чтобы оно уважало этот принцип и исправилось.

Требования, порожденные международным правом, не излагаются в таких категориях, хотя, конечно, как в национальном праве, они могут быть даны вкупе с апелляциями к морали. В аргументах, часто технических, которые государства обращают друг другу в спорных делах международного права, преобладают ссылки на прецеденты, договоры и юридические труды. Чаще всего никакого места не отводится рассуждениям о моральной правоте или неправоте, добре или зле. Следовательно, утверждение, что пекинское правительство имеет или не имеет права, по международному праву, изгнать националистические силы с Формозы, очень сильно отличается от вопроса, честно, справедливо ли, или хорошо или плохо с моральной точки зрения поступать так, — и подкрепляется это существенно другими аргументами. Нет сомнений, что в отношениях между государствами существуют возможные компромиссы между тем, что явно является законом, и тем, что явно является нравственностью, аналогично образцам вежливости и учтивости, признаваемым в частной жизни. Такова сфера международного «взаимоуважения», воплощаемого в привилегии, распространяющейся на дипломатических посланников, получения благ, предназначенных для персонального пользования, свободного от таможенных пошлин.

Более важным основанием для различения является следующее. Правила международного права, подобно правилам внутригосударственного права, часто совершенно индифферентны к морали. Правило может существовать, поскольку удобно или необходимо иметь ясное четкое правило относительно вопросов, которых оно касается, а не потому что этому частному правилу придается какая-либо нравственная важность. Оно вполне может быть лишь одним из огромного числа возможных правил, любое из которых работало бы в равной степени хорошо.

Следовательно, правила закона, внутригосударственные или международные, обычно содержат множество конкретных подробностей и проводят произвольные различения, которые были бы непонятны в качестве элементов моральных правил или принципов. Верно то, что мы не должны быть догматичны относительно возможного содержания общественной нравственности: как мы видели в пятой главе, нравственность социальной группы может содержать многое, предписывая то, что может показаться абсурдным или предрассудочным, когда рассматривается в свете современного знания. Таким образом, возможно, хотя и трудно, представить, что люди с общими представлениями, весьма отличающимися от наших, могли бы прийти к тому, чтобы придавать нравственную значимость вождению по левой стороне дороги вместо правой или могли бы чувствовать моральную вину в случае нарушения обещания, засвидетельствованного двумя свидетелями, но не чувствовать такой вины, если был всего лишь один свидетель. Хотя такие странные формы нравственности возможны, все же остается истинным то, что нравственность не может (логически) содержать правила, которые в основном воспринимаются теми, кто подписался под ними, никак не более предпочтительными, чем альтернативы им, и не обладающими никакой самостоятельной важностью. Право, однако, хотя также содержит многое, что обладает нравственной значимостью, может и действительно содержит как раз такие правила и произвольные различения, формальности и в высшей степени конкретные детали, которые будет наиболее трудно понять как часть нравственности. В то же время это не мешает им оставаться естественными и легко понятными чертами права. Ибо одной из типичных функций права, в отличие от морали, является вводить как раз такие элементы для того, чтобы максимизировать определенность и предсказуемость и облегчить доказательство и оценку требований. Внимание к формам и деталям, доведенное до крайности, принесло праву упреки в «формализме» и «легализме»; однако важно помнить, что эти пороки являются преувеличениями некоторых отличительных свойств права.

Именно по этой причине мы как раз и ожидаем, что внутригосударственная правовая система, а не мораль, скажет нам о том, сколько свидетелей необходимо иметь для того, чтобы завещание было действительно, — точно так же мы ожидаем и от международного права, а не от нравственности, что оно скажет нам такие вещи, как количество дней, которое судно воюющей стороны может оставаться в нейтральном порту для заправки или ремонта; как ширина территориальных вод; как методы, которые надлежит использовать для их измерения. Необходимо и желательно, чтобы все эти вещи делали правила закона, но пока остается понимание, что эти правила могут в равной мере принимать одну из нескольких форм или важны лишь как одно из многих возможных средств достижения конкретной цели, они остаются отличными от правил, которые имеют статус моральных в личной или общественной жизни. Конечно, не все правила международного права такого формального, произвольного или морально нейтрального типа. Идея здесь только в том, что правила закона могут, а правила морали не могут быть такого типа.

Разница в характере между международным правом и чем-либо, что мы естественно можем воспринимать как нравственность, имеет и другой аспект. Хотя может оказаться, что действие закона, требующего или запрещающего определенные практики, в конечном счете осуществит перемены в морали группы, понятие законодательной власти, производящей или отменяющей нравственные правила, абсурдно, как мы видели в седьмой главе. Законодательная власть не может ввести новое правило и придать ему статус морального правила по своему велению (fiat, «да будет так»), так же как невозможно теми же средствами придать правилу статус традиции, хотя причины, почему это так, могут не быть одними и теми же в двух разных случаях. Соответственно, нравственности не просто не хватает или она, по случайности, не имеет законодательного органа: сама идея изменения посредством человеческого законодательного повеления (fiat) противна идее нравственности. Это так потому что мы осознаем нравственность как окончательный образец, по которому оцениваются человеческие действия (законодательные или другие). Контраст с международным правом очевиден. Нет ничего в природе или в функциях международного права, что было бы подобным образом несовместимо с идеей о том, что правила могут быть объектом законодательного изменения; отсутствие законодательного органа можно воспринимать просто как дефект, который однажды исправят.

Наконец, мы можем отметить параллель в теории международного права с аргументом, подвергнутым критике в пятой главе, о том, что даже если частные правила внутригосударственного права и могут конфликтовать с нравственностью, тем не менее система как целое должна покоиться на общераспространенном убеждении, что существует моральная обязанность подчиняться ее правилам, хотя особых исключительных случаях нечто может их перевесить. В дискуссии об «основаниях» международного права часто говорится, что как последнее средство правила международного права должны покоиться на убежденности государств, что существует моральная обязанность подчиняться им [117]; однако если это означает более, нежели то, что обязанности, которые они признают, не могут быть проведены в жизнь официально организованными санкциями, то, по-видимому, нет причины принимать это утверждение о моральности международного права. Конечно, возможно помыслить обстоятельства, которые определенно оправдали бы наше мнение, что государство рассматривает некоторый курс поведения, требуемый международным правом, как морально обязательный, и действует по этой причине. Оно могло бы, например, продолжать исполнять обязательства обременительного договора из-за явного вреда для человечества, который последует, если уверенность в договорах будет сильно поколеблена, или из-за ощущения, что единственно честным будет возложить на себя утомительное бремя кодекса, из которого оно, в свою очередь, извлекло пользу в прошлом, когда бремя возлагалось на других. Чьи в точности мотивы, мысли и чувства в таких случаях моральной убежденности надлежит приписать государству — это вопрос, которым нам нет нужды обременять себя здесь.

Но хотя и может быть такое чувство моральной обязанности, трудно понять, почему или в каком смысле это должно иметь место как условие существования международного права. Очевидно, что в практике государств постоянно уважаются определенные правила даже ценой некоторых жертв; требования формулируются со ссылкой на них; нарушение правил подвергает нарушителя серьезной критике и является поводом к требованиям компенсации или возмездия. Все это, конечно, является элементами, требуемыми для поддержки утверждения, что среди государств существуют правила, налагающие на них обязанности. Доказательство того, что «обязывающие» правила существуют в каком-либо обществе, состоит просто в том, что о них думают, говорят как о таковых, и они функционируют как таковые. Что еще требуется в качестве «оснований», и почему, если требуется что-то еще, оно должно быть основанием моральной обязанности? Конечно, истинным является то, что правила могли бы не существовать или не функционировать в отношениях между государствами, если подавляющее большинство не приняло бы правила и добровольно не кооперировалось для их поддержания. Истинно также и то, что давление, оказываемое на тех, кто нарушил или угрожает нарушить правила, часто относительно слабо и обычно было децентрализованно или неорганизованно. Но, как и в случае индивидов, которые добровольно принимают гораздо более принудительную систему внутригосударственного права, мотивы для добровольной поддержки такой системы могут быть крайне разнообразны. Вполне может быть, что любая форма правового приказа находится в самой здравой форме, когда существует общераспространенное ощущение, что морально обязательно подчиниться приказу. Тем не менее приверженность закону может мотивироваться не этим, а расчетами долгосрочного интереса, или желанием продолжать традицию, или свободной от личных интересов заботой о других. По-видимому, нет хороших оснований идентифицировать что-либо из этого как условие существования права — как среди индивидов, так и среди государств.

5. АНАЛОГИИ ФОРМЫ И СОДЕРЖАНИЯ

Для неискушенного взгляда, формальная структура международного права, не имеющего законодательной власти, судов с принудительной юрисдикцией и официально организованных санкций, кажется весьма отличной от структуры национального права. Оно похоже, как мы сказали, по форме, хотя не по содержанию, на простой режим первичного или обычного права. Несмотря на это некоторые теоретики, в своем стремлении защитить от скептиков право международного права называться «правом», поддались искушению минимизировать эти формальные различия и преувеличить аналогии, которые могут быть найдены в международном праве, с законодательством или другими желательными формальными аспектами внутригосударственного права. Так, утверждалось, что война, заканчивающаяся договором, в результате которого побежденная сторона уступает территорию или принимает обязательства, или принимает некоторую урезанную форму независимости, есть, в сущности, законодательный акт, ибо, как и законодательство, оно есть навязанное правовое изменение [118]. Сейчас немногие были бы впечатлены этой аналогией или подумали бы, что она помогла показать, что международное право имеет равное с внутригосударственным основание называться «правом»; ибо одним из ярких различий между национальным и международным правом состоит в том, что первое обычно не признает действительность соглашений, навязанных силой, — а последнее признает.

Разнообразие других, более респектабельных, аналогий подчеркивалось теми, кто считал, что возможность называться «правом» зависит от них. Тот факт, что почти во всех случаях решение Международного суда и его предшественника, Постоянного суда международной справедливости, было должным образом исполнено участниками, часто акцентируется, как нечто компенсирующее тот факт, что, в противоположность национальным судам, ни одно государство не может предстать перед этими международными трибуналами без его предварительного согласия. Аналогии также находят и между правовым образом регулируемым и официально осуществляемым использованием силы и санкцией национального права — и «децентрализованными санкциями» [119], то есть, когда государство, которое утверждает, что его права, данные международным законодательством, ущемлены другим государством, прибегает к войне или силовому возмездию. Ясно, что здесь есть некоторая аналогия; но ее значение должно оцениваться в свете равным образом очевидного факта, что в то время как внутригосударственный суд имеет принудительную юрисдикцию расследовать правильные и неправильные стороны «самопомощи», и наказывать тех, кто неправомерно прибегнул к ней, — нет международного суда, имеющего подобную юрисдикцию.

Некоторые из этих сомнительных аналогий были, по-видимому, в большой степени усилены обязательствами, которые государства приняли в соответствии с Хартией Организации Объединенных Наций. Но, опять-таки, любая оценка их силы мало стоит, если игнорирует степень, в которой положения Хартии о правовом принуждении, восхитительные на бумаге, парализуются с помощью вето, а также идеологическими делениями и альянсами великих держав. Ответ, даваемый иногда, что положения о правовом принуждении национального права также могут быть парализованы общей забастовкой, едва ли убедителен, ибо, сравнивая внутригосударственное и международное право, мы интересуемся тем, что существует в действительности, и невозможно отрицать, что фактическое положение здесь разное.

Однако существует одна предлагаемая формальная аналогия между международным и внутригосударственным правом, которая заслуживает здесь некоторого рассмотрения. Кельзен и многие современные теоретики настаивают на том, что, подобно национальному праву, международное право обладает и действительно должно обладать «базовой нормой» («basic norm») — или тем, что мы обозначили как правило признания, при ссылке на которую оценивается действительность других правил системы и благодаря которой правила составляют единую систему [120]. Противоположный взгляд состоит в том, что эта структурная аналогия ложна: международное право просто состоит из набора отдельных первичных правил обязанности, которые не объединены указанным образом. Это, в обычной терминологии специалистов по международному праву, набор обычных правил, одним из которых является и правило, дающее обязывающую силу договорам. Печально известно, что те, кто предпринимали попытки сформулировать «базовую норму» международного права, натолкнулись на громадные трудности. Кандидаты на это положение включают в себя принцип pacta sunt servanda. Это, однако, было отброшено большинством теоретиков, поскольку представляется несовместимым с тем фактом, что не все обязанности по международному праву возникают из «pacta», как бы широко этот термин ни понимался. Таким образом, он был заменен чем-то менее знакомым: так называемым правилом эстоппель, согласно которому «государствам следует поступать так, как они обычно поступают».

Мы не будем обсуждать достоинства этих и других конкурирующих формулировок базовой нормы международного права; вместо этого мы поставим под вопрос то исходное допущение, согласно которому оно должно содержать такой элемент. Первый и, возможно, последний вопрос, который надлежит задать, таков: почему мы должны делать такое допущение a priori (ибо оно таково и есть) и тем самым заранее судить о действительном характере правил международного права? Ибо, конечно, мыслимо (и, возможно, часто и случалось), что общество может жить посредством правил, налагаемых на его членов как «связывающие», хоть они и воспринимаются просто как набор отдельных правил, не объединяемых каким-либо базовым правилом и не получающих свою действительность от него. Ясно, что простое существование правил не подразумевает существование такого базового правила. В большинстве современных обществ существуют правила этикета, и, хотя мы не думаем о них как о накладывающих обязанности, мы вполне можем говорить о таких правилах как существующих; однако мы не будем искать и не смогли бы найти базовое правило этикета, из которого выводится действительность отдельных правил. Такие правила формируют не систему, а простой набор, и, конечно, когда речь идет о вопросах гораздо более важных, нежели этикет, неудобства этой формы социального контроля значительны. Они уже были описаны в пятой главе. Несмотря на это, если правила в действительности приняты как стандарты если правила в действительности приняты как стандарты поведения и поддерживаются соответствующими формами социального давления, отличающего обязательные правила, более ничего не требуется, чтобы показать, что они — обязывающие правила, даже если при простых формах социальной структуры у нас нет чего-то, что есть во внутригосударственном: а именно, способа доказательства валидности отдельных правил отсылкой на некоторое высшее правило системы.

Существует, конечно, ряд вопросов, которые мы можем задать относительно правил, конституирующих не систему, а простой набор. Мы можем, например, спросить об их историческом происхождении или о причинных влияниях, которые благоприятствовали росту этих правил. Мы можем также спросить о ценности правил для тех, кто живет по ним, и спросить, рассматривают ли те сами себя как морально обязанных подчиняться им или как подчиняющихся по каким-то другим мотивам. Но существует такой тип вопроса, который мы не можем задать в простейшем случае — хотя и можем задать его в случае системы, обогащенной базовой нормой или вторичным правилом признания, как, например, система внутригосударственного права. В простейшем случае мы не можем спросить: «Из какого высшего положения системы правила получают свою действительность или "обязывающую силу"?» Ибо там не существует такого положения, и оно и не нужно. Следовательно, ошибкой будет полагать, будто базовое правило или правило признания является необходимым вообще условием существования правил обязанности или «обязывающих» правил. Это не необходимость, а роскошь, находимая в развитых социальных системах, чьи члены не просто постепенно приходят к принятию отдельных правил, но принимают заранее общие классы правил, указанных общими критериями валидности. В простейшей форме общества мы должны ждать и смотреть, будет ли правило принято как правило или нет; в системе с базовым правилом признания мы можем сказать до того, как правило в действительности создано, что оно будет действительным, если соответствует требованиям правила признания.

То же самое можно представить в другой форме. Когда такое правило признания добавляется к простому набору отдельных правил, оно не только привносит с собой преимущества системы и легкость идентификации, но и в первый раз делает возможной новую форму утверждения. Мы имеем в виду внутренние утверждения о действительности правил, ибо мы теперь можем спросить в новом смысле: «Какое положение системы делает это правило обязывающим?» или, на языке Кельзена: «Что внутри системы является причиной ее действительности?» Ответы на эти новые вопросы обеспечиваются базовым правилом признания. Но хотя в простейшей структуре действительность правил не может быть таким образом доказана отсылкой к какому-либо базовому правилу, это не означает, что есть некоторые вопросы относительно правил, или их обязывающей силы, или действительности, которые остаются необъясненными. Это не тот случай, когда существует некоторая тайна относительно того, почему правила в такой простой социальной структуре обязывают, — которую базовое правило, если только мы смогли бы найти его, разрешило бы. Правила простой структуры, подобно базовому правилу более развитой системы, — обязывающие, если они принимаются и функционируют как таковые. Однако эти простые истины о различных формах социальной структуры легко могут быть затемнены упрямым поиском единства и системы там, где эти желательные элементы фактически невозможно найти.

В самом деле, присутствует некоторый комизм в попытках оформить базовое правило для большинства простых форм социальной структуры, которые существуют без такого правила.

Это как если бы мы настаивали, что голый дикарь должен быть на самом деле одет в некоторую невидимую разновидность современной одежды. К сожалению, здесь также присутствует устойчивая вероятность смешения. Мы можем быть убеждены, что необходимо трактовать в качестве базового правила нечто, что является пустым повторением простого факта, что рассматриваемое общество (индивидов или государств) соблюдает определенные стандарты поведения как обязательные правила. Действительно, статус странной базовой нормы будет иметь формула, предложенная для международного права: «Государствам следует поступать так, как они обычно поступают». Ибо она говорит лишь, что принимающий определенные правила, должен также соблюдать правило, что правила должны соблюдаться. Это простое бесполезное удвоение того факта, что набор правил принимается государствами в качестве обязывающих правил.

Снова, как только мы освободили себя от предположения, что международное право должно содержать базовое правило, вопрос, на который надлежит ответить, становится вопросом фактическим. Каков действительный характер правил, действующих в отношениях между государствами? Конечно, возможны разные интерпретации наблюдаемых феноменов; но утверждается, что не существует базового правила, предоставляющего общие критерии действительности правилам международного права, и что правила, которые в действительности работают, конституируют не систему, а набор правил, среди которых правила, обеспечивающие обязывающую силу договорам. Верно, что во многих важных вопросах отношения между государствами регулируются многосторонними договорами, и иногда приводятся аргументы в пользу того, что они могут связывать государства, которые не являются их участниками.

Если бы это было общепризнанно, такие договоры действительно были бы законодательными актами и международное право имело бы четкие критерии действительности своих правил. Базовое правило признания могло бы быть тогда сформулировано, и оно представляло бы действительное свойство системы, и было бы чем-то большим, нежели пустой перефразировкой того факта, что набор правил в действительности соблюдается государствами. Возможно, международное право в настоящее время находится на стадии перехода к принятию этой или других форм, которые подвели бы его ближе в структуре к внутригосударственной системе. Если, и когда, этот переход завершится, формальные аналогии, которые нынче слабы и даже обманчивы, приобретут содержание, и последние сомнения скептиков относительно правового «качества» международного права будут тогда развеяны. Пока эта стадия не достигнута, аналогии, конечно же, являются аналогиями по функциям и по содержанию, а не аналогиями по форме. Аналогии по функциям возникают в наиболее чистом виде, когда мы размышляем о том, каким образом международное право отличается от морали, и некоторые из этих отличий мы исследовали в последнем разделе. Аналогии по содержанию [121] состоят в ряде принципов, понятий и методов, которые являются общими и для внутригосударственного, и для международного права и делают методы юристов свободно переносимыми с одного на другое. Бентам, изобретатель выражения «международное право», обосновывал его, просто говоря, что оно «достаточно сходно»[38] с внутригосударственным правом. К этому, возможно, стоит добавить два комментария. Во-первых, что это аналогия по содержанию, а не по форме; и во-вторых, что в этой аналогии по содержанию никакие другие социальные правила не близки настолько внутригосударственному праву, как правила международного права.

Загрузка...