А самое главное — там, за решеткой, людям становится все хуже и хуже. Условия становятся тяжелее с каждым месяцем.

Единственная сфера, где наблюдается некое движение, — это пресса в широком смысле слова. Но все авторы прекрасно понимают, что их заставляют переживать чужие и ополовиненные идеи, авторы которых либо сгнили, либо сидят. Отсюда общее ощущение узурпации и воровства, которое слишком смахивает на мародерство”.

О том, как обстояло дело в Советском Союзе с подлинной гласностью, не говоря уже о свободе слова, показали события в Алма-Ате, когда без какого-либо объяснения был снят с поста первого секретаря компартии Казахстана Д. Кунаев. Трудно поверить, что противникам Кунаева удалось собрать необходимое для его снятия большинство на пленуме ЦК компартии республики, состав которого был подобран им самим. Ведь его как раз и обвинили в семейственности и подборе кадров по принципу личной преданности.

С 83-го года были заменены все первые секретари и большая часть ЦК пяти среднеазиатских республик. Но в Казахстане коса нашла на камень.

Однако Горбачев решил сыграть ва-банк. В результате в Алма-Ате вспыхнули беспорядки, в которых приняло участие около десяти тысяч человек. Тридцать милиционеров было убито.

Располагая вездесущим аппаратом КГБ, Горбачев должен был знать положение дел и состояние умов в республике. Он обязан был найти такое решение, которое позволило бы избежать ненужных жертв. Да и с точки зрения режима он сыграл, говоря шахматным языком, не лучшим образом. Ведь вряд ли принесли советскому режиму пользу демонстрации, в которых по официальным данным участвовало 3 тысячи человек и о которых пришлось сообщать в советской прессе, если только не были они спровоцированы для того, чтобы получить лишний повод для разгрома сторонников Кунаева, что тоже возможно.

Оценивая программу Горбачева зимой 86 года, итальянский журналист Финетти назвал ее „программой экономических реформ в рамках социального консерватизма и политических репрессий”. С одной стороны, гласность, хоть и дозированная, с другой - новые законы, закручивающие гайки.

Говорят, что Горбачев следит за своим здоровьем. Не курит, пьет умеренно. Стремится, когда возможно, совершать прогулки и наблюдает за своим питанием. Ему это легко. Выбор того, что он пожелает видеть на своем столе, у него неограничен. Иное положение у большинства советских людей. И вина за это лежит и на Горбачеве. Ведь это он руководил советским сельским хозяйством почти четыре года. И это были самые бедственные годы.

В октябре 80-го года положение оказалось таким плохим, что Брежневу пришлось всенародно (в который раз!) давать обещание наконец-то накормить страну. Была принята помпезная Продовольственная программа. Проходит шесть лет, и вот секретарь Волгоградского обкома пишет о том, что в ходу карточки. Голод давно бы поразил Советский Союз, если бы не приусадебные участки. Под них отведено всего 1,4% всей обрабатываемой земли. Но производится на них 61% картофеля, 54% фруктов, 34% яиц, 30% овощей, 29% мяса и молока, получаемых на всей остальной огромной территории, находящейся в пользовании колхозов и совхозов!

Давно был бы голод в Советском Союзе, если бы не то зерно, выпеченный из которого хлеб зимой 72-го года наполнил благоуханием булочную на Калининском проспекте в Москве. Потом я узнал, что это был хлеб из американской пшеницы. Объем советской сельскохозяйственной продукции на душу населения с 71-го по 82-й год снизился. Если до 71-го года он равнялся 63% американского, то в 82-м году упал до 51%! И это при том, что за эти годы в сельское хозяйство было сделано 30% всех советских капиталовложений.

Урожайность зерна в Советском Союзе за тот же период составила лишь одну четвертую урожайности в Соединенных Штатах, а производительность советских колхозов и совхозов оказалась в ДВАДЦАТЬ раз ниже производительности американских фермеров. К тому же резко возросла стоимость советского сельскохозяйственного производства. С 70-го года затраты на производство зерна, картофеля, мяса и молока удвоились. Стоимость производства хлопка подорожала на одну треть.

Один из крупнейших зарубежных специалистов по советскому сельскому хозяйству британский экономист А. Ноу в указывает на ряд причин удорожания сельскохозяйственного производства в СССР: возросшие заработки, несмотря на то, что производительность труда не увеличилась, бесхозяйственный расход средств, неравномерное осуществление механизации и отсутствие запчастей, потеря огромной части продукции из-за плохих дорог и нехватки хранилищ и, наконец, бюрократическая система планирования, ставшая важнейшим препятствием на пути развития советского сельского хозяйства. К этому следует добавить и условия жизни большинства колхозников.

В начале 60-х годов по заданию журнала „Молодой колхозник” я отправился на колхозную ферму под Ливнами, на Орловщине. Некогда воспетые Тургеневым, места эти были все так же прекрасны. Но вот после всех этих красот жарким июньским полднем я вошел в избу к одной из доярок. Дверь была завешена тяжелым шерстяным одеялом, а окна несмотря на духоту закрыты напрочь. В углу стояла детская люлька, и я вначале не понял, почему марлевый полог над ней какого-то лоснящегося черного цвета. Я захотел напиться и поднял со стола медный чайник. Открылся белый круг, окаймленный все тем же толстым лоснящимся слоем, который слегка, лениво копошился. Это были тяжелые черные мухи. Они облепили стол, покрыли стены, висели над детской люлькой. Избавиться от них не было никакой возможности. Вот почему, несмотря на духоту, не открывались окна. Но воздух, хоть какой-то, был нужен, и дверь, хоть и держали открытой, но завесили тяжелым одеялом. Я, быть может, и не написал бы об этом. Все-таки с тех пор немало воды утекло. Но вот недавно мне в „Правде” попалась статья из тех мест. И пишут, по сути дела, о том же. О разломанных полах в классах и нетопленных сельских школах, о том, что школьному учителю больше времени приходится тратить на прокормление самого себя, чем на обучение школьников. Речь идет все о тех же недостойных человека условиях жизни. И для большинства живущих в сельской местности они будут оставаться такими до тех пор, пока не будет устранено главное препятствие — колхозная система.

Однако предложение отказаться от нее и передать средства производства, отвергается как прудонизм, и вместо этого обращаются к привычным методам. Принимается постановление, опять напоминающее о втором крепостном праве большевиков. В октябре 1985-го ЦК одобряет меры, направленные к тому, чтобы помешать покидающей деревни молодежи поступить на работу в промышленности.

Особенно разительным все это становится при сравнении с Америкой. И в городке Харсдейл под Нью-Йорком, где я жил, и в небольшом прибрежном поселке на Тихоокеанском берегу Кармеле, и в Маконе, штат Джорджия, я видел такие же магазины, заполненные продуктами и товарами. И там можно было купить всевозможные колбасы, и апельсины, и свежие овощи в любое время года, и французские вина, и одежду с маркой Билла Бласса или Ива Сен-Лорана. И это служило наглядным свидетельством единого для всей страны жизненного стандарта. Нет резкой границы между метрополиями Нью-Йорка и Лос-Анджелеса и сельскими городками, связанными с метрополиями великолепными дорогами, по которым сельские жители в собственных автомобилях могут, когда им заблагорассудится, отправиться в любой город Америки. Или взять билет и уехать отдыхать в любую точку мира! В Америке действительно произошло не только сближение города с деревней, о котором советские философы исписали тонны бумаги. Здесь давно стерлись различия между городом и деревней. В Советском Союзе же между условиями жизни в городе и деревне — пропасть.

И хотя Горбачев заверяет, что „задача, которую нам предстоит решить в самый краткий срок, — полное обеспечение страны продовольствием”, советские люди помнят, что то же обещал и Сталин, провозглашая, что „хлебная проблема решена окончательно и бесповоротно”, что о том же говорили и Хрущев, и Брежнев. Вспомнив все это, советский человек отправляется на рынок. Там хоть можно, пусть втридорога, но купить и мяса, и молока, и овощей, и фруктов. Все это привозится частником. Но достается это ему отнюдь не легко. Ведь работают-то на этих приусадебных участках, в основном, женщины, дети, старики и инвалиды. Они испытывают недостаток буквально во всем. И в семенах, и в инвентаре, и в тягловой силе. А вскопать надо лопатой 30-40 соток, составляющих обычный размер индивидуального участка. Да проделать это надо дважды в год. Если после всего этого кто-то еще и находит в себе силы для такого труда, то это потому, что без него и не прокормиться самим.


В правом верхнем углу листа плотной, добротной бумаги значилось: ХХVII съезд Коммунистической партии Советского Союза.

МЕНЮ

Масло сливочное, икра зернистая.

Крабы, лангусты, креветки.

Помидоры, фаршированные лососиной и крабами.

Севрюга заливная, рулет из судака

Лососина, нельма, севрюга в слойке.

Эклеры с семгой и муссом из дичи.

Салат в тарталетках с фруктами, овощами, лимонами.

Фромаж из дичи в апельсине.

Рулет из поросенка с черносливом.

Галантин из индейки с фруктами.

Рожок и балован с ветчинным муссом.

Окорок на хлебной соломке, оливки фаршированные.

Сыр ассорти с фруктами.

Пончики, ромашки, ромбики с сыром.

Яблоки и кайса с курагой, изюмом, айвой .

Цыплята в кокоте с белыми грибами.

Креветки и судак в кляре.

Сливки, взбитые с брусникой и шоколадом.

Кофе, чай.

Пирожное, корзиночки с желе.

Пирог "Праздничный"

Конфеты в ассортименте.

Ананасы, фрукты.

Москва. Кремль 6 марта 1986 года.


Все эти изысканные блюда входили в ежедневное меню для делегатов съезда. Для сравнения приведем другое меню:

„Суп черепаховый и пюре из кур со спаржей. Пирожки.

Стерлядь по-императорски.

Седло дикой козы с гарниром.

Цыплята с трюфелями.

Пунш Виктория.

Жаркое.

Утки и пулярдки.

Салат с огурцом.

Спаржа с сосусом.

Персики Кардинал.

Мороженое парижское.

Десерт”.

Это меню выглядит куда скромнее того, что было предложено делегатам партийного съезда. И неудивительно. Ведь это всего-навсего меню юбилейного обеда в честь 300-летия дома Романовых 25 мая 1913 года. Известно также, что императорский обед был заказан московской фирме Левинсона и оплачен из собственных средств государя. На чьи средства пиршествовали народные делегаты партийного съезда, поедая все эти слойки, начиненные икрой, и прочие яства, и спрашивать даже смешно. Да и они бы сами восприняли такой вопрос как шутку. По штату положено — и все тут. А народу по штату положено то, что можно получить, скажем, в столовой на Цветном бульваре: „Винегрет. Щи суточные или Борщ московский. Биточки по-флотски. Котлеты мясные. Гарниры: картофель мятый, морковь припущенная. Компот из сухофруктов, кофе, чай с сахаром. Хлеб. Соль и перец на столе. Приносить с собой и распивать спиртные напитки запрещается. Уважайте труд официантов. Соблюдайте чистоту и порядок. Управление пищетрестом”.

Новому генсеку было ясно, что рассчитывать на сохранившийся в основном нетронутым с брежневских времен состав ЦК он не может. На самом деле шла ожесточенная борьба. Как всегда, о том, что происходило, можно было только догадываться, несмотря на провозглашенную Горбачевым гласность, по поводу которой досужий на выдумки народ тут же сочинил анекдот. Армянское радио спросили, что такое гласность. „Это то, о чем раньше говорили вслух”, — был ответ. Так вот, невзирая на горбачевскую гласность, происходила негласная замена кадров.

За короткое время почти треть членов ЦК лишилась своих постов. Это насторожило оставшихся. Опытные партийцы не могли не понимать, что, выдавая на съедение сегодня одного из своих собратьев, они тем самым готовят ту же судьбу и себе. По отношению к ним и в самом деле оказывалось справедливым утверждение Макиавелли о том, что „новый правитель всегда хуже старого”. Но тут генсек допускает тактическую ошибку. Он дает согласие на проведение съездов двух крупнейших партийных организаций страны — казахстанской и украинской — после всех других республиканских съездов. Он не предвидел, к каким последствиям это может привести. И это заставляет усомниться в характеристике, данной ему Громыко, сказавшем, что „если бы в этом зале сейчас был научный форум, наверное, все бы сказали: этот человек умеет аналитически подходить к проблеме. Это сущая правда. Он не только хорошо анализирует проблемы, но и делает обобщения и выводы”. Какое же тут аналитическое мышление, если Михаил Сергеевич допускает крупнейший просчет в столь хорошо знакомом ему деле, которое Ленин называл „партийным строительством”? Ведь он должен был предусмотреть заранее, что и Щербицкий и Кунаев, от которых он хотел избавиться, учтут уроки происшедшего на других съездах и соответствующим образом ПОДГОТОВЯТ СВОИ силы.

В отличие от московской партийной конференции, на которой он сам присутствовал, и где только благодаря этому ему удалось добиться устранения своего бывшего соперника В. Гришина, на съезды двух крупнейших республиканских парторганизаций он явиться не решился. И Щербицкий, и Кунаев сохранили свои посты. На Украине и в Казахстане с чисткой у Горбачева не вышло. Хотя открыто, конечно, о том, что происходит чистка, никто не говорил. „Правда”, например, 13 февраля 86-го года писала: „Партия проводит сейчас большую работу по очищению своих рядов. Идет не чистка, а именно очищение. От массовых чисток мы отказались давно”.

Как бы то ни было, но Горбачев явно стремился избавиться от того партийного, по определению Ницше, стада „передовых баранов”, которое ему досталось в наследство от брежневских времен.

Бой разгорелся на февральском пленуме ЦК в 1986 году. О его результатах можно судить по тому, что внезапно прекратилось то, что „Правда” называла „очищением”, и по тому, что произошло на съезде. Поражение генсека было очевидным. Более того, ему пришлось выступить еще и с покаянной речью и в виде клятвы на верность партийной бюрократии буквально повторить слегка перефразированные и столь любимые Брежневым слова: „Кадры — самое главное, самое драгоценное наше достояние”. Но партийные бюрократы этим не удовольствовались.

За несколько месяцев до того собравшиеся в Кремлевском Дворце съездов на традиционный доклад о 68-й годовщине Октябрьского переворота услышали: „Некоторая часть наших кадров утратила вкус к современному осуществлению диктуемых жизнью реформ и изменений”. Можно смело сказать, что таких слов здесь не произносили со дня открытия Дворца. И высказывал эти крамольные мысли не кто иной, как председатель КГБ В. Чебриков. Зная лучше, чем кто-либо еще, истинное состояние страны, он позволил себе сказать с трибуны то, о чем до того говорили лишь невнятным шепотом. Он был уверен, что продвинувшаяся столь далеко чекизация партии, при которой впервые в ее истории в Политбюро заседали три генерала КГБ, дает ему право открыто высказывать то, что он посчитает нужным. Но не тут-то было... Не прошло и четырех месяцев, и в своей речи на съезде Чебриков даже не обмолвился о реформах, будто никогда и не произносил этого слова. О них не заикнулся никто из выступавших на съезде членов Политбюро. А председатель Совета Министров СССР Н. Рыжков уверил делегатов, что по-прежнему будет „укрепляться и совершенствоваться централизованное плановое руководство экономикой”, что, как утверждает Рыжков, разрушит надежды буржуазных идеологов. Когда глава советского правительства выступал с таким заявлением, СССР был единственной „великой” индустриальной страной, где существовала карточная система, где значительное число граждан все еще жило за чертой уровня нищеты, на заработок меньше 60 рублей в месяц, где жилищная проблема оставалась неразрешимой, а медицинская помощь ниже всяких стандартов, где не публиковалась статистика промышленных аварий, данные о детской смертности, где руководители постоянно занимались самовосхвалением и в то же время говорили об одном провале за другим в деле обеспечения населения необходимыми товарами. И все это отнюдь не измышления буржуазных идеологов. О карточках писал в „Правде” в 86-м году первый секретарь Волгоградского обкома В. Калашников, об авариях на производстве председатель ВЦСПС С. Шалаев (там же, в том же году), об уровне нищеты высказался в той же газете и в том же году сам Рыжков. И ведь это все и есть результаты того самого централизованного планового руководства экономикой, приверженцем которого объявил себя Рыжков.

Выступления на съезде и перед ним — отражение продолжающейся уже много лет борьбы между двумя группами экономистов. Одна в соответствии с марксистской догмой настаивает на том, что предпочтение должно быть отдано развитию средств производства, пресловутой группе „Другая говорит: хватит развивать группу средств производства. Пора подумать и об удовлетворении нужд их создающих. Надо вкладывать деньги в развитие легкой промышленности. Косыгин под влиянием теорий Либермана понял необходимость этого. Однако косыгинский план преимущественного развития промышленности средств потребления, предпочтения ее затратам на военные цели, сокращения влияния партии в промышленности, расширения роли руководителей предприятий оказался в начале 70-х годов жертвой брежневского стремления к развитию империи. Вскоре после прихода к власти Горбачева четко обозначились две экономические школы. Одна, возглавляемая академиком Абелем Аганбегяном, считала, что решение проблем лежит в лучшем планировании, координации и руководстве. Вторая школа, не имея четко выраженного лидера, указывала, что причина экономических проблем в отношениях между рабочими и администрацией, в отсутствии удовлетворения плодами своего труда, в неправильной политике цен и зарплаты. Иными словами, она указывала на социальные причины экономической болезни. В то время как школа Аганбегяна предлагала решение через лучшую организацию и усиление власти руководителей, что по сути дела не вело ни к каким существенным переменам, а вливалось в привычное для системы волевое русло, ее оппоненты выступали за некоторую либерализацию и контролируемое развитие частного сектора в некоторых сферах народного хозяйства. Первые, хотя и не открыто, отбрасывали марксистскую теорию, заменяя ее теперь компьютером, видя в нем теперь орудие создания лучшего оптимального, все предусматривающего плана. Вторые, опять же не говоря это открыто, доказывали, что нельзя отбросить опыт человечества, что эксперименты с планами обошлись дорого и пора попытаться восстановить рыночную экономику, пусть в ограниченной форме, хотя критики напоминали, что нельзя быть „немножко беременной”, и ограниченное восстановление рыночной экономики ни к чему не приведет. Несмотря на то, что стало известно, что Аганбегян назначен советником Горбачева, это еще ни о чем не говорило. С одной стороны, Горбачев, повторяя своих предшественников, по-прежнему настаивал на том, что главное внимание должно быть уделено индустрии и сельскому хозяйству, а с другой — были приняты меры по развитию местной промышленности, предусматривающие использование частного труда. Однако надежды на то, что небольшие частные предприятия будут узаконены, не оправдались. То есть хотя кризис и был признан, выходить из него предполагалось старыми методами. Все еще хотели обойтись без частника. Все еще видели в нем угрозу всеохватывающему партийному руководству.

Несмотря на то, что частник был способен скорее обеспечить страну дефицитными товарами, политические соображения и на сей раз брали верх.

У наблюдателей создавалось впечатление, что новое руководство все еще не знает, какой путь выбрать, а скорее всего пытается найти некий срединный путь.

Слова „реформа” в резолюции съезда не сыщешь. Партийная бюрократия и на сей раз оказалась сильнее тех, кто попытался подвигнуть ее хоть на какие-то изменения. И во второй год правления Горбачева „Литературная газета” 27 августа 86-го года проводит дискуссию. Что же обсуждают советские граждане в конце XX столетия? Вот подлинный заголовок одной из заметок: „Возможен ли город без очередей?”


В Риме я купил автомобиль „Форд Кортина”. Сделка была совершена, как вдруг я спохватился. В багажнике не оказалось ручки для завода мотора. Мой продавец-англичанин долго не мог понять, о чем это я. Наконец до него дошло. Тогда он подвел меня к мотору и сказал: „Видишь, здесь даже дырки для ручки нет”. Это был старый автомобиль 66-го года. И я вспомнил свои московские „Жигули” 71-го года, на которых в поездку без заводной ручки не каждый решится. Вот эти примеры — старый американский автомобиль, но более совершенный, чем советский новый, и обсуждение с серьезным видом возможности жизни без очередей, будто речь идет о возможности жизни на Марсе — на простом житейском уровне показывают степень советской отсталости. А пока, как и в догорбачевские времена, советские граждане продолжают стоять в очередях за всем: от лука до туалетной бумаги. „Литгазету” это наводит ни иронически-философские размышления такого плана: „А как полезно постоять в очереди. Особенно людям смышленым. Есть о чем подумать. И о причинах возникновения очередей, в том числе. Почему, задаются они вопросом, при продаже промышленных и продовольственных товаров, нужных каждый день, образуется шеренга в десять-двадцать человек?” Газета преуменьшает. В „шеренгах” этих, вытягивающихся порой на несколько кварталов, маршируют к магазинным прилавкам десятки, а то и сотни людей. Конечно, стоя в очередях, о многом передумаешь. Но „Литгазета”, проводя дискуссию, забывает напомнить своим читателям, что они пытаются вновь открыть Америку, что без очередей давным-давно живут во многих странах мира.

И опять совпадение. Первый съезд нового генсека открылся 25 февраля 86-го года. Ровно через 30 лет после знаменитого ХХ-го. Но ничего подобного тому, что произошло тогда, на сей раз не случилось. Развернувшаяся на съезде борьба осталась тайной для советского человека. О том, что происходило, он мог только догадываться, пытаясь по старой привычке узнать об этом, читая между строк. Ведь если судить по советской прессе, то на ХХVII съезде никакой борьбы не было. Но если это так, то почему в резолюциях съезда ничего не сказано о реформах, тогда как перед самым съездом о них говорили и Горбачев и Чебриков?


ВЫРВАЛСЯ ЛИ ДЖИНН?

Но джинн вырвался из бутылки. О необходимости реформ говорили повсюду. Но если у кого при этом и возникли иллюзии, их поторопились рассеять. Первого июля 86-го года вступил в действие новый указ „О нетрудовых доходах”. Автор письма из Москвы по этому поводу пишет: „Указ касается в одинаковой мере старушек, продающих цветы у входа в метро, директоров продовольственных магазинов, ректоров университетов. Поскольку фактически почти каждый человек в СССР вынужден как-то подрабатывать, открылось широкое поле для репрессий и, конечно, для сведения личных счетов... В результате ухудшилось продовольственное снабжение. Торговля на рынках становится рискованной. Да и городские жители, с областью „второй экономики” никак не связанные, открыто высказывают свои опасения по поводу упомянутого указа, так как теперь к их и без того трудной жизни прибавилось ощущение полной беззащитности перед законом, который давит всех. Ведь „отсутствие состава преступления” здесь не гарантируется... Все это, конечно, влияет на отношение народа к самому Горбачеву. Образ целеустремленного реформатора сменился образом человека, полностью не отвечающего за свои поступки, к тому же распыляющего свои силы во многих областях и всегда прибегающего, несмотря на красноречивость, к использованию тривиальных методов при решении всех вопросов”.

Напомнив указом „О нетрудовых доходах” о возможностях власти решили было объявить о предоставлении некоторой свободы частному сектору. Перед этим „Известия” подсчитали, что в частном секторе уже занято от 17 до 20 миллионов человек и что оборот его достигает почти 8 миллиардов рублей в год. С большей части этих сумм налог в государственную казну не поступает.

Вот тут-то и зарыта собака. Государство поставило себе целью выманить скрывающегося в подполье частника наружу. Выявить его, заставить работать на себя, то есть помочь обеспечить народ тем, чем режим обеспечить не в силах, и при этом еще и взыскать с частного сектора налог!

В 29 сферах общественного обслуживания разрешено было образовывать семейные предприятия вроде кафе, пошивочных и ремонтных мастерских. То, что существовало давно и тайно и преследовалось как частное предпринимательство, когда портной шил, а учитель давал урок, боясь стука в дверь и прихода фининспектора с участковым, теперь узаконивалось.

Проклятый советской властью, осмеянный советской литературой, частник из почти забытых двадцатых годов теперь вступал в современность. Да и слово это почти исчезло, почти вышло из употребления, а если и использовалось, то как бранная кличка, как это было в Саратове, когда толпа обрушилась на инвалида в телогрейке, разложившего на продажу пучки редиски. Нет, толпа не благодарила перепуганного мужика за то, что принес он ей то, чего в магазинах и днем с огнем не сыщешь. Она полностью была на стороне уводившего его милиционера, извергая вслед проклятому частнику ругательства за то, что, как ей казалось, он мог заработать на продаже выращенной им самим на скупой поволжской земле редиске.

В упомянутом уже очерке Федора Бурлацкого в „Литературной газете” между его героями происходит такой диалог:

„Стрешнев: Ты думаешь — безобидный старичок. Он цветочки разводит, а потом продает. А за сколько? Ты интересовался? Он тебе гортензию за полтинничек не отдаст. Тремя рублями не отделаешься.

Широков: Ну, и как быть?

Стрешнев: Как? Да запретить — и все тут.

Широков: Я спрашиваю, с цветами как быть?

Стрешнев: С цветами?

Широков: Ну да. Город без цветов оставить? Люди хотят иметь цветы. Хотят ранних огурцов, помидоров, фруктов. Хотят мяса хорошего и вдоволь, хлеба свежего и разного. Ты говоришь, цена высокая, а кто в ней виноват?

Стрешнев: Известно кто — спекулянт виноват.

Широков: Нет, Иван, и мы с тобой виноваты. Высокая цена на рынке отчего? От нехватки, от дефицита. А дефицит отчего? От твоих запретов, от ограничений на индивидуальную, да и на кооперативную деятельность. Был бы в области не один, а сто цветоводов, цена на тот цветочек упала бы до десяти копеек. Закон экономического состязания. А ты на старика цветовода набросился”.

Стало быть, придется перестраиваться „инженерам человеческих душ” и призывать к уважению частника. А для режима это знаменует его самое большое, сокрушительное поражение. Более того, обнародовав хоть и куцее постановление о реформах в виде „Закона об индивидуальной трудовой деятельности”, режим это поражение признал! После стольких лет борьбы с частной собственностью, объявлением ее источником всяческих зол, после провозглашения „окончательной победы социализма” Сталиным, скорого наступления „коммунизма, при котором будет жить нынешнее поколение советских людей”, Хрущевым, после „развитого социализма” Брежнева и Андропова, после „совершенствующегося социализма” Горбачева — вот тебе, бабушка, и Юрьев день — вытащен на свет Божий частник! Теперь он, а не широковещательные советские программы, должен выступить в роли спасательного круга, уцепившись за который советский режим надеется удержаться на поверхности. И вот эти две крайности — принятие указа о нетрудовых доходах и расширение частного предпринимательства — свидетельство борьбы внутри партийного руководства, и колебаний самого Горбачева, порой своими выступлениями напоминающего бессмертного Алексан Саныча Хлестакова. Еще до того как стать генсеком, он пообещал советскому народу, что Советский Союз вступит в „новое тысячелетие процветающей державой”. За оставшиеся до конца века пятнадцать лет он обещает осуществить то, чего не сумел достичь ни один генсек за 70 лет советской власти! Каким же образом намерен Горбачев достичь всеобщего процветания? На этот вопрос он отвечал так: „многократно повысить производительность труда”, „осуществить глубокие преобразования в экономике”, „создать более совершенный хозяйственный механизм”, „существенно ускорить научно-технический прогресс”, „добиться решительного сдвига в интенсификации общественного производства”.

Обо всем этом говорилось уже не раз. Пылятся на полках отлично изданные, составившие девять томов речи Брежнева на эту тему, а воз, как говорится, и ныне там. Провал Брежнева Горбачев относит за счет забвения им предыдущего опыта. Если вспомнить, что в своих выступлениях он с почтением отзывался о Сталине, это настораживало. А тут еще и „Правда” напомнила, что „стахановское движение, сыгравшее выдающуюся роль в годы первых пятилеток, продолжается и ныне”. Из всего этого советский человек мог сделать вывод: новый генсек по примеру своих предшественников намерен в первую очередь полагаться не на пряник, а на кнут. По-видимому, на этом этапе Горбачев и хотел ограничиться использованием методов своего политического ментора. Но скоро он убедится, что при том всеобщем саботаже труда, который достиг своего наивысшего воплощения в брежневское безвременье, эти методы успеха принести не могут. Да и не способен кнут в век электронно-компьютерной революции ни двинуть экономику вперед, ни принести благосостояние советскому рабочему, уровень жизни которого в четыре раза ниже, чем у американского. Это только цифры. На самом деле разрыв намного больше. К тому же только в стране „победившего социализма” существует такой разрыв между имущими и неимущими, какого нет ни в одном из промышленно развитых государств мира.

Один из теперь уже бывших руководителей „рабочего” государства, занимавший пост первого заместителя Председателя Совета Министров СССР генерал КГБ Г. Алиев, не видел ничего зазорного в том, что располагал доступом к специальным закрытым для простых смертных магазинам и получал зарплату, намного превышавшую плату рабочего. Объяснял он это тем, что руководители, дескать, настолько обременены работой, что у них нет времени на стояние в очередях, и что если бы не специальные магазины, то оставались бы они голодными. Генерал, которого дураком отнюдь не назовешь, изрекал это с серьезным видом, не понимая или притворяясь, что не понимает, что решение-то ведь имеется простое; избавиться от тех самых очередей, на которые жаловались читатели дискуссии в „Литгазете”. Но для этого должно быть изобилие. А вот его-то и никак не может добиться советский режим.

Советским людям даже трудно поверить, что такое изобилие где-то существует. Моя жена, побывав на гастролях в Австралии, рассказывала, как советские артисты буквально отказывались верить собственным глазам. Такого быть не может, — говорили они, видя товары на витринах. — Это все не настоящее. Бутафория, как в театре”. Поначалу они были уверены в том, что это „показуха”, что их привели в какой-то специальный, именно для них сервированный магазин.

До опубликования „Закона об индивидуальной трудовой деятельности”, сокращенно ИТД, было много разговоров о том, что, дескать, Советский Союз стоит на пороге второго НЭПа. Но вот Закон опубликован, и что бросается в глаза? Что так называемой трудовой деятельностью разрешается заниматься в свободное от работы время, то есть прежде всего советский человек должен отдать восемь часов государственной службе, а уж потом, если у него останутся силы, он может работать на себя. Обратим на это внимание. По сути дела режим стремится убить двух зайцев сразу.

Во-первых, и это отмечается в напечатанном в „Правде” 29 ноября 86-го года интервью с председателем Госкомитета по труду и социальным вопросам Иваном Гладким, „государство теперь берет под контроль” такую деятельность. Во-вторых, оно надеется руками частников заткнуть прорехи в снабжении, в-третьих, оно стремится занять в свободное от государственной службы время наиболее инициативную часть населения, отвлекая ее от мыслей о политическом переустройстве и увлекая на путь накопления материальных благ, то есть советский режим пытается привнести в так называемую социалистическую систему принцип консьюмеризма, стремление к постоянному приобретению новых материальных благ, совсем еще недавно яростно осуждаемое советской пропагандой.

Советский режим неоднократно предпринимал попытки к выпалыванию наиболее инициативных и потому наиболее для него опасных слоев населения. Так было после октябрьского переворота, когда уничтожались и дворяне, и промышленники, и интеллигенция, порой расстреливали и за галстук, и за очки. Затем уничтожали более предприимчивых и трудолюбивых крестьян, объявив их кулаками. Затем вырывали уже выращенную советской властью новую поросль интеллигенции. Советские демографы В. Данилов и Ю. Поляков пишут, что в 1917 году население России в послеоктябрьских границах составляло 147, 6 млн. человек, а в 1918—22 гг. оно уменьшилось на 15,1 млн. (из них около 2 миллионов приходится на эмиграцию).

Так может, все-таки гибли только эксплуататоры, которых, как писал Э. Багрицкий, „расстрелять, и крышка”? Но другой советский демограф Б. Урланис, с которым я вскоре после выхода его книги „Население СССР” беседовал, сказал, что накануне революции к так называемым эксплуататорским классам, включая и чиновников высших разрядов, можно было отнести всего лишь 4 млн. человек, причем сюда входили и их семьи. Именно из этой группы в основном и образовалась двухмиллионная эмиграция.

Так что гибли от огня пролетарской революции, главным образом, сами пролетарии. И несмотря на это, силы народные к воспроизведению инициативных людей не иссякают! Теперь, видимо, решили, что прежние методы борьбы с ними не годятся, что лучше увлечь их приманкой обогащения.

В интервью с Гладким есть одна любопытная деталь. „Органы Госснаба, — обещает он, — будут обеспечивать этих граждан (т. е. частников) необходимыми материально-техническими ресурсами”. А буквально рядом, на той же странице, короткая заметки „Кроссовки с намеком”. Речь в ней идет о строительстве нового города на Амуре близ села Нижнетамбовское. И вот „оказалось же, и на ударной стройке... в ходу простои, не хватает стройматериалов, механизмов, техники”. Да что там техники! Ребят, приехавших из Белоруссии, в морозы телогрейками и теплым бельем обеспечить не смогли! Нерасторопность хозяйственников? Возможно, но главная причина не в ней. Суть в том, что не хватает в стране всего того, что требуется строителям. И это на важной, государственного значения стройке. А теперь представим себе положение частника. Откуда ему взять нужные материалы и машины? Ведь количество их в государстве не увеличилось. Оно все то же. Естественно, что частник, как человек изворотливый, без необходимого не останется. Но добудет он его, главным образом, все тем же проверенным годами „левым” путем. И потому уверенным он себя никогда чувствовать не будет, зная, что рыльце у него в пушку и что государство в любой момент может взять его за бока и загнать туда, куда уже однажды были загнаны бывшие нэпманы. Кстати, если речь зашла об этом, то советский режим уже имеет опыт прекращения частной деятельности, приобретенный им в период ликвидации нэпманов в конце 20-х годов. Вынуть из архива старые планы и, стряхнув с них пыль, пустить в дело ничего не стоит, тем более что у населения это может не только не вызвать возражений, но даже получить поддержку. Ведь обогащаться если и будут, то далеко не все. И таких даже будет большинство. Вот это большинство очень легко направить против инициативного, предприимчивого меньшинства.

21 августа 86-го года „Известия” напечатали письмо Федора Нечипоренко из Ростовской области, отрывки из которого следует привести: „Сосед написал на меня донос, что я извлекаю нетрудовые доходы из приусадебного участка. Конечно, если нас сравнить, то у него вся земля давно осотом да крапивой заросла — на рынок продавать не повезешь. А у меня каждый уголок на счету. Он бока чешет, а я уж навкалываюсь так, что спины не разогнуть?

Примерно в то же время, когда „Известия” опубликовали письмо Нечипоренко, Горбачев побывал в Краснодарском крае. Там одна крестьянка пожаловалась ему на враждебное к ее семье отношение за то, что они много сил отдают работе на своем приусадебном участке. И вот что отвечает генсек: „Пусть не ждут сочувствия те, кто гонится за длинным рублем, кто курсирует между приусадебным участком и рынком”.

Чем же это отличается от лозунга, бывшего в ходу в год рождения Горбачева: „Никакой пощады кулаку!” Побывавший в Москве в тот год Крайг Уитни так пишет в газете „Нью-Йорк тайме”: „Новые правила о приусадебных участках так и не воплотились в жизнь... Милиция их использовала во многих случаях против добросовестных работников, которые продавали выращенное их трудом на их собственных участках. Люди не знают, чему верить... речам Горбачева или тому, что они видят в окружающей их действительности. Они видят, что между речами и жизнью — пропасть”.


СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ ПЛЮС РАДИАЦИЯ

Горбачев стоял на трибуне мавзолея. Весенний ветер шевелил красный бант на лацкане его пальто. Он весело помахивал рукой демонстрантам внизу. Он знал, что в эти минуты такая же нарядная толпа заполняет улицы и площади Киева и Минска. И он знал то, чего в этих городах еще не знал почти никто. Над всеми этими веселящимися, танцующими, едящими мороженое и пьющими газированную воду мужчинами, женщинами и детьми идет невидимый радиоактивный дождь, принесенный таким же вот весенним ветром из города, название которого скоро станет известно всему миру.

Какой была та украинская ночь в конце апреля, была ли она тиха и был ли „чуден Днепр при тихой погоде” как когда-то описывал эти места Гоголь, мы не знаем, но нам известно, что в ту украинскую ночь произошло событие, эхо которого разнеслось по всему миру и отголоски которого будут слышаться и грядущим поколениям.

В ночь на 26 апреля 1986 г. на одном из реакторов Чернобыльской атомной станции произошел взрыв. Весь район превратился в зону смертельной радиации.

Оправдывалось предсказание академика П. Капицы, незадолго до своей кончины в 1984 году назвавшего установленный на станции реактор типа РБМК „атомной бомбой замедленного действия”.

Возможно, что взрыв этот так бы и остался тайной, как осталось тайной случившееся на Курской атомной станции, когда в январе 80-го года там возникла критическая аварийная ситуация. Если бы ветер не донес радиоактивные вещества до берегов Швеции, то и о Чернобыле бы ничего не узнали. После того как радиация в стране достигла уровня, в сто раз превышающего нормальный, шведы забили тревогу. Обратились за разъяснениями в Госкомитет по надзору за безопасным ведением работ в атомной энергетике. Получили ответ: никакой информацией не располагаем.

Стоит посмотреть, как вело себя горбачевское руководство во время этого серьезнейшего для страны кризиса. Вот как развивались события.

26 апреля. День первый.

Советское правительство хранит молчание. Однако установлено, что район бедствия в радиусе 30 километров оцеплен и началась эвакуация примерно 50 тысяч человек из прилегающих к электростанции поселков. Москва продолжала хранить молчание. А на станции свирепствовал пожар. Позднее в „Правде” появится репортаж о том, как 26 апреля был поднят по тревоге начальник химических войск генерал Пикалов, отправившийся руководить спасательной операцией. А это не могло быть сделано без ведома председателя Совета обороны Горбачева. Как справиться с пожаром, власти не знают. Советский атташе по науке в ФРГ неожиданно появляется в агентстве „Атомфорум” с вопросом: как загасить пожар на атомной станции?

27 апреля. День второй.

Через двадцать четыре с лишним часа после катастрофы никто, кроме ее жертв, не знает о том, что произошло. О том, что происходит, советские люди еще не получили ни одного официального известия. Вся информация была ими почерпнута только из иностранных радиопередач.

28 апреля. День третий.

Смертоносное облако, насыщенное радиоактивными изотопами, расползается во все стороны и покрывает Белоруссию, Прибалтику, Польшу, Чехословакию, Финляндию, Норвегию, Западную Германию. Советское правительство по-прежнему молчит.

Девять часов вечера по московскому времени. В телевизионной программе „Время” передается краткое сообщение: „На Чернобыльской ядерной установке поврежден один из реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказана помощь. Создана государственная комиссия по расследованию причин аварии”. И это все! Ни времени аварии, ни о том, каковы ее масштабы, сколько пострадавших. Ничего.

В тот же вечер шведское посольство в Москве получает из Стокгольма распоряжение добиться от советских властей более подробной информации о положении в Чернобыле.

Двадцать три часа по московскому времени. Советник посольства Швеции Ларе Нильссон наконец дозванивается до сотрудника министерства иностранных дел СССР Рымко и передает ему запрос шведского правительства. Через 15 минут, проконсультировавшись с компетентными организациями, Рымко звонит Нильссону с ответом: „Мне нечего сообщить шведскому правительству”.

Тут следует остановиться и перелистать не такие уж старые советские газеты и журналы. Так, журнал „Совьет лайф”, выходящий на английском языке, в феврале 85-го года, т. е. буквально за два месяца до катастрофы, поместил репортаж из Чернобыля, в котором приведены следующие слова специалиста по технике безопасности Бондаренко: „Работать на станции менее опасно, чем водить автомобиль”. Вот номера „Правды” за 2 и 3 июня 80-го года. В Москве проходит совещание энергостроителей, работников энергетических, энергомашиностроительных предприятий и институтов по вопросам развития энергетики. В его работе принимает участие и М. Горбачев. На совещании как раз и говорилось о введении в строй новых блоков Чернобыльской станции. Стало быть, если Горбачев принимал участие в работе совещания, то имел он в то время и какое-то отношение к тому, что происходило в атомной энергетике. Следовательно, когда он, став генсеком, возлагает вину за совершенные ошибки на прошлое руководство, то это не только несправедливо, это и обман. И он несет ответственность. И на нем лежит вина за происшедшее в Чернобыле.

29 апреля. День четвертый.

Правительства Швеции и ряда других стран опять обращаются к СССР с запросом о положении в Чернобыле. Их запросы опять оставлены без ответа. В то же время в Стокгольме и Бонне советские дипломаты предпринимают отчаянные попытки получить информацию о методах тушения графитовых ядерных пожаров. Шведские и западногерманские ученые говорят, что графитовый пожар можно тушить водой, песком, химикалиями, но чтобы ответить на эти вопросы более определенно, нужно знать конкретные условия места и ядерной установки. Они рекомендуют обратиться за помощью к Великобритании, где имеется печальный опыт тушения такого пожара.

Вечером 29 апреля московское радио передало более подробное сообщение, но по-прежнему оставалось неясным, что же, собственно, случилось. По крайней мере, было признано, что произошла „некоторая утечка радиоактивных веществ”, что погибли два человека и что жители поселка АЭС и трех близлежащих населенных пунктов были эвакуированы. Программа новостей началась информацией о поставках советской электроэнергии в Болгарию. Лишь шестым по счету, после рассказа о работе фабрики по пошиву женской одежды, было оглашено, как маловажное, второе сообщение о чернобыльской аварии.

Между тем, еще утром того же 29 апреля были получены фотографии Чернобыля, снятые фотокамерами американского разведывательного спутника КН-11. Ученые, взглянувшие на фотографии, были поражены: крыша на здании реактора была сорвана, стены развалены. Раскаленное сердце реактора было полностью раскрыто, и от него поднимался столб дыма. Но еще более потрясло ученых то, что на тех же фотографиях была видна баржа, проплывающая по реке Припять, всего в километре от горевшего реактора, а в полутора километрах от места аварии мирно играли в футбол. На снимках города Припять было видно, что эвакуация города еще не произведена (или не завершена).

На инфракрасных снимках района, сделанных в ночь на субботу 26 апреля, обозначилась мощная тепловая вспышка: очевидно, взрыв реактора. Дешифровка данных радиоперехвата показала, что еще 25 апреля, до того, как произошел взрыв, на атомной станции создалась аварийная ситуация, и сообщения о ней были отправлены в Москву. Советское правительство, таким образом, знало об аварии за три полных дня до того, как оно выдавило из себя первое сообщение.

Президент Соединенных Штатов Рейган дает министерству энергетики распоряжение составить срочный план оказания технической и медицинской помощи Советскому Союзу. План, предусматривавший применение американских компьютеров и вертолетов со специальным оборудованием, позволяющим определять возможные пути распространения радиоактивности, был разработан в считанные часы и предложен Москве. Через 24 часа он был отвергнут.

29 апреля голландский радиолюбитель принял по своему радиоприемнику отчаянный призыв о помощи от радиолюбителя в Советском Союзе: „Я в 30 километрах от электростанции. Мы слышали несколько взрывов. Вы не представляете, что здесь творится. Кругом огонь и смерть. Я не уверен, что наше правительство знает о случившемся. Это настоящая катастрофа! Помогите нам! СОС! СОС!”

В одном из первых поступивших на Запад сообщений говорилось, что сразу при взрыве погибло около двух тысяч человек. Инженер из Киева назвал цифру в 15 тысяч погибших, тела которых сгребали бульдозерами в общие могилы.

Готовясь к празднику 1 Мая, в Советском Союзе развешивали лозунги, среди которых и такой: „Нет безумию гонки ядерных вооружений!”

В Швеции на ядерной электростанции ФОРСМАРК сотрудники в ужасе взирают на загоревшиеся Лампы радиоактивной тревоги. Повышенная радиация обнаружена на белоснежных чехлах ботинок одного из сотрудников. Происходит немедленная эвакуация персонала. Но ученые быстро устанавливают, что подскочивший в сто раз уровень радиации объясняется не утечкой радиоактивных веществ на электростанции, а какими-то другими причинами.

В тот же день атташе посольства Швеции по техническим и научным вопросам вновь обращается с запросом в Государственный комитет СССР по использованию атомной энергии. В ответ он опять слышит: „Мы не располагаем никакой информацией по этому вопросу”.

30 апреля. День пятый.

Советское правительство наконец решается обнародовать дополнительную информацию: погибло двое, госпитализировано 197 человек, из них 49 кратковременно.

Цифры эти должны опровергнуть распространившиеся по всему миру слухи о гибели тысяч людей. Но и официальные данные свидетельствовали, что в Чернобыле произошла не авария, а катастрофа.

1 мая. День шестой.

Единственное предложение, принятое Советским Союзом — это предложение его старого друга Арманда Хаммера. Хаммер просит советское правительство дать разрешение американскому врачу, специалисту по пересадке костного мозга, приехать в СССР для лечения больных лучевой болезнью. На это советское правительство милостиво дает согласие, поставив, однако, при этом условие не разглашать число оперированных.

30 апреля и 1 мая советские власти делают вид, что приоткрывают крышку секретности над событиями в Чернобыле. На пресс-конференции в Гамбурге кандидат в члены Политбюро Ельцин говорит, что 25 человек находятся в критическом состоянии, а примерно 40 получили значительные дозы облучения.

Какую же опасность представляла для людей вырвавшаяся на волю при взрыве радиация? Вот что говорится в изданной в 1984 году издательством „Знание” брошюре: „У лиц, облученных в дозах порядка единиц и десятков рад, поврежден значительный процент хромосом... В настоящее время принято считать, что гамма-облучение в дозе 1 рад вызывает 20 случаев рака крови на 1 миллион человек”.

Потом уже, после катастрофы, в советском отчете Международному агентству по атомной энергии будут приведены такие данные: „Проведение этой чрезвычайной меры (эвакуации 135 тысяч человек) позволило обеспечить для подавляющего большинства населения уровни доз внешнего гамма-излучения, не превышающие 25 бэр (т. е. рад), и лишь для некоторых населенных пунктов значения доз могут достигать 30-40 бэр”.

По мнению некоторых западных специалистов, опасно зараженной оказалась территория в тысячу кв. километров. Они также указали на возможные последствия взрыва:

1. Зона в радиусе 30 километров считается смертельной.

2. Учитывая направление ветров в те дни, радиус этой зоны увеличится до 60 километров.

3. Отравлены запасы и источники питьевой воды для 6 млн. человек Киевской области.

4. Отравлена пахотная земля на площади в 100 кв. километров (на многие десятки лет).

5. Потеря самой электростанции означает потерю 40% всей электроэнергии Украины.

Правительства западных стран немедленно решили свести до минимума риск для здоровья своих граждан. Из Киева и Минска тут же были отозваны иностранцы. Финляндия послала специальный самолет для эвакуации более ста своих граждан из района катастрофы. Так же поступили Франция, Великобритания и Соединенные Штаты. Все пассажиры, прибывающие в столицы западных стран из СССР, подвергаются проверке на радиоактивность. Почти во всех случаях на их одежде обнаруживаются радиоактивные частицы.

Страны Общего рынка немедленно запрещают импорт пищевых продуктов из шести стран Восточной Европы.

Народы и правительства всех стран негодуют по поводу преступного сокрытия фактов о ядерной катастрофе в Чернобыле советским правительством.

Советское телевидение показывает танцующих людей и праздничные колонны первомайских демонстраций на улицах Киева, города, над которым или уже прошел радиоактивный дождь, или до начала его оставались считанные часы.

В Москве демонстранты несли лозунги, призывающие прекратить ядерное безумие в США.

Но самый первый ядерный удар по советским городам, по советским полям, лесам и рекам, по советским людям уже нанесен — советским режимом.

Никто не обратил внимания на одну немаловажную подробность, весьма характерную для советского режима, для которого обман давно стал второй натурой. Как правильно отмечал А. Сумароков в парижской газете „Русская мысль”, взорвавшийся реактор „использовался в военных целях — для производства плутония, предназначенного для ядерных бомб и боеголовок”. А ведь это признал еще за три года до катастрофы в „Бюллетене МАГАТЭ” тогдашний заместитель генерального директора этой организации, возглавлявший отдел ядерной энергетики и безопасности (!) советский специалист Б. Семенов.

Однако советские власти, разрешившие строительство такой станции в многонаселенном районе, и не подумали оповестить живущих поблизости о грозящей им опасности. Вот какую идиллическую картину рисовало киевское радио в передаче от 29 апреля 1985 года, ровно за год до катастрофы.

„На живописном берегу речки Припять, недалеко от г. Чернобыля, что в Полесье, появилась новая курортная зона. Этот район в последнее время пользуется большой популярностью у отдыхающих. Их привлекают богатые рыбой реки, грибные места, нетронутая природа. В окрестный пейзаж уже органично вписались многочисленные здравницы заводов и фабрик. Отметим, что вблизи этих курортных мест расположена Чернобыльская атомная электростанция. Однако ее соседство никак не отражается на чистоте окружающей среды. Надежное отечественное оборудование на атомных электростанциях гарантирует абсолютную экологическую безопасность этих предприятий”.

Горбачев, участвовавший в совещании энергетиков, не мог не знать, какую опасность представляет станция, но, выступая перед всей страной после катастрофы, он ни слова не сказал об этом. И это заставляет нас задуматься о природе и причинах гласности, к тому времени ставшей официальной политикой нового руководства. Факты позволяют сделать вывод, что обратилось оно к этой политике не по доброй воле, а вынужденное бедственным положением. Как позднее напишет в своей книге „Перестройка и новое мышление” Горбачев, „темпы прироста национального дохода к началу 80-х годов упали до уровня, который фактически приблизил нас к экономической стагнации”.

Нет, не приблизил, а страна уже находилась в состоянии кризиса. Наиболее разительным примером его стал Чернобыль.

В Кремле пришли к заключению, что, казалось бы, вездесущий аппарат слежки и надзора не срабатывает, что надо использовать еще одно средство — прессу, которая бы выносила наружу то, о чем местные власти предпочли бы молчать, о чем им в центр докладывать невыгодно и опасно.

Но на Чернобыле гласность дала осечку. Советская пресса о катастрофе молчала. Зато потоком публикуются статьи о ядерных авариях на Западе и, конечно же, обвинения западной прессы, создающей шумиху вокруг незначительной аварии. „Известия” ошарашивают читателей сообщением о 20 тысячах ядерных аварий, происшедших на американских ядерных станциях с 1979 года. Газета, правда, не решается утверждать, что США уже превратились в выжженную ядерной радиацией пустыню.

В течение первых полутора недель советская печать и радио неизменно характеризовали случившееся в Чернобыле в бодрых тонах: положение „улучшается”, „нормализуется”, „стабилизируется”, радиация „уменьшается”, меры „принимаются”.

А в это время, как мы узнаем позже, когда им будет дано разрешение на гласность и советские газеты начнут писать о том, что происходило на станции, там по-прежнему бушевал пожар. По-видимому, вскоре после взрыва его пытались погасить, сбрасывая на горящий реактор с вертолетов песок, глину, свинец, бор, цемент, доломит, — всего было сброшено около 5000 тонн. Это можно было наблюдать и со спутников. Западные эксперты были потрясены, обнаружив на одном из снимков вертолет, висящий в столбе радиоактивного дыма, — даже от советских властей не ожидали, что они пошлют пилота на такое самоубийственное задание.

Это тоже характерно для режима. Человек для него всегда не главное. Несмотря на провозглашенный Горбачевым „человеческий фактор”, им можно пожертвовать. Бросать в бой, не считаясь с потерями. Гасить пожары на станции, не обращая внимания на то, сколько будет погибших.

Вначале утверждалось, что погибло только два человека и то не от радиации. Но это не могло соответствовать действительности. При той радиации, которая возникла в зоне взрыва, жертв должно быть больше. Иначе никто бы и не подумал об эвакуации населения из 30-километровой территории, окружающей станцию, для чего пригоняли автобусы из Киева. Затем глава агентства печати „Новости” В. Фалин сообщил о смерти еще двоих. Потом стало известно, что погибло еще двое. Жертвы радиационного заражения были помещены в московскую больницу № 6 — девятиэтажное кирпичное здание на окраине столицы, одно из ведущих советских учреждений по лечению лучевой болезни.

Трудности, с которыми сталкивались в больнице № 6 советские, американские и израильские врачи, неимоверны. У большинства больных поражен не только костный мозг, но и поврежден кишечник, многие страдают от сильных радиационных ожогов большой поверхности тела. Некоторые пациенты получили такую большую дозу радиоактивных изотопов, что необходимо принимать специальные меры, чтобы не пострадали врачи, медсестры и лабораторные работники, проводившие анализы.

Спустя более двух недель после катастрофы 14 мая перед страной выступил Горбачев. Из его выступления стало известно, что скончалось семь человек и что в больницах находятся 209. Никаких извинений за то, что произошло, он не принес.

Что может быть серьезнее, опаснее того, что произошло в Чернобыле? Серьезнее и опаснее ядерной катастрофы, грозящей немедленной гибелью, медленным умиранием и болезнями миллионам людей? Ничего более серьезного, чем эта опасность, быть не может. При таких обстоятельствах правительство любой страны немедленно обратится с призывом о помощи ко всему миру. В этом нет ничего предосудительного!

Такой призыв нисколько не умаляет национальной гордости, он вполне естествен. Ведь речь идет о спасении великого множества людей. И в этом случае надо привлечь все, чем располагает наука во всех странах мира, необходимо воззвать к коллективному разуму, коллективным знаниям ученых всего мира.

Когда спасают жизнь кремлевских вождей, меньше всего думают о престиже или о гордости. Вот, к примеру, кто подписывал бюллетени о состоянии здоровья Ленина: Форестер, Миньковский, Борхард, Нонке, Бумке, Клемперер, Штрюмпель, Кепшер, Даршкевич — все крупнейшие зарубежные специалисты того времени. Упоминались, правда, имена и двух врачей-коммунистов Обуха и Семашко, но по требованию больного от лечения они были устранены. Основатель российской компартии врачам-коммунистам не доверял. „Возможно, что они умеют написать прокламацию и произнести речь на митинге, но медицинских знаний у них, конечно, нет никаких. Откуда им быть у них, когда они их не приобретали, практики не имели, а занимались политикой. Я хочу иметь дело с настоящими врачами, специалистами, а не с невеждами”.

Услугами американских и других западных специалистов пользовались и во время болезней Брежнева, Андропова, Черненко.

Я не склонен верить утверждениям советских чиновников об упорядоченной эвакуации, потому что в моей памяти навсегда остались рассказы об эвакуации в годы Второй мировой войны, о неразберихе, панике, неподготовленности. Да и кадры советского телевидения говорят о том же спустя почти пять десятилетий после военных дней. Мы видим приезжающих в Москву из Киева людей. Но ведь понятно, что билеты на поезда и самолеты, количество рейсов которых увеличили, посчастливилось достать не всем, кто хотел. А потом, куда же бегут люди? Что приготовило им на сей случай государство, без конца твердящее о постоянной заботе о своих гражданах? Где жить бегущим? У родственников, самих ютящихся в тесноте? За тесноту можно быть не в обиде только на родственников, но государству, не сумевшему ничего предложить взамен, ее не прощают. А как быть с пропиской? На что жить? Где пособия пострадавшим? Да и где возьмет советский режим средства для помощи такому количеству пострадавших? Где больницы для них? Где школы для детей, бежавших с родителями с места катастрофы? Где работа для родителей? Кто обеспечит все это?

И вот все эти простые житейские вопросы подводят к сути проблемы: при социальной системе, где все контролируется государством, жизнь людей в постоянной опасности.

Советский Союз считает себя сверхдержавой, равной Америке. Так вот посмотрим, что происходит в Америке в случае бедствия — будь то ураган, наводнение или землетрясение. Прежде всего, человек ничего не ждет, а садится в собственный автомобиль и уезжает из района бедствия в какой-нибудь отель. В Советском Союзе в гостиницу не попадешь и в нормальных обстоятельствах. Американец получает помощь от Красного Креста, от добровольческих вспомогательных организаций, Армии спасения, церкви. На помощь приходят не только местные, штатные и федеральные власти, но и частные лица, у которых всегда есть в запасе продовольствие и вещи, которыми они готовы поделиться. В Советском Союзе с продовольствием всегда плохо. Делятся последним. По доброте душевной. Следует также помнить, что имущество громадного большинства американцев, как и их жилища, застрахованы частными, не зависимыми от государства страховыми компаниями, выплачивающими пострадавшим огромные суммы. Да и оказавшись вне дома, люди не остаются без средств. Маленький кусочек пластика — кредитная карточка — предоставляет им их.

После этого возможен только один вывод: заполучив в свои руки передовую технику, советский режим не сумел создать необходимой сопутствующей ей инфраструктуры. Передовая техника висит в пустоте общей отсталости. Тем, кто жил в Советском Союзе, все это давно известно. Мы знаем об экспонатах, созданных для международных выставок, но так и не дошедших до прилавков советских магазинов. На Западе же многих все еще гипнотизировали сообщения о советских достижениях. Чернобыль показал, какова им цена. Перед миром предстало весьма отсталое государство, которое бы и считалось таковым, если б не грозило оно миру атомной бомбой, не нацеливало бы своих ракет в затылок мира.

„Вся история с Чернобылем показала, насколько режим готов к гласности. Вся шумиха проводилась только для того, чтобы заслонить простой факт: станция работала в чудовищном режиме, оттого что режим задавали ребята в погонах (плутоний!). А. Д. Сахаров предложил какие-то идеи по безопасности реакторов, так ему даже не ответили, хотя идею, возможно, украдут”, — писали из Москвы.

Через год после катастрофы генсек почти слово в слово повторит Солженицына и призовет „взглянуть на себя и посмотреть... по совести ли живем и действуем”. Чернобыль показал, что генсек не сумел последовать своему собственному призыву.


НА АРЕНЕ ТОВАРИЩ ГОРБАЧЕВ

Рассказывают, что вроде бы Ленин с Крупской каким-то образом оказались в современном Советском Союзе. Поглядев на происходящее, вождь сказал: „Будем, Надя, возвращаться в Цюрих. Все надо начинать сначала”.

Если Крупская пишет правду, то, бродя по Флумским горам, будущий создатель советского государства размышлял о демократии. Спустя почти семь десятилетий его наследник приехал в Женеву не для размышлений о демократии, а потому, что созданное Лениным государство оказалось в тупике.

Женева — особый город. Дух свободы витает на ее улицах. О стремлении к свободе можно прочитать и пламенные слова, выбитые на светло-коричневом гранитном памятнике в честь Кальвина, Цвингли и других борцов за свободу духа, чьими именами знаменит славный город. Но эти же гранитные барельефы напоминают и о другом. О духе фанатизма, который не менее крепок, чем стремление к свободе. Теперь мы знаем, что человеком, оставлявшим у входа в Женевский университет свой велосипед и поднимавшимся на второй этаж в читальный зал с высокими стрельчатыми окнами, выходящими на памятник борцам за свободу духа, дух свободы не владел. Аккуратно выписывая в книге посетителей свое имя — Ульянов, — он усаживался к столу, укладывая перед собой очередную горку книг, и фанатично устремлялся на поиск того, как создать государство, в котором бы все было подчинено диктатуре фанатично преданных ему его приверженцев, в котором бы фанатично выполнялась его воля, воля созданной им партии.

Дух фанатизма, вывезенный Лениным из Женевы, жив до сих пор. Его наследники все так же фанатично следуют его предначертаниям. А нынешний генсек говорит, что сидит над ленинскими томами, пытаясь в них найти выход из того тупика, в котором советский режим и оказался-то благодаря фанатичному следованию ленинской доктрине. А выход-то не в них, не в этих проникнутых фанатичным духом Женевы томах, а в другом духе Женевы — духе свободы.

Горбачев приехал, когда у всех еще были живы воспоминания о длинном перечне провалов, о которых говорилось с трибуны партийного съезда в феврале и статьи о которых продолжали заполнять страницы советских газет. История все время ставит точки над і. В Швейцарии, откуда в предоставленном немцами вагоне Ленин в послепасхальные дни 1917 года отправился в только что пережившую февральскую революцию Россию, теперь же и подводился итог. Провал ленинской схемы был очевиден. Но ленинский наследник приехал в Женеву с мыслью спасти коммунистическую схему.

Коммунисты никогда не идут на переговоры, если их к этому не вынуждает обстановка.

На переговоры в Брест-Литовск большевики послали делегацию, в состав которой входили рабочий, солдат, крестьянин, а также некогда убившая царского генерала „мадам Биценко”. Как пишет в своих мемуарах Троцкий, о дипломатии все они не имели ни малейшего представления. Да дипломатия и не была им нужна. Троцкий приводит выдержку из немецкой газеты тех дней: „Ни Ленин, ни Троцкий не желают мира, который им по всей вероятности сулит виселицу или тюрьму”.

В то время когда Троцкий вел эти переговоры, в одичавшем после захвата власти большевиками Петрограде Зинаида Гиппиус вела дневник. В нем, как раз имея в виду эти переговоры, писала: „Неужели есть какая-нибудь страна, какое-нибудь правительство, думающее, что физически может быть — мир с ними?.. Они подпишут всякие бумажки. Примут все условия и границы. Что им?... Что „им” условия с „незаконным” (не „советским”) правительством? Самый их принцип требует неисполнения этих условий!”

Поведение большевистских делегатов на первых международных переговорах произвело на немецких и австрийских дипломатов впечатление, подобное тому, какое спустя много лет произведут на зрителей пьесы театра абсурда. Но это был не театр... Это была та новая реальность, которая была создана появлением на мировой арене советского государства. Появление эти лишило мировую политику элемента рациональности.

Сформулированное и апробированное практикой предыдущих веков положение дипломатии, согласно которому как бы ни были враждебны державы, но в отношениях друг с другом они должны руководствоваться одними и теми же моральными принципами, было отброшено советским государством. Его примеру вскоре последовали Италия, Германия, Япония. Традиционная дипломатия цилиндров и белых перчаток рухнула. Но те, кто привык к цилиндрам и белым перчаткам, предпочли этого не замечать. Им казалось, что если их соперники на переговорах тоже появляются в цилиндрах и с трудом напяленных на толстые кулаки перчатках, все остается без изменений.

Не поняв этого, западная дипломатия тех лет так и не сумела выработать приемы, необходимые для ведения переговоров с гангстерами в белых перчатках.

Горбачев к этому добавил еще один немаловажный, но, к сожалению, мало кем замеченный штрих. Он открыл широкое наступление на пропагандистском фронте. Мало кто обратил внимание на то, что среди сопровождающих его столь видное место заняли такие профессиональные пропагандисты, как А. Яковлев и Г. Арбатов.

Оба принадлежат к той группе, которую в шестидесятые годы стали называть американистами. Пришедший ко мне в те годы для интервью в студию московского радио один из них, сын тогдашнего министра иностранных дел А. Громыко — Анатолий Громыко, с восторгом говорил об Америке. Но этого восторга я не нашел в его книге о президенте Кеннеди.

Они, эти советские американисты, авторы многих извращающих представление об Америке книг, чья наукообразная форма тем не менее производит впечатление на тех, кто никогда не бывал за океаном. Из таких книг, в основном, черпал свои знания об Америке советский пропагандистский аппарат.

А. Яковлев, Г. Арбатов и тогдашний посол в Вашингтоне А. Добрынин и были теми людьми, на чей совет генсек полагался, готовясь к своей первой встрече с президентом Соединенных Штатов. Можно не сомневаться в том, что рассказанное ими генсеку об Америке отличалось от того, что можно прочитать в их книгах, так же, как отличается знакомое Горбачеву Ставрополье от Айовы.

Приехав в Женеву, они никого не стремились убедить в превосходстве советской системы. Ведь теперь они не могут, как писал в своей книге „Идеологическая борьба в международных отношениях” Георгий Арбатов, провозглашать, что главный источник их успехов „сила социалистических идей”. Теперь они старались уверить мир в правдивости Москвы, искренности ее намерений и в то же время разубедить Запад в его правоте, посеять семена сомнений, заставить копаться в собственной психологии, натравить одну влиятельную группу на другую, используя видимость интеллектуального спора, подбрасывая в нужный момент необходимую аргументацию. Порой их можно принять за преподавателей какого-нибудь западного университета или колледжа. Тем более, что немало западных профессоров излагает свои мысли тем же языком, что и они.

Их многому научил опыт ведения вьетнамской войны. Первой в истории войны, выигранной средствами массовой информации, подорвавших моральный дух своей страны и тем самым нанесших ей поражение. Потому-то такими вдруг стали они доступными для западной прессы, что осознали ее силу и поняли, что пресса, столь часто настроенная против своей системы, может стать их союзником. Их речи баюкают, и забывается, что все это уже было в прошлом, что меньше пяти десятилетий назад так же баюкал своими речами и прилежный ленинский ученик — Геббельс. В его дневниках за 1945 год попадаются удивительные записи. Когда часы гитлеровского режима были уже сочтены и почти все, что оставалось от него, было загнано в берлинский бункер, рейхсминистр пропаганды записывает, что получает большое удовлетворение от использования американскими газетами его высказываний. Теперь американская пресса временами столь же охотно подхватывает высказывания советских пропагандистов, забывая о том, что для них главное — повлиять на население иностранных государств, то есть то, что в книге „Идеологическая борьба в международных отношениях” Георгия Арбатова скрывается под туманной формулировкой „умелого и искусного использования объективных экономических и социально-политических процессов”. Теперь главное это, а не пропагандирование „побед социализма в экономическом соревновании с капитализмом”, не „идеологическое воздействие силой примера стран социализма”.

А к кому отнесет читатель такой пассаж Арбатова: „... никогда еще столь остро не испытывалась потребность в надежных средствах духовного господства над массами — идеях, которые могли бы обеспечить поддержку широких масс трудящихся. С другой стороны, ее идеология несет на себе печать упадка, оказывается все менее пригодной для борьбы за умы и сердца людей”? Разумеется, это написано о буржуазной идеологии, но ведь потому, что все это с полным основанием относится к советской идеологии, Арбатов и оказался в свите приехавшего спасать и систему и идеологию в Женеву генсека.

Другой член свиты — Александр Яковлев, которому было уготовано вскоре стать главным пропагандистом Кремля, в своей написанной в 1967 году книге „Идеология американской империи” утверждает, что „В условиях ожесточенного столкновения... ослабить борьбу против идеологии империализма значило бы сползти на позиции буржуазии и предать коммунистические идеалы”. Отправлявшегося в Швейцарию Горбачева эти набившие оскомину пропагандистские клише вряд ли могли удовлетворить. Ему требовалось нечто иное, что помогло бы ему если не убедить президента Рейгана, то, по крайней мере, произвести впечатление на западную публику. Ведь незадолго до этого, отвечая на вопросы журнала „Тайм”, он сказал: „Пожалуй, каждый согласится, что политическая атмосфера переговоров формируется загодя. Ни президент, ни я не сможем игнорировать настроения внутри своих стран”.

Это правильное по существу замечание целиком может быть воспринято только теми, кто ставит знак равенства между советской и демократической системой. Если на Западе государственный деятель действительно подвержен влияниям общественного мнения, если атаки в прессе способны причинить ему неприятности, а иногда и повлиять на него, то советскому руководителю это еще не грозило. Конечно, отголоски общественного мнения страны доходили и до него, но это были приглушенные, как шепоток некоторых песен Высоцкого, отголоски, а не амплифированный, подобно звукам рок-группы, грохот, создаваемый западными средствами массовой информации.

К тому же советская система воспитания и образования не приучила людей к критическому мышлению. И тем не менее удивительно, что несмотря на все и вопреки многолетним усилиям советской пропаганды, общественное мнение в Советском Союзе все же существует. Причем на его формирование большое влияние оказывает, как ни странно, марксистское положение о том, что теория проверяется практикой. Я помню, как на лекциях и семинарах в Московском университете объяснение именно этого положения создавало преподавателям наибольшие трудности. Ведь им приходилось доказывать недоказуемое. Мы все повторяли слышанное с кафедры и зазубренное по учебникам, без чего ведь не получить зачета, но кое у кого возникали и сомнения. Советская практика, то, с чем нам приходилось сталкиваться ежедневно, начисто опровергала все провозглашаемое учебниками. Ошибаются те, кто думает, что антисоветчиками становятся под влиянием западной пропаганды. Антисоветчиками делает людей советская действительность.

Однако, когда Горбачев говорил о „настроениях внутри страны”, он, главным образом, имел в виду настроения внутри западных стран. Вот на них-то он и его пропагандисты стремились повлиять в нужном для них направлении. Конечно, в Женеве это старались делать тоньше. Однако буквально в те же самые дни в Москве на партийной конференции работников радио и телевидения выступил Е. Лигачев, сказавший следующее: „Голос советского радио слушают за рубежом на 67 языках 222 часа в сутки. Но это количественная сторона... Наше телевидение и радиовещание должны целиком и полностью быть политическими. Все программы... надо подчинить одной цели — пропаганде, разъяснению и проведению в жизнь партийной политики. То есть они должны быть классовые по существу”.

Главный партийный идеолог повторил то, что является стержнем советской пропаганды с первых дней возникновения советского государства: выплескивание наружу, за пределы страны зажигательных лозунгов, фальсификаций и откровенной лжи, использование той же самой лжи для оболванивания собственного народа.

Слушавшие Горбачева в Женеве не обратили внимания на речь Лигачева в Москве, еще раз подтвердив справедливость некогда сказанного первым американским послом в Советском Союзе У. Буллитом о том, что лидеры западных стран „просто не способны проникнуть в природу врага, стремящегося лишь к одному — их уничтожению”.

О чем думал 54-летний Горбачев, сидя с 74-летним Рейганом у камина на вилле Флер д’О, о чем он разговаривал с ним, прогуливаясь в саду над Женевским озером, какие мысли возникали у него в голове, когда он поднимал бокал калифорнийского вина на приеме у президента, — все это для истории осталось тайной. Но не осталось тайной то, за чем приехал в Женеву генсек. Он сам сказал об этом, когда по окончании переговоров выступил с таким обещанием: „Если будет достигнута договоренность о запрещении выводить оружие в космос, мы готовы на взаимной основе открыть наши лаборатории для контроля такой договоренности”.

Вот это стремление во что бы то ни стало заставить Рейгана отказаться от размещения противоракетной оборонительной системы в космосе и привело советского руководителя к берегам Женевского озера. До тех пор пока Америка не выступила со своим проектом СОИ, он и не думал предлагать „открыть лаборатории для контроля”. Без американского проекта он мог надеяться выйти вперед, американский проект путал все его планы. Специалисты указывали, что американцы на свою программу намерены израсходовать 1000 миллиардов долларов. Для советских руководителей эти цифры звучали как удар похоронного колокола.

Ведь это значило, что приведя на грань катастрофы экономику страны, лишив народ масла и добившись обилия пушек, они теперь оказывались у разбитого корыта. Все с таким трудом добытые ракеты американская СОИ грозила выбросить на слом. Предстояла новая гонка вооружений, а средства на нее можно было заполучить, лишь окончательно разрушив экономику.

Пока мадам Горбачева угощала Нэнси Рейган пирожками, которые первая леди нашла мало способствующими сохранению фигуры, генсек убеждал американского президента в искренности советских намерений. На что Рейган, наверное, возразил, что точно так же убеждал в искренности своих намерений в Вене Картера Брежнев, призывавший к сохранению ракетного паритета, который, по его словам, существовал между Америкой и СССР. Тогда одряхлевший вождь так растрогался, что даже произнес вызвавшую переполох фразу, что „Бог, дескать, нам не простит, если мы не обеспечим мир”. В советской печати слово „Бог” убрали, но баптист-президент это предпочел не заметить и подставил свою щеку, на которой Брежнев запечатлел поцелуй. Однако Брежнев отнюдь не руководствовался христианской заповедью. На глазах у всего мира он мог запечатлеть на щеке врага поцелуй, а затем втихомолку ударить по подставленной щеке. О том, каков был этот удар, стало известно спустя четыре года, когда Андропов публично признался в том, что Советский Союз нарушил паритет. Преемник Брежнева предложил НАТО отказаться от размещения американских ракет в Европе, в ответ на что Советский Союз соглашался уничтожить сто сорок своих ракет! Спрашивается, каков же был этот брежневский паритет, если появился такой переизбыток ракет, что ими можно было пожертвовать?


...Накануне Женевы в книжных магазинах Америки появился сборник статей и речей Горбачева о мире на английском языке. Были затрачены немалые средства, чтобы убедить как можно большее число американцев в преданности делу мира нового кремлевского лидера. В то время как в Женеве Горбачев принимал делегации разных так называемых „борцов за мир”, советская пропаганда нагнетала атмосферу, создавая впечатление, что если в Швейцарии не удастся достичь соглашения, мир окажется на грани войны.

Воспевающий подвиги советских шпионов писатель Ю. Семенов и за эти подвиги, видимо, и включенный в свиту генсека, уже вернувшись из Женевы, патетически провозглашал в „Правде”: „Да, действительно, Женева — это последний шанс; да, воистину, речь шла о том, быть или не быть жизни на земле”. А день возвращения Горбачева „Известия” отметили опубликованием оды С. Острового, воспевавшего „женевский подвиг”.

В Женеве до поцелуев дело не дошло. Рейган твердо стоял на своем. Апокалиптические предсказания советских пропагандистов не оправдались. Мир продолжал жить и после Женевы.


ГЮМ С КАВКАЗА

Мартиросу Сарьяну, когда я пришел к нему в его ереванскую студию, перевалило уже за 90. Но по-прежнему он стоял у полотна, держа кисть своими узловатыми пальцами, перенося на холст ту Армению обожженных солнцем желтых склонов гор, покрытых клочьями зелени, с хачкарами на дорогах, с редкими облаками на синем небе, которую я уже видел, путешествуя по этой древней земле. Я ходил по его увешанному картинами дому и вдруг увидел среди них бурлящий красками, светящийся неистребимой жаждой жизни букет. Мне сказали, что Сарьян нарисовал его в тот день,когда узнал о гибели сына на фронте.

Художник не дожил до событий в Сумгаите. Я не знаю, каким бы был тот букет, который нарисовал бы он, чтобы выразить свою горечь и в то же время передать праздником красок свою веру в несгибаемый дух своего народа.

События, которым поначалу не придали большого значения, начались 20 февраля 1988 г., когда в главном городе мало кому известного горного района Азербайджана — Карабаха — Степанакерте собралась чрезвычайная сессия областного Совета и 110 голосами „за” при 17 „против” и 13 воздержавшихся, потребовала воссоединения с Арменией. За воссоединение проголосовали и 80 членов обкома партии при 10 „против”. Через 65 лет после того, как 7 июля 1923 г. была образована Нагорно-Карабахская автономная область, жители этой населенной главным образом армянами территории отвергли ленинский вариант решения национального вопроса. Они бросили вызов Горбачеву, требуя не на словах, а на деле продемонстрировать „новое мышление!”. Дело было отнюдь не только в национальных разногласиях.

Как свидетельствовали очевидцы, вырвалась наружу накопившаяся усталость от тяжелых условий жизни, гнев против бесконтрольности власти, против разрушения природы и повсеместной коррупции. Людям казалось, что если бы они входили в состав республики, во главе которой стояли бы армяне, ситуация была бы иной.

Начались демонстрации, а затем забастовки. В поддержку Карабаха выступила вся Армения. 25 февраля в столице республики состоялась демонстрация, в которой участвовало около миллиона человек. Они шли с лозунгами „Карабах — экзамен перестройки!”, „Москва, восстанови справедливость!” Среди демонстрантов была и колонна армян — ветеранов афганской войны, поклявшихся вернуть свои награды, если требование о воссоединении Карабаха не будет удовлетворено. Того, что происходило в Ереване, в Советском Союзе не видели уже 70 лет.

Вот что рассказывал видевший все это своими глазами редактор „Гласности” Сергей Григорьянц: „Такого февраля, по-моему, в истории России еще не было со времен февраля 17-го года. На улицах города царила атмосфера счастья и свободы. Сотни тысяч людей ходили обнявшись, проявляли заботу друг о друге, часами простаивали, ожидая приезда иногороднего, чтобы приютить его, собирали большие целлофановые мешки денег, чтобы оргкомитет располагал необходимыми средствами. Это была атмосфера подлинной демократии... Поразительно, что весь этот беспрерывный, длившийся неделю митинг, все эти беспрерывные демонстрации — все это, не будучи никем организовано, тем не менее происходило с соблюдением всех требуемых законом форм. Так было и в Нагорном Карабахе, и в Ереване. То, что произошло, оказалось точно спланировано всем народом”.

Прибывших от имени демонстрантов в Москву поэтессу Сильвию Капутикян и журналиста Зория Балаяна Горбачев заверил, что вопрос о воссоединении будет рассмотрен. Но в то же время в Ереван были направлены войска. Как поступить — Политбюро не знает. Единого мнения нет. Применить ли силу, как в Новочеркасске, Будапеште и Праге, или найти какое-то иное решение? Возникает ситуация, при которой ни одна из сторон не хочет предпринимать никаких решительных действий. Использование силы для Горбачева означало бы конец его программы перестройки, а значит и его конец. Уступить он не хочет, так как это означало бы, что с властью можно не только вести переговоры, но и выйти из них победителем. Но и ничего не предпринимать в конфликте, который, как считает Пацевич, „представляет собой сегодняшнюю форму проявления революционной ситуации”, он тоже не может.

Между тем 28 февраля в Сумгаите происходит резня, которую сама советская пресса называет погромом. По официальным данным, погиб 31 человек. Но вот что рассказывают очевидцы: „Группы погромщиков ловили армян на улицах, били стекла, врывались в квартиры в армянских кварталах, насиловали армянских женщин. Многие армяне снимали с дверей таблички с именами, выдававшими их национальность, обращались за помощью к соседям-азербайджанцам, просто бежали из республики. Но даже некоторым соседям, укрывавшим своих друзей-армян, не было пощады. Очевидцы рассказывают о том, как беременная армянка была изнасилована группой азербайджанцев, которые затем вспороли ей живот. Другая армянская девушка была выброшена из окна, а когда погромщики увидели, что она еще жива, они выбросили на нее платяной шкаф. Согласно показаниям свидетелей, во время этой резни погибло от трехсот до четырехсот человек”.

23 марта из Москвы поступает ответ Президиума Верховного Совета СССР, гласящий, что „перестройка закрепленных в Конституции границ... может привести к непредсказуемым последствиям”. Армянам в их просьбе отказали, но, пытаясь подкупить карабахцев, обещали им построить больше жилищ, расширить занятия в школах и телевидение на армянском языке.

Вскоре после этого в Баку выезжает Е. Лигачев, а в Ереван А. Яковлев. В обеих республиках снимаются со своих постов первые секретари ЦК компартий. Но забастовки и демонстрации в Армении не прекращаются. Студенты занимают все подступы к учебным заведениям, и здесь профессора принимают у них зачеты. В главном городе Карабаха Степанакерте остановлены все предприятия. Новый глава армянской компартии Арутюнян пообещал, что ближайшая сессия Верховного Совета Армении вынесет решение о воссоединении. 15 июня такое решение было принято.

Как полет Руста, приземлившего свой самолет на Красной площади, продемонстрировал никчемность советской ПВО, так и события в Армении показали, что Советский Союз — это никакой не союз вовсе, а последняя колониальная империя, в которой сейчас западные специалисты насчитывают по крайней мере 39 (!) „горячих” точек на спорных участках границ между различными республиками и национальными округами.

Происходившее в Армении обнажило одну из многих, долгие годы тщательно скрываемых проблем. Советская пресса стала писать и о наркоманах, которые раньше существовали только на Западе. В опубликованном „Известиями” интервью с тогдашним генеральным прокурором СССР А. Рекунковым приводятся такие данные за 11 месяцев 1987 г.: „зафиксировано 250 тысяч случаев пьянки на производстве. Для сравнения, за весь прошлый год их было 117 тысяч. Рост более чем в два раза!”

Несмотря на попытки Горбачева как-то выправить положение, успеха он и на третьем году перестройки не добился. А вначале ведь он говорил не просто о новой программе, но и об „ускорении”, т. е. обещал быстрые результаты. Коммунисты всегда стремятся подтолкнуть историю. Им кажется, что она движется слишком медленно. Они пытаются перепрыгнуть через необходимые этапы развития человечества.

В те годы, когда Ленин начинал свой прыжок в коммунизм, в России был весьма популярным клоун Виталий Лазаренко. Он вылетал из-за кулис цирка через огромное кольцо и, совершив грандиозный прыжок через несколько лошадей (позднее их заменили автомобили), приземлялся на другом конце арены. Коммунистам, по-видимому, хотелось последовать примеру циркового клоуна и, выпрыгнув из царства реальности, приземлиться во владениях утопии. Так же думал и Муссолини, заимствовавший у основателя футуризма Филиппо Маринетти его лозунг „ускорения Италии”. Через три года после начала перестройки в Советском Союзе об ускорении почти перестанут упоминать. Его попросту говоря не получилось.

В общем, как сказал московский рабочий, „говорильни” больше чем достаточно. Это, так сказать, зрелищная часть программы. Поскольку экономическая часть ее пока себя никак не обнаруживает, то зрелищной отдается предпочтение. Но она в первую очередь интересует интеллигенцию. Как подметил писатель Ю. Нагибин, „интеллигенцию хлебом не корми, но дай ей возможность поговорить вслух и читать литературу хорошую”. Действительно, советский читатель смог наконец-то открыто познакомиться с „Доктором Живаго”, „Жизнью и судьбой” В. Гроссмана, „Реквиемом” Ахматовой, стихами Гумилева, произведениями „запретных” авторов.

Роман Пастернака, пришедший к советской публике с опозданием на 30 лет, вряд ли вызвал такой взрыв страстей, какой бы, несомненно, возник тогда, когда еще живы были те, кто стрелял друг в друга по обе стороны баррикад. Для молодых — это просто история, хотя и не совсем далекая, все еще напоминающая о себе, но все-таки уже ставшая прошлым. Многие из тех, кто жил еще в 1958 г., знали и Живаго, и Лару, и Антипова. Сами играли их роль в жизни. Для них роман Пастернака был бы спором с самими собой, спором со своей жизнью, оценкой ее, судом надо всем, что произошло с их помощью или вопреки им со страной. Тогда это было опасно. Сегодня вряд ли.

Но пока все еще оставалась в ходу гласность, о которой, однако, летом 1988 г. недоверчивый народ сложил такие стишки:

Товарищ, верь, пройдет она

Так называемая гласность,

И вот тогда госбезопасность

Припомнит наши имена.

Как рассказывал мне зимой 1987 г. С. Григорьянц, „достать литературные журналы стало трудно. В Москве это еще хоть как-то возможно, а в провинции практически нельзя. Причем во многих городах не достать и московских газет”.

Поразительно: когда сравниваешь, что писали русские публицисты сто с лишним лет назад, когда обсуждался вопрос об отмене крепостного права, с тем, о чем спорят в советской прессе сегодня, то кажется, что время остановилось. „Только развитие наемного труда (а следовательно, и частной собственности. — Г. Т.) могло бы... вести к улучшению нашей сельскохозяйственной системы”, — писал Д. Неелов. Он возражает и спорит с Г. Бланком, доказывавшим, что существующий порядок хорош, поскольку в характере русского крестьянина преобладают склонность к „лени, пьянству, разврату, воровству, бродяжничеству, буйству, непокорности, своеволию”. Но даже если согласиться с Бланком, то каким-то образом все же надо приводить этого крестьянина в божеский вид. То, что это возможно, показала столыпинская реформа.

Сто тридцать с лишним лет назад К. Кавелин обратился к императору Александру II с „Запиской об освобождении крестьян”, в которой доказывал, что „почти безусловная зависимость одного лица от другого в сфере гражданской есть всегда, без исключения, источник необузданного произвола и притеснений, с одной стороны, и раболепства, лжи и обмана — с другой”. Все общественные и частные отношения в России несли на себе печать развращавшего влияния крепостного права.

Разве не от этого предстоит избавляться и сегодня? Когда-то римский император Тиберий, глядя на свободных римлян, воскликнул: „О, как стремятся они стать рабами!” Сегодня в Советском Союзе речь идет о том, чтобы превратить вчерашних рабов в свободных граждан.


...Генри Киссинджер не раз бывал в этом кабинете. Но теперь напротив него за знакомым столом сидел средних лет плотный человек, напоминавший своим модным дорогим костюмом, заботливо вывязанным галстуком и рубашкой с запонками Брежнева в расцвете лет. Но манера речи его, его спонтанность, его с трудом сдерживаемое желание говорить вызывали в памяти предшественника Брежнева — Хрущева. Вглядываясь в его лицо, слушая певучую, тоже чем-то похожую на хрущевскую, мелодию его голоса, Киссинджер старался понять, что же на самом деле представляет собой нынешний хозяин этого кремлевского кабинета. Он шутил, был приветлив и оживлен. Но таким же бывал и Брежнев. И это не помешало ему раздвинуть границы советской империи. Эта внешняя схожесть с западными людьми всегда вводила в заблуждение. Конечно, куда легче было, когда они ходили в кожаных тужурках, гимнастерках или маоистских френчах. А теперь... То ли руководитель фирмы, то ли банкир, а может сойти и за конгрессмена.

Проезжая по зимним улицам Москвы 87-го года, замечая те же очереди на улицах, что и 15 лет назад, Киссинджер опять спрашивал себя: как страна, столь отсталая в сравнении с Западом, способна проводить столь агрессивную внешнюю политику? Конечно, ответ на этот вопрос надо было искать не только в Кремле, но и в Белом Доме, и на Даунинг-стрит, и в Елисейском дворце. Ведь в том, что советские вожди стали такими уверенными и агрессивными, не последнюю роль сыграла уступчивость и нерешительность западных лидеров. И если так много удалось Брежневу, то еще более серьезного противника представляет вот этот нынешний кремлевский хозяин. В отличие от Брежнева, зачитывавшего подготовленный текст и то и дело склонявшего ухо к своим советникам, Горбачев отложил в сторону приготовленное заявление и начал оживленный разговор с американской делегацией. Он выказал недюжинное знание каждого собеседника, но о чем бы он ни говорил, лейтмотивом звучала одна и та же тема: убрать американскую систему стратегической оборонной инициативы в космосе. Он представлял дело так, будто это одно стоит на пути достижения взаимопонимания между двумя сверхдержавами.

О том же он говорил и съехавшимся со всего света гостям в Большом кремлевском дворце. Он им пытался доказать, что если удалить ядерное оружие из космоса, это будет способствовать миру. В ответ на этот его призыв раздались редкие хлопки.

— Я рассчитывал, что аплодисменты будут более горячими, но и этого достаточно, — не смутившись, сказал Горбачев.

В Кремле многому научились у Запада. Потому так широко и принимают западных знаменитостей, что играют они роль тех же самых шведов, за здоровье которых пил, благодаря за науку, выигравший Полтавскую битву Петр Первый. „Современные шведы” всегда готовы пойти навстречу Кремлю. Они не ждут Полтавы. Они уступают и без битвы. В Кремле знают, что если набраться терпения, если суметь сыграть на желании демократий жить в мире, можно многого добиться и без войны, только напоминая об ужасах ядерного оружия. И много ли в мире найдется в такой момент людей, которые бы вспомнили, что война в Афганистане происходила без применения ядерного оружия, что такие войны, наверное, давно были бы развязаны и в Европе, если бы страх ядерного возмездия не удерживал советских вождей?

Как замечает бывший глава американского Агентства по разоружению Юджин Ростоу, „даже среднеэффективная западная оборонительная система в космосе может перекрыть советское превосходство в наземных баллистических ракетах и таким образом помешать Советскому Союзу добиться преимущества путем нанесения первого удара, чего он так упорно и долго стремится достичь”.

Горбачеву действительно нужна передышка. И не потому, что режим изменился, а потому, что он оказался в тупике. И все эти разговоры о демократии потому, что не удалось, несмотря на истощение собственной экономики, задушить западную демократию. Гласность — это ответ на существующую на Западе свободу печати и слова. Обещания повысить жизненный уровень советских людей — это признание того, что жизнь на Западе лучше. И все вместе — это большая пропагандистская победа западных демократий, которые самим фактом своего существования заставляют советский режим идти на уступки собственному народу.

16 декабря в одну из квартир на улице Гагарина в Горьком неожиданно явились рабочие и установили телефон. А на следующий день раздался звонок. Сахаров поднял трубку и услышал:

— Говорит Горбачев.

Прошло почти семь лет с тех пор, как опальный академик был выслан в Горький за критику советского вторжения в Афганистан. Хотя советские войска все еще находились в этой стране, Горбачев решил, что настало время вновь прибегнуть к услугам ученого. Не извиняясь за беззаконие, за „лечение”, которое Сахаров назвал похожим на пытку, генсек предложил академику вернуться в Москву. Почему же именно в эти предрождественские дни раздался в квартире Сахарова звонок из Кремля? Сопоставление двух дат заставляет предположить, что, по всей вероятности, генсек был, в первую очередь, озабочен начинавшей набирать силу на Западе кампанией протестов в связи со смертью в заключении Анатолия Марченко. Он скончался в Чистопольской тюрьме 12 августа. Это был седьмой политзаключенный, умерший в лагерях с тех пор, как Горбачев пришел к власти. Могущая возникнуть кампания протестов в то время, когда затевалось пропагандистское шоу в Москве „за мир и выживание человечества” напомнило бы о том, что люди не выживают при советском режиме и без ядерной войны. Расчет Горбачева и его советников оказался правильным. В шуме похвал в честь освобождения Сахарова забылась гибель Марченко. Затем начали освобождать и других политзаключенных, чьи имена были широко известны. Сами вышедшие на свободу напоминали о том, что они лишь вершина айсберга, что там, в лагерях, остались тысячи, чьи имена неизвестны, что режим по-прежнему жестоко расправляется с теми, кто ему неугоден. События на Арбате не замедлили это подтвердить. Здесь переодетые в штатское гебисты набросились на скромную молчаливую демонстрацию, участники которой требовали освобождения учителя иврита Иосифа Бегуна. Женщин тащили за волосы, мужчин били в живот, иностранным журналистам разбивали аппаратуру. Все это происходило буквально накануне открытия пропагандистского шоу в Кремле, которое французский министр Клод Малюр, назвал „гигантским спектаклем, в котором Горбачев исполнял роль Тарзана, борющегося за права человека”.


СЮРПРИЗ НА ПЛЕНУМЕ

Собравшиеся на Пленум ЦК в преддверии празднования 70-летия большевистского переворота не ожидали ничего необычного. Занимавшие 15 страниц тезисы предпраздничного доклада генсека, который им предстояло заслушать, были розданы заранее. Выслушав 21 октября его двухчасовую речь, в которой он доказывал необходимость программы перестройки и гласности и попутно дал свою интерпретацию событиям недавней истории страны, остановившись на роли в ней Сталина, участники Пленума были уверены, что этим повестка дня исчерпывается. Но, к их удивлению, слово попросил первый секретарь Московского горкома партии и кандидат в члены Политбюро Борис Ельцин.

Бывший строительный инженер, в течение девяти лет руководивший свердловским обкомом, был переведен в 1985 г. в Москву Горбачевым. Что действительно им было с тех пор сделано — судить трудно, но москвичи через некоторое время увидели его едущим в метро, навещающим магазины, слышали его сетования на то, что он не предполагал, что положение в столице окажется хуже, чем во многих других городах страны. Возможно, что он на самом деле пытался расчистить авгиевы конюшни брежневских лет, когда на Москве восседал Гришин, который для поддержания своего стиля жизни ежемесячно затребовал себе 27 (!) продовольственных пайков из специальных кремлевских магазинов, а кроме того пользовался тайными хранилищами Елисеевского магазина, директор которого при Андропове был расстрелян за коррупцию. Ельцин попытался бороться с ней. 800 директоров московских магазинов оказались за решеткой. Он призвал покончить с привилегиями для партийных аппаратчиков и отказался пользоваться особой столовой. В 86-м году он объявил, что московский партаппарат слишком разросся и его следует уменьшить наполовину. Это вызвало панику. Ведь уволенные с насиженных годами партийных кресел теряли не только власть, но и данные им партией машины, распределители и спец-больницы. А главное, ведь им предстояло начать работать, а от этого они давно отвыкли. Уралец пошел еще дальше. Он заявил, что из столицы надо убрать ряд учреждений, и потребовал, чтобы партаппаратчики перестали вмешиваться в работу предприятий. Друзей он всем этим себе не приобрел.

О Ельцине говорили, что он стремится превратить старый Арбат в место выступлений неофициальных артистов и художников. Это при нем возникли в Москве неофициальные клубы, и он беседовал с их представителями. При нем впервые за многие десятилетия по московским улицам прошли демонстрации под несанкционированными властями заранее лозунгами.

Взойдя на трибуну, он произнес речь, которая продолжалась всего десять минут. Но это были десять минут, потрясшие Кремль. То, что услышали делегаты, прозвучало подобно грому среди ясного неба. Заметно волнуясь, то и дело проводя рукой по волосам, словно пытаясь таким образом успокоить нервы, Ельцин говорил о том, что с перестройкой ничего не выходит, что двигается она очень медленно и что руководство делает слишком мало, чтобы преодолеть сопротивление противников перемен.

— Скажите, как я могу объяснить рабочему, почему спустя семьдесят лет после того, как он завоевал власть, он должен стоять в очереди за сосисками, в которых больше крахмала, чем мяса, а мы едим за столами, которые ломятся от осетрины, икры и других яств, — неслось с трибуны к делегатам, которые сытно и вкусно позавтракали и, наверное, уже направлялись бы к обильному кремлевскому обеду, если бы не эта досадная неожиданность.

— С теми, для кого всякого рода привилегии превратились в смысл жизни и работы, нам, я думаю, не по пути, — неслось с трибуны.

В партийных кругах такие слова не приветствуются. Партийные боссы не любят, когда им напоминают об их привилегиях, о жизненных фактах, превращающих в клочья их партийные программы. Такого рода выступления объявляются демагогией, попыткой заигрывания с массами, как теоретически обосновывал подобные взрывы откровенности Ленин. Партийные боссы не любят, когда им напоминают о совести. Их совесть чиста, как у тех, кто редко ею пользуется. По всей вероятности, тертые партийные политиканы, которых было большинство в зале, воспринимали эти слова Ельцина как ход в политической борьбе. Они размышляли, куда клонит бывший уралец, кто стоит за ним? Какова расстановка сил в Политбюро?

Раздавшиеся затем в напряженной тишине слова Ельцина о том, что неудачи прикрываются парадными заявлениями, что дело саботирует не кто иной как Лигачев, только подтвердили предположения.

— С ним работать невозможно. Он интриган. Он по-прежнему придерживается старых методов работы. На каждого члена Политбюро у него заведено дело, — высказывал свои обиды Ельцин. — Он препятствовал мне в улучшении жизненных условий в Москве, и я считаю, что его следует вывести из ЦК, — продолжал Ельцин.

Знавшие Ельцина по Уралу сравнивали его с бульдозером. Теперь он шел подобно бульдозеру напролом, не разбирая дороги.

Наверное, первый секретарь Московского горкома получил поддержку Горбачева, гадали делегаты, поскольку, не будь ее, он не выступил бы с такими обвинениями по адресу второго человека в партии. Члены ЦК решили, что перед ними разыгрывается заранее отрепетированный спектакль, в котором бывшему уральцу поручено пустить пробный шар. Но, словно торопясь опровергнуть эти предположения, Ельцин продолжал:

— Очень трудно работать, когда вместо конкретной дружеской помощи получаешь только одни нагоняи и грубые разносы. В этой связи, товарищи, я вынужден был просить Политбюро оградить меня от мелочной опеки Раисы Максимовны и от ее почти ежедневных телефонных звонков и нотаций. Дискуссий чересчур много, товарищи, а дело стоит. Простому человеку от наших дискуссий никакой пользы. Число бюрократов в большинстве ведомств не уменьшилось. В торговле положение не исправляется. Пора власть употребить. Мы слишком много приятных слов говорим о Михаиле Сергеевиче, а нам следует требовать от него больше.

— Вы заходите слишком далеко, — прервал его Лигачев. — Советую вам прекратить ваше демагогическое выступление. Вы здесь поддержки не найдете.

— Если вы настаиваете на том, чтобы я замолчал, то мне больше делать нечего и прошу освободить меня от работы, — резко ответил Ельцин. — Но позвольте мне сказать, что мы потонем в болтовне, тогда как надо власть употребить для защиты интересов народа от прожорливых котов, иначе никаких результатов от перестройки не будет.

Зал замолчал, не зная, как вести себя. Среди них не было никого, кто мог бы припомнить что-либо подобное.

— Борис Николаевич погорячился, — произнес наконец Горбачев. — Он пересмотрит свое решение.

Возможно, что в эти минуты Ельцин почувствовал, каким бременем легло на него сказанное им два месяца назад на заседании горкома о том, что руководитель, исчерпавший свои возможности, обязан добровольно покинуть свой пост. Он отказался взять свое заявление обратно и вновь повторил, что намерен уйти.

Горбачев предложил желающим высказаться. Таковых не оказалось. Как и в прежние времена, их сковывало молчание и страх. Выходило, что из 300 с лишним человек, съехавшихся с разных концов страны, Ельцин был одним-единственным, решившимся сказать то, что думал. Ровесник Горбачева, бывший строительный инженер из Свердловска, ставший партийным работником, он во всеуслышание заявил, что сказанное им и есть его „принципиальная позиция”. В партию он вступил поздно, когда ему исполнилось тридцать, в 61-м. Это был год ХХII съезда, на котором вновь заговорили о сталинских преступлениях. Возможно, что тогда Ельцин поверил, что партия способна исправить свои прошлые ошибки и что стоит связать с ней свою судьбу.

Что должен был думать Горбачев, слушая его и глядя на онемевшее в растерянности стадо партаппаратчиков? Их поддержка ему была необходима, но нужна ли была ему поддержка всегда и за все голосующих единогласно? Какова была цена поддержки вчера еще горячо выступавших за „старое” мышление, а сегодня превратившихся в поборников „нового”? Ведь если он действительно болел за реформы, то ему должен был быть ближе Ельцин. Пусть не во всем он был с ним согласен, но он был живым, человеческим, а не „единогласным” голосом.

Горбачев напряженно вглядывался в лица сидящих перед ним. Зал молчал. И это молчание напоминало о совсем недавнем. Точно так же было ведь и при Брежневе. И домолчались до катастрофы. А что если бы Брежнев не кончился в ноябре 1982-го? Что произошло бы тогда? Да и кончился ли Брежнев?

В какой момент решать правителям, что им дороже — карьера или жизнь страны? Когда-то Монтескье сказал, что чем ближе к возглавляющим власть, тем больше шансов потерять голову, но при „бескровном брежневском культе” речь о риске жизнью не шла. Через некоторое время профессор Бестужев-Лада задаст вопрос: „Кто, как и почему довел страну до предкризисного состояния, из которого ныне с таким трудом приходится ее выводить? Кто, помимо Брежнева, персонально несет ответственность за это и какие реально имелись альтернативы более благоприятного общественного развития? ”

Так кто же? Конечно же, все сидящие в зале. И в президиуме. И он, Горбачев, не меньше других. А его ментор, который так тонко выплетал интриги, прокладывая себе путь в Кремль? Ведь знал же, ежедневно ему докладывали о том, что творится в стране, что находится она на грани катастрофы. И что же? Держа в своих руках КГБ, отважился ли он на решительный шаг, какой, к примеру, предпринял граф фон Штауффенберг, оставивший 19 июля 1944 г. бомбу в ставке Гитлера? В окружении Брежнева, как ранее в окружении Сталина, способных на жертву ради спасения страны не нашлось. Как верно подметил А. Гинзбург, „в Кремле нет места подвигам”.

— Кто желает выступить? — повторил Горбачев.

Наконец, после продолжительной паузы он услышал:

— Разрешите мне.

Лигачев шел к трибуне, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, как таежный медведь, разъяренный тем, что нарушили его зимнюю спячку.

— Все сказанное Ельциным не имеет под собой никакой почвы, — сразу бросаясь в атаку, начал Лигачев. — В провалах в Москве сам виноват. Сам и отвечай. На других не перекладывай. Обвинения по адресу Михаила Сергеевича — несправедливые и политически вредные выдумки. Мы его не восхваляем, а говорим то, что он заслужил своей работой.

Через несколько месяцев, когда завершится третий год пребывания Горбачева на посту генсека, живущий в Париже историк М. Геллер приходит к выводу, что „самый очевидный, реально ощутимый результат того, что называют перестройкой, — это создание культа личности Горбачева. Никто из его предшественников, начиная со Сталина, не поднимался на вершину единоличной власти так быстро”.

А наблюдающий за событиями из Москвы историк Рой Медведев в интервью газете „Вашингтон пост” рассказал, что в новом издании Истории СССР нет имен Сталина, Хрущева, Брежнева и Черненко и что больше всего упоминаются Ленин и Горбачев.

Улавливал ли кто-либо из присутствовавших иронию происходившего, когда противник Горбачева защищал его от его союзника?

После речи Лигачева плотина прорвалась. Хлынул словесный поток.

22 оратора обрушились на отступника. Теперь почувствовав, что у них есть защита, они неслись, закусив удила, как люди, „приобретающие уважение к себе, — по определению одного американского психиатра, — только присоединившись к сильным, вызывающим у них восхищение личностям, в чьей поддержке они нуждаются”.

Выступления, слившиеся в одну обвинительную речь, продолжались три часа. Опять прозвучали многократно слышавшиеся прежде, давно созданные для такого рода проработок формулировки. Ельцина обвиняли в панике и в то же время в парадности, и в том, что он отрицает достижения перестройки.

Парадокс состоял в том, что выступавшие против Ельцина косвенно нападали и на Горбачева. Проблема заключалась не в забегании вперед, а в том, что Ельцин был свидетелем продолжения все того же брежневского торжественного марша топтания на месте. Только теперь роль бравурной музыки отводилась громогласным речам о реформах и перестройке. Он видел, как словами опять подменяют дело. Понимал ли он, что предлагаемые шага недостаточны, пришел ли он к осознанию того, что необходим решительный и быстрый слом всей системы, что, как верно подметил советский экономист, „пропасть можно преодолеть одним прыжком, в два уже не получится”?

— Я не ангел и я допускаю ошибки, — начал Ельцин, когда ему было опять предоставлено слово. Воротник рубашки его был расстегнут и галстук сбился набок, но голос звучал твердо и внешне никаких признаков волнения заметно не было. — Вина за то, что в Москве сложилась тяжелая ситуация, лишь частично лежит на мне, и я это признаю. Вина же товарища Лигачева огромна, и он не признает никаких своих ошибок. Я предлагал ликвидировать право министерств, по которому им разрешается ежегодно привозить в Москву семьдесят тысяч новых работников. Лигачев ответил „нет”. Я предлагал выделить дополнительное продовольствие с учетом семисот тысяч приезжих, ежедневно прибывающих в столицу. И опять Лигачев ответил „нет”.

— Борис Николаевич, — прервал его Горбачев, — заберите свое заявление и давайте попытаемся работать совместно.

— Я представил заявление об уходе, — решительно ответил Ельцин, не меняя каменного выражения лица.

Искренне ли говорил Ельцин, действительно ли наконец прорвалось желание быть самим собой, высказать то, что думаешь, отказаться от страха, который, как он признался, владел им и помешал ему выступить во время последнего брежневского съезда?

Если Горбачев и пытался, записывая что-то, пока говорили другие, найти ответы на эти вопросы, времени у него для долгих раздумий не оставалось. После всего того, что он слышал, ясно было, что, поддержи он Ельцина, торжественный Пленум ЦК превратился бы в настоящее поле битвы, в которой его шансы на победу были сомнительны.

Возможно, этого и хотел Лигачев, видевший, особенно после того, как на Ельцина обрушился и Чебриков, что большинство склоняется в его сторону.

Загрузка...