Ярость, охватившая Пенделя с уходом из приюта любви, не утихала — ни когда он садился в свой внедорожник, ни потом, на пути к дому, когда он медленно ехал в красноватом тумане. Ни позже, когда лежал в постели рядом с женой, ни на следующее утро, ни через день. «Мне нужно несколько дней», — сказал он Оснарду. Но на самом деле он считал не дни, а годы. Каждый свой неверный шаг, который пришлось предпринять. Каждое оскорбление, которое пришлось проглотить ради благой цели, предпочитая утопить самого себя, нежели совершить то, что дядя Бенни называл геволтом.[23] Каждый крик, который застревал в горле, прежде чем вырваться на волю. То была жизнь, наполненная тщетной бесплодной яростью, накатывавшей на него при неожиданном появлении призраков. Каждый из них, если присмотреться, походил на вечно присутствующего на торжище Гарри Пенделя.
Ярость накатывала на него сокрушительной волной, подминала под себя, заглушала все другие чувства и эмоции. И в первую очередь — любовь, страх, месть. Она разрушала тонкую стенку, разделявшую реальность и вымысел в душе Гарри Пенделя. Она говорила ему: «Хватит!», и еще «Атакуй!», и всячески показывала, что не выносит дезертиров. Но кого атаковать? Как и чем?
Мы хотим купить твоего друга, говорил ему Оснард. А если не получится, снова засадим его в тюрьму. Сидел ты когда-нибудь в тюрьме, Пендель?
Да. И Мики тоже. И я видел его там. И у него еле хватало сил сказать «привет».
Мы хотим купить твою жену, говорил Оснард. А если не сможем, вышвырнем ее на улицу вместе с ребятишками. Жил ты когда-нибудь на улице, а, Пендель?
Да я оттуда пришел.
И эти угрозы пистолетом, это не сон. Оснард подносил его к виску Гарри. Да, верно, Пендель лгал ему, если слово «ложь» тут вообще уместно. Он говорил Оснарду то, что тот хотел от него услышать, и пускался на невероятные хитрости, чтоб раздобыть эти сведения. А когда не получалось, просто придумывал. Некоторые люди лгут только потому, что ложь подстегивает их, заставляет чувствовать себя более храбрыми и умными, чем они есть на самом деле. Чем все эти низменные конформисты, которые ползают на животах и говорят только правду. Кто угодно, но только не Пендель. Он лгал, чтобы приспособиться. Чтобы все время говорить правильные вещи, пусть даже истина при этом находилась совсем в другом месте. Чтобы побыстрее избавиться от всех этих мучений, от этого невыносимого давления и удрать домой.
Но от Оснарда так просто не избавишься.
Пендель терзался и, как опытный самоед, рвал на себе волосы и взывал к богу, чтобы тот стал свидетелем его раскаяния. Я погиб! Это предначертано свыше! Я снова в тюрьме! Вся жизнь тюрьма! И совершенно неважно, внутри я или снаружи. И я сам навлек на себя все это! Но гнев не уходил. Воздержавшись от смешанного христианства Луизы, он прибег к полузабытым и бесстрашным выражениям Бенни. Тот, во искупление вины, обычно бормотал их в пабе «Подмигнем-Кивнем» в пустую кружку из-под пива: Мы вредили, подкупали и разоряли… Мы виноваты, мы предавали… Мы грабили и убивали… Мы извращенцы и отступники… Мы сплошная ложь и фальшь… Мы отрезали себе путь к правде, реальность существует лишь для нашего развлечения. Мы прячемся за этими отвлекалками и игрушками.
Но гнев отказывался оставлять его. Ходил по пятам за Пенделем, точно кошка в кошмарной пантомиме. И даже когда он занимался безжалостным анализом своего омерзительного поведения в исторической, так сказать, перспективе, с начала времен и до сегодняшнего дня, гнев отворачивал свой меч от его груди и нацеливал на отступников, покусившихся на гуманность в целом.
Вначале было Злое Слово, — говорил он себе. И произнес его не кто иной, как Энди, ворвавшийся ко мне в ателье. И сопротивляться Энди не было никакой возможности, потому что он оказал давление. Дело не только в тех летних платьях, но и в Артуре Брейтвейте, которого и Луиза, и дети считали богом. Да, верно, строго говоря, этого Артура Брейтвейта не существовало в природе. Да и что в том удивительного? Разве каждому богу обязательно существовать, чтоб делать свою работу?
Ну и как следствие всего вышеизложенного был я. Обратился в соляной столб и слушал. И услышал несколько любопытных вещей. Но кое-чего, конечно, и не услышал или просто не удержалось в голове — что неудивительно, учитывая, какое я испытывал давление. Я работаю в сфере услуг, и я служил. Что в том плохого? А позже началось даже процветание, если так можно выразиться. И слышать я стал больше, и понимать лучше, потому что шпионское дело — это все равно как торговля или как секс, оно или идет лучше, или вовсе прекращается.
Итак, у меня начался период так называемого позитивного слушания. При этом определенные слова вкладываются в уста людей, которые непременно бы произнесли эти самые слова, если б вовремя вспомнили или подумали. Каждый рано или поздно делает то же самое. Плюс еще я сфотографировал несколько бумажек из портфеля Луизы. И вот этого страшно не хотелось делать, но Энди сказал, что надо, и, господь да благословит его душу, остался очень доволен этими снимками. И это вовсе не считалось воровством. Нет, ведь я только смотрел. А за посмотреть денег не берут, так я всегда говорю. Причем неважно, лежит у этого человека в кармане зажигалка или нет.
А в том, что случилось потом, виноват исключительно Энди. Я не толкал его на это, мне просто и в голову не приходило сотворить такое. Энди потребовал, чтобы я снабдил его дополнительными источниками, потому как такой источник — это совсем другая птица, совсем не то, что твой ничего не подозревающий информатор. А это предполагало, как я выражаюсь, резкий скачок в цене, плюс еще приличное вознаграждение поставщику. Тут надо сказать кое-что об этих самых дополнительных источниках. Дополнительные источники, если уж попадаешь на таких, люди, как правило, очень милые, во всяком случае, уж куда симпатичней многих (не стану называть по имени), которые занимают реально высокое положение. Дополнительные источники — это как твоя тайная вторая семья — ничего не просят и не имеют проблем, пока им о них не напомнишь. Они готовы стать твоими друзьями, они уже почти являются таковыми, или же могли бы ими стать, но никогда не станут. Или же не хотят стать, но чисто теоретически могли бы.
Возьмем, к примеру, ту же Сабину. Второе воплощение Марты, однако не совсем. Возьмем любого среднестатистического студента с замашками бомбометателя, ждущего своего часа. Возьмем Альфу и Бету и еще кое-каких людей, которые по соображениям безопасности предпочитают оставаться безымянными. Возьмем Мики с его молчаливой оппозицией и такой конспирацией, что к ним без мыла не влезешь. Что, по моему личному убеждению, идея просто гениальная, за тем только исключением, что рано или поздно, а скорее все же рано я бы туда влез, причем к обоюдному удовольствию всех сторон. Возьмем людей, живущих по ту сторону моста, и истинное «сердце» Панамы, которое никто, кроме Мики и нескольких студентов, не видел и не слышал даже со стетоскопом. Возьмем Марко, который не скажет «да» до тех пор, пока я не заставлю его жену затеять с ним серьезный разговор о новом, чрезвычайно вместительном холодильнике, без которого она просто не может жить, а также о второй машине и устройстве ребенка в школу Эйнштейна. И при этом еще намекну, что я мог бы организовать им все это, если Марко уступит на других фронтах, и, возможно, в этой связи ей следует потолковать с ним еще разок?
Слова, слова… Спасительные ниточки из воздуха, за которые мы дергаем, сплетаем и отрезаем, чтоб снять мерку.
Итак, ты обзаводишься дополнительными источниками, слушаешь, вынюхиваешь, волнуешься вместо них; слушаешь рассказы Марты о них; расставляешь их таким образом, чтобы каждый оказался в нужном месте и в нужное время, а потом отпускаешь в свободное плавание со всеми их идеалами, проблемами и маленькими хитростями — короче, делаешь приблизительно то же самое, что и в своем ателье. И еще платишь им, потому как иначе нельзя. Суешь наличные в карман, а то, что осталось, откладываешь на черный день. Чтобы они не шибко светились со всеми этими своими деньгами, не выглядели дураками, не попали бы, не дай бог, под подозрение и не раскрылись бы перед суровым законом. Проблема только в том, что на самом деле у моих источников нет в карманах наличных, поскольку им просто неведомо, что ты их заработал, а у некоторых — так просто нет карманов как таковых. А потому приходится держать все денежки у себя. Но, если вдуматься, это вполне честно и справедливо, поскольку ведь они их не заработали, верно? А я… так заработал. А потому и взял себе всю наличность. А источники об этом и не подозревают — иными словами, как говорил дядя Бенни, смухлюем, но обойдемся без крови. Да, и что есть наша жизнь, как не сплошное изобретательство? И кто вам мешает начать изобретать самим?
У заключенных, как известно, своя мораль. Приблизительно такими же моральными соображениями руководствовался Пендель.
И вот вовремя уболтав и утешив самого себя, оправдавшись в собственных глазах, он наконец успокоился. И жил бы в мире и спокойствии, если б не черная кошка, продолжавшая сердито поглядывать на него из-за угла, если б в этом спокойствии не ощущалось затишье перед бурей, а вполне осознанный гнев не был бы сильнее и ярче, чем он когда-либо испытывал в своей приправленной мелкими несправедливостями жизни. Он чувствовал его каждой клеточкой тела. В легком покалывании и сокращении мышц рук. В спине, особенно в верхней плечевой ее части. В ступнях и бедрах, когда расхаживал по дому и ателье. И настолько порой заводился, что сжимал кулаки и начинал бить ими в деревянные стены своей камеры, которые мысленно всегда окружали его, и кричать о своей невиновности. Или почти невиновности, что, впрочем, не составляло разницы.
Потому что я хочу сказать вам еще кое-что, ваша честь, если вы сотрете эту надменную улыбку с губ. Чтоб станцевать танго, нужны двое. А мистер Оснард, состоящий на службе ее величества, еще тот партнер. Я это чувствую. И неважно, что там чувствует он, это вопрос другой. Иногда люди сами не отдают себе отчета в том, что делают. Но этот Энди, это он меня подстрекает. Он делает из меня нечто большее, чем я есть на самом деле, все умножает на два, плюс к тому сам находится под давлением, это видно невооруженным глазом, и его Лондон еще хуже, чем он.
Тут Пендель вдруг перестал обращаться к создателю, его чести и самому себе и, яростно сверкая глазами, уставился на стенку мастерской, в которой был занят тем, что кроил очередной жизненно важный для Мики Абраксаса костюм, призванный вернуть тому расположение супруги. Он успел сшить их множество и потому мог кроить с закрытыми глазами. Но глаза его в этот миг были широко раскрыты и рот — тоже. Казалось, что он задыхается, что ему не хватает кислорода, но в мастерской благодаря высоким окнам этого добра было предостаточно. Он слушал Моцарта, но сегодня Моцарт как-то не соответствовал настроению. И он протянул руку и выключил проигрыватель. Опустил на стол зажатые в другой руке ножницы и продолжал смотреть не мигая. Взгляд его был прикован ко все той же точке на стенке, которая, в отличие от других известных ему стен, была выкрашена не в графитно-серый и не мутно-зеленый, но в мягкий, успокаивающий, сиреневато-розовый — оттенок, которого они с декоратором добились с таким трудом.
А потом он заговорил. Вслух, и произнес всего одно слово.
Нет, он произнес его не так, как Архимед, понявший, что в этот миг совершил великое открытие. Без признака каких-либо эмоций. Скорее голосом и тоном железнодорожного диспетчера, столь оживлявшим станцию, неподалеку от которой Пендель жил в детстве. Механически, но уверенно и твердо.
— Иона, — сказал он.
Ибо Гарри Пенделю наконец-то было видение. Проплыло перед его глазами — великолепное, сияющее, совершенное. Только теперь он понял, что оно было с ним с самого начала, точно заначка в заднем кармане брюк, про которую забыл напрочь. И ходишь с ней, и мучаешься, и голодаешь, и думаешь, что разорен, и борешься, и надеешься, и сам не подозреваешь, чем владеешь. Но она при тебе! Лежит себе тихо и ждет, как он распорядится своим секретным запасом! А он и не вспоминал о его существовании! И теперь вот оно, пожалуйста, перед ним, во всем своем блеске и великолепии. Великое видение, притворявшееся стеной. Собственная оригинальная, неурезанная версия фильма, который появляется на твоем экране по просьбе масс. И еще оно ярко освещено его гневом.
И имя всему этому — Иона.
Было это год тому назад, но Пенделю казалось, что все происходит сейчас, что события разворачиваются на стене, как на экране. Случилось это через неделю после смерти Бенни. Марк как раз тогда пошел в школу Эйнштейна и успел проучиться всего два дня. А накануне Луиза приступила к работе в Комиссии по каналу. Пендель вел свой первый в жизни, недавно купленный внедорожник. Направлялся он в Колонь, и цель его миссии была двояка: во-первых, совершить обычный ежемесячный визит на склады текстиля, принадлежавшие мистеру Блютнеру, а во-вторых, стать наконец членом его Братства.
Ехал он быстро, как все люди, направляющиеся в Колонь, частично из страха перед орудующими на скоростной трассе бандитами, частично из желания поскорее достичь Свободной Зоны. На нем был черный костюм. Надел он его, чтобы не вызвать подозрений у домашних, предполагалось, что он все еще скорбит по недавно ушедшему другу. Когда сам Бенни скорбел по кому-нибудь, то переставал бриться. И Пендель чувствовал, что должен сделать для Бенни не меньше. Он даже купил себе черную шляпу, правда, так и оставил ее лежать на заднем сиденье.
— Тут еще сыпь какая-то привязалась, — пожаловался он Луизе, которую ради ее же блага и спокойствия не стал уведомлять о кончине Бенни. Бедняжка верила, что Бенни скончался еще несколько лет тому назад от алкоголизма и помрачения рассудка, а потому не представляет больше угрозы для их семьи. — Думаю, всему виной этот новый шведский лосьон после бритья, — добавил Пендель, давая тем самым жене повод для беспокойства, своего рода отвлекалку.
— Вот что, Гарри. Ты должен написать этим шведам и сообщить, что их лосьон просто опасен. И совершенно не подходит для чувствительной кожи. А для детей — так просто смертельно опасен! И совершенно не соответствует представлениям тех же шведов о личной гигиене, и еще, если сыпь не пройдет, ты затаскаешь их по судам!
— Я уже составил черновик, — сказал Пендель.
Братство было последним желанием Бенни. И выразил он это желание в письме, накорябанном неразборчивым почерком, что пришло в ателье уже после его смерти.
Гарри, мальчик мой, ты всегда был жемчужиной моего сердца, бесценным сокровищем души моей во всех отношениях, если не считать Братства Чарли Блютнера. У тебя замечательный бизнес, двое ребятишек. А там, глядишь, появятся и еще. Но главная награда, главный плод висел все эти годы прямо у тебя перед носом, и почему ты так и не сорвал его — просто выше моего понимания. Тот, кого в Панаме не знает Чарли, можно сказать, не существует вовсе. С тем и нечего знаться, плюс к тому же добрый бизнес и большое влияние всегда идут рука об руку. А имея за спиной Братство, можно особо и не беспокоиться о бизнесе. Чарли говорит, что дверь все еще открыта, плюс к тому же он мой должник. Хотя, конечно, я в гораздо большем долгу перед тобой, сын мой. Особенно понимаю это, когда стою в коридоре, ожидая своей очереди, которая, как мне кажется, не слишком длинна, но только смотри, не проболтайся тетушке Рут. И вообще там тебе понравится, особенно если ты любишь кроликов.
Благословляю.
Мистер Блютнер из Колони руководил расположенными на полуакре земли офисами, набитыми компьютерами и счастливыми секретаршами в блузках с высокими воротничками и черных юбках. И после Артура Брейтвейта был самым значимым для Пенделя человеком. Каждое утро ровно в семь мистер Блютнер садился на борт самолета, принадлежавшего его компании, и летел двадцать минут до аэропорта «Колонь Франс Филд». Там его машина приземлялась среди ярко раскрашенных самолетов колумбийских менеджеров по экспорту-импорту, которые заскакивали сюда купить что-нибудь в свободной от налогов зоне или же, если были слишком заняты, посылали за тем же своих жен. И каждый вечер, ровно в шесть, он тем же самолетом вылетал домой, за исключением пятницы, когда рабочий день заканчивался в три и впереди ждала священная для евреев суббота, когда мистер Блютнер должен был покаяться во всех своих прегрешениях, не известных никому, кроме него самого. Да еще, пожалуй, дяди Бенни, скончавшегося неделю тому назад.
— Гарри!
— Всегда счастлив видеть вас, мистер Блютнер, сэр.
Каждый раз одно и то же. Загадочная улыбка, официальное рукопожатие, непроницаемая респектабельность и ни единого упоминания о Луизе. Вот разве что в тот день улыбка была чуть печальней, чем обычно, а рукопожатие — на секунду дольше. И еще на мистере Блютнере был черный галстук.
— Твой дядя Бенджамин был великим человеком, — сказал он, похлопывая Пенделя по плечу когтистой маленькой лапкой.
— Просто гигант, мистер Б.
— Как бизнес, Гарри? Процветает?
— Пока везет, мистер Б.
— А тебя не беспокоит глобальное потепление? Что? если люди скоро перестанут покупать у тебя пиджаки?
— Изобретая солнце, мистер Блютнер, господу богу хватило ума изобрести заодно и кондиционеры.
— А ты, конечно, хочешь встретиться с кое-какими моими друзьями, — с хитрой улыбкой говорит мистер Блютнер.
— Сам не пойму, почему до сих пор откладывал, — говорит Пендель.
В другие дни они при встрече посещали текстильные склады, где Пендель любовался новыми образчиками альпаки. Но сегодня мистер Блютнер повел его куда-то совсем в другую сторону по оживленным улицам, причем проявил такую нежданную резвость, что Пендель едва поспевал по пятам, пока наконец вспотевшие, точно портовые грузчики, они не оказались перед дверью без вывески. У мистера Блютнера возник в руках ключ, но, прежде чем отпереть, он шаловливо подмигнул Пенделю.
— Не возражаешь пожертвовать на алтарь девственницу, а? Гарри? Надеюсь, что вывалять в дегте и перьях нескольких черномазых не составит для тебя проблемы?
— Нет. Если Бенни хотел этого для меня, мистер Блютнер.
Оглядевшись по сторонам с видом завзятого заговорщика, мистер Блютнер повернул ключ в замке и сильно толкнул дверь плечом. Это было год тому назад или даже больше, но казалось, происходит здесь и сейчас. В стене цвета гардении Пендель увидел дверь. Она открылась и поманила бездонной колодезной тьмой.