Легкий свежий ветерок Божий подул и очаровал его.
Над головой у него извивались россыпи звезд и расцветало небо, а внизу, не тверди земной, дымились все еще полыхающие дневным зноем камни. Глубокая тишина владела небом и землей — тишина, сотворенная вечными, еще более молчаливыми, чем само молчание, голосами ночи. Покой, блаженство, Бог смежил очи свои — солнце и месяц, смежил и уснул. Темно, как в полночь…
«Как прекрасен этот мир, эта безмятежность!» — подумал очарованный.
Но едва он подумал это, как воздух вдруг переменился, стал тяжелым. Это был уже не ветерок Божий: тучный, тяжкий смрад клубился, тщетно пытаясь улечься где-то там внизу, среди дикой пустоши, или в обильно орошенных, плодоносных садах, напоминая своими очертаниями то ли хищного зверя, то ли селение. Воздух стал густым, будоражащим, в нем было тепловатое дыхание животных, людей, косматых духов, был резкий запах свежевыпеченного хлеба, кислого человеческого пота и лаврового масла, которым умащают волосы женщины.
Приходит настороженность, ноздри начинают втягивать запахи, но разглядеть хоть что-нибудь невозможно. Постепенно глаза свыкаются с темнотой, и вот уже можно различить взмывающие вверх фонтанами финиковые пальмы, строгий, стройный, более черный, чем сама ночь, кипарис, колышущиеся в воздухе и серебристо поблескивающие в черноте редколистые маслины. На одной из зеленых грудей земли то кучками, то порознь разбросаны прямоугольники убогих хижин, сотворенных из ночи, глины и кирпича и обмазанных известью, а на террасах — укрытые белыми простынями, а то и вовсе лишенные покровов спящие человеческие тела, присутствие которых ощутимо благодаря исходящим от них благоуханию и зловонию.
И канула в ничто тишина. Блаженный покой ночи наполнился смятением. Сплетаются так и не обретшие покоя человеческие руки и ноги, вздохи рвутся из грудей; исторгаемые тысячами уст голоса, отчаявшиеся и упорствующие, пытаются упорядочение зазвучать в немом, богоисполненном хаосе. Что жаждут возгласить они, к чему стремятся и чего не могут обрести, рассеиваясь и исчезая в бессвязном бормотании?
Вдруг с самой высокой террасы посреди селения раздается пронзительный, истошный, душераздирающий вопль:
— Боже Израиля, Боже Израиля, Адонаи, доколе?! Это взывает не один человек, но все спящее и возглашающее во сне селение, вся — вплоть до покоящихся внутри нее костей усопших, до корней растущих в ней деревьев — земля Израиля. Земля Израиля, терпящая боли в утробе и вопиющая, не в силах разрешиться от бремени.
На какое-то время возвращается тишина, а затем вдруг снова раздается теперь уже исполненный упрека и гнева крик, рассекающий воздух от земли до самого неба:
— Доколе?! Доколе?!
Проснулись и подняли лай деревенские псы, а женщины наверху, в палатах, испуганно прильнули к держащим их в объятиях мужчинам.
Спавший и грезивший во сне юноша тоже услышал этот крик сквозь дремотное забытье. Он шевельнулся, сновидение встрепенулось, желая исчезнуть. Гора растаяла и явила недра свои, ибо она была сотворена не из камня, а из грезы и смятения Исполины, целая толпа исполинов, тяжким шагом восходивших на эту гору, дикие исполины, состоящие из одних только усов, бород, бровей и огромных ручищ, таяли, росли ввысь и вширь, меняли свои очертания и растворялись скоплениями нитей, словно облака, разгоняемые сильным ветром, — еще немного, и они совсем исчезли бы в пространстве, заключенном между висками спящего.
Но это не успело произойти: рассудок его отяжелел и вновь канул в сновидение, гора снова затвердела, превратилась в сплошную скалу, сгустившиеся облака стали плотью и костью, послышалось прерывистое дыхание, торопливые шаги, и рыжебородый снова устремился к вершине горы. Грудь его была обнажена, он был бос и разгорячен, а за его спиной все так же карабкалась по скалам многоглавая, тяжело дышащая толпа. И вновь сомкнулся в высях искусно возведенный небосвод, но теперь на нем была уже только одна-единственная звезда, повисшая на востоке огромным сгустком огня.
Светало. Лежащий на опилках юноша сделал глубокий вздох: он отдыхал после тяжелого трудового дня. На мгновение ресницы его дрогнули, словно потревоженные Денницей. Но юноша не проснулся. Сон вновь легко овладел им, юноша продолжал грезить.
Рыжебородый остановился. По его узкому, изрезанному глубокими морщинами лбу, под мышками, по ногам струился пот. Он весь дымился от гнева и бега. Ему хотелось выругаться, но он сдержался.
— Доколе, Адонаи, доколе? — только и смог жалобно прошептать рыжебородый, проглотив ругательства.
Однако ярость его не улеглась. Он обернулся, и пройденный длинный путь с быстротой молнии вдруг развернулся перед его мысленным взором: горы стали ниже, видение внезапно переметнулось, люди исчезли, и юноша увидел, как у него над головой, на низком потолке из плетеного тростника распахнулась воздушной вышивкой трепетно играющая обилием цветов и узоров Земля Ханаанская. На юге колыхалась изгибающаяся, словно спина пантеры, Идумейская пустыня. За ней душило и поглощало свет ядовитое Мертвое море. Далее обращенный вспять заповедями Иеговы бесчеловечный Иерусалим, по стогнам коего струилась кровь приносимых в жертву Богу агнцев и пророков. За ним — идолопоклонствующая, заразой пораженная Самария с колодцем посредине, из которого черпала воду размалеванная женщина. За ней, на северном краю — лучезарная и улыбающаяся сочно-зеленая Галилея. Из конца в конец видение пересекала река Иордан, кровеносная жила Божья, с равной щедростью орошая в течении своем зыбучие пески и сады, давая испить Иоанну Крестителю и еретикам самаритянским, блудницам и рыбакам геннисаретским.
Возрадовался юноша, узрев во сне своем святую землю и воды святые, и простер уж было длань свою, желая коснуться их, но дрогнула вдруг в Мягком сумраке алеющая зарею Земля Обетованная, сотворенная из росы и воздуха и прадавних чаяний человеческих, дрогнула и угасла. И едва угасла Земля Обетованная, раздались мычанию подобные голоса и ругань, и снова появилась продирающаяся сквозь скалы и заросли кактусов, но теперь уже обретшая иной облик, неведомая многоглавая толпа. Как поистрепались, как исхудали и сморщились исполины, как жалко свисают долу их бороды! Людишки, жалкие, запыхавшиеся людишки, с трудом переводящие дыхание, каждый из которых держал в руках странные орудия пыток: кто ремни с железом, кто щипцы и стрекала, кто толстые, с широкой шляпкой гвозди, трое приземистых коротышек несли невообразимо тяжелый крест, и, наконец, последний, самый невзрачный на вид, косоглазый, — терновый венец.
Рыжебородый наклонился, посмотрел на них и презрительно покачал массивной головой.
— Не веруют, потому и сил у них не хватает… Не веруют и потому я должен мучиться… — услышал спящий слова, которые тот произнес, словно размышляя вслух.
Рыжебородый вытянул вперед волосатую ручищу.
— Смотрите! — указал он вниз, на укутанное утренним туманом поле.
— Ничего не видно, атаман… Темно…
— Не видно?! Стало быть, вы не веруете?!
— Веруем, атаман… Веруем, потому и идем за тобой, но там ничего не видно…
— Посмотрите еще раз!
Ручища рыжебородого опустилась, словно мечом разрубив туман, и показалась равнина. С улыбкой и сиянием просыпалось голубое озеро, раздвигая дымку. Среди посевов, под пальмами и всюду на округлых заводях белели, словно яйца в просторных гнездах, большие и малые села.
— Он там! — сказал предводитель, указывая на утонувшее в зелени большое село.
Три ветряные мельницы уже распахнули над ним спозаранку свои крылья и вращали ими. По пшенично-смуглому лицу спящего юноши вдруг пробежал испуг. Он повел рукой, силясь прогнать сновидение, отягощавшее ресницы. Изо всех сил он старался проснуться.
«Это всего лишь сон, — думал юноша. — Вот сейчас я проснусь и буду в безопасности».
Но упорно кружившие вокруг него людишки не желали исчезать. Свирепого вида рыжебородый указал пальцем на большое селение посреди равнины и сказал:
— Он там! Там он живет, скрываясь от людей. Носит рубище, ходит босой, выдает себя за плотника, делая вид, будто он вовсе не он, чтобы спастись, но от нас ему не уйти! Око Божье узрело его! Хватай его, ребята!
Рыжебородый оторвал уж было от земли ногу, чтобы рвануться вперед, но гут людишки повисли у него на руках и ногах, и огромная стопа вновь уперлась в землю.
— Оборванцев и босых много, атаман, и плотников тоже много. Дай нам знак, кто он, как он выглядит, где он находится, — мы должны узнать его, иначе с места не сдвинемся. Мы устали.
— Я схвачу его в объятия и поцелую — это и будет вам знак. А теперь — вперед, в путь! И не поднимайте шума: сейчас он спит, смотрите же, не разбудите его, не то он улизнет. Во имя Бога хватай его, ребята!
— Хватай его, атаман! — в один голос закричали людишки; и уж было изготовились снова мерить дорогу широкими стопами, но тут один из них — худощавый, косоглазый и сутулый, тот, что держал терновый венец, — вдруг запротестовал, ухватившись за дрок.
— Никуда я не пойду! — закричал он. — Надоело! Сколько уже ночей мы охотимся за ним! Сколько земель и селений прошли! Вспомните! Мы обыскали все обители есеев в Иудейской пустыне, были в Вифании, где преступно убили злополучного Лазаря, пришли на Иордан, но там Иоанн Креститель сказал нам, что он не Тот, кого мы ищем, и прогнал нас. Мы снова отправились в путь, пришли в Иерусалим, искали его во Храме, во дворце Анны и Каиафы, в лачугах фарисеев-книжников, но тщетно! Повсюду нам попадались только нечестивцы, распутники, обманщики, воры да убийцы. Мы обшарили отверженную Самарию, побывали в Галилее, прочесали Магдалу, Кану, Капернаум, Вифсаиду, обыскали каждую хижину, каждый челнок, нам попадались самые что ни на есть добродетельные и богобоязненные. «Наконец-то мы нашли тебя! — взывали мы к ним. — Что же ты прячешься? Иди спасать Израиль!» Но те с ужасом смотрели на орудия пыток в наших руках, шарахались от нас и вопили: «Это не я! Не я!» — и набрасывались на вино, на карты, на женщин, напивались допьяна, сквернословили, прелюбодействовали, желая на деле доказать, что перед нами грешник, а вовсе не Тот, кто нам нужен, и тем самым спастись… Прости, атаман, но то же ожидает нас и здесь: мы зря охотимся за Ним, нам не найти Его, ибо Он еще не родился.
— Фома неверующий, — сказал рыжебородый, схватил говорившего за шиворот, оторвал от земли и, держа его так, приподнятым, засмеялся. — Молодец, Фома неверующий!
Затем рыжебородый обернулся к товарищам:
— Он — наше стрекало, а мы — рабочая скотина, так пусть же он колет нас, ни на миг не давая покоя!
Плешивый человечишка завизжал от боли. Рыжебородый опустил его на землю и снова засмеялся, обводя взглядом своих столь непохожих друг на друга товарищей.
— Сколько нас? — заговорил он. — Двенадцать. По одному от каждого колена Израилева. Дьяволы, ангелы, людишки, человечишки, порождения и выродки Божьи, решайтесь же наконец — и за дело!
Он был в приподнятом настроении, его круглые соколиные глаза сверкали. Вытянув вперед руку, рыжебородый поочередно опускал ее каждому на плечо, с гневом, с нежностью пристально вглядывался в лицо, смеялся и переходил к следующему:
— Вот ты, скряга и язва, загребущий и вечно сущий Абрамчик! И ты, молодчина, болтун и пустозвон! И ты, трус и святоша, который не ворует, не прелюбодействует, не убивает, потому что боится, все твои добродетели — дщери страха! И ты, кроткий ослик, которого охаживают дубиной, а он все сносит — сносит и голод, и жажду, и холод, и побои, — работяга, лишенный самолюбия, и блюдолиз, все твои добродетели — дщери нужды! И ты, хитрющая лиса, выжидающая у входа в пещеру, где устроил себе логово лев — Иегова! И ты, добрый агнец, с блеянием семенящий за Богом, которому предстоит сожрать тебя! И ты, шарлатанствующий сын Левита, богопродавец, за гроши продающий Бога, кабатчик от Бога, Богом же потчующий людей, которые хмелеют и распахивают перед тобой и кошель и душу, мошенник Божий! И ты, горемычный злопыхатель, твердолобый подвижник, глядящий на собственный лик и сотворяющий Бога по своему подобию злопыхателем, горемыкой и тупицей, чтобы поклоняться ему, ибо он схож с тобой! И ты, чья душа распахнута настежь, словно лавка ростовщика, а сам ты сидишь у ее порога, запускаешь руку в мешок, выдаешь бедняку милостыню, раздавая так Бога в долг и записывая при этом в учетной книге: «Выдана милостыня, на столько-то грошей, такому-то, такого-то числа, в таком-то часу», — ты еще потребуешь положить учетную книгу вместе с собой в могилу, чтобы открыть ее перед Богом, вместе с ним подвести итог и взыскать миллионы в вечной жизни. И ты, лгун, болтун, пустомеля, нарушающий все заповеди Божьи, воруя, прелюбодействуя, убивая, чтобы затем проливать слезы, бить себя в грудь и воспевать свои прегрешения под звон кифары, — ты, умник, четко уяснил Себе, что Бог эсе прощает певцу, ибо сам Он без ума от песен. И ты, острое стрекало в нашем заду, Фома, и сам я, умопомрачительный стяг, утративший рассудок, бросивший жену свою и детей своих и отправившийся на поиски Мессии! Давайте же все вместе — дьяволы, ангелы, людишки, человечишки, ибо все нужны для нашей великой цели, — давайте же схватим его, ребята!
Он засмеялся, поплевал на руки, распрямил громадные ножищи.
— Хватай его, ребята! — снова закричал рыжебородый и пустился бегом вниз с горы к Назарету.
Люди и горы расплылись дымкой и исчезли, сонные зеницы наполнились тьмой, лишенной сновидений, и уже ничего не было слышно в необъятном сне, кроме тяжелого топота ножищ, попирающих гору и устремляющихся Долу.
Сердце спящего учащенно забилось. «Они идут сюда! Идут! — кричала в отчаянии его душа. — Идут!»
Он встрепенулся — так ему показалось во сне — поспешно вытолкал столярный верстак за дверь, свалил на него все свои инструменты — большие и мощные рубанки, пилы, тесла, молотки, отвертки и, наконец, невообразимо тяжелый крест, над которым он трудился последние дни, — затем снова забился в опилки и стружки и стал ждать.
Странный покой — тревожный, сжатый, давящий, в котором не было слышно не только дыхания селения, но и дыхания Бога. Все, в том числе и бодрствующий демон, погрузилось в неизмеримо глубокий, темный, пересохший колодец. Сон ли, смерть ли, бессмертие или же Бог — что это было? Юноша испугался: он почувствовал приближение опасности, собрал все свои силы, поднес руку к горлу, в котором уже прерывалось дыхание, — и проснулся.
Он был весь в поту. Из всего сновидения запомнилось только, что кто-то преследовал его. Но кто? Был ли этот кто-то один или же преследователей было много? Были ли это люди или демоны? Он не помнил.
Юноша напряг слух, прислушался. Теперь в спокойствии ночи было слышно исходящее из множества грудей и множества душ дыхание селения. Где-то шелестело дерево, жалобно скулила собака, а на самом краю села мать, медленно, надрывно убаюкивала младенца…
Ночь была полна хорошо знакомых, дорогих сердцу шорохов и вздохов. Молвила земля, молвил Бог, и юноша утихомирился. На мгновение ему стало страшно: казалось, что он остался один-одинешенек на всем белом свете.
Из стоявшей рядом лачуги, где спали родители юноши, донеслось тяжелое дыхание престарелого отца. Бедняга не мог уснуть: С мучительными усилиями он раскрывал и вновь смыкал уста, пытаясь заговорить. Годами терпит он эту муку, не в силах произнести членораздельно слова, лежит в постели разбитый параличом и тщетно пытается совладать с собственным языком. От натуги он исходит потом, изо рта у него текут слюни, и лишь изредка после страшного напряжения, уже придя в отчаяние, он все же собирает по слогам одно, всего лишь одно и неизменно одно и то же слово: «А-до-на-и! Адонаи», — и ничего больше… «Адонаи»… Когда уста его выдавливают это слово полностью, он успокаивается. На час-другой… Затем волнение снова овладевает им, снова шевелятся губы.
— Это моя Вина… Это моя вина… — Прошептал юноша, и глаза его наполнились слезами. — Моя…
В спокойствии ночи сын ощутил смятение отца и ему самому передалось это смятение: невольно он тоже стал шевелить ртом и обливаться потом. Он закрыл глаза, прислушиваясь, что делает престарелый отец, чтобы и самому делать то же самое, стонал и вместе со стариком в отчаянии издавал громкие нечленораздельные звуки, пока сон снова не овладел им.
Но лишь только сон овладел им, дом вдруг содрогнулся, верстак зашатался, инструменты и крест свалились наземь, дверь распахнулась настежь, и на пороге вырос во весь свой огромный рост хохочущий, с раскрытыми объятьями рыжебородый.