То, что весной 1967 года Юрий Андропов возглавил КГБ, могло быть сюрпризом для кого угодно, только не для него. Для него это являлось логическим продолжением его карьеры. Человек, чьи первые шаги в политике были совершены под покровительством органов, долгое время сотрудничавший с ними, конечно же, и сам должен был приобрести немалый политический опыт. К этому следует добавить десятилетие, проведенное им во главе отдела соцстран ЦК. Знание стран-сателлитов, умение вести дела с ними плюс опыт полицейского — такой человек был просто необходим советской империи во второй половине 60-х годов. Ей, как никогда прежде, нужен был тот, кто сумел бы остановить дующие из разных имперских владений вольнолюбивые ветры, выкорчевать посеянные ими семена, а главное, не дать ветрам проникнуть в пределы самой метрополии.

В кабинете Андропова на Лубянке вот уже несколько десятков лет висел портрет того, кого в первые революционные дни назвали российским Фукье-Тенвилем. Кабинет французского Фукье-Тенвиля находился на втором этаже старой парижской тюрьмы Консьержери. Говорят, что у председателя учрежденного французской революцией трибунала для расправы с противниками была привычка наблюдать из своего окна за тем, как отправляют на казнь тех, кому он подписал смертный приговор. Судя по тому, сколько было им отправлено на эшафот, он должен был совершенно не отходить от окон. Но настал день, когда его самого бросили в повозку и повезли на свидание с гильотиной.

Судьба француза должна была послужить предостережением его российским подражателям.

Бегающему по комнате №75 в Смольном Ленину в первые октябрьские дни казалось, что ему так и не удастся найти своего главнорасправляющегося.

— Неужели у нас не найдется своего Фукье-Тенвиля? — вопрошал Бонч-Бруевича вождь, в нетерпении потирая лысину.

Ни тот, ни другой не знали, что „российский Фукье-Тенвиль” находится рядом. Тощий, сутулый поляк из обедневшей дворянской семьи долго себя уговаривать не заставил. Он словно ждал этой работы. Он отдается ей с рвением фанатика. Годы, проведенные за решеткой, не заставили его, как того можно было бы ожидать, возненавидеть тюрьмы. Он полюбил их. Он только сам не хотел находиться в тюрьме. Он не имел ничего против, если там будут находиться другие, посланные туда им, те, кого он, Феликс Дзержинский, сочтет врагами. Очевидцы рассказывают, что им словно владел религиозный пыл, зажженный в нем в детстве отцами-иезуитами. Словно только и ждало подходящего случая, чтобы вырваться наружу, это сжигавшее его, выступавшее румянцем на впалых щеках, отражавшееся в лихорадочном блеске глаз неукротимое желание искоренять грешников, на которых ему укажет церковь. Теперь он служил не церкви, но желания уничтожать, выжигать каленым железом не убавилось. Он с рвением безумца, охваченного новой верой, отдается делу истребления врагов той религии, которой отдал свою душу и тело. Став в его глазах грешниками, враги революции перестают быть людьми. С ними дозволено делать все что угодно. Топить в баржах, жечь на кострах, обливать на морозе ледяной водой, морить голодом и расстреливать, расстреливать, расстреливать. Партийная инструкция для него — папская индульгенция. Нет преступления, которого он не совершил во имя революции. Все его разговоры о „горячем сердце, холодной голове и чистых руках” — ложь. Сердца у него не было, голова его горела огнем фанатизма, руки его были по плечи в крови.

Судьба оказалась к нему благосклонной. Он успел умереть вовремя, и не в подвалах созданных им же органов. Проживи он еще немного, и его портрет не красовался бы в кабинете Андропова.

Ведь нет там портрета сибарита Менжинского, сменившего ”железного Феликса” на посту начальника советской тайной полиции, чья смерть - загадка.

Однако совсем не загадочна смерть его преемника, бывшего аптекаря Генриха Ягоды. Его расстреляли тут же на Лубянке.

Там же закончил жизнь и сменивший Ягоду бывший белорусский бандит, одно время, казалось, напрочь ухвативший своими "ежовыми рукавицами” страну — карлик Николай Ежов.

В подвалах своих лубянских владений окончил жизнь и человек, которому его школьный учитель предсказал, что он станет знаменитым полицейским. Лаврентий Берия им действительно стал. Но знаменит был этот бритый человек в пенснэ не только своей деятельностью полицейского палача. Знаменит его серый особняк в Вспольном переулке оргиями, которые здесь устраивались. Он насилует девочек, женщин. Кто попадется под руку, а вернее, на кого упадет его взгляд из-под задернутого шторой окна медленно скользящего по московским улицам черного лимузина. Его власть была безгранична. Именно в период его владения Лубянкой Сталин осуществлял превращение страны в законченный тип полицейского государства, в ходе чего, по мнению известного историка Л. Шапиро, „уничтожил партию как институт, подорвал ее монопольную власть, используя в качестве соперников партии органы безопасности и государственный аппарат. Деспот тоталитарного режима, — пишет американский историк, — не терпит существования какого бы то ни было учреждения с собственной корпоративной жизнью и политикой, поскольку оно неизбежно ущемляет его собственную верховную власть”.

Первым понял это Муссолини, который все время пытался обуздать партию. Удачливее оказался Гитлер, чья расправа с партией 30 июня 1934 года вызывает восхищение Сталина. Через пять месяцев выстрелом в Кирова он начинает применение гитлеровских методов по отношению к собственной партии. Это позволяет ему достроить начатое Лениным здание тоталитарной диктатуры.

Макс Вебер в 1925 году писал, что существует три типа законной власти: та, что основана на праве, на традиции и на воле человека, правящего без законных на то оснований. То, что советская власть — есть власть третьего типа, сомнению не подлежит. Одна из отличительных черт ее — это отсутствие точного определения сферы деятельности аппарата принуждения и четких правил его применения. По сути дела, аппарат принуждения подобен цепному псу в руках диктатора, который спускает его на кого ему заблагорассудится, включая и сами органы.

Хрущев пытается вернуть партии ее положение. Цепь пса становится короче. Он уже не на первых ролях. Такое положение продолжается до появления на Лубянке Андропова. Он принимается за восстановление утраченных позиций. А для этого ему надо в первую очередь подчистить, как это делал Черненко в Молдавии, историю.

В течение 23 лет его предшественниками были: Ягода, Ежов, Берия, Абакумов, Круглов. Всех объявили врагами народа. Всех расстреляли.

Еще 14 лет органами руководили: Игнатьев, Серов, Шелепин, Семичастный. Трое из них сняты и ушли без почета. В истории ЧК, начавшейся в 1917 году, всех этих имен нет. В ней зияет пустота величиной в 37 лет.

Андропов оказался самым удачливым из тех, кто занимал кабинет на Лубянке.

Въехав в него весной 67-го года, он полон решимости избежать судьбы своих неудачливых предшественников и превратить органы из капкана в трамплин к власти, которой они так долго служили.

*Можно представить, как, оставшись один и впервые усевшись за огромный письменный стол, он привычным движением потянул пальцы, пока не раздался хруст в суставах, поглядел на портрет Дзержинского. Затем обвел взглядом стены, словно ища портретов тех, кто занимал это кресло до него. Если бы он был суеверным, то ему должно было бы показаться, что их тени со следами выстрела на затылке обступили его. Его, как и каждого человека, не могли не заботить мысли о собственной безопасности. Все, что он знал, свидетельствовало о том, что в этом кабинете можно начать карьеру, которая казалась лучезарной. Конец же ее... Он невольно посмотрел на паркет, словно сквозь этажи пытался заглянуть в подвал. Возможно, что как раз в эти секунды там и заканчивается чья-то жизнь.

Он встал, подошел к окну и отдернул плотную, не пропускающую свет штору. Улицу заполняла по-летнему яркая московская толпа. Люди пили газировку, покупали мороженое, обнимались, встретившись у метро, читали газеты в скверике у памятника первопечатнику Ивану Федорову, сновали у входа в Детский Мир, и все они в любой момент могли оказаться здесь, в его владении; их жизнь, как и великого множества до них, могла окончиться в холоде темных подвалов.

Солнце опустилось ниже, и тень андроповского ведомства стала захватывать площадь. Вскоре не осталось уже места, куда бы она не доходила. Свету не оставалось ничего иного как отступить. А тень Лубянки все ползла, заполняя вначале ближайшие улицы и переулки и устремляясь дальше. Лучи солнца погасли...

Человек с холодным взглядом задернул штору пуленепробиваемого окна и вновь обратился к своим мыслям. Нет, с ним этого не произойдет. Его в подвал опустить не удастся. Кривая усмешка, скользнув по его тонким губам, исчезла... Он сам для кого хочешь найдет там место... Он был уверен, что добьется своего. Но для этого надо было прежде всего вернуть органам то положение, которое они занимали при Сталине*

Первый шаг в этом направлении делается в июне 1967 года, когда появляется сообщение, что Юрий Андропов стал кандидатом в члены Политбюро. КГБ тут же начинает активную кампанию, чтобы изменить то зловещее представление, которое сложилось о нем у граждан Советского Союза, где трудно найти семью, которой бы не коснулись щупальца КГБ. Теперь советских граждан хотели убедить в том, что ничего этого не было. А были лишь героические, кристально чистые чекисты, которые не думали ни о чем, кроме защиты интересов своей страны.

Проходит всего семь месяцев с тех пор, как он вступил в управление органами, и 20 декабря 1967 года Андропов появляется на трибуне Кремлевского Дворца съездов. Здесь отмечали пятидесятилетие с того дня, когда в лице Дзержинского Ленин нашел своего Фукье-Тенвиля. О Дзержинском и о тех, кто работал с ним, новый глава КГБ говорил много, вспомнил он и Менжинского, но ни единым словом не помянул тех, кто пришел на смену им. Романтизируя годы революции и гражданской войны, он славословил ЧК, не считая нужным даже упомянуть ГПУ и НКВД. Весь довоенный период он охарактеризовал так: „С ликвидацией враждебных классов центр тяжести все больше перемещался с борьбы против внутренних классовых врагов на борьбу против врагов внешних. В предвоенный период у органов госбезопасности не было более важной задачи, чем пресечение происков разведок и иной подрывной деятельности со стороны фашистской Германии и милитаристской Японии. Если врагу не удалось дезорганизовать наш тыл и подорвать боеспособность Советской страны, то в этом немалая заслуга принадлежит и органам безопасности.”

Андропов говорил о „перемещении центра тяжести с внутреннего фронта на внешний” в тридцатые годы, то есть как раз когда „славные органы” отправляли на смерть миллионы людей. Он говорил так о том времени, когда в язык вошли слова „тройка”, „черный ворон”, „особое совещание”, „без права переписки”, „ежовые рукавицы”, когда громовым многократно повторяемым ревом доведенная до истерики толпа вслед за „славными органами” требовала: „расстрелять, как бешеных собак всех, кто не с нами”, когда под этот рев выбрасывались из окон своих кабинетов или пускали себе пулю в лоб, не дожидаясь, когда ее пустят им в затылок их коллеги, „славные чекисты”. Тем, кому из них удалось пережить время Ягоды, Ежова и Берии и занять место в Кремлевком дворце, слова Андропова пришлись по душе: они оправдывали их в их собственных глазах, перед своей совестью, если у них еще оставалась частица ее. Они с энтузиазмом хлопали словам своего шефа, хотевшего уверить всех, что самой важной задачей органов в предвоенные годы была борьба с разведчиками Германии и Японии. Он мог бы еще вспомнить и о румынской сигуранце и польской дифензиве, связь с которыми тоже была обвинением против тех, кого в те годы объявляли „врагами народа”. По Андропову выходило, что только с ними, с этими буквально наводнившими страну „шпионами” без устали боролись „славные чекисты”. Он настолько уверен во всеобщей тупости, что не удосуживается поразмыслить над простой арифметикой. Сколько должно было быть этих шпионов, чтобы для их обезвреживания понадобилось содержать такую огромную армию чекистов? Но если сумела вся эта несметная армия шпионов проникнуть на советскую территорию, то как тогда быть с теми, кому поручено держать границу на замке, пограничниками, которые также входят в состав органов? Если не было такого множества шпионов, то зачем нужно было тратить средства на огромную чекистскую армию, если ее основной задачей была борьба именно с этими проклятыми шпионами?

В опубликованных незадолго в „Новом мире” мемуарах прошедший через сталинские лагеря генерал Горбатов задавал вопрос: „Неужели наши руководители верят в то, что столько советских людей вдруг стали продажными, стали на путь шпионажа в пользу империалистических стран? На ком же, в таком случае, держалась и держится советская впасть?”

Кто же заполнял тюрьмы и лагеря на строительстве Байкало-Амурской железной дороги, на Воркуте, на Колыме, в Караганде, в Потьме, в Абезь-Инте в республике Коми? Кого же отправляли в специальные лагеря уничтожения вроде тех, что были на острове Вайгач, куда для работы на свинцовых рудниках ссылали приговоренных к смерти, или золотых приисков на Колыме, где женщины своим дыханием должны были сдувать ядовитую золотую пыль? По западным данным, вся эта перешедшая по наследству к Андропову огромная гулаговская империя насчитывала 165 лагерей и объединений лагерей. Ее население исчислялось многими миллионами. Только на Колыме перед войной находилось от 3 до 5 миллионов узников. В то же самое время в другой империи — гитлеровской — под арестом по политическим причинам находилось 27369 обвиняемых, 112432 осужденных и 162734 так называемых „превентивных заключенных”. Через находившиеся на территории Третьего Райха лагеря к началу войны прошло около одного миллиона человек. Все эти цифры не надо было выискивать в зарубежной литературе. Они были приведены в вышедшей в Москве как раз в тот год, когда Андропов произносил свою речь, книге А. Галкина „Германский фашизм”. Шеф КГБ хотел бы, чтобы было забыто об управляемом им гигантском комбинате смерти, он, как правоверный марксист, отбрасывает факты, когда они мешают его интерпретации истории. Так же поступали и те, кто следовал указанию Гитлера о том, что „в пропаганде незачем выискивать объективную истину (особенно если она благоприятствует противной стороне) и сообщать ее массам... надо думать о своих интересах”. Раскрывать правду было не в интересах ни Андропова, ни в интересах режима.

Через 30 лет после 1937 года он повторял ту же ложь, в которую уверовал с тех пор, как услышал ее три десятилетия назад, когда начинал свою карьеру. Своих взглядов он с тех пор не изменил. Как был, так и остался сталинцем, хотя, следуя духу времени и считая это полезным для себя, и мог походя обронить фразу, „осуждающую необоснованные репрессии и нарушения законности в годы культа личности”. Но он достаточно умен, чтобы понять, что без „культа” охраняемая им система существовать не может, и потому он, не жалея усилий, участвует в создании очередного „культа”. Вначале хрущевского, а затем брежневского. Против „культа личности” он ничего не имеет, хотя не мог не видеть, как все более мельчает личность, претендующая на культ.

Брежневское руководство против повышения престижа органов не возражает. Но для Андропова это было частью его плана овладения властью. Повышая престиж КГБ, он повышал и свой престиж. Хотя он и стал кандидатом в члены Политбюро, он не мог не помнить, что почти день в день за 14 лет до его назначения газеты оповестили об аресте и суде над его предшественником. А Берия был не кандидатом, а членом Политбюро. И каким... Всемогущим! После его падения органы в кремлевские коридоры власти не пускали. Теперь Андропову вновь открывали дверь в них.

Начальник тайной полиции, правда, пока еще с совещательным голосом, участвует в принятии всех важнейших решений. О силе режима это не свидетельствовало. Это проявление страха. Над просторами империи начали реять опасные ветры.


ВЕСНА В НАРУЧНИКАХ

Заседание Президиума ЦК чехословацкой компартии шло примерно уже полчаса, когда помощник положил перед Дубчеком записку. Слушая, о чем говорит Биляк, первый секретарь, не торопясь, развернул лист бумаги. То, что ухватил взгляд, заставило тут же забыть обо всем. Чехословацкий посол в Будапеште докладывал „что сегодня в 5 часов вечера кто-то, пожелавший остаться неизвестным, позвонил корреспонденту Чехословацкого телеграфного агентства и, волнуясь, сообщил, что в полночь 21 августа в Чехословакию начнется вторжение войск Варшавского пакта. Дубчек машинально глянул на календарь. Было 20 августа. Часы показывали 9 часов. Он отложил телеграмму. Он не мог, не хотел отнестись к ней серьезно. Мало ли слухов ходит... Кто звонил? С какой целью? Может, провокация... Слова Алоиза Индры прервали его размышления. Тот в общем-то повторял текст письма Варшавского совещания, обвинявшего Чехословакию в отходе от социализма. Его обвиняют в отходе от социализма... А он ничего другого, кроме социализма, не хотел. Но почему лицо социализма должно быть таким страшным, таким пугающим? Почему оно не может быть нормальным, человеческим лицом? Социализма с человеческим лицом — вот чего он хочет.

Закончив речь, Индра вышел из зала. Пройдя в свой кабинет в здании ЦК, он тут же набрал секретный номер. На другом конце ждали его звонка. Он услышал знакомый голос Червоненко. Доложив советскому послу о том, что происходит на заседании Президиума, Индра вернулся в зал. Здесь продолжались горячие дебаты. Большинство явно поддерживало линию Дубчека и требовало продолжения дальнейшей демократизации страны.

Индра вновь покинул зал. Стрелки часов приближались к полуночи.

Андропов просматривал последние сводки. Пока не было никаких сюрпризов. В Праге ничего не подозревали. Затеянная им кампания дезинформации явно приносила плоды. Венгерский опыт не прошел бесследно. Он с самого начала понял, как будут развиваться события. Агентура держала его в курсе дел, и ему лучше, чем кому-либо другому, было известно, что выходить из Варшавского пакта и, как некогда Имре Надь, провозглашать нейтралитет чехи не собираются, что все эти разговоры о военном вмешательстве Запада — выдумки. Занятой предстоящими выборами Америке не до этого, а кроме того, американцы дали понять, что нарушать статус-кво, отводящий Чехословакии место в сфере советского влияния, они не намерены. Главная опасность не в этом. Чехословакия показывала, что можно жить без цензуры, без аппарата подавления. Там обходились и без Ведомства. Это в корне противоречило взглядам Андропова. Он убежден, что коммунистическая система без его ведомства существовать не может. И в этом он абсолютно прав. Советский режим без него существовать не может. Другого же советские руководители, в отличие от чехословацких, не хотели. Вот почему с чехословацкой заразой надо было покончить как можно скорее. А то ведь чего доброго и к нам перекинется. Шелест на Украине уже нервничает. Когда Андропову доставили текст речи, с которой Дубчек намеревался выступить к двадцатилетию коммунистического переворота в Чехословакии, он отправился к Брежневу. Положив перед ним текст речи, он указал ему на отмеченные места. Прочитав, Брежнев тут же позвонил Дубчеку и предупредил его, что советская делегация покинет зал, если эта речь будет произнесена. Дубчеку ничего не оставалось, как отказаться от намеченного текста.

Тогда же в феврале и началась подготовка к вторжению. Конечно, в Москве понимали всю опасность этого шага и потому до поры до времени предпочитали вести переговоры. Андропов же продолжал действовать. Ему было ясно, что в Чехословакии создалась обстановка, какой не было ни в одной другой коммунистической стране. Там народ действительно оказывал полное доверие и полную поддержку своему правительству. То, что он наблюдал на экране своего телевизора, когда 1 мая передавали репортаж о праздничной демонстрации в Праге, еще раз убедило его в этом. А в докладах, поступивших к нему после этого, обращалось внимание на огромное впечатление, которое репортаж произвел на советских граждан.

После традиционного в такого рода передачах показа столиц „братских стран социализма”, где правители, копируя своих старших московских братьев, высились на недоступных трибунах, взирая на копошащуюся где-то у их подножья толпу, камера перенеслась в Прагу. Вначале трудно было понять, что происходит, настолько это было непривычно. Отсутствовала высокая трибуна. Дубчек и все остальные стояли так, что демонстрантам не составляло особого труда дотянуться до них, что они и делали с удовольствием, пожимая им руки, улыбались, обменивались шутками. Лица людей там, на Вацлавской площади, словно оттаяли, приобрели естественное живое выражение. „Социализм с человеческим лицом” глядел с телевизионного экрана на жителей советской империи. Он бросал вызов ей.

„Все, что мы хотим сделать, — это создать социализм, не теряющий своего человеческого характера”, — объявил Дубчек, но это-то и напугало коммунистических правителей. На совещании в Варшаве, где решается вопрос об интервенции, В. Гомулка негодует: „Мы имеем дело с контрреволюцией, в которой противник не стреляет. Если бы он стрелял, все было бы для нас гораздо проще, ибо тогда мы могли бы реагировать иначе”.

Прошло несколько дней и в почтовых ящиках известных чехословацких писателей обнаружилась листовка. Подписанная рабочими, она угрожающе требовала прекращения всех либеральных выступлений, подрывающих руководящую роль рабочего класса. Затем появилась листовка, объясняющая, что власть у рабочих стремятся отнять евреи.

Пройдет три года и служивший в то время в отделе дезинформации чехословацкого министерства внутренних дел Ладислав Битман подтвердит то, о чем в 1968 году только догадывались. Все это было делом рук лубянского ведомства. К этому другой перебежчик — майор КГБ Левченко добавит, что ни одна сколько-нибудь значительная операция не проводилась ведомством без личного одобрения Андропова. Кампания дезинформации, развернутая против Чехословакии, не исключение. Это творчество Андропова. К дезинформации он испытывает особое пристрастие. Чехословакия для него — полигон, на котором он пробует и отрабатывает свои методы.

Стрелки часов в кабинете Андропова подошли к одиннадцати. В это время в Праге Дубчек успокаивает членов Президиума, встревоженных слухами о неминуемом вторжении. ”Я даю вам честное слово коммуниста, — говорит он, — что у меня нет подозрений, нет указаний на то, что кто-либо готовится предпринять нечто подобное против нас”. Он не знает, что именно в этот момент на Рузинском аэродроме приземляется советский самолет. Его отводят в сторону, где он остается, не вызывая интереса у ничего не подозревающего аэродромного персонала.

В советском посольстве напряжение достигает предела. Очевидцы рассказывают, что еще накануне всем было приказано оставаться на территории посольства. Мест на всех не хватало. Спали где придется. Посол Червоненко поддерживает постоянную связь с Москвой, но с ним конкурирует советник посольства Иван Удальцов, непосредственно докладывающий обо всем происходящем председателю КГБ. Удальцов специалист по чешской истории. Им написана даже книга о национально-освободительном движении в Чехословакии в прошлом веке. Теперь он делает все, чтобы задушить такое же движение в нынешнем веке. Он с такой ненавистью говорит о том, что происходит в стране, что посетившей Прагу делегации советских историков становится не по себе. Единственное решение проблемы для него — поставить чешских лидеров к стенке. В таком духе он и докладывает Андропову. Того это вполне устраивает. Он чувствует в Удальцове родственную душу. Ему он поручает ту роль, которую некогда сам играл в Будапеште, хотя и он бы не прочь ринуться туда, где разыгрываются решающие ходы задуманной им интриги. Это его стихия. Он подошел к крупномасштабной карте города на Влтаве, и в его памяти вновь возникла Прага. Он не раз бывал в этом городе. Последний раз вместе с Удальцовым, делая тайный объезд города, они выехали на Градчаны, откуда открывалась панорама чешской столицы. Но его меньше всего интересовали красоты древнего города. Он представил себе, как советские танки пройдут вон там, внизу по брусчатке Вацлавской площади, как десантники займут ратушу на Староместской и перережут подходы к Карлову мосту.

До этого оставались считанные минуты. И провести их он должен в Москве. В этом, если задуматься, была даже и положительная сторона. Следя за тем, что происходит в Праге, он не выпускает из виду и того, что происходит в Кремле. Пожалуй, это даже было важнее. Он присутствовал на заседании Политбюро, когда решение о вторжении было принято большинством всего в два голоса. Он, поддержавший это решение, своими действиями способствовавший его принятию, станет и первым козлом отпущения, если все пойдет не так, как предполагается. Поэтому Москву в эти решающие часы оставлять ему было никак нельзя.

Мягко зазвенел телефон. Он поднял трубку одного из нескольких аппаратов, стоящих на отдельном столике и предназначенного только для связи высшего руководства между собой. Раздался знакомый, с тяжелым дыханием в паузах между словами, голос. Черненко всегда разговаривал так, будто только что поднялся по лестнице и все еще никак не мог отдышаться.

Какое-то легочное заболевание, автоматически вспомнил председатель КГБ выписку из досье Черненко, хранившегося в его ведомстве. Там была вся информация о человеке, который с некоторых пор стал присутствовать на всех заседаниях Политбюро. Андропов встречался с ним в лифте, хотя тому по рангу вроде бы и не полагалось жить в одном подъезде с членами Политбюро, но таково было желание Брежнева.

— Политбюро соберется как было оговорено, — сообщил Черненко.

— Через два часа.

С тех пор, как Брежнев поручил ему быть секретарем заседаний Политбюро, обзванивать всех, кто должен присутствовать на заседании — его обязанность. Он должен проследить, чтобы все заранее были извещены о повестке, получили необходимые материалы, а кроме того, надо было позаботиться и о таких мелочах, как блокноты, остро отточенные карандаши перед каждым участником заседания и бутылки с „боржоми”, которое любил Брежнев и которые Устиныч должен был тут же открывать, когда замечал, что рука генсека тянется к стакану.

Говорили также, что в его обязанности входит и обеспечение Брежнева „ночными секретаршами” и „массажистками”, вроде полногрудой стюардессы Аэрофлота, которую госпожа Никсон заметила, когда ту провожали в спальню генсека в Сан-Клименте. Устинычу, который уже был не только заведующим общим отделом ЦК, но и главой личного секретариата Брежнева, и который к тому же лучше чем кто-либо другой знал его вкусы, так сказать, по долгу службы было положено следить и за „ночными кадрами” для своего давнишнего друга и хозяина.

*- Что-нибудь новенькое есть, Юрий Владимирович? - пытаясь наладить беседу, спросил Черненко. - Как обстановка?

Хотя, когда Черненко задавал вопросы, трудно было установить, делает ли он это из личного любопытства или по поручению хозяина, Андропов избегал их, предпочитая отвечать самому Брежневу.

— Пока все без изменений, — сухо ответил он.

„Высокомерный интеллигент — должно быть, подумал Черненко, получив такой холодный ответ. Его крестьянская натура не испытывала приязни к этому старающемуся выглядеть „интеллихентом”, как произносил это слово Устиныч, председателю КГБ. Он со злостью опустил трубку на рычаг аппарата.

„Много о себе мнящий лакей”, — заключил Андропов и тут же забыл о разговоре. Более важные дела требовали его внимания.*

Стрелки часов отметили час тридцать ночи. Сейчас вступает в действие спецгруппа... На Рузинском аэродроме из молчаливо стоящего до того советского самолета выскакивают люди с автоматами и занимают ключевые точки. Тут же в небе послышался свист идущих на посадку машин.

Из гигантских „антоновых” выкатываются автомобили с десантниками в малиновых беретах и устремляются к Праге. Чешская армия им никакого сопротивления не оказывает. Она обезглавлена. Еще за несколько часов до вторжения агенты Андропова арестовывают министра обороны республики Мартина Дзура. Происходит это так четко, что ни Президум ЦК, ни чехословацкое правительство не имеют об этом ни малейшего понятия. Одновременно многочисленный отряд агентов КГБ проникает в чехословацкую столицу. Им вместе с советскими спецчастями предстоит арестовать руководство чехословацкой компартии и правительства. Через 30 лет после Мюнхена Андропов в точности повторял шаги своего предшественника — Гиммлера.

Зденек Млынарж увидел их из окна зала, где проходило то ночное заседание Президиума. Было четыре часа утра, когда послышалось лязганье гусениц приближающихся танков. Через несколько минут цепь десантников окружила здание ЦК.

Членам чехословацкого руководства это казалось невероятным, будто все происходит не наяву. Трудно было поверить, что солдаты одной коммунистической страны окружают штаб-квартиру компартии другой коммунистической страны. Но солдаты в малиновых беретах и с автоматами в руках явились к ним не в сновидениях. Все это происходило на самом деле, перед ними и в самом деле предстали солдаты армии, которую они столько лет считали сами и призывали своих сограждан называть „братской”. Вместе с людьми в штатском, которые появились из притаившихся в переулках черных „волг”, они двинулись в здание ЦК.

- Не разговаривать. Тихо. По-чешски не разговаривать, - едва появившись на пороге зала заседаний, скомандовал человек в форме полковника КГБ. За креслом каждого возникли автоматчики. Их оружие было нацелено в затылки сидящих. Другие солдаты перерезали телефонные провода, закрыли окна, чтобы не слышно было криков собравшейся на улице толпы, которая скандировала имя Дубчека и пела национальный гимн.

О том, что происходит в здании ЦК, Андропову докладывают поминутно. Ведь такая операция, когда одновременно арестовывается правительство и руководство партии социалистической страны, проводится КГБ впервые. По его указанию на всех арестованных надеваются наручники и им объявляют, что их будет судить специальный трибунал. В этом Андропов следует венгерскому сценарию. Дубчека ожидала судьба Надя. Однако произошло то, чего в Кремле никак не ожидали. Многомесячная кампания дезинформации, проводимая ведомством Андропова, целью которой было разложение чехословацкого государства изнутри, не сработала. Она оказалась бессильна против свободной прессы, подвергавшей критике, делавшей достоянием общественного мнения каждый советский шаг. В такой обстановке чехословацкому руководству была обеспечена всенародная поддержка. Советские оккупанты столкнулись с тем, к чему не были готовы,— с пассивным сопротивлением. В тщательно разработанный в Москве сценарий пришлось вносить изменения. Пришлось отступать и начать переговоры с теми, кого намеревались предать суду военного трибунала и расстрелять.

Для Андропова — это удар. Ведь это свидетельствует о том, что его агентура неправильно оценивала обстановку в стране. Основываясь на ее информации, он уверил кремлевских вождей в том, что одобряющее ввод советской армии заявление будет подписано видными политическими деятелями страны. Минуло два дня, и никто не соглашался поставить свое имя под таким заявлением. Доставленный в Москву президент Чехословакии Свобода отказался начать переговоры до тех пор, пока не будут освобождены Дубчек, Черник, Смрковский и другие лидеры. Андропову ничего не оставалось, как дать приказ снять наручники с арестованных, придать им приличный вид и доставить в Кремль. Через 30 лет после Мюнхена свобода маленькой республики в центре Европы вновь была раздавлена танками. На сей раз это были советские танки, а в ролях Гитлера и его подручных выступили кремлевские руководители, вынесшие смертный приговор социализму с человеческим лицом. В их числе был и Андропов. Он же и привел приговор в исполнение.

Находящийся вдалеке от всех этих событий в Ставрополье, Горбачев и не подозревает, что это имеет прямое отношение и к нему, что, арестовав его студенческого друга Млынаржа, человек, с которым он через некоторое время встретится и который станет его патроном, прокладывает путь к власти не только себе, но и ему.

Для считающего себя победителем Андропова было бы кошмарным сном, если бы ему кто-нибудь сказал, что пройдут годы и, казалось бы, побежденный им Дубчек вновь придет к власти, что суд истории признает победителем его, а потерпевшими поражение всех тех, кто в те дни в Кремле радовался победе. Андропов ни за что не смог бы вообразить, что настанет такое время, что его преемник в попытках спасти обанкротившуюся партию вынужден будет апеллировать к „социализму с человеческим лицом”.

Хотя и не полностью, был выполнен разработанный КГБ сценарий, на главноподавляющем это не отразилось.

И удушение пражской весны, и шпионаж, и диверсии, и кража западной техники, и подавление инакомыслия — все это служило укреплению положения Андропова, в середине 70-х годов завершившего перестройку КГБ. Деятельность его расширяется и модернизируется. Андропов использует все возможности, чтобы усилить влияние возглавляемой им организации, подчеркнуть ее важность и необходимость, создать впечатление всемогущества органов, их способности решить любую задачу. Ведь это значит, что и он всемогущ, и он способен решить любую задачу. Он ни на минуту не забывает о своей конечной цели — кресле генсека.


ОХРАНИТЕЛЬ ИМПЕРИИ

В Москве красили фасады, чистили улицы и очищали столицу от тех, кто был нежелателен. Готовились к первому визиту американского президента в Советский Союз. Начался, как тогда говорили в Москве, „большой Книксон”.

...Кавалькада черных блестящих лимузинов, на одном из которых ветер развевал американский и советский флажки, промчалась по очищенному от публики и машин Ленинскому проспекту, миновала мост через Москва-реку и въехала в Кремль, над которым впервые за всю его древнюю историю взвился звездно-полосатый флаг Соединенных Штатов Америки.

„...Было раннее утро. Я остановился и посмотрел вверх на американский флаг, летящий на ветру над моей резиденцией среди золотых луковиц церквей и красных кремлевских звезд”, - вспоминал об этом волнующем моменте позднее Никсон. Для него эта поездка в советскую столицу была одним из крупнейших достижений его президентства.

Для Брежнева это был прежде всего его личный триумф. То, что не удалось ни Сталину, ни Хрущеву, удалось ему. На приеме, который состоялся в тот же вечер, он не скрывал своего удовольствия и охотно поднимал бокалы с шампанским. Андропову же шампанское, наверное, казалось горьким. Успех Брежнева был для него поражением. Шансы в борьбе за власть ухудшались. Только провал брежневской политики мог их улучшить.

Теперь, когда известно все, что произошло позднее, по-иному воспринимаются аресты, которые проводились в то время в Москве. Они были необходимы Андропову в его борьбе за власть. Роль охранителя империи открывала перед ним большие возможности.

Если бы движение диссидентов не возникло само, то Андропову следовало бы его придумать, настолько полезным оно оказалось для его будущей карьеры. Каждый арест диссидента теперь был для него важным ходом в том турнире, который он разыгрывал и целью которого было прежде всего показать, насколько важна его деятельность, убедить всех, что без его недреманного ока и твердой руки империи пришел бы конец.

Что вселяло больший страх в правителей — сами диссиденты или то, что сообщало о них Ведомство Андропова? Кто мог проверить? Кто мог установить действительные масштабы движения? Соответствовала ли картина, рисуемая Андроповым, действительности или он раздувал опасность в своих целях? В какой степени действия инакомыслящих определялись ими, а в какой провоцировались и направлялись КГБ?

Если ответа на все эти вопросы еще дать невозможно, то одно сомнению не подлежит: почти ровно через три десятилетия после тридцать седьмого года, когда во всех учебниках утверждалось, что в СССР победил социализм и классовый враг внутри страны побежден „окончательно и бесповоротно”, КГБ вновь приобретал утерянное положение — разящего меча власть предержащих, щита, охраняющего власть от грозящей ей опасности не извне, а изнутри страны. Андропов постарался извлечь из этого максимально возможные для себя выгоды.

Первый шаг в этом направлении был предпринят за несколько лет до приезда Никсона в Москву.

Был полдень 25 августа 1968 года. Нежаркий московский день подходящего к концу лета. Неподалеку от Лобного места собралось несколько человек, чьи имена еще никому не известны, кроме Андропова. Его агенты уже ждут их. То, что произойдет на Красной площади,через несколько минут войдет в историю как первое открытое столкновение тех, кого потом назовут диссидентами, с режимом.

Шуршат по брусчатке мостовой шины проезжающих автомобилей, хлопают крыльями взлетающие голуби, неторопливо отзванивают куранты на старинной башне. Незыблемо высится кремлевская стена, позади суетится занятый собою ГУМ, многозначительно молчит Лобное место и напевно устремляются в высь голубого неба яркие купола Василия Блаженного. Посреди этой симфонии звуков, посреди этих столько всего уже повидавших декораций - кучка людей, в которых многие видят новых блаженных, решается бросить вызов, начать борьбу.

Противостоит им в этой борьбе человек, который в своем кабинете на Лубянке с нетерпением ждет сообщений о том, что происходит на Красной площади. Это борьба неравных.

— Кажется трудно что-либо сделать. Система очень сильна, — скажет позднее А. Сахаров. Но это не остановит ни его, ни остальных и в конечном счете заставит Андропова признать их и, кто бы мог подумать, даже вступить с ними в переговоры.

Уже одно то, что шеф КГБ не смог обойти их молчанием, свидетельствовало о многом.

...- Термин „диссидент” является ловкой пропагандной выдумкой, призванной ввести в заблуждение общественность, — читал заранее заготовленный текст речи Андропов. Он гордился тем, что на Политбюро всегда говорил без бумажки, соперничая в этом только с Громыко, теперь же, хотя перед ним и была проверенная аудитория — все свои работники Ведомства, — надо было взвешивать каждое слово.

— Пустив его в ход, буржуазная пропаганда, — продолжал он, — рассчитывает изобразить дело так, будто советский строй не терпит самостоятельной мысли своих граждан, преследует любого, кто „думает иначе”, то есть не так, как это, мол, предписывает официальная линия. Такая картина не имеет ничего общего с действительностью, — заключил председатель КГБ, выступая с докладом, когда сам факт диссидентского движения скрывать больше было нельзя.

И если бы кому-нибудь из сидевших в зале вспомнился мольеровский Тартюф, он должен был бы уловить сходство между ним и руководителем советской тайной полиции. Но если их познания в литературе так далеко не заходили, то наверняка многие из них были знакомы с песней Высоцкого, в которой рассказывалось о Лжи, укравшей у Правды одежду, присвоившей ее себе и щеголяющей в ней.

...Их было всего восемь человек. Они сели на край тротуара у Лобного места и развернули самодельные плакаты из белой материи, на которой было написано: „Руки прочь от ЧССР!”, „Долой оккупантов!”, „3а вашу и нашу свободу!”, „Свободу Дубчеку!”. Почти тут же с разных сторон на них набросились. Виктор Файнберг почувствовал острую боль, и лицо его залила кровь. Рядом Павла Литвинова осыпали ударами мужчина с увесистым портфелем и женщина с тяжелой сумкой, а подлетевший какой-то человечек с перекошенным от злобы лицом выкрикивал: „Давно я охочусь на тебя, жидовская морда!”.

— Остальная толпа недоумевала, — рассказывал потом мне П. Литвинов. — Не могли понять в чем дело... Задавали нам вопросы... Наших плакатов они разглядеть не успели. Мы объясняли... Кричали и шумели только те граждане, которые напали на нас.

Эти „граждане”, не предъявив никаких документов, дающих им право производить арест, запихнули демонстрантов в машины и увезли в 50-е отделение милиции на углу Пушкинской улицы и Столешникова переулка. Лишь только здесь они предъявили свои красные книжечки, на которых стояло: КГБ.

То, что демонстрантов привезли в отделение милиции, показывало, какой тактики в борьбе с диссидентами намерено придерживаться Ведомство Андропова. Оно будет пытаться изобразить их обычными нарушителями порядка, которыми и надлежит заниматься милиции. Таким образом и диссиденты не оставались безнаказанными, и в то же время можно было продолжать утверждать, что за политические выступления никто не преследуется.

Трудно точно определить дату, когда родилось движение, которому дали имя диссидентского, движения инакомыслящих. Одни считают началом его демонстрацию, когда около ста человек 5 декабря 1965 года собрались у памятника Пушкину в Москве, чтобы выразить возмущение арестом А. Синявского и Ю. Даниэля. Люди стояли на заснеженной площади в центре Москвы, не зная, что предпринять, но чувствуя стихийную потребность быть здесь, с теми, кто думает так же, в этом черпая силу и уверенность в то, что все-таки что-то сделать можно, что если собралось столько людей, среди которых немало известных, — значит, не все безнадежно. „Надежды юношей питают...”, — мог бы сказать с высоты своего умудренного величия Пушкин. Мог бы, но даже и ему тогда бы никто не поверил. В тот декабрьский день всем хотелось верить в себя, забыть о страхе и наконец-то заглянуть в лицо надежде!

Другие полагают, что диссидентское движение началось раньше, не в морозные дни декабря 1965 года, а весной, когда в нескольких университетах прошли диспуты и раздавались требования пересмотра и переоценки истории страны. Иные идут еще дальше и видят начало движения в появлении „Доктора Живаго” или даже „Оттепели” и „Не хлебом единым”. Указывают как на толчок к развитию инакомыслия чтение стихов у памятника Маяковскому, стихийно возникшее летом 1959 года. Обращают внимание на письмо Сахарова к Хрущеву, призывавшее прекратить испытания водородной бомбы, написанное им зимой 1958 года и ходившее в списках. В общем, точно сказать,когда началось диссидентское движение нельзя. Да и началось ли оно? Не жило ли всегда в глубине нашего сознания глубокое, хотя и не всегда осознанное и понятное нам недовольство тем, как мы живем, даже если оно еще не перерастало в недовольство существующей властью?

Это недовольство выражало себя в бесчисленных анекдотах, в неверии в лозунги и речи правителей, в нежелании делать то, что требует власть, в стремлении обойти, обмануть власть и сделать жизнь для себя сноснее, легче. Это недовольство скандировали рифмы стихов, оно неслось вначале со сделанных на рентгеновских снимках пластинок, а потом и с магнитофонной ленты под переборы гитары охрипшим, надрывным голосом врывалось оно в каждое застолье, будоража душу, беспокоя мысль.

Застучали мне мысли под темечком

Получалось, я зря им клеймен

И хлещу я березовым веничком

По наследью минувших времен.

Как река зимой было сковано, загнано вглубь это недовольство льдом сталинского террора. Но ведь и сам террор был признаком того, что сопротивление продолжалось. Как только же появились первые проталины во льду — тут же хлынуло наружу недовольство. Оно могло бы смести советский режим. Если это не произошло, то за это режим должен благодарить ведомство Андропова. И совсем это не случайно, что именно в то время, когда в стране вновь после долгого перерыва появляется открытая оппозиция, режим выдвигает на пост „охранителя спокойствия” такую личность, как Юрий Андропов.

Вновь наступило время, когда, казалось бы, всесильной и давно победившей партии надо было вступить в борьбу за тотальное руководство над обществом и тотальный контроль над поведением каждого человека. Андропов и был как раз тем, кто давно настаивал на таком тотальном контроле надо всеми и всем. Его приверженность к политике „закручивания гаек” не являлась секретом для тех, кто выдвигал его. Не мог не обратить внимания заведующий агитпропом Суслов на появившуюся 12 апреля 1951 года в „Правде” статью тогда мало кому известного второго секретаря ЦК компартии малозначительной республики. В этой статье „О партийном контроле на производстве” нет ничего нового. В ней опять в который раз повторяются шаблонные призывы о необходимости усиления „партийного контроля за хозяйственной деятельностью администрации”, „к воспитанию кадров в духе строжайшего соблюдения партийной и государственной дисциплины”. Через тридцать лет Андропов вновь выступит с теми же призывами, тем самым утверждая то, что стремится скрыть: все усилия партийного руководства в этом направлении не привели к желаемым результатам.

Важно было не то, что писал молодой Андропов в своей статье. Важно выбранное им время. Только что закончилась организованная Сусловым чистка партийного аппарата. В ходе ее был снят 61 секретарь обкома. Из них 50 были арестованы, в том числе и начальник Андропова Куприянов.

Скорее всего статья Андропова, как и все, что он делал, служила одной цели — привлечь внимание к себе в нужный момент. А такой момент, по его расчетам, как раз настал. Освободились места. Теперь он во всеуслышанье заявлял, что контроль еще недостаточен, что те, кому была поручена эта задача, не справились с ней, что он может, хочет и готов взяться за это дело.

Конечно, с тех пор Андропов совершенствовал свои методы воплощения в жизнь тотального орвелловского контроля. Он отбросил в сторону грубую сталинскую дубинку. На его руках появились мягкие эластичные перчатки. Душить в них удобнее, следов они не оставляют. Он скинул тяжелые кованые сапоги, чей грохот был слышен издалека. Он предпочитает подкрадываться без излишнего шума, внезапно. Так надежнее, так можно убрать кого нужно, не привлекая внимания. Он не пользуется „черными воронами”. Зачем привлекать внимание? Свои жертвы он перевозит в фургонах с надписью „Молоко”, „Фрукты-овощи”, „Мясо”.

Именно такой человек, способный действовать скрытно, проявить изобретательность, хитрость, и нужен был режиму в его борьбе с инакомыслящими. Для такого человека не должны были служить помехой такие „мелочи”, как, скажем, моральные принципы. Они должны были просто перестать существовать для него. Моральным для него должно было быть лишь то, что выгодно и полезно режиму, с которым он полностью должен был отождествить себя, поняв раз и навсегда, что, защищая режим, защищает себя, и ради этого способен на все, на любую низость, любое коварство и вероломство. То, что для такого человека и предательство обычное дело, наверное, не раз приходило в голову Брежневу, когда он вглядывался в столь резко выделявшегося на фоне его днепропетровских и кишиневских дружков лицо начальника секретной полиции. Любивший хорошо пожить, коллекционировавший иностранные автомобили, Брежнев чувствовал себя явно не в своей тарелке в присутствии спокойного, умеющего хорошо держаться и откровенно гордившегося этим Андропова.

Вот Устиныч — это другое дело. С этим все просто. И матом обложить можно, и выпить. С ним все понятно. Что скажут, то и сделает. Всегда на подхвате. Устиныч свой. Ему власть передай — ничего не изменит. Идей у него своих никаких. Так, болтает только. Про всякие там опросы... Общественное мнение исследовать предлагает. Письма изучать... Услыхал где-то про то, как технику для этого используют, и как человек, от техники далекий, уверовал в то, что она способна творить чудеса. Крестьяне, они всегда так, вспомнив о своей молодости, наверное, подумывал Брежнев, при виде машины в восторг приходят. Все это чепуха. Главное, на Устиныча можно положиться, а вот этот, Юрий... За этим особый глаз нужен.

Его инстинкт подсказывал ему, что следует опасаться этого человека, так напоминавшего ему двух других начальников тайной полиции. Такой же взгляд он замечал у Берии, и так же смотрел сквозь стекла очков со своих портретов Гиммлер. Каждый раз, когда он встречал Андропова, он думал, как все-таки правильно он сообразил приставить к нему Цвигуна. Тот постоянно держал его в курсе того, что происходит в ведомстве, а что не мог по какой-либо причине передать сам, то передавала своей сестре Виктории Брежневой его жена.

От Андропова и это не укрылось. И он это использует. Брежневу через посредство Цвигуна становится известно то, что председателю КГБ было выгодно и полезно. В то же время он сохраняет осторожность. Знает, что и в собственной квартире в полной безопасности себя чувствовать не может. Созданная режимом атмосфера всеобщего подозрения проникала и в квартиру начальника тайной полиции. И здесь так же прикладывали палец к губам, если вели речь о чем-то рискованном, и молчаливо указывали на стены и потолок. Нет, не мог чувствовать себя в полной безопасности в собственной квартире в доме 26 по Кутузовскому проспекту „охранитель спокойствия империи”. В кабинете на Лубянке было надежнее...

Сообщение о демонстрации на Красной площади мгновенно подсказало ему всю выгоду того, что произошло. Ведь это была сфера деятельности Пятого управления, возглавлявшегося Цвигуном.

Хотя это управление и было создано Андроповым, но когда речь зашла о том, кого поставить во главе него, он предложил Цвигуна. Брежнев ничего не подозревая, согласился.

Разумеется, Андропов как председатель КГБ отвечал за все, что делается этим учреждением. Однако то, что управление, борющееся с диссидентами, возглавлялось родственником генсека, давало возможность сослаться на то, что, дескать, инициатива в принятии тех или иных решений принадлежит не ему, что он вынужден мириться с тем, что происходит, что, будь он у власти, он повернул бы дело иначе. Именно такое впечатление он пытался создать, вызывая к себе диссидентов для переговоров.

Так было и в тот день, когда он появился на встрече с делегацией крымских татар.

— Моя фамилия Андропов. Я председатель КГБ, — сказал человек в отличном сером костюме и аккуратно зачесанными назад седеющими волосами, усаживаясь за стол. — Со мной товарищи Щелоков и Руденко.

— Вы представляете КГБ или Политбюро? — спросил один из делегатов, обращаясь к Андропову.

— Это не имеет большого значения, — улыбаясь ответил главный полицейский.

— Разница есть... Мы будем разговаривать с представителем Политбюро, а не с КГБ, — раздались голоса.

— Конечно же, мне поручили возглавить эту комиссию как кандидату в члены Политбюро, — стараясь разрядить атмосферу, объяснил Андропов.

— Это другое дело... В таком случае мы будем разговаривать...

— Только не все сразу, — все тем же дружелюбным тоном предложил Андропов.

В течение двух часов говорили делегаты о допущенной по отношению к их народу несправедливости, просили разрешения вернуться после четвертьвековой ссылки на родину. Терпеливо выслушав всех, Андропов сказал:

— Нам понятно ваше желание сохранить свою национальную самобытность, свой язык и культуру. Вы имеете на это полное право... Могу вам также сообщить, что вопрос о снятии обвинения решен... Что касается возвращения в Крым — по этому вопросу решения пока нет. Мы сделаем все, чтобы вам было хорошо в Узбекистане.

— Но мы хотим домой, в Крым! — воскликнули делегаты.

— Понятно, что решение вашей национальной проблемы давно назрело, — продолжал Андропов. — С этим я спорить не собираюсь. Но хочу вам сказать, что, имея дело в течение многих лет с национальными проблемами, я стал специалистом по национальному вопросу.

Возможно, что в этот момент кому-то из делегатов вспомнилось, что тот, кто отдавал приказ об их выселении, тоже считался специалистом по национальному вопросу. Это был, по выражению Ленина, „чудесный грузин”, который в начале века с помощью Бухарина написал брошюру „Марксизм и национальный вопрос”, ставшую затем руководством по решению всех национальных проблем. Как же предполагал специалист Андропов решить очередной национальный вопрос 14 лет спустя после смерти "чудесного грузина”? Принимал ли он по-прежнему сталинское положение о том, что отсутствие общности территории лишает нацию права называться нацией? Если так, то людям, принадлежавшим к лишившейся своей территории нации, остается только одно — раствориться в окружающей среде. Исчезнуть должна древняя культура, забыты должны быть обычаи и традиции, ненужным, лишней обузой становится язык. Это ли подсказывал Андропову его опыт или же он понимал, что национальное самосознание подобно пружине: чем больше ее сжимаешь — тем сильнее сила отдачи? Казалось, в правильности такого сравнения его должно было убедить то, чему он стал свидетелем в Венгрии, и он действительно заговорил об этом.

— Одиннадцать лет назад мне довелось быть послом в Будапеште. Вы знаете, что там произошло...

— Но мы не венгры. Мы — советские граждане! — воскликнул кто-то из делегатов.

Он мог бы добавить, что речь не идет ни о выходе из советской сферы влияния, ни об изменении политической и экономической системы.

Речь шла лишь об одном: гарантированном советской конституцией праве каждого жить в своей стране там, где ему хочется. И все!

Вот как раз воспользоваться этим правом Андропов разрешить им не собирался. Политические цели режима были для него важнее судьбы нации. То, что это обрекает ее на исчезновение — его не заботило.

— Стало быть, вы хотите Крым и ничего больше? — тем же спокойным, бесстрастным тоном спросил он.

— Только Крым, — раздалось в ответ.

На этом беседа закончилась. Уходя, делегаты поинтересовались, не будут ли их преследовать по возвращении в Узбекистан и можно ли им будет провести собрание с тем, чтобы на нем рассказать о встрече в Кремле.

— Конечно, — заверил их Андропов. — Если хотите, я позвоню Рашидову и попрошу предоставить вам ташкентский театр Навои, — и он, улыбаясь, пожал им руки.

Если бы те, кто покидал встречу в Кремле,смогли бы перенестись на 11 лет назад и оказаться в Будапеште в тот момент, когда от подъезда советского посольства отъезжала машина, увозившая в советскую тюрьму генерала Кирали, то они увидели бы тогда на лице смотревшего ему вслед Андропова точно такую же улыбку.

— Я никогда не забуду эту улыбку инквизитора. Он и убивая продолжал бы улыбаться, — вспоминал спустя много лет чудом уцелевший генерал.

Но возбужденные встречей делегаты крымских татар не обратили внимания на такую мелочь, как улыбка председателя КГБ. А зря... Придай они ей большее значение и для них, возможно, не явился бы неожиданностью тот прием, который им оказали по возвращении из Москвы. Ни о каком собрании не могло быть и речи. Те, кто пытался заикнуться об этом, были брошены в тюрьму. У тех же, кто набравшись смелости, вернулся в Крым, отобрали все имущество, вышвырнули из купленных ими домов, на их глазах снесли их бульдозерами, а самих вновь выслали в Узбекистан.

Вот тогда они, наверное, по достоинству оценили слова Андропова и его улыбку, его способность убивать улыбаясь.

Эта его улыбка вводила в заблуждение многих. Как и его очки в тонкой оправе. Они придавали ему непривычный для обитателей Кремля интеллигентный вид. Иным взгляд за стеклами очков представляется понимающим, сочувствующим. Но если взгляд Андропова мог ввести в заблуждение, то дела его ведомства сомнений не оставляли. И тем не менее, человека, пятнадцать лет возглавлявшего самую страшную в истории тайную полицию, как только он займет место в Кремле, начнут представлять неким скрытым либералом. И никому в голову не придет вспомнить о том, что весной сорок пятого года тоже интеллигентно выглядевшего в своем пенсне, вступившего в переговоры с союзниками Гиммлера, рисовали как вынужденного исполнять приказы фюрера скрытого либерала.

Если бы мы заглянули в кабинет Андропова утром, то увидели бы, что представленные ему доклады о том, что произошло в стране за минувшие сутки обязательно охватывают следующие разделы: диссидентство, эмиграция евреев, верующие, национальное движение в республиках.

Говоря военным языком — это те направления, по которым КГБ наносит свои удары.

Иного от режима ожидать было и нельзя. Иная реакция означала бы, что режим готов пойти на уступки. Но пойти на уступки для тоталитарного режима — это значит подписать свой смертный приговор.

Тоталитаризм органически неспособен к изменениям. Когда начинаются изменения — прекращается тоталитаризм. Андропов это понимал. Но он понимал и другое. Новая обстановка требует иных методов. Тем более теперь, когда наступила пора детанта, когда каждое движение режима, особенно в столице, тут же становится достоянием мировой прессы. Андропов лавирует, хотя предвидеть всего, что последует за первой поездкой Никсона в Москву он не мог.

Президент США, предпринимая свою поездку, надеялся, что широкое привлечение Советского Союза к решению важнейших международных вопросов сделает его заинтересованным в сохранении стабильности в мире.

Самолет с гербом Президента Соединенных Штатов несся к Москве, и Никсон, положив перед собой блокнот, набрасывает те, на его взгляд, выгоды, которые СССР получит в результате новых отношений с США.

...Техническое сотрудничество... Расширение торговли... Выгодные займы... Поставки зерна и новейшего оборудования... — с энтузиазмом записывает Никсон. А вместе со всем этим президенту США представлялись врывающиеся на просторы замкнутой империи ветры с Запада, после чего империя уже не сможет жить по-прежнему. В ней произойдут изменения. Необратимые изменения.

Это еще раз напомнило слова Шопенгауэра о том, что „Установлению истины наиболее успешно препятствует не ложное внешнее впечатление, создаваемое теми или иными вещами и явлениями и могущее привести к ошибке, и не слабость рассуждений, а заранее сложившееся мнение, предубеждение, предрассудки, которые как псевдоаприори стоят на пути истины и подобны встречному ветру, отгоняющему корабль от земли, заставляя его плыть и грести напрасно”.

Журналисты из ”Нью-Йорк Таймс”, ЮП и АП пришли ко мне в мою квартиру во дворе старого московского дома в Тверском-Ямском переулке в самый разгар детанта. Многим все виделось в радужных красках.

— Идет же эмиграция, — возразил мне на мой пессимизм один из гостей.

— Но ее могут приостановить в любой момент, — не соглашался я.

— Не спорьте — произошли огромные изменения...

— Однако это не необратимые изменения. В самом режиме ничего не изменилось...

На том мы и расстались.

Летевшему в Москву Никсону тоже все представлялось так, как рисовалось ему в его планах. Потом, когда он пожимал руку Брежневу и видел его сияющее от удовольствия только что подписанными соглашениями лицо, Никсон и в самом деле был близок к тому, чтобы поверить в искренность сказанных Брежневым накануне слов: „Вы можете полагаться на меня... Но есть определенные силы, которые не заинтересованы в улучшении отношений между нами”.

*Андропов занял, как и положено было по неписаному кремлевскому протоколу, свое место с краю. Он, как и все, аплодировал. Казалось, улыбке не сойти с его лица. Лишь сев в машину и оставшись один, он, наконец, сбрасывает ее, как надоевшую маску. Сняв очки, он зажмурил уставшие от блеска люстр глаза. Эта помпа явно не для него. Люди плаща и кинжала работают в темноте”, — пронеслась в голове фраза из какого-то детектива. Блаженны были времена, когда так работали шпионы. Теперь приходится работать круглосуточно. И при свете люстр тоже. Он протер глаза. Ничего, он к этим люстрам привыкнет... А детант этот не так уж и плох, — размышлял начальник тайной полиции. — Над этим следует подумать... Он опять надел очки. — Нет, это совсем неплохо, — повторил он про себя. — Ее, эту разрядку, просто надо суметь использовать, — заключил он в тот момент, когда автомобиль въехал в ворота Лубянки.*

Последующие события показали, что он оказался прав в своих расчетах. Для развития шпионажа и подрывных действий лучшего подарка, чем политика, предложенная Никсоном, трудно было себе представить.

Самолет с гербом президента США покидает Внуково и радостный Никсон записывает: „Я заметил большие перемены с 1959 года. Больше автомобилей на улицах, люди лучше одеты”.

Это действительно легко было заметить. Но сообщили ли Никсону, что незадолго до его визита в Москве прошли массовые обыски? Люди Андропова искали „Хронику текущих событий„. Знал ли президент США, что за восемь дней до его приезда на улицах Каунаса произошло то, чего этот древний город никогда не видел? Живым пламенем вспыхнул рабочий Ромас Каланта, своим самосожжением выразивший протест против преследования католической церкви. Знал ли президент США, что стоявший где-то неподалеку от него на приеме в Георгиевском зале интеллигентного вида человек в дорогом костюме и приятными манерами за четыре дня до его приезда сурово подавил демонстрацию во время похорон Каланты в Каунасе?

Даже если бы Никсон и знал об этом, планов его это бы не изменило. Точно так же его приезд нисколько не повлиял и на деятельность Андропова. Своими действиями внутри страны он как бы балансирует то, что Советский Союз предпринимает на международной арене. Так, едва успевают в июне 1973 года подписать соглашение о предотвращении ядерной войны, как начинается процесс Якира и Красина.

Конечно, это не значит, что Брежнева надо было считать „голубем”, а Андропова — „ястребом”. В кремлевском птичнике такое разделение ничего не объясняет. Все дело в выгоде. Брежневу была выгодна та политика, которую он проводил. С помощью западной техники и на деньги Запада он хотел добиться того, что не удалось Сталину с его пятилетками и Хрущеву с его кукурузой и целинными землями и бесконечными перестройками, — вывести Советский Союз из состояния отсталости. Это было его политикой, и потому даже тот, кто был согласен с ней, но видел в Брежневе соперника, должен был сделать все, чтобы эта политика потерпела неудачу. Андропов так и поступает. И, самое интересное, Брежнев не в силах ничего сделать, чтобы помешать ему. Он может сколько угодно хлопать Никсона по плечу и заверять его в дружеских чувствах, но он не способен помешать КГБ чинить расправу в стране. Андропов не оставлял ему никакого выхода. Если он воспротивится репрессиям, это приведет к ослаблению режима. Если он за них, он ставит под угрозу собственную политику, а, стало быть, и свою собственную власть. К тому же при втором варианте Брежнев шел бы не только против председателя КГБ, но и против себя. Ведь и он лично против репрессий ничего не имел. Ему только хотелось, чтобы все делалось так, чтобы не мешало проведению его политики. Конечно, и у него не вызывало восторга то, что и в том, и в другом варианте это ведет к укреплению позиций Андропова, у которого к тому же были свои идеи, как вывести страну из состояния отсталости, не прибегая к детанту. Его программа кражи технических секретов на Западе набирала темпы без столь милых Брежневу помпезных приемов. Как упорный крот, роя свой туннель, он добивается успеха. Решить, как быть, Брежнев не может и потому ничего не предпринимает. Это лишь на пользу Андропову. В глазах всех именно он становится охранителем империи. Власть его растет. Когда Брежнев и его союзники, наконец, осознают это и пытаются что-то предпринять — уже поздно. Человек на Лубянке переиграет человека в Кремле.


УБИВАЙ ЧУЖИМИ РУКАМИ

Полковник Уайт едва успел переступить порог своего дома, как раздались выстрелы. Автомобиль, откуда стреляли, тут же рванулся с места и вскоре исчез в лабиринте афинских улиц.

Произошло это вскоре после того, как выходящий в Вашингтоне журнал „Каунтерспай” раскрыл имя руководителя американскими разведывательными операциями в Греции. Раскрыв инкогнито полковника Уайта, журнал подписал ему смертный приговор. Его исполнение не заставило себя долго ждать.

Убийство полковника Уайта явилось наиболее вопиющим выражением той кампании по разложению и ослаблению американских разведывательных служб, которая развернулась в США в 70-е годы. Одна за другой выходят книги, „разоблачающие” ЦРУ и ФБР, газеты объявляют сами разведывательные действия, особенно тайные, аморальными. Никого не интересует, в каком мире он живет. Все словно вдруг забыли, что в этом мире происходит, что существует и беспрерывно расширяет масштабы своей деятельности, которую он отнюдь не считает аморальной, — КГБ. На сотрудников ЦРУ и ФБР оно оказывает деморализующее действие. Опытные агенты начинают покидать эти организации. Тайные операции запрещаются. Бюджет сокращается. Это приводит к тому, что, когда президент Картер наконец-то решается предпринять попытку освободить заложников, выясняется, что у американской разведки нет в Иране ни одного агента. И это после того, как Иран в течение нескольких десятилетий находился под сильным влиянием Америки!

Такое положение, разумеется, не укрылось от внимания тех, кто в Москве следил за положением дел в стане своего главного противника. Ослабление американских разведывательных служб явилось настоящим подарком для Андропова. Его успехи этим во многом и объясняются, хотя нельзя не отдать должного и ему, сумевшему за 15 лет превратить Ведомство в современную организацию. Немалую роль в этом сыграли и бывшие гестаповцы, перешедшие после войны в КГБ. Связи между германской и советской секретными службами берут начало еще в 20-е годы. Они достигают апогея с приходом к власти Гитлера, когда с помощью сложной, организованной гестапо по просьбе Сталина интриги, был уничтожен маршал Тухачевский и другие военачальники. Гиммлера сталинские методы осуществления массового террора привели в такое восхищение, что он пришел к заключению, что осуществить такой террор способен только человек, в жилах которого течет монгольская кровь, унаследованная от Чингисхана. А в конце войны загадочно исчезает сам глава гестапо — генерал Мюллер. Через некоторое время выясняется, что он занял пост советника на Лубянке. По всей вероятности, Андропов еще застал его там, как и многих бывших мюллеровских сослуживцев.

Но, пожалуй, наиболее значительный вклад в дело превращения КГБ в ту организацию, которую мир знает сегодня, внес человек, которого в начале 60-х годов „Известия” приветствовали заголовком „Здравствуйте, товарищ Филби!”

История этого человека начинается в тридцатые годы в Кембридже. Там Филби вместе со своими друзьями по университету Гаем Берджесом, Доном Маклином и Антони Блантом поступает на службу советской разведки. Ким Филби талантлив. Он умеет приспосабливаться и скрываться. Его карьера не знает препятствий. В 44 года он становится ни больше ни меньше, как заведующим тем самым отделом английской разведки, которому поручено бороться с разведкой ...советской. Человек, носящий имя одного из киплинговских героев, оказывается в центре драмы по-истине шекспировского масштаба. Однако ни лировские терзания, ни гамлетовские сомнения ему не знакомы. Как и полагается правоверному коммунисту, он не испытывает колебаний, и потому вся деятельность возглавляемого им отдела, будь она известна в то время, могла бы стать сюжетом не драмы, а сатирической комедии, фарса, подобного тому, который разыгрывают персонажи Шоу.

Так продолжается без малого два десятилетия. Лишь в 1963 году, почувствовав, что его подозревают, Филби исчезает из Бейрута, где он тогда находился. Проходит еще какое-то время и все объясняется. Корреспонденты „Известий” сообщают о „среднего роста, немолодом, но крепком еще человеке... в теплом, подбитом цигейкой пальто и меховой шапке”, вышедшем зимним утром на прогулку по Гоголевскому бульвару в Москве. Это и был советский шпион Филби.

Большинство тех, кто знакомится с его биографией, гипнотизирует внешняя сторона ее. Редко у кого хватает терпения и интереса копнуть глубже. Но то, что простительно журналистам, непростительно британской разведке, прошедшей мимо некоторых эпизодов биографии своего будущего сотрудника. Так, знаменитое М-15 не обратило внимания на то, что во время поднятого коммунистами в 1931 году восстания молодой Филби оказался в Вене, а спустя пять лет, уже став журналистом, в Испании. Однако если в Вене он был поражен жестокостью, с которой было подавлено коммунистическое восстание, то в Испании жестокость коммунистов, свидетелем которой он здесь становится и которая вызывает возмущение у его коллеги Д. Орвелла, его оставляет равнодушным. Не испытывает он раскаяния и тогда, когда узнает о разоблачении на XX съезде преступлений Сталина, которому столько лет служил верой и правдой. Угрызений совести, помогая стране ГУЛага, он не испытывает.

Такой человек с атрофированным чувством совести — идеальный помощник для Андропова. Он становится его важнейшим советником. По иронии судьбы происходит это спустя двадцать лет после того, как Филби точно в такой же роли выступал в ...Вашингтоне. Ведь это он, советский шпион Филби, был откомандирован британской разведкой в 1948 году для помощи американцам в организации ЦРУ.

Товарищ Филби — частый гость в кабинете председателя КГБ. По-русски, с акцентом, который становится все менее заметным по мере его пребывания в Москве, он дает неоценимые советы о том, как перестроить работу Ведомства, чтобы сделать ее более эффективной в современных условиях.

КГБ пополняется новыми людьми. Они лучше образованы, а те, кто работает в Москве, отличаются и более широким кругозором. В 60-е годы Советский Союз уже не такое изолированное от мира государство, каким он был в начале 50-х годов. Уже не в новинку туристы из западных стран. Все чаще Москву и другие крупные города посещают иностранные гастролеры и спортсмены. Те, кому повезло побывать за границей, привозят оттуда массу всяких вещей, которые своими яркими красками разрывают черно-серое однообразие московской толпы.

Для тех, кто жил в то время, кто помнит его и был молод тогда, каким бы тяжелым оно ни казалось сегодня, могут и к нему, к этому времени, отнести слова Аполлинера:

Но время это, как ни тяжко бремя,

Оплакивать ты будешь: ведь оно

Промчится быстро, как любое время.

Постепенно советская столица приобретает черты космополитического города, что так или иначе отражается на молодежи, откуда черпает свое пополнение КГБ.

Среди них много людей с техническим образованием. Ведомству не составляет труда приобрести необходимых специалистов. Возможности, которыми оно располагает, неограниченны. Молодых специалистов обеспечивают отдельными квартирами, высокой зарплатой, доступом в закрытые распределители, где они могут приобрести недоступные остальным продукты и вещи.

Но как бы тщательно ни процеживало Ведомство свои будущие кадры, оно не в состоянии избежать одного: кадры — отражение советского общества со всеми присущими этому обществу пороками: отсутствием моральных принципов, пьянством, развратом. Здесь так же, как в любом другом советском учреждении, подтасовывают факты, чтобы создать у начальства выгодное для подчиненного впечатление.

Левченко вспоминает, как его начальник в Японии раздумывал над тем, стоит ли сообщать в Центр то, что ему стало известно, и что хотя и было само по себе весьма важно, но могло неблагоприятно отразиться на его карьере. Можно не сомневаться, что случай этот не единичный.

Наивно было бы думать, что КГБ — это сборище фанатиков, беззаветно преданных советскому режиму. Лучше кого-либо другого в стране они знают, что собой представляет режим, который они поставлены защищать. Им известно о его преступлениях и то, что без их Ведомства этот режим не продержался бы и дня. Они знают, что прав был бежавший в 1969 году в Англию автор „Бабьего Яра” Кузнецов, заявивший: „Всем известно, что число погубленных КГБ людей насчитывает миллионы. Но если подсчитать тех, которых оно терроризирует и калечит, то сюда войдет все население Советского Союза”.

Знание всего этого превращает большинство служащих в КГБ в циников, не имеющих никакой иной цели, кроме собственного благополучия. Но есть, конечно, и фанатики, все еще верящие в заложенную в их головы ложь. Есть и откровенные убийцы, готовые на любые преступления и получающие удовлетворение от этого. Все они так или иначе — продукт советского воспитания, о котором Авторханов замечает, что цель его — вышибить из сознания то, что Аристотель называл „разумной душой” и до предела обострить постоянным террором врожденный страх. „Большевики, — пишет Авторханов, — начали разрушение „старого мира” с разрушения чести и морали. Они преуспели в этом, и армия бесчестных и аморальных людей „наводнила великую страну ... Из таких подлецов Сталин создал свою тайную полицию, где служебное рвение ценилось по шкале изобретательности в преступных методах и в виртуозности в совершаемых подлостях”.

Со времен Сталина в этом отношении мало что изменилось. Такую организацию, в которой легко уживаются аморальные циники, верящие в ложную мораль фанатики с откровенными садистами и убийцами, и унаследовал Андропов. В этом смысле менять он ничего не собирался, так как понимал, что только такая организация и нужна и способна служить советскому режиму.

Пятнадцать андроповских лет явились годами завершения перестройки КГБ. Оно состояло из восьми главных управлений, которые размещались как в старом здании на Лубянке, так и в новом, выстроенном под Москвой. Кроме того, в его распоряжении и множество других помещений по всей столице. В одном из них, в старинном особняке у Зубовской площади, Левченко проходил подготовку, во дворе дома № 6 по улице Горького в невзрачном одноэтажном, сохранившемся еще с дореволюционных времен здании, — явочная квартира, в сером комплексе рядом с Белорусским вокзалом — пограничное училище.

Главные управления делятся на управления. В составе Первого Главного управления, которое с 74-го года возглавлял старый знакомый Андропова по Будапешту В. Крючков: управление „С”, ведающее шпионской сетью за границей, управление технического шпионажа; управление ”К”, в чью задачу входит проникновение в разведки иностранных государств. Кроме этих управлений в составе Первого Главного — три службы: первая анализирует добытые советской агентурой данные и на основе этого составляет ежедневные доклады для Политбюро и свои прогнозы на развитие событий в той или иной стране; вторая, так называемая служба активных мероприятий, занимается дезинформацией; третья анализирует работу разведывательной сети. Эта служба делится на 11 отделов, в ведении которых находится одна страна или группа стран. Так, первый отдел занимается США и Канадой.

Новшеством Андропова явилось создание отдела, в котором собрана элита советской разведки. Им разрешают совершать „свободный полет”, подобно первым воздушным асам или подобно тому, как это делает герой книг Яна Флеминга, с которым некогда вместе служил Филби. Возможно, что и появился этот отдел под влиянием Филби. Его сотрудники, числясь в составе научных институтов, вроде Института США и Канады, свободно путешествуют по разным странам, посещая конференции, университеты, лаборатории, торговые выставки. Они хорошо одеты, у них отличные манеры, они владеют языками и расчетливо неортодоксальны в своих беседах с теми, с кем им поручено эти беседы вести. Вот эти пересаженные на почву КГБ воображением Андропова советские Джеймсы Бонды являются для него идеалом советского разведчика. Однако есть во всем этом и чисто советская черта: это своеобразная награда ветеранам, привыкшим жить за границей, для которых поездка туда — дополнительное вознаграждение.

Второе Главное управление в отличие от Первого своим острием направлено вовнутрь страны. Третье - следит за положением дел в советской армии, где держит широкую сеть агентов. Одно из самых старых Главных Управлений — пограничное, имеющее в своем распоряжении от 300 до 400 тысяч человек, оснащенных танками, артиллерией и патрульными судами. Людей в зеленых фуражках — первое, что видит приезжающий в Советский Союз, и последнее — тот, кто его покидает.

Еще одно новшество Андропова — Пятое Главное управление создано специально для подавления инакомыслия во всех его проявлениях.

Седьмое Главное управление следит за всеми иностранцами на территории Советского Союза. Восьмое — разрабатывает шифры, а Девятое — охраняет членов и кандидатов в Политбюро и правительственные здания. При режиме, где слежка является необходимым условием существования, КГБ тоже ее не избегает. В этом компартия опять следует примеру ордена иезуитов, где каждый имел свою „тень”, следящую за каждым его шагом. Для КГБ такой „тенью” является отдел административных органов ЦК, долгое время возглавлявшийся Мироновым. Такая система взаимного контроля призвана предохранить Политбюро от всяческих случайностей. Брежневу, однако, это показалось недостаточным. Видимо, приметил он в председателе КГБ нечто такое, что заставляло его опасаться этого быстро стареющего человека с холодным взглядом и дрожащими руками.

В заместители Андропову Брежнев приставил двух своих старых приятелей: С. Цвигуна и Г. Цинева. А чтобы следить за опасным шефом тайной полиции было еще сподручнее, его помещают в квартиру в одном подъезде с Брежневым. И хотя опасен, но не отметить его заслуг нельзя. И вот 27 апреля 1973 года он становится полноправным членом Политбюро. При этом вряд ли многие обратили внимание на то, что произошло это почти ровно через двадцать лет после того, как было объявлено о приговоре к расстрелу Берия. Гораздо более важным было то, что повышение Андропова совпадает с расцветом так называемой политики разрядки и напряженности. Оно как бы служило предупреждением тем, кто рассчитывал на то, что „разрядка” приведет к каким-либо изменениям во внутренней политике советского режима.

Позднее, вспоминая об этом времени, Никсон напишет в своих мемуарах: „Согласно сообщениям прессы и разведки, Брежнев провел тихую чистку Политбюро, по-видимому, избавляясь от противников детанта”.

Жаль, что президент США не обратил внимания на слова тех, кто за несколько месяцев до поездки Брежнева в США был введен в Политбюро, и кто, если следовать логике Никсона, должен был бы стать сторонником политики разрядки.

„Советское государство поддерживает национально-освободительные движения и решительно противостоит империалистической агрессии в любой даже самой отдаленной точке нашей планеты”, — так говорил один из новых членов Политбюро, министр обороны маршал А. Гречко.

„Жизнь доказывает, что до тех пор, пока существует империализм... остается и реальная опасность для народов нашей страны”, — провозглашал другой новый член Политбюро Андропов. Если они были сторонниками детанта, то кто тогда был его противником?

В речах и того, и другого эхом прозвучало то, что можно было прочитать в вышедших в 1952 году „Экономических проблемах социализма”.

„...Чтобы устранить неизбежность войн, нужно уничтожить империализм”, — поучал Сталин. Иными словами, и Сталин, и через двадцать один год после него Андропов говорили одно и то же: чтобы устранить опасность для советского режима, надо уничтожить свободные страны Запада.

Весьма характерно, что президент США даже не упоминает имени Андропова. Его выходу на авансцену советской политики, его участию в формировании ее не придали того значения, которое это заслуживало. А ведь именно в годы пребывания Андропова во главе КГБ Советский Союз под покровом мягко звучащего французского слова „детант” развернул невиданное до того наступление на силы демократии. При этом Москва применяла все тот же испытанный прием. Беспрерывно повторялись призывы к миру. Много лет назад, когда это было еще в новинку, американский ученый Стефан Поссони предупреждал, что „в коммунистической терминологии слово „мир” ...означает такое состояние конфликтной ситуации, при которой используются все средства, кроме открытой войны”.

С тех пор как Андропов переехал на Лубянку, его главная обязанность — использовать эти средства. По сути дела он руководит необъявленной войной. Он же выступает в роли охранителя империи и сохранителя тишины в ее пределах. Кража технических секретов дает ему возможность влиять на развитие советской экономики. Его власть становится огромной. Такой еще не располагал ни один начальник тайной полиции. Он далеко оставил позади и Фуше, и Фукье-Тенвиля, и Гиммлера, и Берию. Его влияние чувствуется во всех сферах. Он „без пяти минут” генсек. Но эти пять минут все и решают. То, что в его руках концентрируется такая власть, не может не беспокоить тех, кто так же, как и он, стремится овладеть креслом генсека. Идущая за кулисами борьба принимает острый характер.

Правда, пока мы еще ничего не слышим о другом претенденте. Да его пока таковым и не считают. Черненко все еще известен лишь очень немногим. Он все еще только тень Брежнева, хотя уже такая тень, без которой генсек, в отличие от героя Шамиссо, не может ступить и шагу. В Кремле привыкли к тому, что тяжело дышащий Устиныч, изо рта которого к тому же и дурно пахло, всего лишь тень. И вдруг... Устиныч делается членом ЦК. Однако это воспринимается как повышение, соответствующее его положению начальника секретариата генсека.

Это действительно закулисная должность. Ведет свое происхождение она от созданного впервые при Сталине поста заведующего его личным секретариатом. Хотя это, на первый взгляд, чисто канцелярская должность, но занимающий ее становится лицом, приближенным к генсеку. Он встречается с ним постоянно, он первый узнает о желаниях генсека, он же и передает его приказы тем, кому надлежит их исполнять. Уже одно это делает его влияние огромным.

Пример Поскребышева говорит сам за себя. Черненко Поскребышевым не стал. Времена не те, однако был он Брежневу не менее необходим, чем Поскребышев Сталину. В секретариате рождается многое из того, что потом становится известным как „инициатива Брежнева” мысли Брежнева. Хотя вклад самого Устиныча в это незначителен, поскольку силой ума он никогда не отличался, однако умение подобрать сотрудников тоже немаловажное качество. Видимо, уже в то время Брежнев приходит к решению, что именно Устиныч, а не кто-либо другой, будет достойным его наследником. Но с тем, что ему, всесильному генсеку, когда-нибудь все-таки придется передать бразды правления наследнику, с этой мыслью Брежнев примириться не в силах.

О том, насколько тщеславен Брежнев, выяснилось не сразу. Поначалу казалось, что, избавляясь от возможных соперников, он следует лишь привычному партийному правилу: убери тех, кто может убрать тебя. Но вскоре стало ясно, что он стремится убрать не только возможных соперников, но и тех, кто, не думая оспаривать у него первенство, тем не менее привлекал внимание к себе своим положением. Если бы Брежнев смог, то забрал бы себе все существующие посты. Ему не нужны были все эти члены Политбюро. Ему нужны были только такие, как Черненко, который обладал одним неоценимым для Брежнева достоинством: он готов был работать и за себя, и за Брежнева. Такой человек был находкой. Особенно, если он был предан. Но, Политбюро все-таки существовало, и Брежнев старался заполнить его теми, кто доставлял бы ему меньше хлопот. Однако той группе, которая стала известна под именем днепропетровской мафии, противостояла другая группа, которая хотя пока и не выступала против Брежнева, пыталась захватить такие позиции, которые дали бы ей возможность при удобном случае выступить против него. Условно эту группу можно назвать сусловской. В нее входили и Андропов, и Кулаков, ставший в апреле 71-го года членом Политбюро. И вот как круги от брошенного в воду камня расходятся далеко в сторону, так и этот бросок Кулакова дал о себе знать и в Ставрополе. Горбачев в том же году оказывается среди членов ЦК. В октябре следующего года он возглавляет партийную делегацию, выехавшую в Бельгию, страну, чья в то время неопределенная позиция по отношению к НАТО делала ее весьма важным объектом советской внешней политики. В мае 1975 года Горбачев во главе делегации в Западной Германии, в ноябре 1976-го — он в Париже. Чувствуется, что он на виду, что о нем в центре помнят, что есть там некто, о нем заботящийся.

Еще через два года его имя появляется в числе награжденных орденом Октябрьской революции. Ордена в брежневские времена значили немного. Но для Горбачева это было наглядным подтверждением одержанной им победы.

Когда на ХХV съезде его соперник Медунов пообещал, что Краснодарский край соберет в 1976 году 10 млн. тонн зерна и продаст из них свыше 4 млн. государству, Брежнев дружелюбно прервал его.

— Не забудьте про рис, — напомнил генсек своему другу. И все поняли, что это еще одно подтверждение крепости позиции Медунова.

Горбачев на съезде не выступал. Успех брежневского протеже снижал его шансы. Невыгоден он был и Кулакову, которому нужен был успех его протеже. Он подсказывает выход. Один из путей к повышению сельскохозяйственной продукции он видит в быстром сборе урожая. Местом проведения своего эксперимента он избирает Ставрополье.

Решающие события разворачиваются в Платовском районе. Здесь была сформирована бригада, состоящая из комбайнеров, шоферов, ремонтников и обслуживающего персонала. Плата целиком зависела от результатов работы. Она шла круглосуточно. Уборщики отдыхали в передвижных домиках. Зерно культивировалось и тут же отправлялось на элеваторы. Горючее подвозилось беспрерывно. Ремонт производился без задержки. При такой системе удалось достичь впечатляющих результатов. Уборку урожая, на которую раньше уходило 3 недели, в Платовском районе закончили за девять дней. Трактористы и комбайнеры думали, что ведут борьбу за урожай. На самом деле на ставропольских полях шли бои за места в Кремле.

Троим на вершине тесно. Один должен уйти. Брежнев и Суслов договариваются о модусе вивенди, а Подгорный освобождает место в Политбюро. Обе группы достигают равновесия. Уверенный, что теперь он в безопасности, Брежнев награждает себя титулом Председателя Президиума Верховного Совета СССР.

В феврале 1978 года Федор Кулаков не только получает из его рук золотую Звезду Героя, но и удостаивается от него необычайной похвалы. В нем видят человека, способного избавить страну от позорной зависимости от ввоза зерна из-за границы. И это обеспечивает ему видное место среди кандидатов в генсеки.

Лучи славы падают и на его ставропольского протеже. То, что он получил орден, было не так важно, как то, что орденом был награжден и Ставрополь. Ведь вручать его приехал М. Суслов. Представляя его, Горбачев произносит немало хвалебных слов в адрес своего старшего предшественника. И это, конечно, отнюдь не мешает установлению теплых отношений между влиятельным московским гостем и ставропольцем, которому к тому же весьма лестную характеристику дал Андропов, с которым »серый кардинал” со времен Венгрии поддерживал если не дружеские, то что-то напоминающие их отношения. У Горбачева были все основания для оптимизма. Позиции его патрона выглядят незыблемыми и вдруг*...

18 июля 1978 года в „Правде” появляется сообщение о смерти Кулакова, которому незадолго до этого исполнилось шестьдесят лет и который был одним из самых молодых членов Политбюро. Некролог был подписан Брежневым и остальными руководителями. Казалось бы, все приличия соблюдены. И все ж при чтении врачебного заключения возникает вопрос. Как такой глубоко больной человек мог в течение столь долгого времени руководить сложнейшей областью - сельским хозяйством, да еще выезжать за границу и выступать с речами? У выходящего в Лондоне бюллетеня „Совьет аналист” это вызвало недоумение и заставило вспомнить о неожиданной смерти маршала Гречко, которого не жаловал Брежнев. Может, вновь на Политбюро напала эпидемия сталинских инфарктов, от которых так кстати для диктатора умерли бывшие тогда членами Политбюро Куйбышев и Орджоникидзе? — задавал вопрос досужий лондонский бюллетень. Это было тем более подозрительно, что Кулакова считали одним из наиболее вероятных кандидатов на пост генсека. „Подозрения еще более усилились, — продолжает „Совьет аналист”, — когда Брежнев, Косыгин и Суслов не соизволили присутствовать на похоронах Кулакова”. На похоронах с речами выступили Андропов, Громыко и Кириленко. В этот же день 19 июля 1978 года впервые на Красной площади услыхали и Горбачева.

Смерть Кулакова освободила два важных места. Одно в секретариате, а другое в Политбюро.

Но кроме этих двух важных мест открылась и вакансия в сельскохозяйственном отделе ЦК, который также возглавлял Кулаков. Вот за эти места и развернулась ожесточенная закулисная борьба.

Брежнев прочит на должность заведующего сельхозотделом своего друга Медунова. Но как раз когда надо было принять решение, Суслов, Косыгин и Андропов оказываются в Ставропольском крае. На первый взгляд, в этом нет ничего удивительного. Все трое страдают болезнью почек, которая и сводит их в Кисловодске. Но почему все трое оказываются в одном и том же месте в такое решающее время?

Как показывают последующие события, они явно не стремились к укреплению позиций Брежнева. Андропову уже тогда было известно о том, что собой представляет Медунов, и он ставит в известность об этом Суслова и Косыгина. Он же обращает их внимание на другого кандидата — молодого, энергичного, неплохо образованного Горбачева, столь любезно встречавшего их в аэропорту. К тому же и успехи руководимого им края в 1978 году были значительными. Но все это не производит должного впечатления на Брежнева. Лишь заполучив согласие патронов Горбачева на то, что они поддержат его кандидатов на вакантные места в Политбюро, он одобряет перевод ставропольца в Москву.

В сентябре поезд Брежнева останавливается на станции Минеральные Воды. Происходит его встреча с Андроповым и Горбачевым, на которой присутствует и Черненко. Еще через два месяца на Пленуме ЦК Брежнев вводит в Политбюро Черненко. Другой его сторонник семидесятидвухлетний Тихонов становится кандидатом в члены Политбюро. Противники генсека теряют выведенного из Политбюро К. Мазурова. Но им удается провести на пост секретаря ЦК своего кандидата — М. Горбачева.

Отдавая Горбачеву пост секретаря по сельскому хозяйству, Брежнев, наверное, рассчитывал, что на этом посту карьера молодого ставропольца и закончится. После чего его постигнет судьба других восходивших, но так и не взошедших на кремлевском небосклоне звезд. И с ним произойдет то же, что и с другими, о которых Громыко однажды сказал, что тот, кто перестает быть членом Политбюро или секретариата, исчезает бесследно, подобно попавшему в загадочный „бермудский треугольник”.

Если Брежнев, действительно, на это рассчитывал, то это показывает, что он разбирался в людях так же плохо, как и в положении в стране.

Он не учел того, кто стоит за спиной ставропольца. Спустя много лет, оказавшись в Вашингтоне и увидав портрет Андропова, Раиса Горбачева скажет: „Мы всем обязаны ему”.

А за несколько лет до того попавший в клинику на лечение от алкоголизма некий полковник КГБ в минуту откровенности обронил: „Наш шеф — непревзойденный убийца. Он себя еще покажет”.

Хотя все, что имеет отношение к его личной жизни в те годы охраняется так же, как и государственные секреты, с его женой страна познакомится только в день его похорон, тем не менее, кое-что все же стало известно. Не было тайной, что занятость отнюдь не помешала Андропову, и в этом он отнюдь не исключение, обзавестись любовницами. С тех пор, как он переехал на Лубянку, эту роль взяла на себя его экономка. Побывавший у него в гостях Вл. Высоцкий рассказывал о полногрудой привлекательной женщине лет тридцати, принимавшей его на правах хозяйки, когда он по приглашению шефа КГБ приехал, чтобы выступить у него на одной из его квартир.

Андропов часа полтора, потягивая виски, с удовольствием внимал песням Высоцкого, а потом подарил певцу сборники стихов Мандельштама, Цветаевой, Северянина, стоявшие на книжной полке хозяина и которые перед началом концерта певец с интересом перелистывал.

— Я вижу, что они вам понравились, — сказал Андропов. — Возьмите их себе.

Возможно, если бы Андропов позволил себе размякнуть или если бы выпил больше, то, наверное, как это и полагается после прослушивания песен Высоцкого, принялся бы изливать свою душу. И, быть может, даже стал бы жаловаться, как, мол, тяжело ему приходится, какую тяжесть испытывает он, которому выпало жить с топором в руке, но что вынуждает его к этому чувство долга перед человечеством. Достоевский вполне мог бы взять его за прототип Великого Инквизитора, хотя, несмотря на достигнутую им изощренность в технике лжи и убивания человека, как характер он явно измельчал. Нет той глубины, которую людям дает вера или убежденность в правоте содеянного. Такой веры у Андропова не было. Перед нами циник, только прикидывающийся, что верит в то, что совершаемое им и возглавляемой им чудовищной корпорацией „Мюрдер Анлимитед” - подвиг.

Если Сократ считал пределом глупости дурака, мнящего себя мудрецом, то предел низости — злодей, воображающий себя благодетелем человечества. Глупцом Андропова не назовешь, но и предел низости его не пугает. Это мелочи для слюнтяев, как говорил Владимир Ильич. Вся его деятельность — подтверждение фрейдовского определения преступника, у которого „существенны две черты — безграничное себялюбие и сильная деструктивная склонность”. Хотя не редкость, что такого рода себялюбцы оправдывают свои действия тем, что, дескать, террор, диктатура, тирания необходимы для построения какого-то справедливого и прекрасного общества в каком-то отдаленном светлом будущем. Так оправдывали работу гильотины Робеспьер и его подручные, так оправдывал образование ЧЕКА Ленин, его наследники именно так оправдывают существование КГБ. Сказал бы все это шеф КГБ или нет, большого значения для нас не имеет; о том, что у него в душе, мы знали не по его словоизлияниям, а по его делам. Он вполне укладывается в образ того злодея, который, как подметил в двадцатых годах русский ученый Б. Вышеславцев, не только располагал большим набором различных масок, но и еще мнил себя благодетелем рода человеческого.

Черненко на хорошеньких женщин был падок, как говорили, не пропускал. В бытность его начальником отдела Днепропетровского НКВД в конце тридцатых годов, он особенно любил развлекаться с красивыми арестантками — дочерьми и женами „врагов народа”, которых к нему приводили из камеры и которых он, насладившись, опять возвращал туда. Его можно было обвинить в том, что он спал с ними, но его нельзя обвинить в том, что это заставило его изменить судьбу хоть одной из его жертв. Говорят, что его особенно возбуждало сознание того, что та, лежащая рядом с ним — на следующий день будем трупом. От расстрела он никого не спас. К нему никакого философского определения подобрать нельзя. Он просто ничтожество, возведенное на престол преторианцами-партийными аппаратчиками, как древнеримские императоры Калигула, Коммод или Каракалла и множество других (чьи имена никто уже не помнит), волею случая или прихотью гвардии ставшие на короткое время во главе империи. Он самое лучшее выражение партии конца семидесятых — начала восьмидесятых годов. Ничтожной партии, получившей в вожди того, кого она заслуживает.


ЩИТ ДАВИДА И МЕЧ КГБ

Делегатов Египетского национального собрания принимали в Кремле. Речь шла о разных делах, и как-то между прочим кто-то из хозяев заметил, что на сирийской границе сосредоточено большое число израильских войск. Египтяне насторожились. Они понимали, что упоминание об израильских войсках сделано неспроста.

— Вы располагаете более точными сведениями? — поинтересовался один из гостей.

— Наши данные говорят об одиннадцати бригадах, — услышал он в ответ.

В то июньское утро на Дизенгофе как всегда расставили столики на тротуарах, еще не успевших высохнуть от мытья. Подняли над ними разноцветные зонтики. Первые посетители уселись с чашками кофе и развернули газеты. Это было обычное тель-авивское летнее утро. Никто не знал о том, что в эти минуты израильская авиация наносит удары по египетским аэродромам. Так началась война, которую потом назовут Шестидневной. О том, что она продлится шесть дней, никто не предполагал, точно так же, как никто не предвидел ее исхода.

В Москве давно было известно о том, что Насер готовится к войне, и всячески поощряли его к этому. Именно потому и сообщили египетским делегатам в Кремле о сосредоточении израильских войск на сирийской границе, что хотели подтолкнуть своего нового союзника к активным действиям. Дескать, Израиль готовится атаковать Сирию, надо его опередить.

В донесении из Александрии, которое получил Андропов, говорилось, что никакого сосредоточения израильских войск на сирийской границе не наблюдается. Там по-прежнему, как обычно, находится всего 120 израильских солдат. Однако Кремль решил не доводить эту информацию до сведения своих союзников. Потом, когда египтяне скажут, что это „советская ложь” спровоцировала их на войну, станет известно, что никаких израильских бригад на сирийской границе не было. Но это только часть правды. Весной 1967 года Насер, ослепленный донесениями советской разведки, которая казалась вездесущей, на всех парах несся к войне. Его союзник, предшественник Арафата на посту руководителя Фатх, А. Шукейри, заявил, что „евреи будут сброшены в море”. „Мне кажется, что никто не уцелеет”, — заключил он.

Советский Союз такой арабский вариант „окончательного решения еврейского вопроса” вполне устраивал. Бывший советский разведчик С — ров, позднее бежавший на Запад, о том, как в действительности обстояло дело,узнал, как пишет в своей книге „КГБ” Д. Баррон, из случайного разговора со своим начальником.

— Как же так? Почему мы не сумели раскрыть планов израильтян? — спросил С — ров.

— Мы знали, что Израиль к войне готов, — ответил, потягивая виски, его собеседник. — Нашим главным заданием было установить день и час атаки.

— И что же?

— Мы это установили. У нас была совершенно точная информация. Все это передали в центр. Мы были удивлены, что они не сообщили арабам... Может, не поверили источнику информации. Может, не досмотрели... А, может, так и было задумано...

То, что произошло, свидетельствовало о том, что агенты Андропова были так же обмануты, как и все остальные.

Оказалось, что Израиль знал о готовящемся нападении и не дожидаясь, когда его атакуют — первым нанес удар.

Такого поворота событий в ведомстве Андропова не ожидали, а уж исход войны оказался совсем неожиданным. И это был огромный просчет КГБ. Спасло Андропова только то, что он вступил в управление всего за две недели до начала войны, 19 мая 1967 года. Провал был катастрофическим и потому, что нанес удар по престижу Советского Союза на международной арене, и по последствиям, которые он вызвал внутри страны. Андропов надолго запомнит эти шесть дней в июне 1967 года. И не простит Израилю, что они, эти шесть дней, чуть было не стоили ему его карьеры.

Первые сообщения о ходе боев, опубликованные советской прессой, вызвали растерянность среди советских евреев. Годами молчавшие, казалось бы, давно утерявшие всякую связь с Израилем, они вдруг всколыхнулись, почувствовав, что, как и в той войне с Гитлером, так и теперь, речь идет о выживании, о том, быть или не быть еврейской нации и еврейскому государству.

Зато потом, когда через вой и грохот глушения прорвалось: Войска генерала Узи Наркиса вошли в Старый город Иерусалима,— ликованию не было предела. Советские евреи восприняли это как свою победу. С этого времени они начинают борьбу за исход в Израиль. Для ведомства Андропова такой результат победы израильтян явился полной неожиданностью. Тот факт, что оно не сумело предвидеть этого, свидетельствовал о незнании им тех глубинных процессов, которые нельзя ни увидеть, ни подслушать.

Когда-то средневековый еврейский философ Саадия Гаон заметил, что „человек не может осуществить никаких действий, если только он сам не придет к заключению о необходимости совершить их, т. к. невозможно действовать, если не обладать свободной волей или не проявить свою свободную волю”. Если не все принимавшие решение покинуть страну, где, возможно, веками жили их предки, осознавали это, то они действовали в соответствии со словами мудрого философа.

Восстанавливалась прерванная годами молчания и страха связь с теми, кто за много десятилетий до того открыл дорогу в Палестину. Это было как бы продолжением все того же исхода, который начался в конце прошлого века. Тогда царское правительство отъезду евреев не препятствовало. Его ничуть не беспокоило высказанное венским журналистом Теодором Герцелем в его книге „Еврейское государство” утверждение о том, что „евреи будут иметь свое государство... Пора уже нам, наконец, жить как свободные граждане в своей собственной стране”.

Если раскрыть вышедший на заре века Энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона, то можно узнать, что сионизм — это „общественное движение среди евреев, направленное на возрождение национального существования в Палестине”. Но вот это-то и не нравится молодому человеку с редкой рыжеватой бородкой. Картавя и подкрепляя слова экспансивными жестами, он объясняет, что в этом таится угроза пролетарской солидарности и интернационализму. Спустя пять дней после опубликования декларации Бальфура, учреждавшей „еврейский национальный очаг” в Палестине, тот же человек провозглашает в Петрограде создание социалистического государства. По его мнению, теперь еврейский вопрос был решен раз и навсегда. И потому с сионизмом следовало покончить.

Чека отдается приказ, руководителей Центрального Сионистского бюро в Петербурге арестовывают и закрывают центральный орган сионистов „Хронику еврейской жизни”. То же происходит в Москве и других городах.

Те, кто радостными демонстрациями встретил декларацию Баль-Фура, вспоминают теперь, что возглавивший советское правительство человек еще в 1903 году объявил идею еврейской национальности „реакционной”, и что другой человек, говорящий с сильным грузинским акцентом и ставший комиссаром по делам национальностей, в своей статье „Национальный вопрос и социал-демократия” утверждал, что „ассимиляция евреев неизбежна”.

Минуло несколько десятилетий, и сторонникам таких взглядов Ленина и Сталина вновь пришлось отстаивать их. Они явно растеряны. Количество желающих эмигрировать растет.

И вот зимой 1973 года появляется книга „Сионизм: теория и практика”. В ней авторы, ссылаясь на опубликованную за сто сорок лет до того статью Маркса по „Еврейскому вопросу” пишут: „...еврейский вопрос может окончательно разрешить только социалистическая революция, которая обеспечит всем неимущим освобождение от нищеты и капиталистической эксплуатации”.

Сообщив нам это, авторы не объясняют, почему же они повторяют эти слова Маркса спустя пятьдесят пять лет после так называемой социалистической революции. Если бы они решились на объяснения, то им пришлось бы признать, что социалистическая революция не уничтожила антисемитизм.

А спустя восемь лет после Освенцима и Майданека именно советский режим планировал новое уничтожение евреев. Это было как раз в ту осень, когда Андропов занял место среди отобранной Сталиным когорты инспекторов ЦК.

Когда приходит время, он показывает, что сталинские уроки им отнюдь не забыты.

В действиях Андропова ярко прослеживается связь с поведением его предшественников, громивших сионистские организации в первые месяцы революции. Через полстолетия Андропов повторяет Дзержинского. При Дзержинском арестованные в Москве сионисты шли в тюрьму, распевая „Хатикву”. При Андропове „Хатиквы” не слышно. Аресты совершаются в тишине.

Ведомство Андропова обрушивает один удар за другим.

В Киеве инженер Кочубеевский приходит в Бабий Яр, чтобы отдать дань погибшим. Дежурящие тут агенты КГБ провоцируют его на спор. Кочубеевский, неосторожно сказавший, что хочет уехать туда, где его будут считать своим, получает три года лагерей.

В Рязани арестовываются братья Вудка. Их преступление в том, что они изучали историю государства Израиль, иврит и выразили желание покинуть Советский Союз.

Проходит громкий процесс так называемых „похитителей самолета в Ленинграде”. Два главных обвиняемых М. Дымшиц и Э. Кузнецов приговариваются к расстрелу.

Андропов надеется, что столь суровый приговор испугает евреев. Но так случилось, что как раз в это время в Испании Франко отменил смертную казнь, к которой были приговорены несколько баскских террористов. Теперь мир ждет, какой будет судьба еврейских националистов в СССР? Советская пресса, яростно нападавшая на Франко за смертный приговор, вдруг замолкает. В Кремле явно растерялись. С одной стороны евреев надо устрашить. С другой — как будет реагировать мир? Через пять дней советское правительство под давлением международного общественного мнения отступает и отменяет смертный приговор.

Ведомство Андропова это не обескураживает. Теперь оно еще более внимательно готовит процессы, тщательно подбирая необходимых свидетелей, заранее „забрасывая” нужные доказательства.

В КГБ, однако, понимают, что одних репрессий недостаточно, что надо создать особый климат в стране, при котором репрессии будут совершаться легко. На помощь приходит гитлеровский опыт. Фюрер ведь не случайно выбрал местом для своих наиболее чудовищных фабрик уничтожения Польшу. Он знал, что антисемитизм здесь пустил глубокие корни. В такой атмосфере дым крематориев рассеивается легче. Теперь,во второй половине шестидесятых годов, эту атмосферу стремились воссоздать в Советском Союзе.

В этот период в Советском государстве получают свое наиболее полное воплощение две основные тенденции в политике второй половины XX века: ненасытное стремление к нефтяным источникам и антисемитизм.

Одно подкрепляет другое. Только путем натравливания арабов на израильтян можно было создать на Ближнем Востоке, где сосредоточены главнейшие запасы нефти, такую обстановку, при которой Кремль мог рассчитывать на приобретение влияния. Доказательством того, что он на стороне арабов, должна служить активная антиизраильская и антисемитская кампания, которая и была развязана в Советском Союзе.

Наверное, в это время опять, как когда-то, в Будапеште встретились старые знакомые Суслов и Андропов и выработали общую линию поведения, получившую полное одобрение Политбюро. Сотрудничество отдела пропаганды ЦК и КГБ становится еще более тесным. „Серый кардинал” санкционирует издание подготовленных приглашенными специально для этой цели КГБ авторами или созданных в недрах самого КГБ книг.

Вновь переиздают грязную стряпню Т. Кичко „Иудаизм без прикрас”, книги Шевцова, Пикуля, Корнеева, Иванова, Кожевникова. И, наконец, осененный престижем „академизма” коллективный труд „Сионизм: история и практика”. Все они отходят от выраженных ранее в советской литературе взглядов.

В 1961 году в журнале ”Новое время” пишут о сионизме, что это и „идеология, и знамя еврейской буржуазии, целью которой являются: собрать евреев из стран рассеяния в Израиле и укрепить Израиль как основу такой политики”.

Спустя десять лет все меняется. Теперь сионизм — не национальное движение, а империалистическое средство осуществления неоколониальной и идеологической диверсии, смертельный враг Советского Союза, вмешивающийся во внутренние дела СССР, занимающийся неприкрытым шпионажем и подрывной деятельностью. Теперь сионизм ассоциируется с расизмом и гитлеризмом. Сионист становится просто прикрытием слова еврей. Антисионизм подменяет антисемитизм. „Советским идеологам удается завершить дело Гитлера, — пишут М. Геллер и А. Некрич. — Антисионизм-антисемитизм перестал быть делом только реакционеров, фашистов. Антисемитизм стал пролетарским интернационализмом эпохи „реального социализма”.

В 1971 году по указанию Андропова во Втором Главном Управлении создается еврейский отдел, затем такие же отделы появляются в управлении КГБ городов со значительным еврейским населением.

Напетая в те годы Владимиром Высоцким песня дает точную картину времени:

Зачем мне считаться шпаной и бандитом?

Не лучше ль пробраться мне в антисемиты?

На их стороне хоть и нету законов,

Поддержка и энтузиазм миллионов.

Евреев изгоняют с работы, избивают на улицах, отказывают в приеме в учебные заведения.

Угрожающие звонки раздаются по телефону. Приходят подметные письма с обещанием скорой расправы. Не такие ли письма получали чехословацкие интеллигенты в дни „Пражской весны”? Из рассказа заместителя отдела дезинформации чехословацкого КГБ Л. Битмана мы уже знаем, как изготовлялись эти письма. То, что было испытано Андроповым в Чехословакии, теперь повторяется в Советском Союзе.

Решение Брежнева разрешить эмиграцию Андропов считал с самого начала ошибкой. Он делал все, чтобы помешать ей. Брежнев, чей антисемитизм прорвался даже во время встречи с чехословацким руководством, когда он несоглашающемуся капитулировать Франтишеку Кригелю кричал: ”Жид пархатый!”, разрешил эмиграцию только потому, что надеялся, что это приведет к улучшению отношений с США. Обменять евреев на американскую технику и кредиты — это ему представлялось весьма выгодной сделкой.

Даже если бы эта брежневская сделка сулила какие-то выгоды, Андропов, как и все остальные, заседавшие в Политбюро, принимал в расчет не это.

Бывший долгое время одним из руководителей американской разведки Ричард Андерсон писал: „Складывается впечатление, что в процессе принятия решений выгоды той или иной политической линии для Политбюро в целом имеет меньшее значение по сравнению с ее положительными или отрицательными сторонами для его отдельных членов. Более того, эти отдельные члены склонны формировать свое отношение к главным политическим вопросам на основе личных расчетов!”

Андропов понимал, что эмиграция подрывает престиж империи, но он бы не был Андроповым, если бы даже то, что считал невыгодным не использовал в своих целях.

Загрузка...