Если вы думаете, что я боюсь, то вы совсем меня не знаете…
По правде говоря, единственное, что он действительно умел — это копать. Он копал, чтобы есть, чтобы дышать, жить и спать. Он копал, потому что под ногами лежала земля и люди платили ему за то, чтобы он ее копал. Это было для него священным, почетным и достойным занятием. Мальчишкой на Сицилии под солнцем, жар которого расплющивал его, словно молот, он бок о бок с братьями день за днем вонзал свою лопату в кожу древней, благословленной веками земли отцовского фруктового сада. Юношей в Бостоне и Нью-Йорке он словно крот рыл ходы под улицами и реками, зачищая и выравнивая стены туннелей метро и канализации, берясь то за кирку, то за лопату, упрямо вгрызаясь в землю. И вот теперь, тридцати двух лет от роду, имея в заднем кармане брюк купчую на семьдесят акров голой необработанной земли, он очутился в Калифорнии. И копал.
Друзья! Добро пожаловать в благодатный край, где круглый год светит солнце, а земля не знает заморозков! Добро пожаловать в благословенный край! Добро пожаловать в Калифорнию! Пишите прямо сейчас Эвфратес Мид, п/я 9, Фресно, Калифорния.
Да, земля там и, правда, не знала заморозков, с этим было трудно поспорить. Но солнце выжгло ее, превратив в камень, сделав твердой и непробиваемой, как кирпичи, из которых мексиканцы строят свои жалкие пыльные хижины. Все это Бальдазар открыл для себя изнурительно жарким летом 1905 года, через несколько дней после того, как сошел с поезда с киркой, лопатой, картонным чемоданом и скудным запасом сухой пасты, муки и бобов. Он пересек всю страну, чтобы выкупить участок земли, который, благодаря его усилиям расцветет и зазеленеет зубчатыми листочками и нежными завитками его собственных лоз, лоз виноградников Бальдазара Форестьере.
Сойдя с поезда в объятия знойного сладкого воздуха, в котором так и веяло ароматом всего того, что здесь росло и цвело, он был исполнен надежд и пребывал в эйфории. В Калифорнии росли оливковые, апельсиновые, лимонные и лаймовые деревья, тянулись к небу пальмы, куда хватало глаз раскинулись хлопковые поля и виноградники — все это он видел в окна поезда, мчащего его к процветанию. Никакой больше слякоти и снега, никаких промокших ног и гриппа, от которого ломит спину и выкручивает руки, все — теперь только жара, добрая сицилийская жара, зной, который пропечет до мозгов его счастливые сицилийские кости.
На станции первым делом он спросил дорогу; его английский был лабиринтом нагроможденных друг на друга глаголов и рубленых гортанных выкриков, странно режущих слух, до сих пор не привыкший к новому языку, тем не менее Бальдазар вскоре все же зашагал в нужном направлении по пыльному переплетению тропинок. «Три мили к югу, затем вверх по пересохшему руслу туда, где словно замерли, склонившись друг к другу, два искореженных огнем старых дуба — он их ни за что не пропустит». По крайней мере, в этом уверил его фермер на станции. То, что это был именно фермер, не могло быть никаких сомнений; выцветший комбинезон, соломенная шляпа, а сам — длинноносый и с двумя синими кляксами вместо глаз на обветренном лице.
— Да, это там Мид продает участки. Семьдесят акров, да? Так я и думал. Они все одинаковые.
Добравшись до места и поставив чемодан прямо в пыль, Бальдазар не смог стерпеть и обошел все свои семьдесят акров, держа перед собой топографическую карту, присланную Евфратесом Мидом по почте, как человек, определяющий присутствие подпочвенной воды, держит ивовую рогатину. Земля была бледной с сотнями оттенков коричневого и безжизненного зеленовато-серого цвета, повсюду высился чертополох, чьи высохшие стебли с хрустом крошились под ногами. Цепкие колючки мгновенно заползли ему под расстегнутый ворот рубашки, засвербели в носках и туфлях и даже под поясом брюк — зуд земли, мучительный и неумолимый. В небе над головой парил гриф — словно раскинувший крылья сгусток пепла. Под ногами сновали ящерицы.
Вечером он съел сардины из банки, облизал стекавшее по пальцам масло, выгреб содовым крекером скопившиеся в углах жестянки остатки консервов; потом расстелил одеяло под одним из своих новых дубов и заснул так крепко и мгновенно, словно впал в забытье. Утром он отправился в город, где приобрел тачку и наполнил ее провизией, прикупив также две пятигаллоновые жестяные канистры из-под оливкового масла, в которых сейчас была налита вода, — и ему было неважно, что эта вода будет отдавать как маслом, так и жестью. Взявшись за ручки новой тачки и почувствовав знакомое напряжение в мышцах спины, он покатил свои приобретения туда, где в будущем раскинутся виноградники Бальдазара Форестьере.
Он всегда мечтал о большем. Даже будучи мальчишкой, когда бродил по фруктовому саду отца, — саду, который, как он знал, никогда не станет его собственностью по прихоти судьбы — все братья были старше Бальдазара — он никогда не отчаивался. Если же, не приведи Господь, к примеру, Пьетро или Доминико умрут или эмигрируют в Аргентину или Австралию — на его пути все равно останется еще кто-нибудь, кто получит наследство. Но Бальдазар не унывал — он знал, что рожден для большего. В отличие от братьев он обладал даром видеть вещи такими, какими они станут однажды. Он видел себя в Америке, здесь, во Фресно, среди своих семидесяти акров, утонувших в виноградниках, видел огромные дубовые бочки в погребах, где будет бродить его вино, видел на холме свой дом из четырех комнат и террасу, и жену на террасе, а также четырех сыновей и трех дочек, резвящихся во дворе, словно жеребята.
В тот день он даже не присел перекусить. Пот заливал лицо и солью жег глаза, ладони слились с отполированными ручками тачки. Он раза три, если не больше, сходил в город и обратно — это как минимум двенадцать миль, причем половину из них толкая вперед свое груженое транспортное средство. Люди, едущие по делам в колясках и фермерских телегах, обращали внимание на смуглого маленького человечка в поношенной одежде, шагающего у края широкой пыльной дороги по колее, оставляемой колесом его прогибающейся от тяжести тачки. Впрочем, если бы он поднял глаза, вряд ли бы кто обменялся с ним приветственным кивком, но Бальдазар шел, не отводя взгляда от глубокой борозды на дороге.
К концу недели под дубом стояла однокомнатная лачужка, почти все пространство в которой занимала грубо сколоченная дощатая кровать. Это было его укрытием, домом, напоминанием о том, что он человек, а не зверь. «Люди ходят на двух ногах, — много раз говаривал отец, когда Бальдазар был еще мальчишкой, — и они стоят выше животных. Люди живут в домах, верно? А где живут звери, mio figlio?[63] В земле, правда? В норе».
В один из дней на следующей неделе Бальдазар начал копать. Календаря у него не было, и он не отличал воскресенья от понедельника, а если бы даже и отличал, разве была тут церковь или священник, чтобы поучать и наставлять его? Он хотел, чтобы колодец оказался прямо перед входом в хижину, под деревом — рядом с площадкой, где однажды расположится его дом, но он достаточно знал о воде и понимал, что найти ее будет непросто. Все утро он пытался выбрать правильное место, бродя вдоль пересохшего русла и изучая рельеф — один холмик прижимался к другому, словно ягодицы роскошной полной женщины, пока наконец не вонзил лопату в землю рядом с будущим фундаментом.
Углубившись в землю на пару футов, он наткнулся на плотный каменистый слой. Это его не смутило, вовсе нет, он ведь не думал, что это каменное одеяло раскинулось на все семьдесят акров — и Бальдазар атаковал его киркой, пока снова не пробился к земле. Прокопав глубже, он начал выкладывать стены камнями, скрепленными известковым раствором, и соорудил тали для подъема ведер с землей из ямы на поверхность. К вечеру второго дня ему потребовалась лестница. Неделей позже, на глубине тридцати двух футов, он наткнулся на воду, — чистую пресную воду, которая намочила его башмаки и поднялась до нижних ступенек самодельной лесенки на высоту четырех футов. Он установил ручной насос и порадовался журчащему, искрящемуся на солнце потоку, обдумывая свою ирригационную систему — как он протянет трубы, пророет каналы, построит резервуар для воды. Да. А затем, дрожащими от волнения руками, он начал копать там, где пустит корни первый ряд виноградных лоз — и началась его новая жизнь, жизнь полная отчаяния и разочарований.
Через три месяца сбережения окончательно истощились, и Бальдазар опять стал работать по найму. Он вскапывал поля, рыл оросительные каналы, сажал деревья и виноградники для одного незнакомца за другим. А на его собственной земле после первых недель лихорадочной деятельности, после нескончаемых трудов в попытках удобрить бесплодную землю перегноем и случайно добытым куриным пометом, единственное, что он смог достичь, — это получить овощную грядку, такую жалкую, что ее устыдилась бы самая неприхотливая домохозяйка. Он мечтал о независимости: от отца, братьев, от длинноносых янки — его строительных боссов в Бостоне и на Манхеттене. И чего он добился? Снова попал в очередную кабалу.
Он был подавлен. В депрессии. Мрачный. Отчаявшийся. И ведь обманул его не мистер Евфратес Мид, а земля, сама земля предала его. Поднимая и опуская лопату, потея среди таких же истекающих потом мужчин, он думал о самоубийстве в самых изощренных и изысканных вариантах — тогда глаза его навеки закроются и он уже никогда не взглянет ни на свою никчемную землю, ни на свою никчемную жизнь. И вот однажды дождливым днем, сидя у прилавка аптеки Сиагриса с чашкой кофе и гамбургером, он увидел то, что изменило всю его жизнь. Видение было ясным и таким же реальным, как сама плоть. А еще оно грациозно двигалось с плавностью живой женщины, женщины, до которой он почти что мог дотянуться и…
— Принести вам что-нибудь еще? — спросила она.
Он так удивился этому вопросу, что ответил по-итальянски. Оливковые глаза, убранные наверх волосы, а кожа, которую так и съел бы, но разве не старый Сиагрис, лохматый грек, жарил ему гамбургер и поставил тарелку на прилавок перед его носом? Или он грезит?
Она смотрела на него, чуть нахмурившись, руки лежали на бедрах.
— Что вы сказали?
— Я… это, — промямлил он на своем английском, — нет, нет, спасибо… но кто, то есть…
Она была так спокойна — настоящее воплощение покоя, хотя остальные клиенты — мужчины в костюмах, два мальчика с матерью, неспешно лакомящиеся мороженым — все подняли на нее глаза и ждали ответа.
— Я Ариадна, — произнесла она. — Ариадна Сиагрис, — и, оглянувшись через плечо на стоящего у гриля полного черноглазого мужчину, добавила, — это мой дядя.
Бальдазар был очарован, а также несколько поражен. Ариадна была прекрасна, по крайней мере, на его изголодавшийся взгляд — и ему хотелось сказать ей что-нибудь умное, заигрывающее, чтобы она поняла, что он не какой-то там очередной итальянский поденщик, ни кола ни двора, у которого в кармане и наберется-то лишь на гамбургер, а землевладелец, будущий хозяин виноградников Бальдазар Форестьере. Но в голове царила гулкая пустота, а язык словно окаменел и присох к небу. Затем он почувствовал, как его челюсти сами по себе разжались и услышал свои слова:
— Бальдазар Форестьере, к вашим услугам.
Он навсегда запомнит этот момент и будет думать о нем, копая землю, нагружая и откатывая тачку, потому что она посмотрела прямо ему в глаза, словно пытаясь увидеть его насквозь, а потом вздернула кверху уголки рта, прижала к губам два пальца и хихикнула.
Той ночью, лежа на жалкой кровати в своей лачуге, которая едва ли превосходила размерами небольшой курятник, он думал только о ней. Об Ариадне Сиагрис. Это она. Та, ради которой он приехал в Америку. Он произносил ее имя, а дождь бил в грубую крышу, пробиваясь внутрь через сотни щелей и трещин, сочась на его уже и без того влажное одеяло, но он все повторял ее имя и наконец дал торжественную клятву, что однажды она станет его невестой. Однако холодина стояла страшная, ночь за стенами была бесконечна и черна, а зубы отбивали такую дробь, что он едва смог произнести слова клятвы вслух. Он, безусловно, спятил и знал об этом. Как он мог только подумать, что у него есть хоть какой-то шанс? Что он может предложить ей, девушке, приехавшей из Чикаго, штат Иллинойс, чтобы жить со своим дядей, процветающим греком, девушке с образованием, привычной к изящным вещам и книгам? Да, он о ней кое-что узнал — выйдя из аптеки, он только этим и занимался до самого вечера. Ее родители умерли, погибли при столкновении поездов, ей девятнадцать лет, и она и две ее младшие сестры и три брата разъехались по родственникам. Ариадна. Ариадна Сиагрис.
Дождь был безжалостен. Он бормотал, вздыхал и рычал. Бальдазар натянул на себя все имеющиеся у него тряпки, завернулся в одеяла и скорчился у масляной лампы, трясясь от холода даже здесь, в Калифорнии. Ночь все не кончалась, невыносимая ночь. Но этой ночью его сознание было вольно бродить по просторам жизни; мысли, одна за другой аккуратно складывались в ряд, словно кирпичи в стене, пока в один прекрасный миг он внезапно не вспомнил о туннелях, вырытых им под Нью-Йорком и Бостоном. Как же там было чисто и тепло зимой и прохладно летом! Как там всегда чудесно пахло плодородной землей! Улицы сверху могли быть завалены снегом, сточные канавы замерзали, ветер бил в глаза, но под землей не было места для непогоды. Благодать. Он думал об этом, представлял себе в деталях огромные округлые туннели, вырытые в земле, локомотивы с вереницей вагонов и пассажиров, умиротворенно выглядывающих в окна, — и тогда, наконец, смог уснуть.
На следующее утро он снова начал копать. Дождь кончился, и солнце заблестело, сверкая лучами на мокрых камнях, словно на разлитом по всем семидесяти акрам масле. Он говорил себе, что роет погреб, — свой собственный погреб для своего собственного дома, который он однажды выстроит здесь, потому что он не сдался, — нет, только не Бальдазар Форестьере. Но даже тогда, когда он поплевал на ладони и, впервые замахнувшись, поднял кирку над головой, он уже знал, что это гораздо больше, чем просто погреб. Кирка поднималась и опускалась, лопата с уверенной ловкостью лизала землю, а тачка натужно кряхтела, раз за разом отвозя тяжелый груз. Бальдазар копал. И он был счастлив, он чувствовал себя значительно счастливее, чем в любой из других дней, с тех пор как сошел с поезда во Фресно, потому что он копал для нее, для Ариадны, и потому что копать — это было именно то, для чего он появился на свет.
Но когда погреб был вырыт — чудесное глубокое подземное помещение под высокими сводами, где он не только мог выпрямиться в полный рост, пять футов и четыре дюйма, но и даже вытянуть вверх правую руку, при этом еле коснувшись потолка кончиками пальцев, он оказался в растерянности, не зная, что делать дальше. Он мог выверить углы и сделать гладкими и вертикальными стены, придав им форму прямоугольников, но ему этого не хотелось. Такими были все до единой комнаты, где ему довелось жить. И пока он скреб, сглаживал и утрамбовывал землю, то понял, что углы и прямые линии — не для него. Нет, здесь все будет куполообразным, словно потолки в соборе, куда он ходил мальчиком, а вход будет защищен от стихии длинным, широким пандусом с желобами, по которым лишняя вода будет стекать в небольшой резервуар рядом с крепкой деревянной дверью. Крыша же будет из камня, которым так богат его участок, из камня, что неподвластен ни дождю, ни солнцу и прослужит куда дольше, чем черепица или любая кровельная дранка.
Он провел два дня, выглаживая и вылизывая как внутренние своды, так и наружные склоны холма, вычищая и выравнивая пол, работая при свете масляной лампы, пока в небе сквозь лохмотья туч палило беспощадное солнце, а затем налетела очередная буря и погасила светило, словно задув беззащитную свечу. Полил дождь, и втащить вещи, кровать и прочую самодельную мебель в новый, сухой, с непротекающей крышей погреб показалось Бальдазару самым что ни на есть естественным делом. «Кроме того, — рассуждал он, устраивая полки и пробивая каменистый слой, заготавливая место для печной трубы, — зачем ему погреб, если он все равно не может выращивать лук, картошку, яблоки и морковь, чтобы хранить в нем?»
Установив печь и изгнав из подземелья остатки влаги, он улегся на твердые доски кровати и провалялся так весь дождливый день до вечера, смоля сигарету за сигаретой и размышляя о словах отца — о животных и о том, что они живут в земляных норах. Его отец был человек мудрый. Человек волевой и состоятельный. Но он не жил в Калифорнии, не был влюблен в Ариадну Сиагрис и у него не было нужды перебиваться теми крохами, которыми побрезговали бы и голуби. Проведя в раздумьях еще какое-то время, Бальдазар пришел к умозаключению, что он вовсе не животное — просто он очень практичен, вот и все… Он отнюдь не удивился, когда, поднявшись с кровати, взялся за лопату и принялся за восточную стену помещения. Он уже видел, как там раскинется широкая большая передняя, идеально округлая и изящная, словно арки древних римлян. А за передней — тачка уже вздрагивала, принимая первые порции земли — он увидел кухню и атриум[64] с входом в спальню, увидел лозы винограда и глицинии, тянущиеся к свету, а также камелии, папоротник и покрытые буйно цветущими растениями глиняные горшки и корзины. И крепко пустившее корни на двадцатифутовую глубину дерево авокадо, плодов на котором было больше, чем в переполненной тележке зеленщика.
Наступила зима. Поденной работы в это время года не было — виноград собран и подавлен, лозы подрезаны, фиговые деревья подстрижены, а озимые притаились в земле. Свободного времени у Бальдазара стало хоть отбавляй. Он не предавался лени, он получил полное право копать в свое удовольствие, не отвлекаясь ни на что другое. Скромный в своих нуждах и бережливый по природе, он сохранил практически все, что удалось заработать за весну и лето, и теперь мог позволить себе обновить одежду, есть чуть больше, чем просто пасту с вареным яйцом, и использовал семьдесят акров для охоты на кроликов и птиц и сбора дров для печки. Его единственной слабостью был табак, — табак и субботний гамбургер в аптеке Сиагриса.
Жуя, потягивая кофе и затягиваясь сигаретой, он детально изучал свою будущую невесту — с тем же старанием, с каким школяр корпит над любимой наукой. Мысленно он прокручивал в голове редкие разговоры, случайные замечания — снова и снова, пока до него не доходил их точный смысл, или, по крайней мере, он думал, что докопался до сути. Неторопливо попивая кофе, предварительно очистив тарелку от крошек послюнявленным кончиком пальца, он ждал, когда Ариадна подойдет поближе со стаканом или тряпкой в руке, и тогда он говорил: «Думают, погода изменится, не правда ли?», или: «Это самый наилучший гамбургер, который когда-либо отведает мой рот». А она? Она могла блеснуть зубами в смущенной улыбке или хихикнуть, а иногда и фыркнуть, прикрыв рот ладошкой, как, должно быть, научила ее делать покойная мать. Все это время Бальдазар услаждал свой взор милым сердцу образом. Порой он просиживал у стойки несколько часов, пока грек Сиагрис не бросал ему нетерпеливое замечание, и Бальдазар смущенно поднимался с табурета, покраснев как рак, и, кланяясь и извиняясь, пятился к двери.
Именно тогда, во время пристального изучения будущей невесты, он заметил в ней некоторые несовершенства. Несмотря на образование, у нее, к примеру, зачастую возникали затруднения в подсчете сдачи и чтении меню, написанного мелом на соседней стене. Она начала изрядно прибавлять в весе, доедая оставленные клиентами пончики и картошку. Если она была изначально крупнее Бальдазара, что он заметил и при их первой встрече, то теперь стала еще больше, да что там говорить, настоящей толстухой. Такой же жирной, как синьора Кардино, когда та вернулась в Мессину, про нее говорили, что она пьет оливковое масло вместо вина и завтракает взбитыми сливками, заедая их пирожными. А еще глаза — точнее, правый глаз. Он косил. И как Бальдазар умудрился не заметить этого сразу — осталось для него загадкой. Но ему пришлось приглядеться, чтобы увидеть пробивающиеся на подбородке волоски — бодро торчащие, словно кошачьи усы, и такие же полупрозрачные. Да красные пятна, появившиеся на безупречной до этого коже рук и шеи, словно случайные брызги томатного соуса, когда невзначай близко наклонишься над кастрюлей.
Иной влюбленный, более объективный и не столь ослепленный светом непогрешимости собственного выбора, счел бы эти пятна отталкивающими, но Бальдазар их чуть ли не боготворил. Они были частью ее, частью того, что делало ее единственной и неповторимой среди прочих женщин. Он с наслаждением ласкал взглядом ее бедра и ягодицы, располневшие настолько, что даже в девятнадцать лет она ходила вразвалку, а при виде красных пятен, ползущих от шеи к щекам, сердце его сладко таяло. А еще брови, а еще непонятно в какую даль глядящий правый глаз… Все это с каждым разом больше и больше убеждало его в собственной правоте, в том, что Ариадна — его суженая. Да и на самом деле, кто еще сможет разглядеть в ней то, что удалось ему? Кто еще полюбит ее так, как он? Кто, как не Бальдазар Форестьере, предложит ей свою руку и сердце? А ждать осталось уже недолго — он сделает это, как только закончит копать.
Прошло два года. Он продолжал работать по найму и откладывал каждый заработанный цент, довольствуясь крохами. Все свое свободное время он проводил копая. Заканчивая коридор или комнату, или прорывая окошко к небу в поисках света, он мысленно уже представлял себе следующий коридор, а за ним и новую комнату. Он это видел. Кроме того, у него было о чем мечтать — Ариадна, но он был не из тех, кто предается праздному безделью и пустым грезам. Он не обладал даром писать изящные письма, не умел играть на скрипке и губной гармошке и редко навещал соседей. Театр водевиля находился довольно далеко, и он побывал там всего один раз — с Луккой Альбанезе, рабочим с виноградников, с которым понемногу сдружился. В театре были комедианты, жонглеры и прелестные женщины, танцевавшие, будто порхающие пташки, но Бальдазар все представление сожалел о потраченных на трамвай двух центах и пятнадцатицентовом входном билете. Таким образом, в театр он больше не ходил. Он не покидал дом, живя наедине с видением и лопатой, и много дней подряд не мог отличить дня от ночи, копая, копая и копая.
Тем не менее субботы остались для него священными. По субботам он преодолевал три с половиной мили, отделявшие его владения от аптеки Сиагриса — неважно, хлестали ли зимние дожди, или летний зной плавил воздух жаром ста шестнадцати градусов по Фаренгейту. Он гордился своим постоянством и тешил себя надеждой, что Ариадна с таким же нетерпением ждет его еженедельных визитов, как и он сам. Его место в конце прилавка всегда было свободно, словно зарезервировано для него, и он наслаждался адресованной ему легкой улыбкой и сладким журчанием знакомых фраз, непринужденно струящихся с ее полных американских губ: «Ну, как поживаете?», «Что, думаете, снова пойдет дождь?».
Время шло, и они несколько сблизились. Она рассказывала ему о дядином радикулите, о своем приболевшем коте, о том, что старший из ее братьев стал помощником мастера цеха на металлургическом заводе в Чикаго, а он говорил о своей земле и о просторе и изяществе своего дома. «Двенадцать комнатов, — кивал он, — двенадцать комнатов и все мне одному». И пришел день, когда он на ломаном, но уже довольно беглом английском пригласил ее к себе на пикник.
— Но это будет не просто пикник, — сказал он, — но еще и представление, как вы говорите, моего, моего дома, потому что я хочу… мне нужно… в общем, я…
Она стояла, облокотившись на прилавок, пятнистая и огромная. За прошлый год ее вес стабилизировался — в двадцать один она наконец достигла своего окончательного размера и неспешно проплывала по аптеке Сиагриса, как один из тех дирижаблей, которыми так гордились немцы.
— Да, — ответила она, хихикнув и фыркнув, а затем прижав большую мясистую ладонь ко рту, — я бы с удовольствием.
В следующее воскресенье он зашел за ней домой, легко взлетев по выбеленным солнцем ступенькам в квартиру над аптекой, в которой она жила с аптекарем, его женой и их пятью детьми. Стояло жаркое сентябрьское утро, весь Фресно и его пыльные окрестности словно замерли в ожидании чего-то важного, воздух был такой сухой и знойный, что казалось, будто мир превратился в одну огромную печь для пиццы. Дверь открыл грек Сиагрис. Он был в домашнем халате; пот оставил на одежде неряшливые подтеки соли, а выглядывающий из-под халата белый треугольник рубашки походил на нелепо прилепленную к толстому животу почтовую марку. Грек не улыбнулся, но и не казался недовольным; Бальдазар понял его взгляд: он был Сиагрису не по душе, совсем не по душе, и при ином раскладе стряхнул бы его с пути, словно жука с рукава, но у грека имелась племянница, которая занимала изрядное количество места и ела за шестерых, а Бальдазар, вероятно, сможет избавить его от этого источника постоянного убытка.
— Входите, — пригласил он, и вот Бальдазар, пещерный житель, очутился в комнате на высоте двух этажей над поверхностью земли.
Здесь, наверху, было еще жарче. Дети Сиагриса валялись тут и там, как пришлепнутые мухи, а миссис Сиагрис, с такой прической, будто ей в волосы вцепился дикий зверь, мотнула головой в сторону кухни. Было слишком жарко, чтобы улыбаться, вместо этого она скорчила приветственную гримасу и лениво отвернулась. Тогда посреди этой удушающей знойной сцены словно раздался крик чревовещателя:
— Он здесь! — и в дверях появилась Ариадна.
Она была в белом, в шляпе размером со столешницу на мощной копне волос. От жары Бальдазар растекался в кисель, но когда она остановила на нем свой жуткий глаз и приподняла уголки губ в самой застенчивой из улыбок, его растопило еще сильнее.
Выйдя на улицу, она протянула ему руку, и тут возникла небольшая заминка, поскольку Бальдазар оказался значительно ниже ее ростом, и ему пришлось неловко вытянуться вверх, чтобы взять свою даму под локоть. На Бальдазаре был его лучший костюм, вычищенный накануне вечером: непривычный пиджак сидел на нем колом, целлулоидный воротник, словно деревянный, сдавливал и натирал шею, а галстук так и норовил удушить хозяина.
Им удалось пройти большую часть квартала, пока она вдруг не остановилась, как вкопанная, и сдвинуть ее с места оказалось ему не под силу.
— Где ваша повозка? — спросила она.
Повозка? Бальдазар недоуменно пожал плечами. Не было у него никакой повозки — даже и лошади не было.
— Я не иметь, — ответил он и одарил ее лучшей из своих улыбок. — Мы гулять пешком.
— Пешком? — эхом отозвалась она. — В такую жару? Вы, верно, спятили.
— Нет, — покачал он головой, — мы гулять, — и, наклонившись вперед, попытался нежно, но настойчиво потянуть за собой громаду ее руки.
В тени огромной шляпы вспыхнули щеки, а оливковые глаза просверлили его насквозь.
— Вы хотите сказать, — ее голос сорвался на истеричный визг, — что у вас нет даже телеги? У вас, с вашим огромным домом, о котором вы мне все уши прожужжали?
В следующее воскресенье, хоть ему и пришлось вышвырнуть деньги на ветер, словно какому-нибудь миллионеру с Парк-Авеню, он притащился к аптеке Сиагриса в наемном кабриолете. День стоял ясный, высокое солнце палило немилосердно, и на втором этаже аптеки все прошло по тому же сценарию, что и в прошлый раз, разве что теперь Бальдазар чувствовал себя несколько увереннее. Он держался с Сиагрисом на равных и даже отпустил мудрейшее замечание относительно жары и здоровья детей, затем провел Ариадну, которая на прошлой неделе отказалась идти дальше первой же скамейки у парка в конце улицы — к выходу, вниз по ступеням и усадил в кабриолет, как настоящий cavaliere. Бальдазар не любил лошадей. Они были большими, грубыми и дорогими. Им требовался постоянный уход, подковы, ветеринар и овес, и впряженная в кабриолет лошадь также не являлась исключением. Это было тупое, напыщенное, широкозадое животное с пестрой пастью, в высшей степени непокорное удилам и перечащее любому желанию человека. Пока они добрались до бальдазаровых владений, он взмок от пота, пытаясь справиться со своенравным созданием. Каждый дюйм его одежды пропитался соленой влагой как губка, а сам он был на грани нервного срыва. Во время поездки он настолько сосредоточился на своем нелегком деле, что не сделал ни малейшей попытки завести беседу и, остановившись наконец в тени своего любимого дуба, Бальдазар повернулся к Ариадне и заметил, что она столь же далека от того, чтобы получить от прогулки удовольствие, как и он сам.
Ее шляпа съехала набок, рот сжался в узкую линию. Она блестела от пота, руки горели, как только что обжаренные в масле пончики, а лицо покрывал тонкий слой налипшей на влажную кожу пыли. Она сосредоточенно нахмурилась.
— Ну, и где все? — строго вопросила она. — Почему мы тут остановились?
Бальдазар спрыгнул на землю и поспешил на ее сторону, чтобы помочь даме спуститься, а его язык торопливо бежал впереди него:
— Это то, что я хотеть вам показать давно, потому что… ну, потому что я сделал это для вас.
Он замолчал, изучая выражение ее лица, а она лишь переводила озадаченный взгляд с жалкой лачуги на бугор колодца, затем поверх скрюченных от жары кустов туда, где над каменистой почвой, словно мираж, высилась крона авокадо, тянущегося из-под земли. Она увидела ведущий вниз пандус. Ариадна застыла, и силилась улыбнуться и сфокусировать взгляд на Бальдазаре.
— Это ведь шутка, правда? Вы просто решили подшутить надо мной, а на самом деле ваш дом там, за холмом, — она махнула рукой поверх повозки, — правда?
— Нет, нет, — зажестикулировал он, — нет. Это он, видите? — Он показал на пандус, на авокадо, на холмик, где на поверхность конусом выходил новый атриум. — Двенадцать комнатов, я же вам говорить, двенадцать комнатов.
Он был настойчив, а его рука крепко держала Ариадну под локоть, пытаясь деликатно стащить возлюбленную с кабриолета. О, если бы она только спустилась, если бы только пошла и посмотрела, — он хотел объяснить, как там под землей прохладно и пахнет свежестью, и как дешево строить и расширять дом, сделать детскую, комнату для шитья — да, все, что она пожелает. И все, что для этого требуется, — это сильная спина и лопата в умелых руках. Не нужно тратить ни цента на черепицу и прочие стройматериалы, что не выдержат и нескольких лет жестокого солнца Он хотел сказать ей это, но слова никак не собирались во фразы и не шли с языка, он пытался объясниться жестами и тянул ее за руку, словно все зависело от того, удастся ли ему стащить ее на землю. И ведь так оно и было, так и было!
— Пустите! — завизжала она, выдернув руку. Ее трясло, она всхлипывала, задыхаясь горячим воздухом, словно выброшенная на берег рыба. — Вы сказали… сказали… двенадцать комнат!
Он снова потянулся к ней:
— Пожалуйста, — молил он, — пожалуйста.
Но Ариадна так резко отпрянула назад, что у повозки едва не вылетели пружины рессор. Ее лицо пылало яростью, слезы прочертили дорожки на пыльных щеках.
— Идиот! — орала она. — Ублюдок! Даго![65] Грязный итальяшка! Ты, ты не лучше убийцы!
Спустя три дня одним обведенным в рамку абзацем местная газета объявила о ее помолвке с Хирамом Броудбентом, тем самым с птицеводческой фермы Броудбента.
«Помолвка — это еще не свадьба», — так подумал Бальдазар, когда Лукка Альбанезе показал ему газету. Помолвка может быть расторгнута, нарушена — как любое обещание, соглашение или даже контракт. Еще оставалась надежда, еще не все было потеряно.
— А кто он, этот Хирам Броудбент? — требовательно спросил он. — Ты его знаешь?
Они ужинали бобами и вермишелью в подземной кухне Бальдазара, переговариваясь на тихом трагическом итальянском. Лукка только что прочел ему объявление — резкие английские слова кромсали душу Бальдазара, словно ножницы, паста превратилась в вату и застряла в горле. Он чуть не подавился. Его едва не вырвало.
— Еще бы, конечно. — ответил Лукка. — Я его знаю. Такой толстый здоровяк. Зимой и летом не снимает соломенную шляпу. Он пьет и, говорят, пьет как сапожник, но у его отца есть куриная ферма, и он поставляет яйца на все рынки Фресно, так что в кармане у парня всегда водятся денежки. Черт, да если бы ты хоть иногда выбирался из своей норы, то понял бы, о ком я говорю.
— Но ты же не думаешь… то есть, Ариадна ведь не… или да?
Лукка склонился пониже над тарелкой и усердно заработал вилкой.
— Знаешь, что частенько говорил мой отец? Когда я был мальчишкой в Катании?
— Нет, а что?
— В море полно рыбы.
Но Бальдазару было на это плевать — ему нужна была лишь одна рыбина. Ариадна. Для кого еще он все это вырыл, если не для нее? Он сотворил подземный дворец с самыми плавными и мягкими углами, элегантнейшими поворотами коридоров и просторными двориками, чтобы ей было вольготно, чтобы в ее распоряжении оказалась любая комната, какую только она пожелает, после всего того, что она перенесла, живя с дядей в закутке над аптекой. Разве она сама не жаловалась ему на все это? Если бы она только знала, если бы только дала ему шанс и хоть раз спустилась в его прохладные подземные владения, то, наверняка, передумала бы, он был уверен.
Но существовала одна проблема. Непреодолимое препятствие. Ариадна не хотела его видеть. Он пришел в аптеку в надежде застать ее там и все объяснить, убедить, что она — та самая единственная, но она отскочила от прилавка и, перекинувшись парой слов с дядей, исчезла в залитом солнцем проеме задней двери. Сиагрис рывком развернулся, словно захваченный в норе дикий дверь, набычился и свирепо наклонил голову.
— Мы не хотим, чтобы вы сюда приходили, ясно? — прорычал он. Шипело масло, пахло луком и тунцом, испуганные клиенты повернули к хозяину бледные лица, оторвав взгляды от кофе и пирогов. Сиагрис перевесился через прилавок и скорчил самую мерзкую гримасу, какую только мог.
— Capiche?[66]
Но Бальдазар Форестьере не так легко сдавался. Он подумал было написать ей письмо, но до сих пор так и не освоил грамоту, а мысль о том, что за него может написать кто-нибудь другой, внушала ему стыд. В течение нескольких дней он без устали размышлял над проблемой, вскапывая чужие участки, вгрызаясь лопатой в землю, нагружая тачку, откатывая ее, разгружая и так далее, И пока его тело выполняло привычные движения, разум был свободен и усердно искал выход. В конце третьего дня Бальдазар понял, что нужно делать.
Ночью, под покровом темноты, ой покатил свою тачку в город, направляясь к свободному участку сразу за аптекой. Там он начал копать. Всю ночь, под проплывающими в бескрайней вышине созвездиями, Бальдазар поочередно работал то киркой, то лопатой, то скребком. Утром при первых лучах солнца из окна второго этажа уже четко просматривались очертания его будущего послания. Это было сердце, валентинка, символ любви, имеющий идеальные пропорции и вырытый в земле на три фута в глубину, расположившийся на территории всего свободного участка — около четверти акра.
Когда контур был завершен, Бальдазар приступил к внутренней части. Мысленным взором он представлял себе кратер в форме сердца глубиной не менее шести футов, со стенами ровным и гладкими, как цемент. Яма, которая покажет Ариадне ту пустоту, что она оставила в его душе. Он подкатил груженую тачку к равномерно рассыпанной по краям участка вырытой земле и, случайно подняв голову, увидел стоящего рядом Сиагриса с двумя детьми. Они застыли, изумленно разинув рты и не сводя с Бальдазара глаз. Сиагрис уперся руками в бока. Казалось, он не мог поверить собственным глазам.
— Что, во имя Господа, ты тут делаешь? — брызжа слюной воскликнул он.
Бальдазар рывком опрокинул тачку; грек с детьми дружно и без колебаний отступили назад. Он как раз доводил до совершенства верхний угол сердца, вычищая оттуда осыпавшуюся землю и ровняя края.
— Копаю, — бросил он через плечо.
— Но ты не можешь. Это частная собственность. Нельзя же просто так взять и начать копать у людей во дворе? Что же это получается, а? Ты что не знаешь, что так не положено?
Бальдазар не хотел конфликта. Он был спокойным достойным человеком — мирным и мягким, но и решимости ему тоже было не занимать. Вернувшись к сердцу с пустой тачкой и спустившись вниз, он лишь сказал:
— Скажите ей посмотреть. Она единственная. Для нее. Я все делаю для нее.
После этого он молча продолжил работу, оставаясь глухим к уговорам, угрозам и протестам, спокойно копая, ровняя стены и отвозя землю от ямы. Солнце карабкалось по небу. Он останавливался только, чтобы глотнуть воды из жестяной канистры или присесть на перевернутую тачку и съесть купленный в лавке сэндвич. Бальдазар без устали проработал весь день и, несмотря на то, что ему пытался угрожать сам шериф, даже шериф не смог точно сказать, кто же является владельцем участка, на котором Бальдазар рисовал свою валентинку. «Да, ему придется проверить надлежащие записи в реестре, чем он и займется завтра с утра», — Бальдазар в этом ничуть не сомневался. Он не отвечал. Он просто продолжал копать.
Темнело. Бальдазар уже полностью вычистил все пространство сердца на глубину трех футов, но до удовлетворения было еще далеко. «Шесть футов, — думал он, — шесть футов и ни дюймом меньше». И кто поставит ему в вину, что он то и дело бросал взгляды на занавешенное окно второго этажа, на окно возлюбленной, в надежде увидеть ее там? Если даже она и смотрела, если знала, что он делает из любви к ней, и видела напряженные мышцы его рук и его сильную гибкую спину, то не подавала виду. Не отчаиваясь, Бальдазар продолжал копать.
Было, наверное, около полуночи, вокруг царила могильная тишина, и Бальдазар работал при бледном свете восковой луны, когда у северного края ямы, где с трогательным изяществом сходились две половинки сердца, появились двое.
— Эй, макаронник, — крикнул ему один. — Не знаю, что ты о себе возомнил, но ты смущаешь мою невесту, и я намерен положить этому конец!
В лунном свете тень мужчины была такой огромной, что легко могла бы соперничать в размерах с тенью буйвола или медведя. Тень второго была пониже, но не менее широка в плечах. Снова стало тихо, слышалось только, как лопата цепляет землю, а земля шлепается в наполняющуюся тачку.
Он не был крупным, этот Бальдазар Форестьере, но сотни тонн грунта, перекиданных им, сделали его мускулы стальными, так что, когда на него напали, он защищался, словно был в два раза здоровее, чем на самом деле. Однако силы были слишком неравны, и Хирам Броудбент, разогретый отличным кентуккским бурбоном со своевременной помощью Кэльвина Томпкинса, кузнеца и боксера-любителя, вполне мог сровнять Бальдазара с землей. Как только он упал, Броудбент и Томпкинс начали пинать его своими тяжелыми башмаками, пока тот не перестал шевелиться.
Когда Бальдазар выписался из больницы, то был совсем другим человеком, — по крайней мере, образ Ариадны Сиагрис больше не тревожил его разум. Вернувшись домой, он уселся в деревянное кресло-качалку и проследил взглядом за плавными линиями земляных стен кухни, где они переходили в стены атриума, а затем его глаза остановились на одиноком стволе авокадо. Его загипсованная от локтя до запястья правая рука висела на перевязи, а тело под рубашкой было обмотано бинтами, словно у египетской мумии, удерживая на местах переломанные ребра. Однажды вечером примерно через неделю — «период траура», как он позже называл это время — Бальдазар очутился в самой дальней и глубокой комнате в конце коридора, ведущего к новому атриуму, где он планировал посадить лимонное дерево. А может и айву. В воздухе витало сверхъестественное спокойствие. Земля словно дышала с ним в унисон, дышала для него одного.
Тогда он внезапно снова увидел, как все должно быть. Образы, сменяя друг друга, проносились перед глазами, появляясь и исчезая на стене, как движущиеся картинки Эдисона Он увидел принадлежащий ему семидесятиакровый заповедник, единственный в своем роде лабиринт с прудами, где плещется рыба, с тянущимися из-под земли к небу садами, но и это еще не все: с сувенирной лавкой и итальянским рестораном в подземных гротах, и паркингом для экипажей и автомобилей постоянных клиентов, которые станут стекаться сюда, чтобы посмотреть, что еще новенького успел изобрести Бальдазар за прошедшее время. Видение было столь цельным, реальным и настолько более ясным, чем всякие чертежи и проекции, что просто заворожило его. Он еще молод, скоро поправится и, несмотря на то, что у него впереди долгий путь, сейчас он отчетливо видел, куда ему идти. «Подземные сады Бальдазара Форестьере», — мысленно произнес он, словно пробуя имя на вкус, затем проговорил вслух:
— Подземные сады Бальдазара Форестьере.
Стоя в окутавшей его тишине подземелья, он вытянул вперед руку — левую руку — ладонью вниз, словно благословляя это место. А затем, поначалу неуклюже, но со все возрастающей ловкостью и сноровкой, начал копать.
The Underground Gardens (пер. Т. Зименкова)