Горбачеву, если только он не хотел проиграть, оставалось последовать старому правилу и присоединиться к тем, кого не можешь победить. Как писал Макиавелли, „великие дела удавались лишь только тем, кто не старался сдержать данное слово и умел кого нужно обвести вокруг пальца”. Речь генсека длилась около получаса.

— Борис Николаевич преподнес нам горький сюрприз. Когда я был в Крыму в августе, я получил от него письмо с просьбой освободить его от работы. Мы обсудили этот вопрос по телефону, а потом встретились в Москве и договорились, что вернемся к этому после праздников, — ровным голосом, когда надо вкрапливая в него нотки гнева и огорчения, говорил Горбачев. — Почему же Ельцин не сдержал слова? Может, он хотел захватить нас врасплох?

Охарактеризовав выступление Ельцина „как мелкобуржуазный выпад” и тем сам еще раз обнаружив свою приверженность формулировкам сталинского „Краткого курса истории ВКП(б)”, генсек сказал, что „призыв к ускорению перестройки представляет собой политический авантюризм”, что Ельцин „дезертировал с поля боя”, что он „руководствовался личными амбициями” и неправильно понял смысл перестройки.

Горбачев не объяснил, однако, что же такое не понял кандидат в члены Политбюро и первый секретарь Московского горкома, и как, если не сумел понять смысл перестройки столь высоко вознесенный Ельцин, могут проникнуть в него простые смертные.

— Партия не обещала, что экономическая ситуация изменится в два-три года, — продолжал свою отповедь генсек. — Мы говорим, что два-три года являются решающими для перестройки.

В год введения Лениным НЭПа писатель-сатирик Аркадий Аверченко обратился к нему из Константинополя с такими словами: „Доходят до меня слухи, что живется у вас там в России, перестроенной по твоему плану, препротивно. Никто у тебя не работает, все голодают, мрут”. Ничего не сказав, по существу, о том, как обстоят дела в „перестраиваемой” ныне по его плану стране, где все было точно так же, как и в описываемые сатириком ленинские времена, отделавшись общими фразами, Горбачев заключил:

— Ельцин поставил себя выше партии.

Это прозвучало как приговор.

Разрешить даже на пленуме высказать свою точку зрения, означало возможность возрождения фракций. Ленин этого боялся. Он предугадывал, что фракции могут стать зародышем оппозиции. Поэтому с его благословения они и были запрещены в марте 1921 г. на X съезде. Отменять это решение ленинец Горбачев не собирался.

Позднее, когда состоялась партконференция, многие выступавшие на ней назовут свои речи судьбоносными. Но то, что происходило в октябре 1987 г., было, говоря военным языком, первыми пробными стычками на дальних подступах. Они имели столь же судьбоносное значение. Но страна о них ничего не узнала. По восходящей к сталинским временам партийной традиции, и приговоренные, и приговорившие делали вид, что ничего не произошло. И 7 ноября непосвященные, разглядывавшие расположение фигур на трибуне мавзолея, никаких перемен обнаружить не могли. Ельцин, как и прежде, был на своем месте. Проходит два дня, и Политбюро, опять тайно, решает снять его с занимаемых им постов, но, видимо, опасаясь реакции и не желая отвлекать внимание от предстоящего визита Горбачева в Вашингтон, откладывает осуществление этого решения до февраля. Но слух о том, что произошло на предоктябрьском Пленуме, уже просочился. В Москве появляются листовки в защиту Ельцина, а в Свердловске и других местах проходят демонстрации под лозунгом „Перестройка кончилась”.

„22 ноября, в тридцатиградусный мороз, к двум часам на площадь прибыли сотни людей. На этот раз к ним вышел первый секретарь обкома партии Петров, который пытался отвечать на вопросы демонстрантов. Делал он это очень неудовлетворительно, в частности, на вопрос: „Как вы лично относитесь к Ельцину?” — он совсем отказался отвечать. Агенты госбезопасности снимали происходившее на пленку. Среди оцепления ходил сам шеф местного КГБ Корнилов.

На вопрос, почему почта и телеграф не принимают письма и телеграммы в защиту Ельцина, Корнилов разъяснил: „Кончились бланки”.

29 ноября состоялась самая многочисленная из всех демонстраций, на которой присутствовало около полутора тысяч человек. Она носила четко выраженный политический характер. В толпе, оттесненной милицией в сквер между горисполкомом и улицей Вайнера, агитаторы зачитывали листовки и воззвания и передавали их по рукам.

Требования в листовках были следующие:

1. Прямая трансляция с Пленума ЦК КПСС и заседаний Президиума Верховного Совета.

2. Издание независимой газеты.

3. Лишение партийных чиновников незаслуженных привилегий: спецмагазинов, спецбольниц, спецобслуживания.

4. Создание независимой оппозиционной партии.”

Так описывал происходившее в те дни в Свердловске очевидец.

Если, проголосовав против Ельцина, генсек думал тем самым укрепить свои позиции, то он явно ошибся. Он сохранил свое положение, но о том, каково оно на самом дела, можно было узнать из того, что говорил в Париже в интервью газете „Монд” Лигачев. Он рассказал о новом распределении обязанностей (а, соответственно, и власти) между ним и Горбачевым.

„Что касается меня, — говорил Лигачев, — я возглавляю заседания Секретариата ЦК и по поручению Политбюро организую работу Секретариата”.

А чем же тогда занимается Горбачев, спросили, естественно, журналисты.

„Горбачев председательствует на заседаниях Политбюро... Горбачев в курсе всех вопросов, которые обсуждаются на заседаниях Секретариата. Я постоянно советуюсь с ним, и он прекрасно знает, что происходит”.

Опубликование накануне отъезда Горбачева в Вашингтон интервью „согенсека” давало понять, что Горбачев не располагает полнотой власти. Теперь поездка за океан приобретала для него особое значение. Она становилась одной из важнейших битв за отвоевывание этой власти.


— Меня зовут Рон.

— Меня — Михаил.

— Во время частных встреч мы можем называть друг друга по имени, — предложил президент Рейган.

Горбачев коротко кивнул в знак согласия.

Так начиналась вашингтонская встреча, о которой журнал „Тайм” писал, что „она запомнится как встреча в верхах, на которой близость отношений и символизм заслонили разногласия по существу проблемы”.

Символов действительно было много. Самым важным из них был тот, что прибытие Горбачева в Вашингтон знаменовало победу проводимой Рейганом твердой политики по отношению к Советскому Союзу. А с чем прибыл заокеанский гость?

Декабрь приносит в Америку запах елок, на домах появляются рождественские зеленые венки с красными лентами, звучат колокольчики Армии спасения, напоминающие о том, что и в праздничные дни не надо забывать о тех, кому не повезло, что надо им протянуть руку помощи. Вспыхивают ханукальные свечи, ветер развевает бороды дедов-морозов в алых кафтанах и таких же шапках. Приглашавшие Горбачева в Америку вряд ли рассчитывали, что он, как и Дед-Мороз, тоже порадует мир подарками, но они не были намерены отказываться от традиционной американской мечты о том, что добрая воля может изменить мир. Им хотелось, чтобы и Советский Союз почувствовал себя частью всемирного содружества людей. Подобно готовому поверить в сказку Маленькому Принцу Экзюпери, они готовы были протянуть руку помощи и Советскому Союзу и забыть о том, что его цель не дружба, а победа. „Долгосрочные цели Советского Союза остались неизменными: доминирование на международной арене” — к такому выводу приходит после своей встречи с Горбачевым Никсон.

В 70-е годы он тоже надеялся, что его политика детанта заставит советских руководителей осознать себя частью мирового содружества и изменить свое поведение. Плата западной технологией и кредитами в надежде, что это вынудит Кремль отказаться от агрессивности, была косвенным отражением перенесенной в XX век распространенной в Америке в предыдущем веке попытки „выразить в пересчете на деньги уверенность в том, что все имеет свою цену”, которую остается лишь определить и оплатить. Политика Никсона-Форда-Картера и была попыткой купить столь желаемый американцами мир, удовлетворяя требования тех, кто громче всего кричал о мире. Они готовы были платить и платили.

Но в это время, как писал в своей книге Вл. Буковский, на него надели наручники, на которых стояло „Сделано в США”. Минувшее десятилетие доказало тщету надежд на то, что мир может быть сохранен платой за него. Французский публицист Жан-Франсуа Ревель приходит к пессимистическому выводу, что так демократии не выживают, а гибнут. Ставя вопрос о том, что же следует предпринять, он напоминает о некогда данном ответе Демосфена „не делать того, что делается сейчас’'.

Именно в годы детанта, когда в Америке происходит расширение личных прав граждан за счет сокращения власти государства, в СССР наблюдается обратное. Как говорил когда-то Ключевский, „государство пухло, а народ хирел”. Это и понятно. Диктатура, видя ослабление своего противника, использует это в своих интересах. Она не отвечает взаимностью на примирительные жесты, поскольку рассматривает их как проявление слабоволия, а закручивает гайки еще жестче, считая, что это послужит доказательством ее силы.

В годы детанта в Советском Союзе по-прежнему отвергали то, что является краеугольным камнем западных демократий, — права граждан. Как и прежде, утверждали, что о правах граждан много говорить не стоит, поскольку, как сформулировал в 1955 году профессор Гак, „классовые интересы пролетариата объективно являются интересами каждого пролетария”, которые, как вторил ему спустя 14 лет философ Е. Петров в своей книге „Эгоизм”, „никто не способен выразить полнее и лучше, чем руководствующаяся законами истории коммунистическая партия”. Поэтому, если индивид не согласен с тем, что партия объявила выражением интересов истории, например, с решением быть расстрелянным во имя высших целей, это должно рассматриваться не иначе, как безудержное, являющееся пережитком капитализма проявление эгоизма.

Провал первой попытки детанта еще раз подтвердил, что только радикальные перемены внутри СССР способны привести к переменам в поведении советских правителей на международной арене. Увенчается ли вторая попытка успехом? Искренне ли сделанное Горбачевым признание о том, „что следует подняться выше идеологических разногласий” и в решении международных вопросов исходить впредь из „всеобщей взаимозависимости”, лежащей в основе выживания. Эти вопросы не могли не задавать себе в Вашингтоне, в то время как бронированный лимузин генсека, для охраны которого было мобилизовано свыше тысячи полицейских и агентов секретной службы, приближался к Белому Дому.

Незадолго до своего отъезда в Америку, принимая в Кремле Киссинджера и по своей привычке глядя прямо в глаза собеседнику, Горбачев сказал:

— Международные отношения необходимо изменить. Всем придется отказаться от старых взглядов, — он подкреплял свои слова ударами ладони по воздуху, будто отрубал нечто ненужное и мешающее. — Я рассчитываю, что вы тоже внесете в это дело свой вклад.

— Г-н Генеральный секретарь, гонка вооружений — симптом напряженности, существующей уже сорок лет. Я не верю тому, что мир так же легко установить, как и настроение. Необходимо изменение поведения - прекращение тенденции использовать каждую возможность, чтобы ослабить существующие структуры. Обе стороны должны прийти к соглашению о том, каким они хотят видеть мир в 2000 году, и от этой черты вести работу назад к нашим дням, — ответил бывший Государственный секретарь США.

Встреча в Вашингтоне должна была показать, насколько готов к такому подходу появившийся на лужайке перед Белым Домом человек в элегантном костюме. После приветствий и церемоний, освещаемых огнями бесчисленных блицев и телекамер, в которых особенно ярко поблескивал дорогой бриллиант на руке Раисы Горбачевой, отнюдь не уступавший драгоценностям из коллекции Галины Брежневой, и гостю и хозяину предстояло не только развить наладившиеся между ними „близкие”, как отмечал „Тайм”, отношения, но и добиться каких-то конкретных результатов. Они были важны и для Горбачева, и для Рейгана. Но уже с первых же минут стало ясно, что Горбачев проделал столь длительное путешествие не только для того, чтобы подписать договор о сокращении ядерного арсенала и тем уменьшить риск войны, но и добиться победы в войне пропагандистской. И это, пожалуй, было главным. На огромном экране установленном на Калининском проспекте в Москве, его видели рядом с президентом Соединенных Штатов, а в Америке видели приветливо улыбающегося человека, выглядящего так же, как они, одетого, как и они, и при этом забывалось, что перед ними глава партии, приведшей свою страну на грань катастрофы, не раз подводившей к этой же грани весь мир. Забывалось и то, что подписывающий в Белом Доме договор о ликвидации ракет средней и меньшей дальности советский гость, хотя и принят был как глава государства, на самом деле никакого официального государственного поста не занимал. В отличие от Брежнева, подписывавшего договоры, он председателем Президиума Верховного Совета не являлся.

Но в царившей в Белом Доме атмосфере эйфории об этом предпочли не вспоминать, хотя президент Рейган после подписания договора напомнил об уместной при ведении дел с Советским Союзом русской пословице.

— Доверяй, но проверяй, — медленно выговаривая трудные русские слова, произнес Рейган.

— Вы повторяете это каждый раз, — вставил Горбачев.

— Мне нравится это, — ответил президент.

Вашингтон не собирался отказываться от традиционной американской мечты: добрая воля может изменить мир. Как сказал президент: приветствуя Горбачева: „Незнакомец — это друг, которого еще не удалось встретить”.

Незнакомец? Через 70 лет существования в мире советского режима?

Но за фасадом улыбок и рукопожатий шла напряженная борьба. Она принимала особенно острые формы тогда, когда оба лидера вели те самые частные переговоры, во время которых, как предполагалось в целях большего подчеркивания существующих между ними хороших отношений, они должны были называть друг друга по имени. И хотя Горбачев внимательно слушал, с готовностью воспринимая новую для него информацию, и отвечал, заглядывая в один из своих маленьких зеленых блокнотов, он оставался таким же „жестким доктринером”, по определению одного из присутствовавших при этом американцев, „как любой из его советских предшественников”.

Внешнее благоволение и дружелюбие, выказываемые Горбачевым, говорили о том, что его советники поняли, что в Америке, где телевидение играет огромную роль, и суждение о личности человека во многом формируется под впечатлением возникающего на экране телевизора образа, важнейшее значение приобретает именно внешняя сторона, под влиянием которой люди начинают „говорить не о самих вещах, а о создаваемых ими образах”.

Приветливо улыбающийся генсек, излучавший, по словам „Тайм”, „очарование, теплоту, энергию”, производил именно то, как метко подметил Джордж Уилл, „обезоруживающее впечатление”, которое и требовалось для того, чтобы разоружить Америку. Его улыбки служили „цели создания образа привлекательной, производящей приятное впечатление личности, т. е. именно такой образ, какой должен создавать тот, кто стремится продать свой товар, будь то официант, торговец, врач” — или политик, мог бы добавить Эрих Фромм, которому принадлежит вышеприведенное наблюдение.

У кое-кого он вызвал такой восторг, что те стали сравнивать его с Иисусом Христом. Надо отдать должное генсеку: он отверг это сравнение, скромно заметив, что он не „Иисус Христос, которому одному было известно, как накормить 20000 евреев пятью хлебами”, предоставив своим почитателям догадываться, единственно ли это отличает его от сына Божия.

Очаровывающий генсек пел со своей женой „Подмосковные вечера” под аккомпанемент Вана Клиберна, шутил с гостями, многих из которых, льстя их самолюбию, называл по именам, мастерски играя на тех качествах занимающих видное положение американцев, которые К. Лаш в своей ставшей бестселлером книге „Культура нарциссизма” описывает так: „многие их них открыты новым идеям, но у них нет убеждений. Они готовы вести дела с любым режимом, даже если они не одобряют его принципы”. К этому следует добавить, что „торговать они любят больше, чем свой антикоммунизм”. Встречаясь с такого рода людьми, а это главным образом представители большого бизнеса (как писал Д. Уилл, „единственными рабочими, сумевшими приблизиться к руководителю пролетарского государства, в Америке были подносившие ему еду официанты”) , генсек всячески подчеркивал, как заметил конгрессмен Коело, „что он принадлежит к их кругу, что он один из них”. Сделанное некогда Лениным замечание о том, что „помощь от вас, по-видимому, скоро не придет, товарищи американские рабочие”, оправдалось, и действительно, надеяться на революцию в стране, где рабочие имеют собственные дома, в гаражах которых стоят два автомобиля, не приходится. Горбачев рассчитывает и, как опыт показывает, получает помощь от других товарищей — американских капиталистов.

Увидев председателя компании „Дженерал моторс” Р, Смита, Горбачев не поскупился на комплимент, сказав, что „советская экономика должна управляться так же эффективно, как „Дженерал моторс”, добавив, „что изменить Советский Союз очень трудно, но это наш последний шанс”. Однако общительность и искренность были лишь одной стороной медали.

С другой стороной генсека познакомились прибывшие на прием в советское посольство руководители средств массовой информации.


ТЕНИ ПРОШЛОГО

Окруженный в дни пребывания в Вашингтоне Горбачева бетонными заграждениями, напоминавшими баррикады, особняк 1125 на 16-й Стрит занимали когда-то потерпевшие поражение в боях на баррикадах 1917 года. Этот особняк, построенный по заказу вдовы создателя вагонов дальнего сообщения Джорджа Пульмана известным архитектором Натаном Вайзом, по проекту которого в 1909 году был построен Овальный кабинет Белого Дома, в 1913 году был продан России, и в него въехал его первый владелец и последний царский посол Георгий Бахметьев. Но прошло еще много лет, прежде чем он перешел в руки советского правительства. Только после признания Рузвельтом Советского Союза в 1933 году в нем появился первый советский посол Максим Литвинов, некогда арестованный в тот момент, когда пытался разменять краденую сторублевую купюру. Она входила в число денег, захваченных во время нашумевшего тифлисского ограбления 23 июня 1906 года, одним из организаторов которого был некий Коба, получивший затем известность под другой кличкой — Сталин.

Наверное, кое-кому из приглашенных в посольство в какой-то момент могло показаться, что тень Сталина все еще витает в зале, сверкавшем позолотой, специально подновленной к приезду его наследника прибывшим из Москвы мастером.

„Тень Сталина его усыновила”, слегка перефразировав строки Пушкина, могли бы сказать наблюдавшие за потерявшим самообладание генсеком, когда глава издательства „Рэндом Хаус” Роберт Бернстайн спросил, когда можно ожидать полного освобождения всех политических заключенных в Советском Союзе.

— А вы нас не учите, как нам вести дела, — грубо ответил Горбачев, подкрепив свои слова столь понравившимся бравшим у него интервью редакторам „Тайма”, жестом каратиста. Голос его в тот момент утерял и покорившие их бархатные нотки.

— Какое моральное право имеете вы поучать нас? — гневно вопрошал руководитель страны — родины ГУЛага.

Тем, кому грубая резкость Горбачева показалась неожиданной, надо было помнить, что перед ними политик, воспитанный в традициях той школы, которая считает лучшей дорогой к власти применение силы и хитрости.

Здесь уместно вспомнить, что в тот самый год, когда здание, в котором ныне ораторствовал Горбачев, перешло во владение России, отмечалось 300-летие дома Романовых и в газете „Московские ведомости” была опубликована такая заметка: „ПЕТЕРБУРГ. Все отбывающие наказание литераторы, среди которых в „Крестах” содержатся редакторы марксистских газет: „Правда” — Садков, Филиппов, Лебедев; „Луч” — Можит, Зуев, Петров, Федоров и несколько журналистов, прекращается много дел редакторов газет „День”, „Речь”, „Луч”, „Правда”. Точно так же прекращено дело Бориса Суворина, редактора „Вечернего Времени”.

Это было всего лишь штрихом к объявленной по случаю празднеств амнистии. Такого не сопряженного ни с какими условиями освобождения политических противников режима в правление Горбачева не произошло. Об этом он предпочел молчать, зато он пустился во все тяжкие, доказывая, что получающие и пособие по безработице, и пользующиеся мощной системой социального обеспечения американские трудящиеся не обладают экономическими правами. Его слушателям отныне полагалось считать, что в противоположность американцам, советские граждане, которым ежедневно часами приходится стоять в очередях за пищей и годами добиваться жилья, располагают неограниченными экономическими правами.

Но через несколько месяцев после возвращения из Америки он признает, что только к концу этой пятилетки, может быть, удастся обеспечить советских граждан „рациональными нормами питания по таким основным продуктам, как хлебобулочные, макаронные и кондитерские изделия, крупы, картофель и овощи, растительное и животное масло, цельномолочная продукция, яйца и мясо птицы. По мясу и фруктам в нынешней пятилетке добиться этого не удастся”.

Это значит, что не изобилия, а хоть какого-то нормального достатка советским гражданам раньше чем в концу восьмого десятилетия советской власти ждать нечего.

Не утруждаясь фактами, генсек пытался убедить американцев, помимо прочего, и в том, что „советские войска вошли в Афганистан по просьбе местного правительства”. Смешав марксистскую фразеологию с тем, что говорится на семинаре по политологии в американских университетах, Горбачев повторял стандартные положения советской пропаганды.

Несколько лет назад в кабульском архиве был обнаружен любопытный документ. Позднее порвавший с советским режимом и покончивший жизнь самоубийством, а тогда бывший послом в Афганистане Федор Раскольников, отвечая на протест афганского правительства в связи с вторжением Красной Армии в независимые государства Хиву и Бухару 20 февраля 1922 года, писал: „Правительство, которое я представляю, всегда признавало и уважало независимость Хивы и Бухары. Присутствие ограниченного контингента войск, принадлежащих моему правительству, объясняется просьбой, выраженной и переданной нам Бухарским правительством. Наша дружеская помощь ни в коей мере не представляет собой нарушения независимости суверенного государства Бухары. Если Бухарское правительство... (перестанет просить нас) о братской помощи, тогда правительство, которое я представляю, немедленно отзовет войска”.

Не забудем, что этот документ был написан в то время, когда Ленин еще стоял во главе советского государства. Поэтому, когда Горбачев утверждает, что он следует ленинским заветам, он прав. Твердящий о „новом мышлении” советский руководитель повторил то же самое, что и Хрущев, пославший войска на подавление Венгерской революции в 1956 году, и Брежнев в 1968 году перед вторжением в Чехословакию. Это было еще одним подтверждением высказанной им в мае 1986 года приверженности к советской доктрине „народно-освободительных войн”, поддерживать которые Советский Союз считал своим неотъемлемым правом, и доктрине Брежнева, рожденной в столь осуждаемое им „застойное время”.

Следовавший из сказанного им в Вашингтоне вывод он подтвердит летом 1988 года, когда, находясь в Польше, так и не сделает заявления об отказе от брежневского наследия. Это, пожалуй, яснее, чем что-либо еще, показывало, что это игрок, стремящийся vдepжaть все, что можно, и неохотно расстающийся только с тем, что мешает осуществлению задуманной им новой игры в перестройку, которая должна, как он считает, помочь ему вывести страну из экономического кризиса. От того, что к этому прямого отношения не имеет, он отказываться не намеревался

Перед всем миром опять представал все тот же образец советского вождя, абсолютно уверенного в том, что если он говорит на белое черное, то так тому и быть. Но Горбачев, несмотря на свою жесткую риторику, не мог себе позволить вернуться домой с пустыми руками. После выступления Ельцина, о котором по стране шли упорные слухи, после пленума, закончившегося победой Лигачева, он обязан был показать, что его поездка за океан не была напрасной.

Преподносимый телевидением образ генсека, стоящего в Белом Доме рядом с президентом Соединенных Штатов, создавал новую реальность, которая в наш век предстает перед большинством людей в виде образов, создаваемых фотографиями, телевидением, кино, становясь для них подлинной реальностью, имеющей порой гораздо большее значение, чем та, что существует на самом деле. В этой реальности теперь существовал образ генерального секретаря, на равных разговаривающего с президентом первой державы мира, и потому автоматически приобретающего статус государственного деятеля крупного масштаба. И это заставляло советских людей забыть, что им по сути дело известно о нем меньше, чем западной публике.

Перед отъездом советского гостя в Белом Доме был устроен торжественный прием, на который полагалось явиться в вечерних туалетах. Но генсек решил пренебречь этикетом.

На прием он прибыл в одном из своих новых, прекрасно сшитых костюмов. Видимо, проинспектировав перед отлетом в Америку свой гардероб, он пришел к заключению, что в таком виде появляться за океаном нельзя.

Его самолет меняет курс и перед прилетом в Англию делает остановку в Риме. Здесь в ателье знаменитого дизайнера неожиданно возникает советский посол и просит немедленно, бросив все, отправиться с ним в посольство.

— Зачем? — спрашивает удивленный хозяин.

— Увидите, — отвечает посол.

Дизайнер, действительно, увидел дожидавшегося его генсека. Ему было предложено за несколько часов изготовить три костюма. О цене разговора не было. Через несколько часов костюмы были доставлены. И дизайнеру было вручено 12 тыс. долларов. Наличными. Однако среди этих костюмов не было полагающегося на приемах смокинга. От него генсек отказался наотрез.

Возможно, он вспомнил, что ответил герой народных анекдотов Василий Иванович Чапаев на вопрос своего верного ординарца Петьки. Как гласит анекдот, отправляясь на международную конференцию, Петька спросил своего шефа, захватил ли тот смокинг. На что Василий Иванович, вовремя заметив надпись „Ноу смокинг”, резонно возразил: „Вишь, Петька, какой ты необразованный. Смокинги-то запрещены!”

Хотя в багаже генсека смокинга не оказалось, мадам Горбачева от вечерних туалетов решила на воздерживаться. Наоборот, она получала очевидное и вполне понятное удовольствие от их демонстрации. Такая семейная несогласованность явно противоречила заявлению генсека о том, что он обсуждает с Раисой Максимовной все вопросы.

До этого Горбачева побывала на приеме у вдовы бывшего американского посла в Москве в 1943—1946 гг. Аверелла Гарримана. Здесь она произвела впечатление классной дамы или „царицы”, как ее называли в Москве, без умолку говорящей и не дающей никому вставить слово. Наряды ее, однако, по мнению знатоков, не всегда были к месту и уступали во вкусе туалетам Нэнси Рейган от Гальяноса. Затем Горбачева сумела за короткое время показать вашингтонцам свои три шубы, подтверждая оброненное ее мужем замечание о том, что „эта женщина мне обходится дорого”. Поскольку генсек часто подчеркивал свою верность Ленину, вспомнили и о его супруге Надежде Константиновне Крупской, которую нельзя было назвать привлекательной, но которой нельзя было отказать в скромности.

Раиса же Горбачева своей демонстрацией туалетов полностью оправдала данное ей на родине прозвище „Одежды Константиновны”.

Один из моих советских знакомых, присутствовавших на приеме в Белом Доме, сказал:

— Ты знаешь, я смотрел на всех этих американцев, буквально излучавших благополучие и довольство жизнью, затем поглядел на свой тусклый московский костюм, и мне стало стыдно, за так называемую великую державу, которую мы представляем. Мы выглядели нищими в наших самых парадных одеждах.

Нищета советских гостей давала себя знать не только в их внешнем виде, на что, в общем-то, можно было бы не обращать внимания. Не только в том, что испытывавшие недостаток в долларах, они предлагали обменять в магазинах радиотовары на советскую икру. Не только в том, что, зайдя в дешевый магазин на Висконсин Авеню, они с удивлением спрашивали, сколько можно брать товаров в одни руки, и не верили своим ушам, когда им отвечали, что можно брать, сколько хочется. Гораздо серьезнее была та нищета, которая обнаруживала себя, например, в пресс-центре, где рядом сидевшие американские и советские журналисты представляли разительное зрелище. У американцев в руках портативные компьютеры и переносные телефоны, мгновенно соединяющие их с редакциями, а у советских — ручки и блокноты. И это заставляет усомниться в официально рассчитанном исчислении советской технической отсталости сроком в 12 лет. Этот срок намного длиннее. Взять хотя бы такой пример. На американских дорогах сплошь да рядом видишь за рулем женщин самого разного возраста. Сколько советских женщин за рулем? Сколько за рулем женщин пожилого возраста? Владение водительскими правами — это не только право на вождение автомобиля. Это мобильность, это независимость. Это делает женщин равноправнее, чем все лозунги о равноправии.

Подписав договор о ликвидации ракет средней и меньшей дальности, по которому должно быть уничтожено 1625 советских и 859 американских ракет, обменявшись с Рейганом авторучками, помахав американцам, выскочив из лимузина на Коннектикут Авеню, Горбачев отбыл в Москву. Свой визит на берега Потомака он охарактеризовал как „важнейшее событие в мировой политике”. Президент Рейган заявил, что вашингтонская встреча „осветила небеса надеждой для всех людей доброй воли”.

Оценки прессы были различны. „С подписанием договора человечество сделало один небольшой шаг от опасности ядерного столкновения. Нельзя недооценивать важности этого первого шага”, — писала одна газета. „Нет абсолютно никаких доказательств того, что Горбачев заслуживает доверия, — охлаждала горячие головы другая лондонская газета. — То, что он прочел Макиавелли так же хорошо, как Маркса, не является причиной для того, чтобы доверять ему. От этого он может стать не менее, а более опасным”.

Его поездка не устранила неустранимое. Максима Бернарда Броди, высказанная в 40-х годах и гласящая, что „война немыслима, но не невозможна, и потому мы должны думать о ней”, по-прежнему остается и будет оставаться в силе, пока существует Советский Союз.


СТАРОЕ ВИНО В НОВЫХ МЕХАХ

Неожиданное исчезновение генсеков из Кремля в 80-е годы стало уже традицией. Они не переодеваются в халаты дервишей, чтобы, подобно Гарун-аль-Рашиду, неузнанными побродить по базару и послушать, о чем говорит народ. Недаром в сказках Шехерезады правление Гаруна аль-Рашида называется „золотым веком”. Про тот „золотой век”, который длится в Советском Союзе не „1000 и одну ночь”, а уже восьмой десяток лет, говорят, что жить в нем — все равно что в сказке: чем дальше, тем страшнее. Поэтому, в отличие от халифа VIII века, генсеки XX века по рынкам ходить не решаются. Они боятся быть узнанными и боятся услышать, о чем говорит народ. А ставить его в известность о том, куда делся правитель, и вовсе считается необязательным. Чем меньше о власти известно, тем она загадочнее, непредсказуемей. Она становится таинственной, как фокусы факира. И от нее, как и от них, не знаешь чего ожидать. Она, приобретает грозный, мистический облик. Осенью 1987 года, следуя традиции своих предшественников, Горбачев тоже исчез.

Позднее, описывая Брежнева, советский автор Бестужев-Лада заметит, что он был „типичным секретарем обкома того времени — не лучше и не хуже двух-трех сотен своих коллег, практически управлявших страной”. А что выделяло Горбачева, какими выдающимися качествами обладал он, каков его интеллектуальный уровень, что знали обо всем этом советские граждане? Похоже, что ответ на эти вопросы генсек хотел дать своей книгой о перестройке и новом мышлении — и не только для своей страны, но и для всего мира. Но у того, у кого хватило терпения дочитать до конца вышедшую незадолого до прибытия генсека в Америку его книгу, образ выдающегося мыслителя она не создавала. Скорее, наоборот.

Возникало впечатление, что проведенные Горбачевым осенью 87-го года несколько недель в Крыму, когда гадали, куда он исчез, а он, как выяснилось, писал свою книгу, могли быть использованы лучше. Автор книги представал „типичным секретарем обкома” весьма среднего уровня, так и не сумевшим выпрыгнуть из рамок привычных схем, не знающим или намеренно искажающим историю, излагающим свои мысли убогим языком, с сильным влиянием улицы.

О чем же хотел сказать своей широко разрекламированной книгой прибывший в Америку первый советский руководитель, выросший и сформировавшийся при советской власти? Никаких открытий, никаких новых идей для западного читателя в ней нет. Преподносимые в ней „новые” идеи новы лишь для советских руководителей. Для западной публики их новизна в том, что в Кремле теперь стали повторять давно известное на Западе. Так, выдаваемый за откровение призыв к осознанию „всеобщей взаимозависимости” был высказан А. Эйнштейном почти четыре десятилетия назад, когда он писал о том, что „чувство ответственности человека не останавливается на границе его страны”. В Советском Союзе, где как раз в то время кибернетика называлась „реакционной лженаукой, возникшей в США”, а учение о наследственности, разработанное Менделем, объявлялось „ложным, метафизическим”, понять мысль отца теории относительности не могли. Этот разрыв лучше, чем что бы то ни было, характеризует степень отсталости советского мышления. Понадобились десятилетия, прежде чем объявленные ложными науки были признаны в Советском Союзе и был принят и признан старый призыв Эйнштейна.

Великий физик сделал свое заявление искренне, искренность же Горбачева вызывает сомнения. Особенно, когда после уверений в том, что можно было достичь важных американо-советских соглашений еще в начале 80-х годов, он восклицает: „Сколько потеряно времени, средств на гонку вооружений и человеческих жизней!”

Ведь не мог же он внезапно забыть, что именно на пороге этого десятилетия советские войска вторглись в Афганистан, травили там людей газами, жгли огнеметами деревни, подкидывали замаскированные под детские игрушки мины, калечившие детей, что именно там „терялись человеческие жизни”, в том числе и жизни молодых советских солдат, что там тратились средства, которые необходимы были скатившейся на грань катастрофы стране. Что это — потеря памяти или ложь? Ведь не мог он не знать то, о чем его советник Дашичев вскоре скажет во всеуслышание: Брежневым были допущены ошибки и во внешней политике.

Да и не требовалось большого ума, чтобы понять, что руководитель, сломя голову ринувшийся в гонку вооружений и добившийся военного паритета, истощив экономические ресурсы и приведя страну на грань катастрофы, одержал пиррову победу. Это была победа милитаризма над всей остальной экономикой страны. Но, обвиняя Америку в том, что на ее политику оказывает влияние так называемый военно-промышленный комплекс, признать, что именно это произошло в Советском Союзе, Горбачев не может.

Или такое „открытие”: „Научно-техническая революция, информатика сблизили сейчас людей. Можно использовать эти процессы, чтобы взаимопонимание росло”. Верно, но ведь в стране Горбачева до сих пор нельзя владеть такими средствами информатики, как копировальные машины, и по-прежнему вопрос о том, с кем налаживать „взаимопонимание”, как выехать за рубеж, чтобы „взаимопонимание росло”, определяется государством. Горбачев пишет, что он „выводил Д. Шульца на мысль: давайте попытаемся жить в реальном мире, давайте учитывать интересы обеих стран”, но, ничего не говорит о том, сколько понадобилось времени, чтобы советские правители осознали тот факт, что они живут в „реальном мире”.

Хотя еще в 1953 году, после испытания советской водородной бомбы, Маленков признал, что атомная война будет бедствием для всех, Хрущев с этим не согласился. Не соглашались и его наследники.

Лишь американская программа космической обороны ставит их перед фактом их экономической отсталости, невозможности выдержать соревнование в новой гонке вооружений в космосе. Твердость не отступившего от своего „нулевого варианта” в Рейкьявике Рейгана еще раз убеждала, что реальность придется признать.

Вот именно это, а не добрая воля Кремля, „который, как писал У. Крэнкшоу, — является пленником собственной лжи”, привело Горбачева к осознанию реальности.

И, наконец, о каком понимании реальности свидетельствует такое заявление: „Поставлена задача в скором времени выйти с зерном на мировой рынок”? Это пишет человек, долгие годы руководивший советским сельским хозяйством! И если он не знает, что Советский Союз занимает предпоследнее место по урожайности всех культур даже среди соцстран, обогнав только Монголию, что колхозы и совхозы дают зерна в лучшем случае в три раза меньше, чем та страна, за которой следует Советский Союз, если, зная все это, он может выступать с такими маниловскими обещаниями, то как можно доверять правильности его суждений о реальном положении дел в мире, о развитии мировой ситуации? Он прав, когда призывает отказаться от „пещерного мышления”, но прежде всего надо отказаться от него или, используя его выражение, „пустить побоку”, тем, кто заседает в Кремле, отказаться от преследования людей только потому, что они понимают демократизацию иначе, чем им предписано ее понимать, как это произошло с армянским борцом за справедливое решение вопроса о Нагорном Карабахе П. Айрикяном, высланным в Эфиопию. Да, пора отказаться от „пещерного мышления” и вместо разговоров о „новом мышлении” вернуться хотя бы к древней мудрости Сократа, сказавшего, что несправедливость приносит больше вреда ее причинившему, чем его жертве.

Кстати о „пещерном мышлении”... „Среди рисунков, обнаруженных на стенах пещеры близ французского городка Вьенн, есть один, изображающий человека с дубиной. Нарисован он более двадцати тысяч лет назад. Едва выйдя из животного состояния, человек схватил дубину, и с тех пор не выпускает ее. Она стала для него символом силы. Человек с дубиной — это звучит гордо! Такой человек чувствует себя выше других, на остальных смотрит сверху вниз, а те, кто внизу, кто по какой-то причине не заполучил дубины, кто не способен овладеть дубинной техникой, которая, как известно, без овладевших ею» мертва, — те взирают на дубину не только со страхом: для многих она и объект поклонения.

Это пещерная психология. Но она — не редкость среди столько лет проведших в пещере, имя которой — Советский Союз. Поэтому так трудно, а порой и невозможно выбравшимся оттуда на свет Божий понять, как и чем живут люди, давным-давно позабывшие о каменном веке.

Культ человека пещеры — грубая сила. Или тебя дубиной, или ты. Человек, живущий в пещере, не понимает, как можно иначе. Иначе он не умеет”.

Это было написано мной в январе 1983 года, когда до разговоров о перестройке в СССР было так же далеко, как от пещерного века до нас.

Но провозгласить отказ от пещерного мышления — еще не значит отказаться от него. Горбачева заботит судьба обездоленных в США, но в его книге нет ни слова об обездоленных советским режимом. А ведь ясно, что процветающая и богатая Америка располагает куда большими возможностями и ресурсами оказать помощь попавшему в беду меньшинству, чем много лет пребывающий в экономическом кризисе Советский Союз, где трудности испытывает большинство. Не поняв этого, Горбачев показывает, что он по-прежнему находится в плену того самого пещерного мышления, от которого призывает освободиться.

„Новое мышление для всего мира” Горбачева при внимательном рассмотрении предстает как обновленное преломление все той же старой мессианской идеи, восходящей своими истоками к ХVI веку, когда старец Псковского Елеазарова монастыря Филофей, использовав восходящую к книге Ездры библейскую традицию трех сменяющихся мировых царств, в послании великому князю Московскому в 1510—1511 году провозгласил: „два Рима падоша, а третей стоит, а четвертому не бывать”. Затем он объявил миру, что Москва („иже едина во всей вселенной паче солнца светится”) — третий Рим, просиявший вместо Рима и Константинополя. По этому поводу Бердяев замечает, что в „древних стихах Русь — вселенная, русский царь над всеми царями”. Победа большевиков делает Москву центром коммунизма. Возникший здесь Третий интернационал провозглашает, что отныне мессианская роль принадлежит ему, что он спасет человечество после решительного и последнего боя, в котором до основания будет разрушен старый мир. Теперь, когда коммунизм потерял свою притягательность, новые филофеи пытаются убедить мир, что из России, которой они подменяет Советский Союз, опять воссиял спасительный свет, на сей раз воплотившийся в виде „нового мышления”.

Генсек, которого при всем желании кремлевским монахом не назовешь, пытается убедить мир, что идеи, исходящие из его отсталой страны, являются новым откровением, что они призваны сыграть все ту же мессианскую роль спасения человечества, и это, по его мнению, должно вернуть его стране утерянное ею уважение, которого она как сверхдержава заслуживает. Он тщится опровергнуть слова президента Рейгана о том, что защищаемой им „империи зла” уготована участь „кучки пепла” на дорогах истории. Он или делает вид или на самом деле не понимает, что отсталая Россия, какой она стала по вине правящей коммунистической партии, не спасение несет миру, а, как показал Чернобыль, опасность. Не о новом мессианстве, которое Горбачев преподносит миру своей книгой, должна идти речь, а об очищении России от мессианствующего коммунизма.

В книге Горбачева нет главного — объективности. Хотя он бесконечно повторяет „наука”, „научный”, это звучит, как заклинание неофита, поверившего во всемогущество науки и ее способность ответить на все вопросы. Его книга не становится от этого научным трудом, как не делается во рту сладко от бесконечного повторения слова „сахар”.

Ценность ее не в этом, а в том, что за словесным частоколом возникает образ советского руководителя, отчаянно пытающегося остановить уходящую вперед в развитии вооружений Америку, получить передышку, развить экономику, вывести страну из безнадежной отсталости, а потом, если повезет, начать новую гонку.

Те влиятельные американцы, которые предпочли не заметить этого, стремились не к тому, чтобы разглядеть реальность, а к тому, чтобы увидеть в советском руководителе (в соответствии с духом эпохи нарциссизма) „зеркальное отражение самих себя”, человека, теперь заговорившего о демократизации, а следовательно, исповедующего те же ценности, что и они, и потому с ним можно вести дела.

Но ведь в 20-е годы этот прием уже был использован. Тогда, провозгласив свое стремление к социализму, советские руководители получили поддержку от лидеров западных социалистических партий, признававших, что хотя московские родственники не всегда ведут себя пристойно, цели у них общие. Теперь, играя со словами „демократия” и „демократизация”, советская пропаганда стремится привлечь на свою сторону западных демократов, готовых забыть о том, что советское понимание демократии имеет столько же общего с западным, как образ жизни в США с жизнью в СССР.

Причиной, вызвавшей перестройку, Горбачев в своей книге называет застой брежневского времени. Ему виднее. Оказавшись на кремлевской вершине, он заглянул в пропасть. Он увидел, какое ему досталось наследство. Хотя неожиданностью это для него быть не могло. Ведь он почти две трети брежневского времени пробыл в ЦК, и ему было хорошо известно, куда брежневское руководство ведет страну. Поэтому, как заметил А. Зиновьев, и он несет ответственность за происходившее в то время. Более того, не следует забывать, что до того как стать генсеком, он семь лет находился в Москве и был в Политбюро.

Но можно рассмотреть и такой вариант. „Мысли о необходимости перемен не приходят внезапно. Они накапливаются. Это был не экспромт, а продуманная, взвешенная позиция. Было бы ошибкой считать, что буквально через месяц после Пленума ЦК в марте 1985 г. внезапно появилась группа людей, все понявших и все осознавших, и что эти люди во все проблемы внесли полную ясность. Таких чудес не бывает”.

Коли так, то выходит, что он думал об этом давно. И чтобы не спугнуть птицу раньше времени, он, как охотник, приближается к цели неслышными, пугливыми шагами, как сказал бы Мандельштам. Чтобы взобраться на вершину и осуществить свою революцию сверху, он должен был затаиться и до поры до времени скрывать свои мысли. Но возникал вопрос, почему советские граждане должны верить в смелость и решительность говорящего о новом курсе Горбачева сегодня, если у него не хватило смелости и решительности выступить против всего, о чем он так красноречиво пишет, вчера?

По сути дела, и в книге, и в осуществленном позднее, Горбачев повторяет то, что уже давно было высказано другими. Своей собственной программы он не предложил, если только не считать программой политику реагирования на события, балансирования и последовательной непоследовательности. На необходимость разоружения, освобождения политзаключенных, прекращения опеки Восточной Европы, на разрушение народного здравия водкой, на вред, наносимый духовному развитию личности воспитанием, лишенным общечеловеческих моральных принципов, указывал в 1973 г. в своем „Письме вождям” А. Солженицын, а комментировавший это письмо А. Сахаров, спустя год, писал, что „единственно благоприятный для любой страны — это путь демократического развития”, что „существующий веками в России рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам... величайшая беда, а не народное здоровье. Лишь в демократических условиях может выработаться народный характер, способный к разумному существованию во все усложняющемся мире”. Приняв многое из этого, кремлевский хозяин, однако, открыто не признал, что выполняет программу изгнанного писателя и академика-диссидента, а назвал ее своей.

Горбачев утверждает, что его книга — образец нового мышления не только для СССР, но и для всего мира. И тут же пишет, что образцом для него остается Ленин, учение которого и завело страну в тупик. Де Голль однажды писал, что за „победами Александра Македонского угадывается философия Аристотеля”.

А какая философия подкрепляет программу перестройки? За перестройкой — пустота, в которой, как стершиеся монеты позванивают лишь ленинские цитаты, которых у первого вождя можно найти в изобилии на любой подходящий случай.

Хотя известно, что Горбачев закончил юридический факультет, однако и по сей день из-за окружающей жизнь советских руководителей секретности составить представление о том, как он учился, какими предметами увлекался, чему отдавал предпочтение, невозможно. Автор, изучавший те же предметы, только намного позже, может отметить, что среди них были и такие, которые давали возможность узнать и то, что целью изучения данного предмета не являлось. Например, скучнейшая вещь — марксизм-ленинизм — становилась интересной, когда речь заходила о западной философии, критикуемой Марксом и его последователями, поскольку таким образом можно было познакомиться не только с критикой, но и с критикуемыми. Изучение работы Ленина „Марксизм и эмпириокритицизм” позволяло кое-что узнать о таких русских буржуазных философах, как Богданов, и о таких западных, как Авенариус и Мах. История политических учений знакомила, нехотя и сквозь зубы, с развитием западной политической мысли. Проявлял ли студент интерес к критике или критикуемым, служило мерилом его интеллектуального развития, его желания получить знания из любых доступных источников. К чему же проявлял склонность будущий генеральный секретарь? Стремился ли он узнать то, что скрывают страницы учебников, или довольствовался ими? Какие зачеты он сдавал, какие проваливал, какие курсовые работы и на какие темы писал? Ответы на все эти вопросы могли бы дать представление и о характере Горбачева, и о его интеллектуальном любопытстве.

В беседе с корреспондентами итальянской коммунистической газеты „Унита” он сказал, что любит читать книги по философии. Это интересное замечание. Но увлекаться чтением серьезных книг можно по-разному. Есть такие, которым кажется, что сам факт того, что они держат серьезную книгу в руках, уже приобщает их к высшим достижениям человеческой мысли. Им кажется, что если они прочтут нечто замысловатое, то тем самым сразу выскочат вперед и, перепрыгнув через ступеньки необходимого знания, необходимых азов, узнают истину в последней инстанции. Им нужны готовые формулы. Им тяжек и непонятен процесс поиска истины, открывание ее самому. Они думают, что если прочитать всю энциклопедию, то учиться больше нечему и что вся мудрость и знания у них в кармане.

В книге Горбачева нет ничего, что свидетельствовало бы об этом увлечении философией, обнаружило бы широту его знаний и диапазон его культуры. У него, по-видимому, даже не было потребности в этом, иначе он поручил бы подобрать необходимый материал своим советникам. И в этом, несмотря на свою принадлежность к иному поколению, современный язык, уснащенный такими словечками технарей, как „заделать запас прочности”, „подпитать систему”, „выйти на решение”, он остается похожим на своих предшественников. Какое же, спрашивается, может он предложить миру „новое мышление,”и почему мир должен считать его новым и воспринять от руководителя страны, известной своей отсталостью?

Ответа Горбачев не дает. Впрочем, он не дает правдивого ответа и на вопрос о том, что же вызвало перестройку. Ведь в конце концов то, что принесло Советскому Союзу желанный статус сверхдержавы — военная экономика, — продолжало функционировать относительно нормально. А она — важнейший фактор, и в ней занята значительная часть трудового населения. Действовали и налаженные годами связи между потребителями и подпольной экономикой. Так могло продолжаться и дальше. И кто знает, как долго.

Чтобы понять, почему возникла мысль о перестройке, надо перенестись к востоку от Сан-Франциско, где глубоко под поверхностью Калифорнийской пустыни находится огромный бункер. Из бункера в разные стороны уходят несколько туннелей. В одном из них — образцы нового оружия, которое, по замыслу его создателей, должно в будущем избавить от ужаса термоядерной войны. Что это за оружие?

Вот один из его вариантов: пушка, стреляющая нейтронами высокой энергии. Залп такой пушки сопровождается громом и молнией, но не в переносном, а в самом настоящем смысле слова. Летит такая молния со скоростью, близкой к скорости света. Цель ее — поразить советскую континентальную баллистическую ракету. Попав в ракету, молния выводит ее из строя.

Вот эта предложенная президентом Рейганом „стратегическая инициатива” не только открывала новые горизонты в науке, она вызвала переполох, смятение, панику в Кремле. Она привносила в гонку вооружений совершенно новый элемент — достижения научно-технической революции, стремительно развивающейся на Западе, но еще даже не перешагнувшей порог СССР.

Отставание его в компьютерах, средствах коммуникации и информации становилось обнажающе очевидным. Соревнование с Западом, где результатов можно было достичь максимальным использованием грубой силы, действуя, образно говоря, молотом, теперь безнадежно устаревало. Серп и молот явно выходили из употребления. Нужна была иная техника, она требовала иного к себе отношения, ею надо было управлять иначе, и для управления ею нужны были иные люди. Но где было их взять, если действовала, как говорит писатель Бакланов, „многолетняя система отбора на должности”, при которой отсеивались талантливые, инициативные люди? Нужно было ломать „административную систему, действующую по приказам администраторов”. Если известный историк Д. Лихачев характерным для Московского государства ХIV — ХV веков считал „иерархическое устройство... где люди расценивались по их положению на лестнице отношений”, то ведь и теперь предстоит освободить общество от партийной иерархии, перестать судить о людях по тому, на какой ступеньке партийной лестницы они стоят, какими внутри нее обладают связями, и начать оценивать людей по знаниям, возможностям и таланту.

Только боязнь отстать и в военном отношении и потерять статус великой державы и вызвала перестройку, а с ней и призывы к гласности и демократизации.

Если бы сбылось то, о чем говорил после падения Сайгона в своей секретной речи Брежнев, и коммунизм действительно овладел миром, никогда и никаких разговоров о демократизации в Москве бы не услышали. Рабы, ставшие бы рабами победившей империи и получившие бы звание имперских, могли бы пребывать в этом состоянии и оставаться нищими, но имперское чванство наполняло бы их гордостью и это заменяло бы им стремление к свободе. Только поражение призывавших к „подмораживанию” Запада пророков одностороннего разоружения, только существование демократии, столь долгие годы проклинаемой и ненавидимой, подрываемой изнутри и теми, кто наслаждается ее благами, и атакуемой извне, дало надежду на свободу и демократию тем, кто никогда не ведал, что значит быть свободным, что значит жить в условиях демократии. Только потому, что выстояла демократия на Западе, заговорили о демократизации в Кремле. Если это произойдет, то СССР начнет медленный путь, чтобы вновь стать страной, где присутствует основная характеристика цивилизованного общества, которой, по мнению Аденауэра, является „правление Закона, который должен отражать естественное право, т. е. основываться на абсолютных моральных ценностях”.

По сути дела, перед Горбачевым на исходе XX века стоит та же задача, которую пришлось решать Аденауэру и другим лидерам разоренных Второй мировой войной стран. Там тоже надо было восстанавливать правление закона, приучать граждан к его соблюдению и на этой основе создавать экономическое процветание. Но, кроме законов, нужно и нечто еще, о чем ставший в 1945 г. главой итальянского правительства де Гаспери на заре века сказал так: „Прежде всего будьте католиками, потом итальянцами, потом демократами”.

Он имел в виду, что без твердых моральных принципов, утверждаемых религией, нельзя стать тем, кем человеку предназначено быть, нельзя осознать себя ни принадлежащим к нации, ни быть подлинным демократом. Споря о роли социализма в истории с Муссолини в меранской пивной в 1909 г., де Гаспери доказывал необходимость основывать политическую деятельность не на насилии, как утверждал его оппонент, которого он позднее назвал „большевиком в черной рубашке”, а на абсолютных принципах. Вот эта приверженность принципам и помогла и де Гаспери, и Аденауэру направить свои страны по пути процветания, все еще остающегося мечтой советских людей.


ГДЕ ВЗЯТЬ ПРИНЦИПЫ?

Предания повествуют о том, что апостол Андрей был первым, кто принес учение Христа на ту землю, которая тогда называлась Скифией, но которой скоро предстояло обрести имя Руси. Распятый в Патросе на косом кресте, брат апостола Петра под именем Андрея Первозванного вошел в русскую жизнь, постоянно напоминая о себе трепещущим на ветру андреевским флагом военных кораблей и учрежденным в 1698 г. Петром Первым орденом, ставшим высшей наградой Российской империи и дававшимся, как гласит его девиз, „За Веру и Верность”.

За Андреем пришли на Русь с проповедью христианства его ученики Пинна, Ринна и Нинна. Первым русским князем, принявшим крещение, был Аскольд. Христиан в дружине Игоря было так много, что для них в Киеве выстроили церковь св. Илии. А в 988 г. приказал сбросить Перуна в Днепр князь Владимир Красное Солнышко. Как повествует легенда, главное, что побудило Владимира принять христианство, это рассказ грека о страшном суде, заставивший его задуматься о том, что ждет человека после того, как его жизнь на земле будет окончена.

За три с половиной века до этого такой же вопрос встал и перед королем Нортумберлендским Эдвином, тоже раздумывавшим над тем, стоит ли принять новую веру. Делясь с ним своими сомнениями, один из его вельмож дал ему такой совет: „земная жизнь человека — непродолжительное мгновение. Время темно и беспокойно для нас, нас мучит невозможность узнать его. Если новое учение может сообщить что-ни-будь верное о нем, то следует его принять”.

Загнанные по приказу князя в Днепр, киевляне тем не менее крестились охотно, говоря: „Аще бы се недобро было, не бы сего князь и бояре прияли”.

Но несмотря на столь долгую историю, на андреевский флаг, на „сорок сороков”, на то, что „иконы висели в каждом доме, на железнодорожных станциях и в учреждениях, в кабаках и магазинах. Каждый русский человек был крещен и миропомазан. Большинство приходило к исповеди и по крайней мере раз в год принимало святое причастие. Русские венчались в церкви и погребались по православному обряду. Церковные праздники отмечались всем населением, в особенности Рождество и Пасха. Тесная интимная связь между повседневной жизнью и Церковью распространялась на всю страну. Любое важное государственное событие сопровождалось богослужением, а православные праздники были днями отдыха”, несмотря на все это христианство не сумело противостоять натиску коммунизма на святую Русь. Оно, по-видимому, так и не смогло за многие века проникнуть глубоко в душу народную. Слой его оказался хрупкой пленкой, взорванной половодьем вырывавшихся наружу звериных инстинктов, которые, как предупреждал Достоевский, сдерживаются только страхом божественного возмездия, некогда заставившего трепетать князя Владимира, но о котором забыли пошедшие за коммунистами.

„...русские особенно чтили обряд, однако не были клерикальны; придавали большое значение святости, но почти не имели представления о церковной дисциплине. Они были консервативны, но допускали значительную свободу толкования; строго православные, они понимали это скорее как преданность древней красоте обряда, чем как ревностное отношение к его догматической отточенности”.

Православная церковь в России не сумела стать центром сопротивления, подобным католической церкви в Польше. В этом роковую роль сыграл и окончательно закрепившийся в ХVI веке отрыв русской церкви от Рима. „Богослужебное использование славянского языка, перевод на славянский Священного писания затруднили и интеллектуальное развитие нации; незнание греческого и латыни лишало русских богатого наследия классической философии, науки и литературы”.

Лишенный поддержки извне московский патриарх оказался бессильным перед лицом советского режима, который в первые же дни своего существования подписывает смертный приговор церкви, объявив ленинским декретом 1918 г. что цель его — „полное и окончательное искоренение религии”. Патриарх Тихон был брошен в тюрьму, а священников саном пониже казнили без суда и следствия. Так, 11 ноября 1918 г. в селе Алмазово на Тамбовщине расстреляли священника Николая Пробатова и 12 верующих-крестьян.

Взрыв в 1928 г. храма Христа Спасителя в Москве, храма, построенного на собранные по всей России деньги и в честь победы над Наполеоном, вызвал плач, но не восстание. Отсутствие хлеба привело к „бунту в очередях”, а затем и падению самодержавия, однако уничтожение „хлеба духовного” такого же бунта не вызвало и не привело к падению ленинской диктатуры. Богоносные мужички, о которых на протяжении всего XIX века с умилением слагала легенды русская литература, культ которых она создала, ринулись на разграбление церквей, избивали попов и монахов и поклонялись новому „красному самодержцу”, приняв его даже поначалу за своего крестьянского царя.

Из бывших до октябрьского переворота 80 тысяч священнослужителей русской православной церкви к началу 30-х годов осталось несколько сот. Из 160 епископов — всего семь. Было закрыто 1000 монастырей и 60 семинарий.

Казалось, церковь сломлена, и народ больше не испытывает нужды в религии, которая, как ему вдалбливала в голову коммунистическая пропаганда, является „опиумом” для него. Но зимой 1941 г., когда немецкая армия была у ворот Москвы, обращаясь к войскам, Сталин вдруг вспомнил о русских героях прошлого и среди них Александра Невского, причисленного к лику святых. Находясь на грани поражения, Сталин вынужден был воззвать не к советскому патриотизму, а к национальным чувствам русского народа. Он призывал забыть о том, какие раны он нанес этому народу, о том, что несмотря на войну, в лагерях томятся миллионы заключенных, среди которых родственники многих из тех, кто должен был, жертвуя своей жизнью, защищать родину.

Упоминание имени святого послужило дополнительным сигналом для церкви, глава которой патриарший местоблюститель митрополит Сергий уже в день начала войны 22 июня 1941 г. обратился к верующим с призывом подняться на защиту родины. Затем на фронт была отправлена снаряженная на собранные церковью средства танковая колонна имени Дмитрия Донского, которого сказитель величает „венцом победы” и о победе которого на Куликовском поле над татарским ханом Мамаем историк Соловьев писал, что после нее „прекращается наступательное движение Азии на Европу, и начинается обратное, наступательное движение Европы на Азию”. Впервые после захвата власти коммунистами церкви, которой не разрешалось собирать средства даже для оказания помощи бедным и больным, позволено было проявить активность. Было даже дозволено открыть 2500 новых церквей.

А 4 сентября 1943 г. Сталин встретился в Кремле с митрополитом Сергием. Выразив одобрение деятельности церкви, он разрешил образовать Священный Синод и избрать патриарха всея Руси, т. е. восстановить появившийся в ХVI веке, когда его впервые принял московский митрополит Иов, высший духовный сан русской православной церкви. В этом было нечто символическое. Русской церкви предначертано было пройти тот же путь страданий, как и библейскому Иову многострадальному.

Спустя 45 лет в том же Кремле состоялась встреча Горбачева с патриархом Пименом и рядом митрополитов. В дни, когда отмечалось 1000-летие крещения Руси, генсек, однажды заявивший Маргарет Татчер, что у него никогда не было потребности вернуться в церковь, куда его в детстве водила мать, решил сделать примирительный жест в сторону церкви. Опять оказавшемуся на грани поражения государству понадобилась помощь и поддержка миллионов верующих, число которых, несмотря на все преследования, продолжало расти. Вера в Бога, к которой никто не призывал и за которую жестоко преследовали, оказывается, не погибла, а нашла пристанище в глубочайшем подполье. Гонимая, она поселилась там, где ей и должно быть, — в душе человеческой, еще раз доказывая, как писал В. Соловьев, что „и под личиной вещества бесстрастной везде огонь Божественный горит”.

Понять, что кроется за прелестными лозунгами большевиков, было нелегко. Служители культа в России были первыми, на чью долю выпало противостоять коммунистическому наваждению. Потребовались годы, пока в сознании людей не произошло перелома, когда исподволь накапливаемое недовольство жизнью в атмосфере „беззакония, прикрытого тряпицей демагогии”* привело к пониманию, что человеку, чтобы сохранить себя, необходимо прорвать паутину лжи, которой его опутал советский режим, обратиться к тому, что С. Франк когда-то назвал „божественной справедливостью”. Попытка власти уничтожить в человеке его живую душу имела катастрофические последствия для страны и для самой власти. Осознание людьми, к чему это ведет, привело к пробуждению духовного возрождения.

Главная черта таинственного, совершающегося на глазах удивленного мира, не до конца еще понятого феномена религиозного возрождения в Советском Союзе, и состоит в том, что люди сами, без побуждения извне, стали возвращаться к вере своих предков, осознавать необходимость ее. Хотя партийные идеологи и профессора кафедр научного атеизма предсказывали неминуемое исчезновение религии, это оказалось подлинным мифом XX века. Его неоспоримым фактом стало возрождение веры. Предвидение Ницше, что религиозный порыв может трансформироваться в политический фанатизм и волю к власти, наш век подтвердил, но подтвердилась и неистребимость веры. Как правильно заметил X . Ньюман, „истинная религия растет медленно однако, если она пустила корни, выкорчевать ее почти невозможно, ее же интеллектуальные подделки вообще не имеют корней. Они возникают внезапно и так же исчезают”.

Происшедшее за годы советской власти по вине этой власти одичание народа скрывать дальше стало невозможно.

— Мы строили пропаганду на отрицании, — признал один партработник из Киева. — И это не сработало. Весь семидесятилетний опыт идет насмарку.

Выступивший весной 1988 г. на закрытом собрании в Высшей партийной школе председатель Совета по делам религий К. Харчев говорил: „Перепись 50-х годов выявила неожиданные данные: оказалось, что число верующих в СССР составляет 70%, то есть 115 миллионов человек, хотя по официальным данным должно было быть 20%. Церковные лидеры дают цифру 70%. Я склонен доверять церковным лидерам больше. Из этих 115 миллионов человек к Русской Православной Церкви принадлежит 30 миллионов”.

Режим вынужден был это признать и почел за лучшее призвать в союзники 30 миллионов, как говорит Харчев, а по некоторым подсчетам и 50 миллионов православных. „Чувствуя, что у них ускользает из-под ног почва, — писал о византийцах, потерявших империю, историк В. Лазарев, — они стремились обрести опору в наследии прошлого”.

Церкви вернули Даниловский монастырь и часть древней Киево-Печерской лавры. Но до революции в России было свыше 80 тысяч церквей и часовен, а к концу 1987 г., согласно данным, приведенным К. Харчевым, только 6794. В Москве осталось всего 52 церкви. Большой урон был нанесен Хрущевым, обещавшим скорое наступление коммунизма и потому приказавшим покончить с религией в сжатые сроки. „В 1961 — 1964 гг. из 20 тысяч существовавших церквей было закрыто 10 тысяч. Закрывали до 150 церквей в день. В период 1965—1985 гг. было закрыто 1300 храмов.”

Сейчас в СССР примерно 1000 „неспокойных точек”, где граждане требуют открытия храма и регистрации общин”.

Во многих храмах, что не были снесены, взорваны или не разрушились от недосмотра, все еще размещены склады, фабрики, а то и просто стоят они заколоченными. По-прежнему многие верующие находились в тюрьме только потому, что они веруют. Среди них отбывавший 12-летний срок дьякон В. Русак, все преступление которого состояло в том, что он написал трехтомную Историю о взаимоотношениях между Церковью и Советским государством после 1917 г. Преследования верующих и встреча с патриархом — это два лица одной и той же политики. С одной стороны, советский режим полон страха перед несломленной силой религии, в которой вполне справедливо видит соперника, а в будущем, возможно, и противника.

С другой стороны, встреча Горбачева с главой русской православной церкви, что бы там ни говорили, — признание поражения официальной идеологии и попытка привлечь на свою сторону тех, кто придерживается иных моральных принципов, попытка опереться на эти утверждаемые религией моральные принципы. Многократно преданные проклятью, объявленные устаревшими, они, эти завещанные Ветхим и Новым Заветами принципы, оказываются единственными, что может дать человеку точку опоры в современном мире. Кое-кому кажется, что они уже давно все сказали людям. Но с каждым днем становится все яснее, что понята лишь малая толика скрытого в них. Как учил Мартин Бубер, „существует первозданный выбор между правдой и неправдой, между истиной и ложью, и перед этим выбором стоят народы в своей истории”.

Улучшение отношений между советским режимом и православной церковью заставило изменить отношение к религии вообще. В Москве не могут не считаться с растущим влиянием ислама. Мусульман в СССР сорок пять миллионов, 16% всего населения страны. Хотя коренных жителей среднеазиатских республик, Азербайджана, Татарии, Башкирии и других областей принято называть мусульманами, это не совсем правильно. И здесь не без следа прошли годы советской власти. Борьба с религией, о продолжении которой напомнил, выступая в Ташкенте Горбачев, и здесь привела к закрытию мечетей, духовных школ, уменьшению числа мулл. Вычислить, сколько местных жителей сейчас исповедует мусульманство и посещает мечети, невозможно. Но это и неважно. Важно другое. Мусульманство становится для всего верующего и неверующего нерусского населения этих районов объединяющим центром, последним редутом на пути русификации, олицетворяемой советским режимом. Теперь добавим к этому тот факт, что население среднеазиатских республик в 70-е годы росло в пять раз быстрее, чем в европейской части страны.

Еще одна сторона проблемы раскрывается в ходе осуществления горбачевской кампании по борьбе с коррупцией и так называемыми нетрудовыми доходами. О том, каких масштабов достигла эта коррупция, дает представление происходившее в Узбекистане, где на все должности была установлена цена, где первый секретарь ЦК Шараф Рашидов на протяжении многих лет продавал государству несуществующий хлопок, присваивая себе миллионные суммы, где секретарь обкома имел виллу с павлинами и львами, гаремом и подземной тюрьмой.

Но на этих „нетрудовых доходах” строится благосостояние громадного большинства жителей азиатских и кавказских республик, где только возможность получать эти доходы смягчала трудности созданной советским режимом, который многие в этих республиках называют русским, экономической системы. Возможно, это было своеобразной взяткой, сознательно уплачиваемой режимом предприимчивым азиатам и кавказцам за их покорность. Теперь же власть начала с этим борьбу, что вело к разрушению установившихся связей, снятию чиновников, к которым привыкли, обращаться с которыми научились, пути дачи взяток которым изучили. Ничего кроме сопротивления на местах это вызвать не могло.

Вот тут и возникает критическая для советского руководства ситуация. С одной стороны, необходима децентрализация руководства экономикой. С другой, — это ослабляет контроль Москвы в республиках, испытывающих подъем националистических настроений, усиливает стремление к большей самостоятельности и сепаратизму.

Исследователь этого вопроса французский историк Э. Каррер д’Анкосс приходит к выводу, что сам факт существования советских мусульман доказывает, что „изменить структуру общества относительно просто (если приложить усилия), но изменить мышление бесконечно трудно. Противостояние духовной и материальной культуры мусульман советской системе вводит в эту построенную на унификации систему бесспорный элемент плюрализма”. Изменение отношений режима с религией, эти тенденции плюрализма только усилит.

Пример Прибалтики служит тому наглядным подтверждением. Еще много лет назад я видел устремлявшихся в Вильнюсский католический собор студентов местных вузов. Может, не для всех из них это было потребностью религиозной, но это было выражением нежелания подчиниться режиму, упрямым подчеркиванием „своего”.

А высящаяся в центре древнего Таллина Домская кирха не только всегда была для верующих лютеран местом богослужения, но и для всех эстонцев, верующих и многих неверующих, она служила символом эстонской культуры, сохранения своей самобытности в потоке хлынувших в республику жителей других краев. И можно утверждать, что если бы не было Домской кирхи, то и не возник бы в июне 1988 г. тот потребовавший экономической независимости республики Народный фронт, символом которого стал бело-черно-голубой флаг независимой Эстонии.

Приходится режиму пересмотреть и свое отношение к синагоге. В 1921 г. в Киеве, в том самом зале Окружного суда, где за 10 лет до того проходил процесс над Бейлисом, состоялся суд над иудаизмом. Известный в то время общественный деятель М. Розенблат выступил с такой речью: „Вы, красные судьи, ничему не научились и ничего не забыли. Черносотенные судьи пытались очернить еврейскую религию... Теперь вы, как истинные антисемиты и ненавистники евреев, повторяете те же наветы на еврейскую религию и на еврейские духовные ценности”. Судья тут же приказал арестовать неожиданного защитника, и еврейской религии был вынесен „смертный приговор”.

Этот суд и этот приговор могли бы восприниматься как курьез, если бы они не служили прологом к последующему наступлению советской власти и на еврейскую религию, и на еврейскую культуру. В разгар НЭПа видный деятель сионистского движения Д. Пасманик писал, что „духовный разгром иудаизма большевиками куда опаснее для русского еврейства, чем все погромы”. В погромах гибли единицы, духовный разгром вел к уничтожению народа как такового. Факты говорили сами за себя. Если только в Одессе при царском правительстве и во времена погромов было 103 синагоги, то, как писал журнал „Форин аффэрс”, к 1963 г. во всем Советском Союзе, где тогда насчитывалось около двух с половиной миллионов евреев, оставалось всего 60—70 синагог. Журнал констатировал: „Все вероисповедания в Советском Союзе ведут неустойчивое существование из-за враждебного отношения коммунистической идеологии к религии вообще. Однако иудаизм дискриминируется больше других”.

Не так давно по советскому телевидению показали фильм „Храм”, и впервые советские люди увидели, как уничтожались стоявшие веками храмы. А ведущая фильма обратилась к ним с такими непривычными для них словами: „Надо верить в Бога. Без этого человек мертв. Религиозная идея поддерживает в нем жизнь”. То, что эти слова было позволено произнести, свидетельствуют о том, что советский режим опять оказался в такой же опасной ситуации, как и во время Второй мировой войны. Хотя в своем закрытом докладе Харчев был в достаточной степени откровенен и признал силу религии, однако он обронил фразу, которая настораживает. „Партия, — сказал он, — заинтересована в новом типе русского священника”. Заинтересованность полностью скомпрометировавшей себя партии может служить подтверждением того, что она нуждается в союзниках, и выражением намерения создать более отвечающий современным требованиям тип священнослужителя, более тонко проводящего официальную линию. Харчев приоткрывает завесу над причиной заинтересованности, когда сетует, что о том, что сейчас „творится в приходе, ни уполномоченный (Комитета по делам религий), ни партия не знают”. Вот в этом-то и суть. Слова Харчева свидетельствуют о желании партии по-прежнему сохранить за собой если не руководство, то влияние в церковных делах.

О том, что это влияние сейчас осуществляется не только через Комитет по делам религий, но и путем засылки в ряды священнослужителей людей с партийным билетом, давно не секрет. Не секрет и то, что диапазон уровня русских священнослужителей велик. На одном краю его встреченный мною в деревне Казромановка под Москвой поп, вполне соответствовавший однажды выраженному Победоносцевым нелестному мнению о русских священниках. На другом — опровергавший это мнение молодой, энергичный, умеющий интересно и остроумно вести беседу священник в Судиславде за Костромой. Так что создание нового типа русского священника действительно может быть в интересах партии, решившей прибегнуть к помощи церкви, чтобы спасти свое положение. Вопрос заключается в том, чьим интересам будет служить священник?

Во времена бывшего с 1880 по 1905 г. обер-прокурором Священного Синода К. Победоносцева, которого британский историк Парес характеризует как „человека тонкого ума и безупречной честности”, священнослужители, заподозренные в вольнодумстве, обязаны были заранее представлять тексты своих проповедей на рассмотрение церковных цензоров. Сельские священники должны были информировать полицию обо всех подозрительных. Советский режим все это развил и усилил многократно. Если перевод обер-прокурором Синода „Подражания Христу” Фомы Кемпийского свидетельствовал о его личной глубокой вере, окрашивавшей все его поступки, то отсутствие веры у советских вождей придавало их выступлениям против религии особо зловещий характер, подтверждая выраженное Победоносцевым в его „Московском сборнике” глубокое неверие в человеческий разум и добродетель.

Нынешняя ситуация в Советском Союзе до известной степени повторяет то, что происходило в России в начале века, когда тоже стала ясной необходимость проведения церковных реформ, обновления религиозной жизни, духовного возрождения. Тогда митрополит Санкт-Петербургский Антоний в записке на имя императора Николая II тоже писал, что надо ослабить государственный контроль над церковью, указывая, что это лишь затрудняет выполнение ее миссии. „Не лучше ли предоставить церкви самой разбираться в своих делах и тем увеличить свою жизненность?” — задавал вопрос митрополит Антоний. Самодержавие пошло навстречу пожеланиям церкви. Возможно, что нынешнее партийное самодержавие решило учесть этот опыт.

Но даже если это так, если это не окажется очередным маневром, вроде сталинского заигрывания с церковью, это может стать первым шагом к приобщению к исповедуемым западными демократиями ценностям иудео-христианской культуры, шагом к созданию большей общности с этой частью мира, осознанием принадлежности к одной культуре. Откол от нее сыграл роковую роль в русской истории. Но при этом важно, чтобы церковь не забывала о том, что так красноречиво выразил в своем письме из заточения В. Русак: „Я люблю мою Церковь. Я опечален ее судьбой. Я хочу служить ей, но только не ценой подчинения”. Церковь, если она не хочет быть противником режима, может стать его союзником, но она никогда не должна превращаться в служанку. Перестав стоять за правду, она не только перестает служить людям, но и Богу.


МАРТОВСКИЕ ИДЫ

Отправляясь в Югославию, Горбачев не предполагал, что в его отсутствие может произойти что-либо неожиданное. Конечно, он мог вспомнить, что в то время как в 1957 году ничего не подозревавший министр обороны маршал Жуков охотился с Тито на берегах Адриатики, в Москве решилась его судьба. Хрущев обвиняет маршала в бонопартизме, что на партийном языке означало попытку захватить власть, и таким образом избавляется от очередного соперника.

О том, что в Кремле что-то произошло, советские люди могли догадаться, только увидев на последней странице газет коротенькое сообщение о возвращении маршала Жукова без упоминания о том, что он является министром обороны. Но он им уже и не был.

Горбачев был настолько уверен в прочности своего положения, что, уехав, позволил отлучиться из Москвы и своему союзнику А. Яковлеву, отправившемуся в Монголию, — место ссылки изгнанного с помощью Жукова из президиума ЦК Молотова. И тут происходит то, чего никто не ожидал. Развернувшиеся в эти дни за кремлевскими кулисами события показывали, что Горбачев был весьма близок к тому, чтобы разделить судьбу Жукова и Молотова.

За день до отъезда генсека в Югославию 13 марта газета „Советская Россия” публикует статью некой Нины Андреевой. Появившись под рубрикой „Письма читателей”, занявшая всю полосу статья под заголовком „Не могу поступиться принципами”, первоначально привлекла к себе внимание тем, что ей было отведено такое важное место.

Однако по прочтении становилось ясно, что письму никому не известной преподавательницы Ленинградского технологического института явно отводилась роль манифеста сил, требующих прекратить нападки на Сталина и выпестованную им систему, а следовательно, остановить попытки реформ.

Советские читатели письма Андреевой, знающие, как низок уровень знаний советской гуманитарной, не говоря уже о технической, интеллигенции, были поражены эрудицией ленинградской преподавательницы, цитировавшей Черчилля и изданную в 1935 году в Париже книгу Б. Суварина, принадлежащего к кругу авторов, чьи работы в СССР не издавались и распространение которых было запрещено, и религиозные труды профессора Виппера, и статистические работы П. Сорокина.

Было ясно, что преподаватели химии таких писем не пишут, и возникал вопрос, а была ли вообще она, эта загадочная учительница химии? Позже журналисты выяснили, что Нина Андреева существует и она, действительно, автор письма. Но какого? Принадлежит ли ей авторство именно этого письма? Писала ли она его в одиночку? И почему вдруг тогда, когда генсек направляется в аэропорт, газета решает печатать письмо, да еще на таком видном месте? Кто стоял за всем этим?

Теперь вновь вернулись к тому, что произошло в феврале, когда наконец-то подтвердились слухи и Ельцин был официально снят с занимаемых им постов. Ограничиться только сообщением об этом кому-то показалось недостаточным. Было устроено настоящее судилище, напомнившее о том огромном арсенале средств, которые накопил режим в деле расправы над ему не угодившими. В данном случае на свет было извлечено то, что напоминало о событиях пятидесятилетней давности. Хотя только что было объявлено о реабилитации Бухарина, Рыкова и многих других расстрелянных полвека назад, на пленуме московского горкома повторялось то же самое, что предшествовало казни ныне реабилитированных. В зале царила та же атмосфера истерии, нежелания хладнокровно, без эмоций обсуждать факты, слушать оппонентов. Читающему речи обвинявших Ельцина казалось, что время обернулось вспять. Поражало, как легко происходило перевоплощение людей. Они напрочь были лишены каких либо принципов и убеждений. И это ставило под сомнение программу Горбачева. Готовых осуществлять ее среди занимавших высокие посты партаппаратчиков было ничтожно мало.

Ельцину, когда он слушал выступавших, наверное, казалось, что он присутствует при повторении давно пройденного, о чем он знал по партийным учебникам, но участником чего вдруг стал сам. Он видел, как те, кто вчера еще так любезно и заискивающе улыбались ему, кто соглашался с ним во всем, кто стремился угадать каждое его желание, сегодня превратились в маленьких инквизиторов, нещадно обличавших его во всех смертных грехах, возбуждающих себя громовержъем слов, явно рассчитанных на одобрение великих инквизиторов, занявших места в президиуме. И в этом они показали себя достойными учениками Ленина, подлинными диалектиками. Они внимательно прочитали доклад генсека, произнесенный им по случаю 70-летия большевистского переворота, в котором он приводит слова основателя советского государства о том, что Бухарин никогда не понимал диалектики. „Жизнь подтвердила ленинскую правоту”, сказал Горбачев. И все еще раз вспомнили, что ленинская диалектика состоит в том, что надо, не моргнув глазом и не чувствуя никаких моральных препон, сегодня отказаться от того, что защищал вчера, что во имя удержания власти надо уметь пожертвовать и пойти на все и как ненужный балласт отбросить и тех, кто числился в друзьях и союзниках, если они становились неудобными, а главное — если теряли пользу.

И эта диалектика по-прежнему является путеводной звездой партийной политики. По-прежнему, несмотря на провозглашенную гласность, незыблемой остается идея социальной тирании, расправляющейся с неугодными по знаку своих лидеров.

Эта идея разрабатывалась на протяжении многих десятилетий. От общественного договора Руссо до коммунистического манифеста. И в результате было решено, что совершать преступления во имя коллектива можно, во имя его, как в свое время подметил русский философ Б. Вышеславцев, все позволено. Ельцин опять в этом убедился. Трудно понять, делали ли нападавшие на Ельцина это по приказу или потому, что в его лице нападали и подвергали критике программу реформ. Ведь и в 37-м некоторые из тех, кому было поручено уничтожение старых большевиков, делали это с удовольствием, мстя им за совершенные ими, нынешними жертвами, ранее преступления. Они, действуя от имени советской власти, мстили им, эту власть установившим.

Письмо также показывало, где ищут союзников одобрившие его публикацию. Слова о том, что „именно русский пролетариат совершил, по словам Ленина, три русские революции, что в авангарде битвы человечества с фашизмом шли славянские народы”, свидетельствовали о том, что ревнители памяти Сталина намерены связать русский коммунизм с русским национализмом, т. е. на свет вытаскивалась все та же родившаяся в 20-е годы теория „смены вех” и „Советская Россия” повторяла зады из сборника статей „В борьбе за Россию” Николая Устлова.

В своей вышедшей в 1920 году в Харбине книге он доказывал, что большевистский переворот был национальной русской революцией и что только большевики „способны восстановить русское самодержавие”. И хоть в ответ на комплимент „Правды” Устрялов отвечал, что сменовеховцы не являются „без пяти минут коммунистами”, из его статей следовало, что теперь их идеологией должен стать национал-большевизм, поскольку большевизм с их точки зрения — явление русское, а коммунизм привнесен извне.

Все это было очевидно. Загадкой оставалось, кто же стоит за опубликованием письма? Хотя известно было, что каждое столичное издание просматривается одним из членов Политбюро и что „Советскую Россию” курирует Лигачев, доказательством это одно еще служить не могло.

Было ясно, что зреет заговор. И как в пьесе Шекспира судьба Цезаря должна была решиться во время мартовских ид. Чем завершатся они?

Завеса приоткрылась, когда вскоре после публикации Лигачев созвал совещание редакторов газет, на которое, однако, не были приглашены те, кто был известен своими симпатиями к Горбачеву. Он высоко отозвался о письме Андреевой, охарактеризовав его, как подлинное отражение „народных дум”, и призвал следовать ему. Письмо было рекомендовано как установочное. А раз так, раз второй человек в партии делает такие заявления, у присутствовавших не оставалось сомнений в том, что его линия одержала верх, и теперь его взгляды и есть линия партии.

Сторонников генсека охватила паника. В „Известиях” главный редактор И. Лаптев созывает сотрудников:

— Настал момент решать, кто с кем. Я от своей поддержки Горбачева не отказываюсь, — говорит он. — Но мне скоро на пенсию. Если кто-то из тех, кто помоложе, примет иное решение, я это пойму.

В „Правде” главный редактор В. Афанасьев выразил недовольство тем, что „Советская Россия” обошла их и что редакция не сумела оценить значение письма, которое, как выяснилось, было получено и ею.

ТАСС шлет телекс в редакции местных газет, разрешающий им перепечатку письма Андреевой. Смышленым редакторам долго объяснять не надо было. Срабатывал привычный рефлекс. Если разрешается, значит надо печатать. Пока известно, что лишь одна газета в Тамбове не воспользовалась разрешением и не только отказалась напечатать его, но и выступила с критикой письма ленинградского химика. Повсюду царили растерянность, паника и пораженчество.

Происходившее служило подтверждением того, что, захватив инициативу на не поддержавшем Ельцина Пленуме ЦК в октябре прошлого года, развив успех в январе, когда Политбюро отвергло предложение о предоставлении более широких прав кооперативам, и устроив из снятия Ельцина показательный процесс со всенародным его покаянием, Лигачев по-прежнему наступает.


КОМУ СУШИТЬ СУХАРИ

„До 13 марта сего года я не раз задумывался, не пора ли сушить сухари. Особенно настойчиво эта здравая мысль просилась в те дни, когда публично заверялось, что годы, называемые нами годами застоя, были неплохими годами жизни”. Так начнет позже, когда обстановка прояснится, свою статью в газете „Московские новости” А. Стреляный. После опубликования письма Андреевой автор приходит к выводу, что пора заготовленный хлеб „поставить в духовку”. Опять же после боя драматург М. Шатров вспомнит о трусости тех, кто за день до того клялся в своей верности перестройке и утверждал, что избавился от страха и перестроился.

В общем, интеллигенция готовилась к посадке, в который раз доказывая, что может действовать только по команде, что сама выступить на защиту своих интересов и интересов страны не способна. Пока властители дум и инженеры человеческих душ трусили и безмолвствовали, Горбачев пребывает в Югославии, а его верный помощник А. Яковлев — в Монголии. Но не надо забывать, что Монголия была не только местом ссылки Молотова, но что отсюда двинулись сметавшие своих противников тучи Чингисхана, а Югославия была первой коммунистической страной, отколовшейся от сталинского лагеря и проявившей самостоятельность. Путешествуя по ней, Горбачев мог еще раз убедиться в справедливости замечания Тито о том, что „экономические реформы в коммунистических странах невозможны. Возможны только политические реформы с экономическими последствиями”. Положение в Москве подтверждало это.

Чего же добивался Лигачев? Сказать, что в эти мартовские дни вышли на битву две силы — одна консервативная, а другая прогрессивно-реформаторская, было бы упрощением. Обе эти группы подвижны. Как во времена древней Руси, когда удельные князья меняли свою лояльность и „отъезжали” или „переметывались” от одного великого князя к другому („претерпев, как писал князь Курбский, от него гонений”) или же решив, что новый союз сулит больше выгод, так и во времена обкомовских удельных князей полагаться на верность сподвижников, с тех пор как власть диктатора ослабела, было нельзя.

Устойчивых границ между двумя группировками не существовало. Выступавшие за реформы в экономике, к примеру, могли быть ярыми противниками какой бы то ни было либерализации режима. Сторонники изменений внутри могли по-прежнему оставаться приверженцами проведения имперской внешней политики.

Лигачеву, как и остальным в руководстве, было ясно, что брежневское правление завело страну в тупик. Поэтому он и поддерживал выдвижение в генсеки Горбачева. Через три месяца на партконференции он скажет, что выбор мог быть иным, и поведает, что своим избранием Горбачев, кроме него, обязан Громыко, Чебрикову и Соломенцеву.

Так почему же, поддержав кандидатуру Горбачева, через три года Лигачев предпринимает наступление против него? Сказанное Громыко о том, что они голосовали за человека, а не программу, раскрывает суть происходившего в Кремле и доказывает, что Горбачев никакой своей программы не выдвигал. Да этого от него никто и не ожидал. Более того, выдвини он или кто-либо другой свою программу, шансы на избрание у него были бы нулевыми. Политбюро нужен был человек, способный более решительно проводить в действие принятую программу, и наиболее подходящим для этого на фоне всех остальных представал Горбачев.

Горбачев вначале намерен был следовать методам своего ментора Андропова, пытаясь исправить положение в экономике подстегиванием и укреплением дисциплины. Суть их в свое время сформулировал Ключевский, по поводу реформ Петра I заметивший: „Он надеялся грозою власти вызвать самодеятельность в порабощенном обществе... хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно”.

Советская действительность конца 80-х годов вынудила Горбачева предпринять такие, шаги, о которых он первоначально и не думал. Убедившись, что и этого недостаточно, он начинает призывать к реформам политической системы. Вот тут он и столкнулся с сопротивлением группы Лигачева, выражающей идущую от Ленина к Троцкому и от него к Сталину и Андропову тенденцию решать проблемы полицейско-диктаторскими методами. Лигачев опять хочет испробовать все тот же половинчатый метод ограниченных реформ.

Коммунистам всегда кажется, что в основном все правильно, но где-то и в какой-то момент кем-то была допущена небольшая ошибка, и отсюда все беды. Если попытаться вновь и устранить эту ошибку, а то и пострелять тех, кто допустил ее, то все пойдет как надо. Если и на этот раз выйдет не так, опять надо кое-что исправить и опять пострелять тех, кто на сей раз допустил ошибку. И так до бесконечности. Если следовать логике коммунистов, иного пути быть не может. Выступая за медленное и ограниченное лишь экономикой проведение реформ, Лигачев показывал, что он не только против исправления политической системы, но и против устранения даже наиболее проржавевших балок, подпирающих ее. Он принадлежит к тому поколению, для которого сделать это — значит признать, что какая-то часть их жизни, а может, и вся жизнь была ошибкой.

Другая тенденция тоже опирается на Ленина, указывая на его терпимость к плюрализму в годы НЭПа, но забывая о том, что это была терпимость вынужденная, что распространялась она только на экономику, что при Ленине в изгнании оказались все, абсолютно все политические партии России от правых до левых. Эта тенденция снижает роль полицейско-административных методов, выдвигая на первое место амальгаму, состоящую из пропаганды новых лозунгов, дающих очередной рецепт наиболее верного решения всех проблем перестройки аппарата и перетасовывания кадров. Все это создает видимость активной деятельности руководства.

Страна вновь наполняется звуками бравурных маршей. Все вроде бы приходит в движение. Его иллюзия может оказаться даже настолько сильной, что никто и не заметит, что все стоит на месте и никуда не двигается.

Однако во всех случаях диктатура не перестает оставаться диктатурой. При Ленине она щеголяет в кожаных куртках чекистов, Сталин надевает ежовые рукавицы, Хрущев снимает их, Брежнев предпочитает действовать в бархатных перчатках, в дрожащих руках Андропова появляется плетка. О том, как ее применять, какими должны быть масштабы ее применения, а следовательно и роль полицейско-охранительного аппарата, будет ли его деятельность введена в границы законности, вот это, и было главным камнем преткновения разногласий между Лигачевым и Горбачевым. Но цель у них оставалась общей. И тот и другой стремятся спасти социализм. Они, как еретики, молящиеся одному богу, но готовые перегрызть друг другу глотку из-за расхождений в тексте молитвы. Это борьба двух еретических групп, утверждающих правильность своего прочтения общего бога — Ленина. Нечто похожее происходило в XVI веке — так же яростно выступали друг против друга Иосиф Волоцкий и Нил Сорский. Коммунизм ведь не столько привносит в мир новое, сколько развивает и опирается на то, что уже давно знакомо.

Публицист Иван Санин, вошедший в историю под именем Иосифа Волоцкого, — сторонник твердой безграничной власти, преследования и казни отступников и „враг всякой свободы”. Монах Сорский терпим к еретикам, или, как бы мы сказали сегодня, инакомыслящим; он за то, чтобы истина была воспринята душой.

Бердяев называет его „защитником свободы по понятиям того времени”. Борьбу этих двух тенденций можно проследить в разных странах, в разные века на всем протяжении человеческой истории. Одна опирается на принуждение силой, другая полагается на убеждение словом.

То, что при характеристике современного положения в Советском Союзе приходится ссылаться на ХVI век, удивления вызывать не должно. Советское государство с его назначенными центром воеводами — секретарями обкомов, у которых есть свои, зависящие от них, а не от волеизъявления населения, вассалы, — вся эта типично средневековая пирамида — повторение той же начавшей складываться в ХVI веке и получившей завершение при Иване Грозном системы государственной власти. Выдвинутое тогда требование писателя и дипломата боярина Федора Карпова о том, чтобы „всякий град и всякое царство, как писал Аристотель, управлялось бы начальником по правде и известно было бы законами праведными, а не терпением народным”, злободневно звучит и ныне. Именно тогда, в ХVI веке начала складываться „психология доносительства” ставшая одной из основных черт советского режима.

Один из теоретиков ее вопрошал: „Тот ли добр, который что слышал, да не скажет?”

Хотя за Лигачевым стоят значительные силы его вассалов (ведь трудно даже представить, чтобы партия столь быстро переменилась), дать открытый бой он не решался. Он выжидает.

Между тем, выступая перед сотрудниками ленинградского телецентра, лектор, называя Горбачева по имени, возлагает на него вину за события в Армении и Азербайджане, поскольку, дескать, он попал под влияние своего советника армянина Аганбегяна, сделавшего ряд националистических заявлений. Письмо ленинградского химика получает поддержку политотдела армии, его широко пропагандируют на политинформациях, а московский горком распространяет его во множестве копий. Атмосфера накаляется, но зато выясняется, кто с кем, кто как представляет себе будущее страны. Спор о будущем, как это часто бывает, ведется на страницах истории прошлого.

В то время когда Горбачев был в Вашингтоне, Лигачеву удалось заблокировать реабилитацию Бухарина. Он бы охотно реабилитировал „любимца партии”, если бы речь шла о той его ипостаси, которая отразилась в его высказанной в поддержку Троцкого фразе: „Принудительный труд при капитализме представляет собой противоположность принудительному труду при диктатуре пролетариата: первое есть закрепощение рабочего класса, второе есть самоорганизация рабочего класса”. В конечном счете именно такое жонглирование словами и привело к созданию в стране обстановки, при которой его шествие на эшафот сопровождалось одобрительными аплодисментами.

Но Горбачев, отодвигая в тень это, а заодно и участие Бухарина в уничтожении своих политических противников, выдвигал на первый план другого Бухарина — экономического реформатора, рассматривавшего НЭП „как правильную экономическую политику, благодаря которой в России социализм будет постепенно построен”.

Этого было вполне достаточно, чтобы помешать реабилитации Бухарина.

Вернувшему из Вашингтона в ореоле триумфа генсеку удалось настоять на своем, и через полвека после его расстрела чекистами Бухарин был наследником главы чекистов восстановлен в партии. Сталину был нанесен удар. Рикошет его пришелся по Лигачеву.

Уместно задать вопрос: противился ли бы сталинским методам Горбачев, если бы с их помощью можно было вывести страну из кризиса? Сталинизм — это администрирование плюс кровавый террор. Это его формула. Она может быть осуществлена только целиком. Прошедшее с тех пор как Горбачев пришел к власти время показывает, что он понял, что без сопутствующего ему кровавого террора формула сталинизма не работает. Только одно администрирование успеха ему принести не могло и его ждала судьба Хрущева. Спасти себя он мог, только избрав иные методы, а для этого нужны были иные люди. В этом он обязан был следовать Сталину, как известно, провозгласившему: „кадры решают все”. Но Горбачеву нужны были свои кадры. Вот тут он и встретил сопротивление поднявших бунт партаппаратчиков, вросших в свои уделы, кормящихся с них и готовых на борьбу за них. Победа Лигачева была бы их победой.

Для Горбачева это были беспокойные дни. Мартовские иды еще не кончились. 27 марта, дождавшись отъезда главного заговорщика в Вологду, генсек тут же созывает новое совещание руководителей средств пропаганды, которые были поражены тем, что он почти слово в ело во повторил не так давно сказанное Ельциным, назвав второго секретаря по имени, обвинил его, как и снятый за это обвинение бывший первый секретарь московского горкома, в том, что Лигачев препятствует перестройке. Поторопившиеся поставить на другую лошадь теперь начали думать о том, как им выйти из создавшегося положения.

Проходит еще четыре дня, и в „Правду” доставляется ответ на статью в „Советской России”. Знавшие об этом на следующий день с нетерпением разворачивали газету. Ответа в ней опубликовано не было.

Это было 1 апреля, и его отсутствие в этот день можно было объяснить нежеланием публиковать такую серьезную статью в день дураков. Но когда ответ не появился и в субботу, и в воскресенье, и в понедельник, сторонники Горбачева начали думать, не остались ли они в дураках.

Между тем генсек не тратит время попусту. Происходит обработка каждого члена Политбюро в отдельности. И когда они собираются, генсек покидает зал заседаний, предоставляя Политбюро самому принимать решения.

Вышедший 5 апреля номер „Правды” свидетельствовал о победе Горбачева. Всю полосу занимала статья „Принципы перестройки”, уже заголовком показывая, что вот этими, а не какими-то еще принципами нельзя поступаться. Принадлежавшая перу А. Яковлева статья, давая ответ на письмо химика, выносила на обсуждение „перестроечный вариант” спасения социализма. Повторив, что по-старому жить нельзя, что страна в предкризисном положении, „Правда” задает вопрос: „Как нам быстрее возродить ленинскую сущность социализма, очистить от наслоений и деформаций, освободить от того, что сковывало общество и не давало в полной мере реализовать потенциал социализма?”

Говоря об ошибках прежнего руководства, статья не дает вразумительного ответа на вопрос Андреевой, „зачем нужно, чтобы каждый ведущий руководитель партии и советского государства после оставления им своего поста был скомпрометирован, дискредитирован в связи со своими действительными и мнимыми ошибками?”

Но как можно ответить на этот вопрос и на вопрос о том, „признавать или не признавать руководящую роль партии”, как иначе защитить „руководящую роль партии”, в чем между спорящими нет расхождений, если не объяснить провалы этой партии провалами ее руководителей? По-прежнему доказывая, что нет бога, кроме прогресса, а Ленин, пророк его, что возврат назад, к ленинизму, должен считаться шагом вперед, „Правда” призывает спасать социализм. Но как? „Или сохранить авторитарные методы, практику бездумного исполнительства и подавления инициативы? Сохранить порядок, при котором пышным цветом расцвели бюрократизм, бесконтрольность, коррупция, лихоимство, мелкобуржуазное перерождение? Или вернуться к ленинским принципам, сутью которых являются демократия, социальная справедливость, хозрасчет, уважение к чести, жизни и достоинству личности?”

Конечно, это очередной миф. Ничего из того, что перечисляет газета, в ленинские времена так же не было, как и в остальные годы советской власти. Но это удобный для Горбачева миф. Он дает возможность зачеркнуть все, что было после Ленина, объявив все ошибкой, искривлением первоначального замысла, и призвав вернуться к исходным рубежам, начать все заново.

После выступления „Правды” паника овладела теперь сторонниками Лигачева. Редактор „Советской России” В. Чикин получает выговор, целиком перепечатывает правдинскую статью и публикует подборку материалов, отмежевываясь от письма Андреевой.

Письмо это надо рассматривать еще и с другой точки зрения. Оно ведь не только политический документ. Это и документ психологический, поскольку является отражением весьма распространенной в Советском Союзе психологии политических фанатиков. Это все те же, не раз уже попадавшиеся на дорогах истории, обутые в античные сандалии и кованые сапоги, в туники и тройки, мундиры и спецовки гностики, уверовавшие в свою избранность, в большинстве своем не обладавшие никакими талантами, способными выделить их из толпы, кроме преподносимой ими как талант своей избранности. Они считают, что только им дано приобщиться таинств знания, позволяющего проникнуть в суть вещей и постичь истину. Ведь это так просто, и это избавляет от поиска истины. Главное — найти таинства и уверовать в них. Как это произошло с уверовавшим в марксизм Лениным, как произошло с уверовавшим в ленинизм Сталиным и его последователями, которые, в отличие от древних гностиков, полагавших, что истинное знание приблизит их к Богу, стремятся приблизиться к своему вождю, ставшему для них богом, в надежде, что открытый им свет истины через него осветит и их.

С началом XX века, когда политика попыталась занять место религии, политический фанатизм подменил религиозный. Для политических фанатиков „политика стала единственной достойной формой моральной активности, единственным способом улучшения человечества”.

Уверовав в то, что причащение таинств марксизма-ленинизма открывает им наивысшую мудрость, они, следуя за его пророками, готовы были крушить во имя их и увиденного в кровавом экстазе светлого будущего всех, на кого укажут пророки своим руководящим перстом. По сути дела, это был тот же самый провиденный в конце прошлого века Мережковским „грядущий хам”, только научившийся произносить лозунги. Служением великим „идеалам всеобщего счастья в будущем” они искупали любые преступления в настоящем. Их глаза сверкали огнем „нашедших веру и не собирающихся терять ее из-за несправедливостей и жестокостей, причиненных ею”.

Победа ленинско-сталинских гностиков в Советском Союзе показывает, к чему приводит правление политических фанатиков. Для них отказаться от веры в Сталина означало не только признать, что вся их жизнь была ошибкой, что и они соучастники преступлений, но это значило потерять точку опоры. Ведь на этой вере строилась вся их „мораль”. Лишаясь ее, они повисали в воздухе, не зная, на что теперь опереться. Это они помогли осуществиться Сталину. Это при их активном участии сталинские годы вошли в память как время, когда стерлась грань между жизнью и смертью, когда все население страны было превращено в живые трупы, сегодня идущие на работу, в театр, на свидание, на митинг, осуждающий расстрелянных, а завтра сами уже расстрелянные. Как сказал мне И. Эренбург, никто не знал, что происходит и что произойдет.

Многих из них самих замела кровавая метла того режима, которому столь ревностно служили. Они не только жертвы террора. Они и жертвы своей веры в идеологию террора, и своей веры в вождя, превратившей их в беспомощные мишени террора.

Снесен был весь защитный слой традиций культуры, просто правил поведения. Убийство делается обычным, а непривычные поначалу „черные вороны” становятся частью пейзажа, и к ним волей-неволей привыкают. Создается и культивируется неопределенность человеческого бытия, неуверенность человека в том, что может случиться с ним. Он целиком на милости власти. И пока эта зависимость от страха не устранена, пока человек не сможет бросить вызов государству и победить его, если он прав, до тех пор, пока это не станет реальностью, любой правитель советского государства — наследник Сталина.

Письмо Андреевой было голосом охранителей сталинского наследия. Принципы, на которых оно призывало стоять, Горбачева устроить не могли. Они были дискредитированы, они вообще никогда не были принципами, а лишь иллюзией их.

Хотя март был на исходе, но положение все еще оставалось неясным. 21 апреля досужие иностранные журналисты обратили внимание, что вход на территорию Кремля закрыт, а сам он и прилегающая к нему Красная площадь оцеплены армейскими, кагебешными и милицейскими патрулями. В четверг, как известно, заседает Политбюро. Вот здесь и произошел решающий бой. Генсек выступил против Лигачева, которого поддержали Громыко, Чебриков и Щербицкий. Но они остались в меньшинстве. Большинство последовало за Горбачевым. Лигачев теряет контроль над идеологией, который переходит к Яковлеву. В определенном смысле Горбачев мог бы даже радоваться появлению письма Андреевой. Оно не только показало, кто с кем, но и дало ему возможность вырвать у противника важнейшую область, на овладение которой в противном случае ушло было значительно большее время.

Вот теперь он мог сказать, что мартовские иды для него, в отличие от Цезаря, закончились удачно. Он остался на Олимпе, но остался там и Лигачев, один из помощников которого делается козлом отпущения и увольняется, а сам он вынужден принести извинения. Хотя и прогремел гром, обстановка не разрядилась. Публично обе стороны продолжали отрицать, что отныне в партии существуют две группировки, но это теперь стало секретом Полишинеля. Генсек выиграл сражение, но не выиграл войну. Он не рискует. Хорошо усвоив урок своего ментора, он знает, как легко телохранители превращаются в охранников. Охрана Кремля переходит под его прямую команду, только номинально продолжая числиться в составе КГБ. Яковлеву его охрана советует не ночевать в московской квартире и переехать на дачу. В окружении генсека открыто выражают опасение за его жизнь.

За свою жизнь ведут борьбу и сторонники Лигачева, если не за физическую, то за сладкую, а как свидетельствуют многочисленные исторические примеры, для тех, кто привык к сладкой жизни, потеря ее равнозначна смерти.

Хотя и не добившись полной победы, но все же избежав участи Цезаря, генсек мог теперь сосредоточиться на подготовке к приезду в Москву президента Рейгана.


РЕЙГАН В МОСКВЕ

Обычно оживленная, Красная площадь в то июньское утро выглядела пустынной, несмотря на очередь у входа в мавзолей и отдельных не особенно торопившихся и по-выходному одетых прохожих, которые, завидя вышедшую из Спасских ворот группу, в которой легко можно было узнать президента Рейгана и Горбачева, поспешили к ней. Со стороны создавалось впечатление, что происходит спонтанная встреча вышедших на прогулку руководителей обеих держав с москвичами. Но не надо было быть особенно внимательным, чтобы заметить, что разыгрывается хорошо отрепетированная сцена. И улыбающиеся „прохожие”, в которых можно было заподозрить сотрудников определенного учреждения, и стоящие рядом с ними с торчащими из ушей проводами портативных радиотелефонов агенты КГБ, и вдруг неизвестно откуда-то появившийся ребенок, которому, взяв его на руки, Горбачев сказал: „Дай ручку дедушке Рейгану”, — все играли свою роль в заранее отрепетированном спектакле.

В этом спектакле всем его советским участникам полагалось выражать дружелюбие, а не так давно еще высмеиваемому советской прессой американскому президенту предлагалось сыграть роль доброго американского дедушки. Рейгану, сыгравшему немало всевозможных ролей в своей жизни, роли добрых, отзывчивых людей всегда были по душе. Это было не только выражением его характера, но и свойственной американцам открытости, веры в то, что добром можно победить зло, что стоит только сесть за стол переговоров, улыбнуться широкой американской улыбкой, и противник поймет, что и ему следует быть добрым и улыбаться в ответ. Как сказал один из его помощников, президент — „неизлечимый оптимист с сентиментальной привязанностью к счастливому окончанию”. На залитой солнцем весенней Красной площади очень хотелось верить в счастливый конец долгой истории под названием „холодная война”.

Загрузка...