— Идемте, дети! — воскликнул почтенный раввин, раскрыв объятия, словно собирая воедино все это пребывающее в смятении и отчаянии скопление мужчин и женщин. — Идемте! Я открою вам великую тайну. Крепитесь!
Они устремились бегом по узким улочкам, подгоняемые сзади всадниками. Казалось, что снова прольется кровь, хозяйки с пронзительными криками запирали двери. Почтенный раввин дважды упал на бегу, снова стал кашлять и харкать кровью. Иуда и Варавва подхватили его на руки. Запыхавшиеся люди всей толпой достигли синагоги, втиснулись туда и, заполнив даже окружающий здание двор, закрылись изнутри, накрепко заперев ворота.
Все напряженно ожидали слов раввина. Какую тайну мог открыть им среди стольких горестей старец, чем он мог успокоить их сердца? Они страдали уже долгие годы — от несчастья к несчастью, от распятия к распятию — а посланники Божьи, в рубище, в цепях, с пеною на устах все снова и снова приходили из Иерусалима, с реки Иордан, из пустыни, спускались с гор — и всех их распинали.
Люди начинали гневно роптать. Стены, украшенные пальмовыми ветвями и пентаграммами, священные свитки на аналое с высокопарными словами — Избранный Народ, Земля Обетованная, Царство Небесное, Мессия — не могли уже быть для них утешением. Надежда печериц притупилась, и на смену ей пришло отчаяние. Человек спешит, а Бог — нет. Ждать больше они уже не могли. И живописанные надежды, занявшие обе стены синагоги, уже не вводили их в заблуждение.
Читая как-то в юности Иезекиля, раввин вдруг привел в безумный восторг, закричал, заплакал, пустился в пляс, но так и не обрел покоя. Слова пророка стали изнутри него плотью, он взял кисти и краски, заперся в синагоге и, охваченный священным неистовством, принялся покрывать стену своими видениями в надежде обрести наконец покой: бескрайняя пустыня, черепа и косы, целые горы человеческих костей, поверх всего — небо, ярко-красное небо, словно раскаленное железо, а с середины неба протянулась исполинская рука, ухватившая за шиворот и держащая в воздухе пророка Йезекииля. Видение переросло собственные границы, перекинулось на другую стену, и вот уже Иезекииль стоял, увязнув по колени в костях, с ярко-зеленым разинутым ртом, из которого шла лента с красными письменами: «Народ Израильский, народ Израильский, явился Мессия!» Кости выстраивались рядами, поднимались черепа, полные зубов и грязи, и страшная рука вновь устремлялась с неба, держа на ладони новосозданный, исполненный света, весь из изумрудов и рубинов Новый Иерусалим. Народ рассматривал росписи, качал головой и роптал. Зло взяло почтенного раввина.
— Что вы там бормочете? — крикнул он. — Не верите в Бога отцов наших? Еще одного распяли — значит, еще на один шаг приблизился к нам Избавитель! Вот в чем смысл распинания, маловеры!
Он схватил свиток с аналоя и порывистым движением развернул его. Через открытое окно внутрь проникал солнечный свет. Аист спустился с неба и уселся на крыше стоявшего напротив дома, словно тоже желая послушать.
Радостный голос, ликуя, вырывался из сокрушенной груди:
— Трубите в победную трубу на Сионе! Возгласите весть ликования в Иерусалиме! Воскликните: Явился Иегова к народу своему! Встань, Иерусалим, воспряньте духом! Взгляни: на восходе и на закате гонит Господь чад своих. Выронявлись горы, исчезли холмы, все древа источают благоухание. Облачись в одеяния славы твоей, Иерусалим: да будет счастье народ Израильскому во веки веков!
— Когда? Когда же? — раздался голос из толпы. Все повернулись на этот голос.
Тощий, сморщенный старичок приподнялся на носках и воскликнул:
— Когда? Когда же, старче?
Раввин гневно свернул пророчества.
— А ты торопишься? — спросил он. — Торопишься, Манассия?
— Да, тороплюсь, — ответил старичок, и слезы, потекли у него из глаз.
— Некогда мне, помирать пора.
Раввин вытянул руку и указал ему на увязшего в костях, Иезекииля.
— Ты воскреснешь, Манассия. Смотри!
— Я стар и слеп и потому ничего не вижу.
Тогда заговорил Петр. День уже клонился к закату, а ночью предстояло рыбачить на Геннисаретском озере, и поэтому он спешил.
— Ты обещал открыть нам тайну, старче, которая утешит сердца наши, — сказал он. — Что это за тайна?
Все столпились вокруг почтенного раввина, затаив дыхание. Из стоявших во дворе все кто мог протиснулись внутрь. Было очень душно, воздух пропитался запахом человеческих тел. Служитель бросил в курильницу кедровой смолы, чтобы воздух стал чище.
Стараясь сохранить самообладание, почтенный раввин поднялся на скамью.
— Дети мои, — сказал он, вытирая пот. — Сердца наши переполнены крестами. Время заставило мою черную бороду поблекнуть, а затем сделало ее и совсем седой, зубы выпали у меня изо рта. Долгие годы взывал я о том же, о чем воззвал сейчас почтенный Манассия: «Доколе? Доколе, Господи?! Неужели я умру, так и не увидев Мессии?»
Я все вопрошал, и однажды ночью свершилось чудо: Бог ответил. Нет, чудо было не в этом, ибо, всякий раз, когда мы спрашиваем, Бог отвечает нам, но плоть наша покрыта грязью, нечувствительна, и потому мы не слышим. Но в ту ночь я услышал — это и было чудо.
— Что ты услышал? Расскажи нам все, старче! — снова громко спросил Петр.
Он расчистил себе место локтями и теперь стоял прямо перед раввином. Старец наклонил голову, посмотрел на Петра и улыбнулся.
— Бог такой же рыбак, как и ты, Петр. Он тоже ходит ловить рыбу по ночам, особенно в, полнолуния, А в ту ночь круглая луна плыла по небу — по небу, которое было белым, как молоко, было таким милосердным и благосклонным. Я не мог сомкнуть очей, мне было тесно в доме, и тогда я пустился в путь по узеньким улочкам, вышел из Назарета, поднялся в горы и сел на камень, устремив взгляд на юг — туда, где стоит священный Иерусалим. Луна наклонилась, смотрела, на меня и улыбалась, словно человек. Я тоже смотрел на нее, на ее уста, на ее веки, разглядывал уголки ее глаз и стонал, потому как чувствовал, что она говорит, разговаривает со мной в тиши ночной, но я был не в силах разобрать слова… Ни один листок не колыхнулся внизу на земле, неубранное поле благоухало хлебом, а с окрестных гор — Фавора, Гельвуя и Кармилаг — струилось молоко. «Эта ночь — Божья, — подумал я. — Полная луна — лик Божий в Ночи, и таковыми будут ночи в грядущем Иерусалиме».
И лишь подумал я так, слезы наполнили очи мои, печаль овладела мною и овладел мною страх: я был стар, так неужели мне суждено умереть прежде, чем очи мои нарадуются на Мессию?
Я стремительно поднялся, священное неистовство охватило меня, я снял пояс, сбросил одежды и остался перед оком Божьим в чем мать родила. Чтобы Он увидел, как я постарел, иссох и сморщился, словно фиговый лист осеныо, словно обглоданная птицами виноградная гроздь, носящаяся в воздухе голой ветвью. Пусть же он увидит меня, сжалится надо мной и не медлит более.
Я стоял нагим перед Господом и чувствовал, как лунный свет пронзает мою плоть. Я целиком превратился в дух, слился с Богом и услышал глас Его, который звучал где-то снаружи, где-то вверху надо мной, но внутри меня. Внутри меня, ибо оттуда, изнутри, приходит к нам истинный глас Божий.
«Симеон, Симеон, — услышал я. — Я не позволю тебе умереть прежде, чем ты не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными руками!» «Господи? Повтори это!» — воскликнул я. «Симеон, Симеон, я не позволю тебе умереть, прежде чем ты не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными, руками!» Я обезумел от радости, стал прихлопывать руками, притоптывать ногами, пустился плясать нагим в лунном сиянии Сколько времени длилась эта пляска? Мгновение, равное вспышке молнии? Тысячелетия? Я утолил свой голод, почувствовал облегчение, оделся, подпоясался, спустился в Назарет. Увидев меня, петухи на крышах сразу же начинали петь, солнце смеялось, просыпались птицы, двери распахивались, приветствуя меня, а весь мой убогий домишко, от порога до крыши, его окна и двери — все сияло рубином. Деревья, камни, люди, птицы чувствовали, что вокруг меня пребывает Бог, и даже сам кровопийца центурион остановился передо мной в изумлении.
— Что с тобой случилось, почтенный раввин? — спросил он меня. — Ты загорелся, словно факел, смотри, не сожги Назарет!
— Но я не стал отвечать ему, чтобы не осквернять своего дыхания.
Долгие годы храню я эту тайну, тщательно пряча ее на груди. В полном одиночестве, ревниво и гордо радовался я ею и все ожидал, но сегодня, в этот черный день, когда новый крест вонзился в сердца наши, сил моих больше нет, мне жаль людей, и поэтому я решил возгласить радостную весть: «Он идет к нам, Он уже недалеко, Он здесь, где-то поблизости, Он остановился испить воды из колодца, съесть кусок хлеба у печи, в которой только что испекли хлеб, но, где бы Он ни был, Он явится, потому что Бог, который всегда верен своему слову, сказал: «Ты не умрешь, Симеон, прежде чем сам не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными руками!» С каждым днем я чувствую, как силы оставляют меня, и чем меньше их остается, тем ближе к нам Избавитель. Теперь мне восемьдесят пять лет, и медлить более Он уже не может!
— А что, если ты проживешь тысячу лет, старче? — вдруг прервал его безбородый, тщедушный, косоглазый человечишка с узкой заостренной физиономией. — А что, если ты и вовсе не помрешь, старче? Видали мы и такое: Енох и Илья живут себе до сих пор — сказал он, и его косящие глазки лукаво заиграли.
Раввин сделал вид, будто не слышая этих слов, но шипение косоглазого острым ножом вонзилось ему в сердце. Он повелительно поднял руку.
— Я желаю остаться наедине с Богом, — сказал раввин. — Уходите!
Синагога опустела, народ разошелся, старик остался в полном одиночестве. Он запер ворота, прислонился к стене, на которой повис в воздухе пророк Иезекииль, и погрузился в раздумья. «Бог всемогущ и вершит то, что ему угодно, — рассуждал он. — Может быть, и прав умник Фома? Только бы Бог не определил мне жить тысячу лет! А что, если Он решит, что я вообще не должен умереть? Как же тогда Мессия? Неужели тщетна надежда племени Израилева? Тысячи лет носит она во чреве своем! Слово Божье и питает его, словно мать, вынашивающая плод. Она пожрала нашу плоть и кость, довела нас до изнеможения. Только ради этого Сына и живем мы. Исстрадавшееся племя Авраамово взывает, освободи же его наконец, Господи! Ты Бог и можешь терпеть, но мы уже не в силах терпеть, смилуйся над нами!»
Он ходил взад и вперед по синагоге, день близился к концу, росписи угасали, тень поглотила Иезекииля. Почтенный раввин смотрел, как вокруг сгущаются тени, на память пришло все, что он повидал и выстрадал на своем веку. Сколько раз, с каким страстным желанием устремлялся он из Галилеи в Иерусалим, из Иерусалима — в пустыню, пытаясь отыскать Мессию. Но всякий раз надежда его оканчивалась новым крестом и он, посрамленный, возвращался в Назарет. Однако сегодня…
Раввин обхватил голову руками.
— Нет, нет, — прошептал он с ужасом. — Нет, не может быть!
Дни и ночи напролет трещит теперь его голова, готовая разорваться: новая надежда вошла в него, надежда, не вмещающаяся в голове, словно безумие, словно демон, — надежда, которая гложет его. Это было уже не впервые: вот уже годы, как это безумие запустило когти в его голову. Раввин гонит его прочь, но оно возвращается и если не отваживается прийти днем, то приходит ночью — во мраке или в его сновидениях. Но сегодня, сегодня, в самый полдень… Что, если это, действительно, Он?
Раввин прислонился к стене, закрыл глаза. Вот Он снова проходит мимо, задыхаясь, несет крест, а воздух вокруг него содрогается, как содрогался бы вокруг архангелов… Он поднимает глаза: никогда еще почтенному раввину не приходилось видеть столько света в глазах человеческих! Неужели это не Он? Господи, Господи, почему ты мучишь меня? Почему не отвечаешь?
Пророчества молниями рассекали его разум, его старческая голова то наполнялась светом, то в отчаянии погружалась во мрак. Нутро его разверзалось, и оттуда являлись патриархи, вновь устремлялся внутри него, а нескончаемый в свой нескончаемый путь его народ, твердолобый, весь в ранах, во главе с круторогим бараном-вожаком Моисеем, из земли рабства в землю Ханаанскую, а ныне — из земли Ханаанской в грядущий Иерусалим. И дорогу им проторивал не патриарх Моисей, а кто-то другой — голова раввина трещала, — кто-то другой, с крестом на плече…
Одним прыжком он очутился у врат, распахнул их. Воздух хлынул на него, он глубоко вздохнул. Солнце зашло, птицы возвратились в гнезда на ночлег, улочки наполнились тенями, прохлада снизошла на землю Раввин запер врата, сунул массивный ключ за пояс, на какое-то мгновение ему стало страшно, но он тут же решился и, ссутулившись, направился к дому Марии.
Мария сидела на высокой скамье в маленьком дворике своего дома и пряла. День был еще достаточно длинным, стояло лето, и свет медленно отступал с лика земного, не желая уходить совсем. Люди и скотина возвращались с полевых работ, хозяйки разводили огонь, чтобы готовить ужин, вечер благоухал горящими древами. Мария пряла, и мысли ее неустанно вращались вместе с веретеном, воспоминания и воображение сливались воедино. Жизнь ее стала полуправдой-полусказкой, годами трудилась она ради скромного дневного заработка, и вдруг откуда ни возьмись, словно павлин в ярком оперении, явилось чудо и укрыло ее измученную жизнь длинными золотыми крыльями.
— Ты ведешь меня, куда Тебе только угодно, Господи, делаешь со мной — что только Тебе угодно. Ты избрал мне мужа, Ты подарил мне сына, Ты наделил меня страданием. Ты велел мне кричать, и я кричу, велел мне молчать, и я молчу. Да и кто я такая? Горсть глины, которую Ты мнешь в дланях Твоих. Делай из меня все, что Тебе угодно, об одном только молю Тебя, Господи: сжалься над сыном моим!
Белоснежный голубь вспорхнул с кровли стоявшего напротив дома, на мгновение задержался у нее над головой, хлопая крыльями, а затем горделиво опустился на устилавшую двор гальку и принялся расхаживать кругами у ног Марии. Распустив хвост, выгнув шею и запрокинув голову, он смотрел на Марию, и его круглый глаз блистал в вечернем свете рубином. Голубь смотрел в небе и говорил с нею, желая поведать какую-то тайну. О, если бы здесь оказался почтенный раввин: он понимал язык птиц и мог бы истолковать… Мария смотрела на голубя, затем, сжалившись над ним, отложила веретено и нежно-нежно позвала его. Голубь радостно вспрыгнул к ней на сведенные вместе колени и, словно в желании этих колен и заключалась вся его тайна, уселся там, сложил крылья и замер.
Мария почувствовала сладостную тяжесть и улыбнулась.
«О, если бы Бог всегда так сладостно нисходил на человека», — подумала она.
И едва Мария додумала это, на память ей снова пришло то утро, когда оба они, обрученные, поднялись на вершину пророка Ильи — на возлюбленную небесами гору Кармил — просить пламенного пророка быть им заступником перед Богом, чтобы родить сына и посвятить его милости Божьей. Вечером того же дня они должны были вступить в брак и еще до рассвета отправились за благословением к огненному громоликующему отшельнику. На небе не было ни облачка, стояла мягкая осень, людской муравейник уже собрал урожай, сусло уже бродило в крупных глиняных чанах, связки смокв сушились на перекладинах. Марии было пятнадцать лет, а жених был седовлас и опирался на роковой расцветший посох, сжимая его крепкой рукой.
В полдень они поднялись на святую вершину, стали на колени, прикоснулись кончиками пальцев к окровавленному острому, граниту и вздрогнули: из гранита вырвалась искра и обожгла палец Марии. Иосиф раскрыл было уста, чтобы вызвать свирепого властелина горы, но не успел: из небесных глубин примчались набухшие гневом и градом тучи и с воем закружились смерчем над острым гранитом. А когда Иосиф бросился, чтобы схватить нареченную и укрыться с ней в пещере, Бог метнул повергающий в трепет перун, земля и небо смешались, и Мария упала навзничь, потеряв сознание. Когда она пришла в чувство, открыла: глаза и огляделась вокруг, то увидела, что Иосиф лежит рядом вниз на черном граните, разбитый параличом.
Мария протянула руку и легко, чтобы не вспугнуть, погладила сидевшего у нее на коленях голубя.
— Свирепо низошел тогда Бог, — прошептала она, — и свирепо говорил со мной. — Что он сказал?
Сбитый с толку множеством окружавших ее чудес, раввин часто расспрашивал Марию:
— Вспомни, Мария. Именно так, посредством грома, разговаривает иногда Бог с людьми. Постарайся вспомнить, чтобы мы могли узнать, какая доля уготована твоему сыну, — говорил он.
— Была молния, старче, она катилась вниз, спускаясь с неба, словно влекомая волами повозка.
— А там, за молнией, Мария?
— Да, ты прав, старче, оттуда, из-за молнии, и говорил Бог, но я не смогла разобрать ясно его слова, прости меня.
Мария ласкала голубя и спустя тридцать лет старалась вспомнить гром и распознать скрытое слово…
Она закрыла глаза, ощутила в ладонях теплое тельце голубя и его бьющееся сердечко. И вдруг — Мария сама не знала как и не могла понять почему, — но в этом она была уверена! — молния и голубь, биение сердечка и гром стали одним целым — и все это был Бог.
Мария закричала и в испуге вскочила с места: впервые она ясно услышала скрытые в громе, скрытые в голубином ворковании слова: «Радуйся, Мария… Радуйся, Мария…»
Да, именно это возгласил ей Бог: «Радуйся, Мария…»
Она обернулась и увидела, как ее муж все открывает и закрывает рот, прислонившись к стене. Уже наступил вечер, а он все старается изо всех сил, обливаясь потом.
Мария прошла мимо него, не сказав ни слова, и стала на пороге, глянуть, не возвращается ли домой сын. Она видела, как тот, повязав волосы окровавленной головной повязкой распятого, спускался на равнину… Куда он пошел? Почему опаздывает? Неужели снова всю ночь до рассвета он проведет в полях?
Мать стала на пороге и увидела почтенного раввина, который приближался, опираясь всем телом на посох священника и тяжко дыша, а седые завитки волос по обе стороны его чела шевелились под дуновением легкого вечернего ветерка, доносившегося с Кармила.
Мария почтительно посторонилась, раввин вошел в дом, ласково взял брата за руку, но не стал говорить с ним. Да и что он мог сказать? Мысли его были погружены во мрак. Он повернулся к Марии.
— Твои глаза сияют, Мария, — сказал он. — Что с тобой? Снова приходил Господь?
— Я распознала, старче! — ответила Мария, не в силах сдержаться.
— Распознала? Что, скажи, ради Бога?
— Слово, звучавшее в громе.
Раввин встрепенулся.
— Велик Бог Израиля! — воскликнул он, воздев руки вверх, — Для того я и пришел, Мария, чтобы снова расспросить тебя. Ибо сегодня распяли еще одну нашу надежду, и сердце мое…
— Я распознала, старче, — повторила Мария. — Сегодня вечером, когда я сидела за пряжей, мне снова вспомнилась молния, и я впервые почувствовала, как гром внутри меня успокаивается, и из-за грома послышался чистый, безмятежный голос — голос Божий: «Радуйся, Мария!»
Раввин рухнул на скамью, сжал виски ладонями и погрузился в раздумья. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял голову.
— И ничего больше, Мария? Постарайся лучше разобрать свой внутренний голос: от того, что нарекут твои уста, может зависеть судьба Израиля.
Слова раввина повергли Марию в ужас. Мысли ее вновь обратились к грому, грудь содрогалась.
— Нет, — прошептала она наконец в изнеможении. — Нет, старче… Он сказал не только это, он сказал еще много другого, но я не могу, пытаюсь изо всех сил, но не могу разобрать больше ничего.
Раввин опустил руку на голову женщины с большими прекрасными глазами.
— Постись и молись, Мария, — сказал он. — Не отвлекайся мыслями о суетном. Что ты видишь — сияние венца, блеск молнии, свет? Я не в силах разобрать этого, потому что лицо твое меняется. Постись, молись и ты услышишь… «Радуйся, Мария!» Ласково начинается слово Божье. Попытайся разобрать, что было дальше.
Стараясь скрыть волнение, Мария подошла к полке с посудой, сняла висевшую там медную кружку, наполнила ее свежей водой, взяла горсть фиников и с поклоном поднесла угощение старцу.
— Благодарю, я не голоден и не хочу пить, — сказал тот. — Присядь. Мне нужно поговорить с тобой.
Мария взяла низенькую скамеечку, села у ног раввина и, склонив голову, приготовилась слушать.
Старец перебирал в уме слова. Высказать то, что он желал, было трудно. Надежда была столь призрачной и неуловимой, что он был не в силах найти слова столь же призрачные и неуловимые, чтобы не перегрузить и не превратить в действительность. Ему не хотелось пугать мать.
— Мария, — сказал наконец раввин. — Здесь, в этом доме, словно лев во пустыне, рыщет тайна… Ты не такая, как другие женщины, Мария, разве ты сама не чувствуешь этого?
— Нет, я не чувствую этого, старче, — пробормотала Мария. — Я такая же, как все женщины. Мне нравятся все женские заботы и радости: я люблю стирать, стряпать ходить за водой к ручью, болтать с соседками, а по вечерам сидеть на пороге дома и смотреть на прохожих. И сердце мое, как и сердца всех женщин, старче, полно страдания.
— Ты не такая, как другие женщины, Мария, — торжественно повторил раввин и поднял руку, не допуская никаких возражений. — А сын твой…
Раввин умолк. Найти слова, чтобы выразить то, что он хотел, было самым трудным. Раввин глянул в небо, прислушался. Птицы на деревьях либо готовились ко сну, либо, наоборот, пробуждались. Свершалось круговращение: день спускался лкодям под ноги.
Раввин вздохнул. Почему дни проходят, почему один день яростно теснит другой, рассветы сменяются сумерками, движется солнце, движется луна, дети становятся взрослыми, черные волосы — седыми, море поглощает сушу, горы осыпаются, а Долгожданный все не приходит.
— Мой сын… — сказала Мария, и голос ее задрожал. — Мой сын, старче?
— Он не такой, как другие сыновья, Мария, — решительно произнес раввин. Старец снова взвесил свои слова и добавил:
— Иногда по ночам, когда он остается один и думает, будто никто не видит его, круг его лика сияет во тьме, Мария. Да простит мне Бог, но я сделал небольшое отверстие высоко в стене, взбираюсь туда и смотрю, высматриваю, что он делает. И потому как все это только приводит меня в смятение, а знание мое совершенно бессильно, вновь и вновь разворачиваю Писания, но все не могу понять, что происходит, кто он?! Я тайком подсматриваю за ним и замечаю, что какой-то свет, Мария, касается его во мраке и гложет ему лицо. Поэтому он бледнеет и чахнет изо дня, в день. Нет, не недуг, не посты и молитвы, но, свет гложет его.
Мария вздохнула. «Горе матери, родившей сына, не похожего на других…» — подумала она, — но вслух не произнесла ни слова.
Старец наклонился к Марии, снизил голос, уста его пылали:
— Радуйся, Мария, Бог всемогущ, непостижима воля его. Может быть, сын твой…
Но тут злополучная мать громко воскликнула:
— Сжалься надо мной, старче. Неужели пророк? Нет, нет! Даже если Бог предначертал это, пусть Он сотрет начертанное! Я хочу, чтобы он был человеком как все, ни больше и ни меньше, — таким как все. Чтобы он, как некогда его отец, мастерил квашни, колыбели, плуги, домашнюю утварь, а не так, как теперь, — кресты, на которых распинают людей. Чтобы он взял в жены дочь доброго хозяина из честной семьи, с хорошим приданым, чтобы жил в достатке, имел детей и каждую субботу все мы — бабушка, дети и внуки — ходили на прогулку, а люди с восхищением смотрели бы на нас.
Раввин поднялся, тяжело опираясь на посох священника.
— Мария, — сказал он строго, — если бы Бог слушал матерей, мы бы погрязли в беспечности и благополучии. Подумай как-нибудь наедине с собой о том, про что мы говорили.
Раввин повернулся к брату, чтобы пожелать спокойной ночи, а тот устремив в пустоту взгляд стеклянных осоловевших глаз и высунув язык, пытался заговорить. Мария покачала головой.
— Он старается с самого утра, но все напрасно, — сказала Мария, подошла к мужу и вытерла слюну с перекошенных губ.
Раввин простер уж было руку, чтобы пожелать спокойной ночи и Марии, но в это мгновение дверь бесшумно отворилась, и на пороге появился ее сын. Его лицо сияло во тьме, а волосы были схвачены окровавленной повязкой. Стояла, уже ночь, и поэтому не было видно ни его покрытых пылью и кровью ног, ни крупных слез, все еще бороздивших его щеки.
Он переступил через порог, быстро огляделся, вокруг, увидел раввина, мать и стеклянные глаза отца в темноте.
Мария хотела было зажечь светильник, но раввин остановил ее.
— Погоди, — тихо сказал он. — Я поговорю с ним. Раввин совладал с сердцем, подошел к юноше.
— Иисусе, — нежно сказал раввин тихим голосом, чтобы не слышала мать.
— Иисусе, дитя мое, доколе ты будешь противиться Ему?
И тогда раздался дикий крик, от которого содрогнулась хижина:
— До самой смерти!
И тут же юноша рухнул наземь, словно все силы покинули его. Он навалился на стену и, задыхаясь, тяжко ловил ртом воздух. Почтенный раввин снова попытался было заговорить с юношей, наклонился к нему, но сразу же отпрянул, словно жаркое пламя обожгло ему лицо.
«Бог пребывает вокруг него, — подумал раввин. — Бог, который не позволяет никому приблизиться. Лучше уйти!»
Погруженный в раздумья, раввин ушел, закрыв за собой дверь, а Мария все не решалась зажечь свет, словно какой-то зверь притаился внутри. Она стояла посреди дома, прислушиваясь, как отчаянно сопит муж, а рухнувший наземь сын в ужасе втягивает в себя воздух, словно задыхаясь, словно кто-то душит его. Кто душил его? Вонзив ногти в щеки, несчастная снова и снова задавала один и тот же вопрос, сетуя на Бога.
— Я мать! — кричала она. — Неужели Ты не сжалишься надо мной?!
Но никто не ответил ей.
И вот, когда слух застывшей в молчании Марии ловил, как содрогается каждая жилка в ее теле, раздался дикий ликующий крик. Паралитик совладал с языком, и перекошенный рот произнес наконец по слогам целое слово, прокатившееся эхом по хижине:
«А — ДО — НА — И!»
Произнеся это слово, старик тут же погрузился в глубокий, свинцовый сон.
Мария наконец решилась, зажгла светильник, затем подошла к очагу, опустилась на колени и подняла крышку кипящего глиняного горшка, чтобы посмотреть, достаточно ли там воды и не нужно ли добавить соли…