Моя вдова

Кошатница

Моя вдова любит кошек. Никто точно не знает, сколько кошек обитает в большом, некогда выкрашенном в красный цвет деревянном доме, который я ей оставил. Несколько поколений внутрисемейных браков среди котов увеличило их количество до трех, а то и четырех десятков, они оставляли свой помет в излюбленных уголках и у камина, где за много лет вырос настоящий курган. Кошки ковриками покрывают все горизонтальные поверхности, а их согласное мяуканье при виде кошачьей закуски и жестянок с паштетом из рыбьих голов Может, если мне позволено так выразиться, поднять мертвого. Она и спит с кошками, моя вдовушка, приглашая к себе всех, кого способна вместить старинная кровать с ее сомнительной чистоты простынями и пропахшим кошками стеганым одеялом, так что всю ночь, пока солнечные зайчики занимающегося утра не заиграют по комнате, на постели наблюдается беспрестанное движение лап и язычков и ленивое подергивание кошачьих хвостов. Вдобавок к кошкам, вдова моя держала когда-то еще пару голосистых и бойких собачонок, породы которых я не припомню, но обе давно сбежали или намотались на колеса на шумной улице, что вьется по деревне мимо задней калитки нашего дома. Держала она и хорька, хотя в штате Калифорния это запрещено. Этот прожил недолго. Задушив и частично выпотрошив выводок слепых котят, зверек заболел, заполз под дом, там и умер. До сих пор его превратившийся в мумию труп медленно смешивается с пылью под кухонным полом, как раз под гудящим тихонько холодильником.

Однажды под вечер, через пару дней после первого зимнего дождя, превратившего сухие русла ручейков в бурные потоки, в чьи струи вплетались длинные полосы эвкалиптовой коры, мою вдову беспокоит настойчивый стук в дальнем конце дома. Она, как всегда, сидит на кухне, присматривая за кастрюлькой исходящего паром куриного супа с овощами: единственного, что теперь принимает ее желудок, если не считать внушительного куска жареной вырезки да кофе, настолько крепкого, что он въелся в эмаль керамической чашки, которую сделал для нее наш сын, когда еще учился в шестом классе. Дверной звонок, при мне вызванивавший бетховенскую «Оду к радости», давно вышел из строя, так что моей вдове далеко не сразу приходит в голову, что кто-то стучит в переднюю дверь. Как-никак, от передней до кухни добрых шестьдесят ярдов по длинному, изогнутому углом коридору к прихожей и большой гостиной за ней, которая теперь отдана в распоряжение кошек. Однако, несомненно, кто-то стучится, и в ее глазах видно отражение мысли. «Может быть, почтальон, — думает она, — который только вчера (или на прошлой неделе?) принес ей письмо от нашего сына — он живет и работает в Калькутте, раздавая кукурузную кашу и бинты тамошним нищим». «Иду, иду!» — кричит моя вдова своим скрипучим, переливающимся на целую октаву голосом, и сует половник в дебри, которыми заросло то, что было когда-то кухонным столом, вытирает руки о фланелевую ночную рубашку и медленно, но решительно направляется в прихожую открывать дверь.

На кирпичном крыльце — оно прекрасно видно через неровное старинное стекло двери — стоит молодая женщина в шортах, гольфах и каком-то спортивном свитерке, ее черные волосы свисают словно шнурки, осанка ужасна, а под мышкой она держит что-то вроде меховой муфты. Приблизившись на расстояние, на котором неясное становится конкретным, моя вдова видит, что глаза у девицы густо подведены а муфта превращается в котенка неопределенной породы — черного, с белой грудкой и двумя белыми носочками. Вдова, заинтересовавшись, поджимает губы, как делала, когда сама была молодой, распахивает дверь и, моргая, стоит в ожидании объяснений.

— О, привет! — произносит девица, выдавливая слова сквозь заученную улыбку. — Извините, что потревожила вас, но я просто хотела спросить…

Голос девицы почему-то срывается, и моя вдова, слух которой подорван «Бархатной подземкой» и «Нико» в буйные времена прошлого столетия, не отрывает взгляда от ее губ, следя за их движением. Девица некоторое время изучает лицо моей вдовы и принимает решение зайти с другой стороны.

— Я — ваша соседка, Меган Капальди, — говорит она, наконец. — Вы меня помните? Я в прошлом году собирала пожертвования на школьные завтраки.

Моя вдова в старом фланелевом халате, накинутом поверх не слишком чистой фланелевой ночной рубашки, не может припомнить девицы. Она молча разглядывает ее. За спиной из глубины дома доносится негромкое мяуканье.

— Я слышала, вы очень любите кошек, и подумала… ну, кошка моей дочки Эйприл принесла котят, и мы хотим отдать их в хорошие руки, людям, которые будут о них хорошо заботиться, и вот этот… мы назвали его Хохотун… остался последним.

Моя вдова улыбается, ее лицо становится девичьим, морщинистые губы раздвигаются, открывая превосходные блестящие зубы старушки — собственные, отлично сохранившиеся.

— Да, — говорит она, — да. — Не дожидаясь вопроса, и уже протягивает к котенку свои царственные старческие руки. Она прижимает его к себе и близоруко вглядывается в лицо молодой женщины. — Спасибо, что подумали обо мне.


Крыша

Крыша, сделанная из пластика с пожизненной гарантией, протекает… Моя вдова в спальне, в постели, вяжет крючком аккуратные четырехдюймовые квадратики для какого-то большого изделия и прислушивается к бормотанию телевизора, доносящемуся с другого конца комнаты, и раскатам очередной грозы над головой, и тут начинается капель. Кошки замечают капель первыми. Здоровенный пятнистый котище с квадратной мордой, мохнатый, как сапожная щетка, перебирается на другое место, подальше от колючих холодных капель, и при этом сталкивает двух зверей поменьше с западного склона кровати. Начинается толкучка, кошки сбиваются в кучу вокруг занятых вязанием рук вдовы, оставив пустым место в изножье. Она все еще ничего не подозревает. Голос, исходящий из телевизора, восклицает: «Они идут! Они проходят сквозь стены!» — телевизор разражается воплями, музыкальной какофонией и чавкающими звуками. В окно хлещет дождь.

Медленно проползает час. У нее мерзнут ноги. Попытавшись потереть их друг о друга, она обнаруживает, что они к тому же и промокли. Первое, что приходит ей в голову — кошки. «Снова они за свое?» Но нет, теперь она слышит отчетливую дробь капель, падающих с высоты, и протягивает руку навстречу тайне. Далее следует решительное шарканье по темному дому, подробное, но беспорядочное исследование крыши в свете фонарика, поиски которого тоже заняли полчаса, и наконец всенощное бдение над кастрюлей, постепенно наполняющейся в изножье кровати. Она пытается снова взяться за вязание, но гипнотический стук проникшего в дом дождя замедляет движение пальцев и погружает ее в воспоминания прошлого. Она переносится под другие крыши — в свою девичью комнатку в мансарде, под пятнистый кошмар студенческой квартиры, где грязная вода, журча, стекает по стене в сковородку, па которой жарится темный рис с овощами и в наш первый дом, в котором, пока мы путешествовали по Европе, прорвало трубы и обрушился потолок, — и снова оказывается в Европе, под дождем на Большом канале, и с ней я, ее первый и самый главный муж — кастрюля переполняется, а она так далеко, словно в ином измерении.

Кровельщик, имя которого выплыло из трясины «Желтых страниц», прибывает несколько дней спустя в ветреный дождливый день, и стоит на крыльце, барабаня в дверь, под струйками дождя, просочившимися из медных водостоков, между прочим, тоже с вечной гарантией. Моя вдова его ждет. Она уже несколько дней поднимается рано и сменила фланелевую рубашку на джинсы и ситцевую блузку, поверх натягивает старый черный украшенный гарцующими голубыми оленями свитер, который когда-то подарила мне на Рождество. Она причесалась и мазнула по губам помадой. Кровельщик, как и Меган Капальди до него, стучит в красный деревянный косяк, пока моя вдова не появляется в прихожей. Она с минуту возится с очками, висящими у нее на шее на шнурке, а потом ее лицо выражает изумление: «Что за мальчуган колотит в дверь?»

— Здрасьте! — нетерпеливо постукивая кольцом на двери, кричит кровельщик моей вдове, недоуменно маячащей перед ним за стеклянной панелью. — Это я — кровельщик! — и громче. — Это у вас протечка?

Кровельщика зовут Варгас де Онофрио, и это имя ускользает из ее памяти, едва он его произносит. У него быстрый нервный взгляд, а лицо утонуло в густой курчавой черной бороде с седыми нитями. Ему уже за сорок, но моей вдове любой человек моложе семидесяти, понятно, кажется младенцем.

— Вы совсем промокли, — замечает она, вводя его в дом и провожая вверх по плавным изгибам лестницы к месту протечки.

Она раздумывает, не предложить ли испечь ему печенья и, может быть, чашечку того шоколада, который только и нужно-то разбавить разогретой в микроволновке водой, и представляет, как они сидят вдвоем на кухне, мирно обсуждая дырявую крышу. Но остался ли у нее шоколад? А орехи, маргарин, коричневый сахар? Да и муки она давно не покупала Ей смутно припоминается, что в кладовке был пятифунтовый мешок — но не в нем ли завелись жучки? Она представляет мелких черных жучков, не больше крупинки молотого перца, и тут понимает, что ей вовсе не хочется болтать с этим человеком — да и ни с кем другим, если на то пошло. Пусть только починит крышу и даст ей вернуться к спокойному течению одинокой старушечьей жизни.

— Мерзкая погода, — бормочет себе под нос кровельщик, топая по ступеням тяжелыми рабочими ботинками и с грохотом, от которого разбегаются во все стороны кошки, продвигаясь по верхнему коридору к спальне.

Моя вдова уже отказалась от кастрюли и перебралась вниз, в старую спальню нашего сына. Поэтому старинная постель промокла до пружин, и на ней стоят густые табачного цвета лужи.

— Я могу поставить заплату, — говорит кровельщик, побывав на балконе спальни и осмотрев крышу снаружи, — но, честно говоря, тут все надо менять. Я мог бы взяться за это летом — и недорого возьму. Никто в городе дешевле не сделает.

Кровельщик сверкает сквозь бороду широкой улыбкой, но моя вдова не отвечает ему.

— У этой крыши, — говорит она, — пожизненная гарантия. Кровельщик только пожимает плечами.

— Гарантию-то все дают, — вздыхает он и исчезает за балконной дверью. Закрывая за ним дверь, моя вдова вдыхает острый запах дождя, размывшего землю на клумбах, и слегка отдающий рыбой запах мокрого асфальта. Воздух живет своей жизнью. Она видит в нем собственное дыхание. Она провожает взглядом ноги кровельщика, поднимающиеся вверх мимо окна, — он вылезает по стремянке под самый дождь. И потом, сидя в кресле под окном спальни, слышит, как он грохочет там наверху сапогами, стучит молотком, и сквозь все это пробивается запах горячего вара.


Покупки

В свое время моя вдова была чемпионкой по магазинному марафону. В юности она изучала антропологию и навсегда сохранила убеждение, что дело женщины — ее потребность, призвание и долг — копить добро на черный день. Не беда, что мы так и не узнали черных дней, если не считать, разве что, легкой студенческой нужды да превышения кредита в тот раз, когда мы ездили в Японию, в конце восьмидесятых. Она делала покупки со страстностью, несвойственной женщинам ее поколения. Коллекции старинных украшений, посуды, фарфоровых статуэток и прочего в том же роде, могли бы, на мой взгляд, представлять немалую ценность, если бы ей удалось отыскать все это в загроможденных пещерах подвала и темных переходах нашего дома, а прекрасные ручной работы диваны и кресла, расставленные в парадных комнатах, — просто шедевры, или были таковыми, пока до них не добрались кошки. Даже сейчас, несмотря на развивающуюся у нее любовь к одиночеству и нетерпимость к суете и спешке века, моя вдова все еще порой выбирается за покупками и никому не уступит в этом деле.

В день, бодрящий вас сильными порывами прохладного морского бриза, она просыпается в узкой кровати моего сына, в мельтешении кошек и в твердом сознании цели. Ее сестра Инге, десятью годами моложе и незамужняя, должна подъехать из Венчуры, чтобы отвезти ее на рождественскую ярмарку, и моя вдова заряжена для действия. Встает с рассветом, под ногами мяучат кошки, растрескавшийся горшок поставлен на ржавую горелку, кофе варится, а она влезает в нарядную юбку и блузу после длительных поисков в шкафу верхней спальни (где матрас, как ни печально, все еще сочится бурой жижей), стягивает волосы калачиком на затылке и принимается за ранний завтрак из размороженной плюшки с прогорклым творогом и джемом, настолько древним, что тот может относиться уже к открытиям культуры. При мне за завтраком можно было почитать пару газет и послушать утренние новости по радио, но моя вдова не беспокоила себя оформлением подписки и оплатой счетов — конверт, чек, марка — так что газеты перестали доставлять. Что же касается радио, то моя вдова предпочитает тишину. Ни о чем не думая, она смотрит в пространство, медленно поворачивая в руках чашку с кофе, и тут в кухонную дверь резко стучат, и в рамке стеклянной панели появляется лицо Инге.

Позже, не один час спустя, после обеда во «Дворце Тай» после «Купи и Сбереги», после «Костко», после «Распродажи» и подвальчика «Поторгуемся!» моя вдова оказывается затертой в толпе покупателей «У Маки». Она не любит универмагов, и никогда не любила — что за удовольствие покупать не торгуясь? — но ее сестре понадобился сервиз в подарок кому-то из внучатых племянников, и вот она, сама не зная как, оказывается в отделе тканей, среди женщин, щупающих простыни, наволочки и банное белье. В январе здесь будет «белая распродажа», она знает это так же верно, как знает, что на Валентинов день присылают валентинки, а на Пасху — лилии, и хотя служанка умерла лет десять назад, так что простыни ей не нужны — все равно некому менять постельное белье — но ей не устоять. Такой необычный рисунок, и ткань выглядит такой свежей и аккуратной в пластиковом пакетике! Вокруг громко гудят голоса. Воздух наполняется музыкой Рождества. Моя вдова оглядывается в поисках продавщицы.


Второй муж

Его зовут — звали — Роланд Секур. Он был из тек типов, что в молодости не опускаются до таких банальностей, как попытки прокормиться собственным трудом, и превращаются со временем в весьма внушительных старцев, с полным набором зубов и волос, способных совершенно самостоятельно преодолеть расстояние от машины до дома. Я почти не помню его — когда-то, лет назад эдак с тысячу, он обучал нашего сына игре на фортепьяно и, помнится, заведовал автостоянкой или чем-то в этом роде. Как бы то ни было, лет через пять после того, как я откланялся, он под разными предлогами начал появляться у нашей парадной; то проезжал мимо и заметил, что ворота не закрыты, то прикупил на распродаже шесть банок клюквенного джема и теперь не знает, куда их девать; или просто ему подумалось, не захочет ли моя вдова пройтись по городку — и, может быть, пообедать где-нибудь и выпить коктейль, и вскоре моя вдова, не выдержав пустоты которая знакома каждому, впустила его в дом.

Хотя она никогда его не любила. Просто мужчина, человеческое существо в разрушающемся доме, наполненном кошками, мое слабое подобие. Что он принес с собой? Три картонных коробки с вышедшими из моды ботинками, пряжками для ремней, бельем и призом за участие в каком-то давнем конкурсе пианистов. На девятом месяце брака он, исчерпав до дна свое вдохновение, чтобы дьявольским ударом засадить мяч в четвертую лунку в «Загородном Клубе ла Комб» — он был помешан на гольфе, что тоже не говорит в его пользу, — ощутил укол, словно кто-то воткнул ему между ребер блестящую иглу шприца, и упал лицом в траву, так и не выкатив мяча из лунки.

Это все было давно. Моя вдова так и не успела привыкнуть к нему, как привыкла она к стенам, мебели и кошкам, так что его смерть, хотя и напомнила о неприятной судьбе, которая ждет нас всех, не стала для нее большим событием. Вот он был, а вот его нет. Мне не приходится об этом беспокоиться.


Ее ридикюль

Мы вечно ссорились из-за ее ридикюля — вернее, ридикюлей. Казалось, у нее их несчетное множество, по одному, а то и больше, на каждый случай, какой только можно вообразить, от обеда в Белом доме до охоты на кабанов в Кентукки, и все набиты корешками билетов, банковскими расписками, мятыми чеками, кошачьими ошейниками, очками без дужек, рассыпанной и разломанной косметикой, кусочками свадебных пирогов, обрывками школьных табелей нашего сына, монетками, молочными зубками, пустыми коробочками от «тик-така», цепочками для часов, перхотью, чешуйками кожи и пленочками засохшего лака для ногтей. А вот чековая книжка и кошелек были только в одном из них. Это был волшебный ридикюль, Главный Ридикюль, и на поиски его она каждый раз, выходя из дома, тратила не менее получаса, особенно если мы опаздывали в аэропорт, в театр или на обед с важными персонами, вроде меня, в приглашениях от которых значилось: «В восемь часов ровно».

Я не жалуюсь. Моя вдова вела неспешную жизнь и не была рабой режима, как многие из нас. Среди общей паники она излучала спокойствие. Когда дела были особенно плохи — например, во время землетрясения пятого года, — она бывало, приготовит что-нибудь вкусненькое, например овощной суп на курином бульоне или рагу, и приляжет вздремнуть, чтобы обрести правильный взгляд на вещи. Так что так ли уж важно, если мы приходили к половине девятого на фильм, который начинался в 7:45? Тем интереснее было угадывать, что могли натворить эти персонажи, пока мы разыскивали ридикюль, потом место для стоянки машины и неслись рука об руку сквозь уличную толпу. Мир мог подождать. Куда спешить?

Так или иначе, именно этого заколдованного ридикюля она хватилась после похода по магазинам. Они с сестрой прибыли к дому с горой покупок и, разобрав их на подъездной дорожке и перенеся в три приема в дом, расстались как раз в тот час, когда сумерки загоняют птиц по деревьям и сгущают тени в кустарнике, посаженном мною вдоль аллеи тридцать лет тому назад. Инге отказалась поужинать и переночевать. Она торопилась домой, где ее ждал собственный горшочек овощного супа и собственная стая кошек.

— Ну, — сказала она, окинув взглядом хаос пакетов на столе, — я поехала.

И дверь закрылась, отгородив тишину.

Проходят дни. Моя вдова ведет обычную жизнь, вовсе не вспоминая о ридикюле, пока, заметив, что кошачий корм подходит к концу, не собирается совершить путешествие на рынок в древнем, помятом, цвета корицы, «BMW B3», которым я когда-то так гордился, и не обнаруживает, что ни в одном из ридикюлей не находится ни бумажника, ни ключей, ни очков, без которых она и не разглядит машины, не говоря о том, чтобы вести ее. Когда кошки, жалобно мяукая, собираются вокруг нее, она принимается перебирать события последних дней и в конце концов приходит к выводу, что оставила кошелек в машине сестры. Определенно, там. Ну, конечно! Если только она не оставила его на прилавке у «Распродажи», или в подвальчике «Поторгуемся!», а может, и «У Маки». Да, но тогда бы они позвонили, верно?

Она пробует дозвониться сестре, но Инге теперь не так охотно, как прежде, отвечает на звонки. «К чему беспокоиться, — рассуждает она. — Вряд ли это кто-то, с кем ей хотелось бы поговорить». В ее возрасте любая новость может подождать. Да и откуда ждать добрых новостей? Моей вдове, однако, терпения не занимать, и на двенадцатом гудке Инге поднимает трубку.

— Алло? — скрипит она голосом, который и прежде был не слишком мелодичным, а теперь лишился всякой звучности.

Моя вдова сообщает ей о пропаже, не меньше пяти минут выслушивает упреки и напоминания о дюжине старых грехов, а потом ждет у телефона еще пятнадцать минут, пока Инге доковыляет до гаража и посмотрит в машине. Шлеп, шлеп… она снова берет трубку, и мою вдову ждет дурная весть: в машине ридикюля нет.

— А ты уверена?

Да, да, она уверена. Она еще не сошла с ума! У нее, кажется, еще есть глаза!

Следующие два часа моя вдова разыскивает телефонную книгу. Она намерена отыскать телефоны всех лавочек, где они побывали, и «Дворца» тоже — она встревожена, а кошки хотят есть. Но телефонная книга неуловима. Изгнав дюжину котов с мебели в гостиной, покопавшись в кладовке и шкафах, обнаружив множество вещей, потерянных много лет назад, она забывает, что искала, погрузившись в воспоминания над старым фотоальбомом, выпавшим из шкафчика под духовкой вместе с противнями и сковородками. Она сидит у стола, полумесяц желтого света лампы освещает ее лицо, а она изучает жестокие свидетельства прошлого. На фотокарточках мы вдвоем улыбаемся в камеру на фоне разнообразных экзотических пейзажей: рождественских елок и именинных пирогов, гор и минаретов — и год мелькает за годом; наш сын, его пес, первый котенок. Ее сердце — сердце моей вдовы — разрывается. Это прошло, все прошло, и что толку жить, зачем это все? «Детство в Буффало, колледж, романтика, и любовь, и надежды, и будущее — зачем все это было, куда ушло?» — кричат ей фотографии. Они рыдают со страниц. Они терзают и мучат ее, пока в груди не застывает дыхание. И как раз тогда, когда мир готов обрушиться, звонит телефон.


Боб Смит, А.К.А. Смайт Роберте, Роберт П. Смайти, Клаудио Норьега и Джек Фронс

— Алло? — отвечает моя вдова и ее голос потрескивает, как ключ в ржавом замке.

— Миссис Б.? — осведомляется мужской голос.

Моя вдова осторожна, но вежлива: женщина, привыкшая отдавать свое время и доверие людям, которые, почти всегда, отвечали ей добротой и великодушием. Но она ненавидит телефонную рекламу, в особенности тех наглых брокеров, что наживаются на пожилых людях — по теленовостям в последнее время часто о таких рассказывают, и в листовках службы безопасности тоже. Она с минуту молчит и потом еле слышно шепчет:

— Да?

— Меня зовут Боб Смит, — отзывается позвонивший, — и я нашел ваш ридикюль. Кто-то, видимо, выкинул его в мусорный бачок возле «Маки» — наличных, конечно, не осталось, но ваша кредитная карточка цела, и права, и все такое. Послушайте, я думаю, не завезти ли вам… конечно, можно бы отправить почтой, но в наше время разве можно доверять почте?

Моя вдова согласно хмыкает. Она тоже не доверяет почте. Хотя, по правде сказать, она никогда об этом не думала. Она прикрывает глаза и представляет почтальона в серо-голубых шортах с черной полоской вдоль бокового шва, с аккуратной старомодной стрижкой, и как он улыбается, а глаза так и шарят по сторонам, будто его все касается, будто он патрулирует улицы по обе стороны от ее дома и заодно наполняет почтовые ящики. Может быть, она и доверяет почте. Может быть.

Боб Смит говорит: «Посылка идет три дня, и мне еще придется искать коробку…».

Моя вдова отвечает, как и надеялся Боб Смит, она говорит:

— О, мне не хотелось бы доставлять вам столько беспокойства. Я бы подъехала к вам сама, но без очков… Видите ли, они остались в ридикюле, и другая пара у меня есть, даже не одна, но понимаете, я не могу…

— Все в порядке, — воркует он, и его голос льется как сладкая водица в детскую чашечку. — Я буду рад вам помочь. Да, тот адрес, что у вас в правах, правильный?

Моя вдова ждет его у дверей, когда он подходит к воротам: ноги как щепки, волосы — крашеный пушок, зачесанный торчком, словно у тех комедиантов эры наших отцов, а лицо все в морщинах, и, когда он улыбается, глаза совсем исчезают в складочках кожи. При мне он бы шагу не сделал за ворота, как бы стар или немощен я ни был — это недобрый человек, а моя вдова этого не видит. «Осторожней, милая, — сказал бы я ей. — Присматривай за этим типом».

Но она улыбается своей чудесной улыбкой, и на щеках ее все еще появляются ямочки, а лицо спокойное и сияет радостью, и…

— Здравствуйте, здравствуйте, мистер Смит, — говорит она, — не зайдете ли в дом?

Он зайдет. В дверях он автоматически пригибается, словно боится разбить макушкой притолоку, — высокий человек, а руки словно привязанные, и белая рубашка несвежая, а галстуком словно отскребали жирный котел в «Макдональдсе». В левой руке у него простой коричневый пакетик для покупок, и когда она закрывает за ним дверь, он, под подозрительными взглядами шести-семи котов, примостившихся на камине, протягивает ей пакет.

— Вот он, — говорит он, и правда, в пакете — ее ридикюль, мягкая черная кожа, серебряный замочек и пятно от соуса на правой боковине, въевшееся в кожу абстрактной гравюрой. Она роется в ридикюле в поисках бумажника, подумав, что надо бы предложить ему вознаграждение, а потом вспоминает, что денег-то нет — он ведь сказал, что деньги пропали?

— Я хотела… — начинает она, — то есть, вы были так любезны, и я…

Боб Смит ее не слушает. Он бродит по просторам большой комнаты, сцепив руки за спиной, огибая горы старых журналов, мотки шерсти, опрокинутые лампы и засиженную кошками кушетку. У него вид покупателя, сомневающегося в качестве товара.

— Довольно старый домишко, — неторопливо тянет он. Моя вдова переполнена благодарностью и спешит согласиться.

— Девятьсот девятый, — говорит она, вертя в руках сумочку. — Это единственный дом в стиле «прерии»…

— Все эти коврики, — говорит он, — должны немало стоить. Да еще фарфор и бронза… да у вас, должно быть, и драгоценности есть…

— О, да, — говорит моя вдова. — Я начала собирать старинные драгоценности еще, когда… ну, когда сама еще не числилась древностью, — и она тихонько смеется. «Какой милый человек, — думает она, — ведь многие теперь и не подумают вернуть даме сумочку. Да что там сумочку! Газонокосилку украдут прямо из гаража, и покрышки сняли, когда она в тот раз оставила машину в „Окснарде“». У нее кружится голова и не терпится позвонить Инге, похвастаться чудесным возвращением ридикюля.

— А муж ваш дома? — спрашивает Боб Смит, пробираясь к ней словно по кренящейся палубе корабля. Кажется, что-то прилипло к подошве его левого ботинка.

— Муж? — новый смешок, немного сдавленный. — Он двадцать лет как скончался. Двадцать один… нет, уже двадцать два.

— Дети?

— Наш сын, Филлип, живет в Калькутте, в Индии. Он врач.

— Стало быть, вы здесь одна… — говорит Боб Смит, и тут только моей вдове становится немного не по себе. Уголком глаза она видит встающего и потягивающегося кота. Луч, пробившийся в окно, освещает скелет погибшей пальмы в большом горшке в углу. Все тихо. Она только кивает головой в знак согласия и прижимает к себе ридикюль, и думает: «Все в порядке, сейчас я его провожу, поблагодарю, мол, вознаграждение по почте, оставьте только адрес…»

Но Боб Смит не собирается уходить. Он уже навис над нею, и лицо у него мятое и рваное, как старый мешок, а глаза блестят, как осколки стекла на мостовой.

— Ну, так где же драгоценности? — спрашивает он, и в голосе его нет ничего от «доброго самаритянина», ни капли благовоспитанности, ни дружелюбия, ни даже простой вежливости. — Ты сама-то найдешь их в этом гадюшнике? Ну?

Моя вдова молчит.

Его пальцы внезапно обхватывают ее запястье, жесткие как наручники, и он дергает ее за руку, кричит в лицо:

— Ты, старая дура! Ты заплатишь, да, блин, заплатишь! Где деньги? Ну! Наличные где? — И тут же, не дав ей ответить, вскидывает другую руку, правую, и дает ей пощечину, а она вырывается, как зверь, попавший в челюсти капкана.

Моей вдове не давали пощечин семьдесят с лишним лет — с тех пор, как они с сестренкой подрались над сковородкой с горячими оладьями, пока мать вышла к телефону. Она, конечно, потрясена — все случилось так быстро — но она крепка, моя вдова, в душе она крепче многих и многих. Никому не позволено давать ей пощечины. Никому не позволено проникать в дом под ложным предлогом и… ну, вы себе представляете. И в следующий миг ее рука выныривает из ридикюля, сжимая древний баллончик «мейса», и — ведь я создал для нее добрый и благополучный мир — баллончик срабатывает, несмотря на истекший десять лет назад срок годности, и она еще сама не понимает, что сделала, а Боб Смит уже корчится на полу в комках кошачьей шерсти, пыли и пряжи, ругаясь и протирая глаза. И больше того, когда моя вдова поворачивается к двери, готовясь выбежать на кирпичное крыльцо и вопить, надрывая легкие, в дверях стоит не кто иная, как Меган Капальди, и сама визжит что есть мочи.


С ее собственных слов

Как я уже говорил, газет моя вдова не получает, больше не получает. Но на следующий день Меган Капальди приносит ей два оттиска, ради ее фотографии на первой странице под заголовком: «Восьмидесятилетняя старуха управилась со взломщиком!» На фотографии она сутулится и косится на камеру, стоит рука об руку с Меган Капальди, которая вызвала по своему сотовому телефону «911» и увела мою вдову в безопасное место на то время, пока полиция надевала на Боба Смита наручники и заталкивала его в машину. На фотографии, которая, как мне кажется, выгодно показывает фасад нашего дома, особенно окна с фигурными переплетами и резными наличниками — их я сам, пока был здесь хозяином, трижды скоблил, шлифовал и красил, моя вдова улыбается. Улыбается и Меган Капальди, которая была бы совсем недурна собой, если бы следила за своей осанкой. На крупнозернистом черно-белом снимке под нависающей кровлей нашего дома их почти не отличишь друг от друга.

На второй странице окончание заметки: моей вдове дали возможность порассуждать о своем подвиге. «Настоящий, позор, вот что я вам скажу, — цитируются ее слова, — как эти люди охотятся за стариками — и еще те, что занимаются телефонной рекламой, тоже не лучше. Прежде такого не водилось, это нынче приходится всех и каждого подозревать и запирать на ночь двери на три замка!»

Сказано было больше, намного больше, потому что молоденькая журналистка, которую они прислали к ней на дом, слушала с сочувствием, и сама оказалась любительницей кошек, но газетное пространство ограничено, а история, хотя и необычная, обошлась без тех ужасов, которых ждет современный подписчик. Например, моя вдова не раз и не два начинала фразу со слов «Когда был жив мой муж…», но все это вырезали при сокращении.


Ночь

Рождество, ясная, холодная ночь, небо над домом прогибается под тяжестью звезд. Моя вдова не знает о звездах — вернее, знает, но только теоретически. Она теперь редко выходит из дому, разве что за покупками, а покупки совершаются почти исключительно в дневное время. Сейчас она сидит в гостиной на вишневой скамеечке перед камином, в котором лежит кучка золы, остывшей двадцать два года назад. Она вязала, и на коленях у нее среди четырех или пяти котят, лежат голубые блестящие спицы и мотки шерсти. Откинув голову на широкую деревянную спинку, она уставилась в провисший высокий потолок над ней и не помнит, что еще выше есть небо, и холодные иголочки звезд толпятся вокруг млечного пути. Она не думает ни о крыше, ни о кровельщике, ни о дожде. Она ни о чем не думает.

Здесь не много примет праздника — несколько рождественских открыток на откидном столике, да веночек искусственной хвои, который она шесть лет назад надела на абажур. Она больше не возится с эльфами и ангелочками ручной работы, привезенными из Гштаада, с деревянным игрушечным вертепом и даже с цветными свечками и гирляндами. Все это было в свое время: зимнее волшебство, и наш сын, сбегающий по лестнице в пижаме, год от года все выше ростом и недоверчивей, и ангелы блекли, а горка подарков росла вместе с ним, но и это время прошло. Они с Инге собирались встретиться и обменяться подарками, но у обеих не хватило духа, да и машина у Инге не заводилась. Хотелось бы мне, чтобы к дому на такси подкатил наш сын, пролетевший через полконтинента, чтобы встретить с матерью Рождество, — и он так и собирался, хотел сделать ей сюрприз, но в лагере беженцев появился новый, особо стойкий штамм холеры, и он не смог вырваться.

И вот она сидит перед холодным камином, прислушиваясь к невнятным стонам и кряхтению старого дома Ночь сгущается, звезды забираются все выше по выгнувшему спину небосводу. Она ждет чего-то, сама не зная чего, красивая старая дама, одетая кошками, моя вдова, ждет. Очень тихо.


My Widow (пер. Г. Соловьева)

Загрузка...