— Молдаванки тоже, рассказывают, неплохи... Этакие, знаешь, как у нас кажуть, „с гаком”, — Хрущев сделал выразительный жест рукой, — Ну, об этом в другой раз, когда к тебе в гости приеду и ты, так сказать, сам в местные дела вникнешь... — Он сделал паузу. — Чуешь, к чему клоню? Хочу тебя Иосифу Виссарионовичу предложить в „первые”... Понял? — Он хитро прищурился на ставшего еще более подобострастным Брежнева. — Справишься... Загребай покруче, а будут артачиться, так ты им такую Кузькину мать покажи, чтобы свою забыли... — Никита Сергеевич по привычке стукнул кулаком по столу. — Понял?

— Будет сделано, — четко, как привык в армии, ответил будущему вождю другой будущий вождь.

Против хрущевского выдвиженца Сталин не возражал. У него свое было на уме. Как жонглер в цирке, он все время занят был удержанием расставляемых им фигур „на балансе”. В этом смысле вся его политическая карьера — затяжной акт балансирования... Теперь ему надо было сбалансировать набравшего слишком большую силу и мнившего себя кронпринцем Маленкова. Он и Хрущева вызвал с Украины и сделал его первым секретарем московского обкома и горкома именно потому, что собирался столкнуть его с „кронпринцем”. Поэтому он и не возражал против того, чтобы Микита, как он его называл, расставлял „своих”, укрепляя свои позиции.

Так летом 1950 года в Кишиневе появился новый первый секретарь, отличительной чертой которого были черные брови, настолько густые, что напоминали выросшие не на своем месте усы. Позднее острословы будут доказывать, что Брежневу достались по наследству усы Сталина, которые ему по ошибке не туда приладили. Позднее также напишут, что был он избран на пленуме местного ЦК. На самом деле никакого пленума не было. Его просто прислали, как присылают наместника. Он и повел себя, как наместник. И в этом нашел верного помощника в лице Черненко.

Вообще-то он должен был бы выгнать агитпропа, как не справившегося со своими обязанностями. Но, видимо, уловил в нем его главный талант. Понял, что никакой тот не идеолог. Даже речь — не то что сказать, а по бумажке прочитать не может... Политрук из него вышел бы хреновый... Пошли такого к солдатам перед боем — слушать не станут...

Раздумывая, Брежнев сквозь папиросный дым разглядывал лицо Черненко. Если бы он видел себя, когда сидел в кабинете Хрущева, то на лице агитпропа уловил бы точно такое же выражение готовности служить и полнейшей преданности, какое было тогда на его собственном лице.

Черненко ждал решения своей судьбы, и по мере того, как молчание Брежнева затягивалось, голова его все более и более уходила в плечи и на скулах выступал румянец.*

Но и только что прибывшему в республику первому секретарю нужно было на кого-нибудь опереться. Черт с ним, что говорить не может, решил Брежнев, лишь бы делал то, что скажут. Ему нужен был изворотливый, послушный исполнитель. Он почувствовал, что для этой роли Черненко подходит, и оставил его.

То, что произошло в Молдавии за два с небольшим года, которые Брежнев провел там, можно назвать повторением советской истории в миниатюре. Тех, кто в тридцатые годы не жил при советской власти, как бы возвращают в эти годы. Они проходят через коллективизацию, раскулачивание, террор. Брежнева отнюдь не удовлетворяют меры, которые были приняты до него. То, что из трехмиллионного населения республики уже выслан или расстрелян каждый шестой, ему недостаточно. Через много лет будут писать о „мягкости” Брежнева, и никто не догадается обратиться к молдавскому периоду его карьеры. Тому, кто жил тогда здесь, брежневские годы вспоминаются как самые мрачные. В газетах каждый день объявляли, кого теперь надо считать врагом, и это служило сигналом к очередной волне репрессий.

Пытаясь дать объяснение провалу коллективизации, Брежнев заявляет, что, оказывается, все дело в том, что за время оккупации в руководство колхозов проникли буржуазные элементы. Не может же он признаться в том, что сопротивляются колхозам как раз те самые крестьяне, которые, согласно марксистской догме, являются первейшим и надежнейшим союзником пролетариата.

Брежневские репрессии лишь еще больше усиливают сопротивление. За оружие берутся и те, кто раньше на это не решался. Понять, где противник, невозможно. Мирный днем хлебопащец или виноградарь ночью превращается в партизана. Против партизан Брежнев бросает войска.

Затем в деревнях вывешивают брежневский приказ: „Каждый, кто в рабочее время будет застигнут неработающим, подлежит наказанию”. Но и это не помогает. По-прежнему колхозники не проявляют рвения. Тогда Брежнев решает применить еще более жесткие меры. Ему надо добиться победы любой ценой. Этого ждет от него Хрущев, делающий на него ставку в своей борьбе с Маленковым. Да и самому ему хочется увидеть свое имя на первой странице „Правды” под рапортом „товарищу Сталину”.

* Собрав своих приближенных, в число которых входит и „Устиныч”, он предлагает создать специальные бригады из судей и прокуроров.

— Будем направлять их в села, — объясняет он. — Дела рассматривают на месте и тут же выносят приговор. Оперативно и, так сказать, без задержки...

— Вроде „троек”, — замечает Черненко.

— Ну, это уже будут не „тройки”, а „двойки”, — вставил будущий министр внутренних дел Щелоков.

— На „тройках” или на „двойках”, а выезжать пора, — мрачно пошутил Брежнев, — И как можно скорее. „Наверху” нас за затяжку по голове не погладят, — заключил он. — На сегодня хватит. Теперь к столу.

Когда было выпито достаточно разных крепких напитков и вин, среди которых большим успехом пользовалась знаменитая „Лидия”, Брежнев потянулся к баяну. Гости, к которым теперь присоединились и женщины, оживились.

— Ну-ка, Костя, неси инструмент, — скомандовал он Черненко. Тот вышел и тут же вернулся с балалайкой.

Звучали любимые Брежневым песни военных лет. При этом на глаза его, и без того увлажненные хмелем, нет-нет да набегают слезы. Он был сентиментален. Такое же настроение овладело и всей компанией.

Вот так под переборы брежневского баяна и черненковской балалайки получили напутствие спецбригады, отправившиеся вершить суд и расправу в молдавские села. Приговор, который они выносят, большей частью один и тот же: расстрел. Сентиментальность Брежнева от этого не убавляется. Не отражается это и на балалаечной игре Черненко. Для них главное — выполнить задание, чтобы были ими довольны те, от кого зависит сейчас их партийная карьера, все же остальное — мелочи.*

Брежнев не ошибся в „Устиныче”. Тот мгновенно улавливает, что от него требуется, когда первый секретарь на одном из очередных совещаний объявляет, что „проблемы молдавской истории должны освещаться с марксистской точки зрения”.

По поводу и без него начинают вспоминать о том, что дочь князя Стефана III, правившего в пятнадцатом веке, Елена, стала женой наследника московского престола. Прутский поход Петра I теперь истолковывают как поход для освобождения Молдавии от турецкого ига. Правда, о том, что он закончился поражением и пленением российского императора, предпочитают умалчивать. Как, впрочем, и о том, что Россия получила эти южные территории только благодаря соглашению Александра I с Наполеоном. От них пришлось отказаться, когда в мае 1812 года Кутузов подписал в Бухаресте мир с турками, по которому к России отошла только Бессарабия.

По сути дела под руководством Черненко переписывается вся молдавская история. В этом он находит помощь у Сергея Трапезникова, который через пятнадцать лет возглавит отдел науки ЦК и останется в памяти как ревностный защитник Сталина и сталинского террора.

Пройдут годы, и Черненко в своих статьях, которые появятся тогда, когда он вступит в решающий период борьбы с Андроповым, будет призывать к демократизму, к необходимости прислушиваться к голосу масс.

Все эти его разговоры — обычное нанизывание слов, столь же мало имеющих практическое приложение, сколь и призывы Сталина к расширению критики и самокритики. Как известно, никакой критики не получалось. Из всех критических аргументов партия нашла применение лишь одному — пуле в затылок.

В Молдавии этот лейтмотив звучал особенно сильно. Получив в лице Брежнева хозяина, которого жаждал иметь давно, Черненко расцветает. Теперь его ничто не сдерживает. Он проявляет себя в полную силу. Вырывается наружу и его тщательно скрываемое до сих пор честолюбие. Он метит выше. Мишенью он избирает своего начальника — секретаря по пропаганде Артема Лазарева. Конечно, сам он на него нападать не решается. Это опасно. А смелостью Устиныч никогда не отличался. Ни тогда, когда служил на границе, ни потом, в сорок первом. Тогда на фронте оказались и Хрущев, которому было 47 лет, и Брежнев, и даже Андропов, имевший хоть какое-то отношение к диверсионным действиям в тылу врага.

Тридцатилетнему, полному сил Черненко наверняка нашлось бы место в строю тех сибирских дивизий, что, к примеру, осенью 41-го года спешили к Москве, если бы он того захотел, проявил ту же настойчивость, то же упорство, умение преодолевать все препятствия на пути к цели, какие обнаружил позднее, сражаясь в кремлевских коридорах власти. Более того, это было обязанностью человека, столько раз призывавшего других к жертвам, проявить и свою готовность к жертвам. Но одно дело сражения в коридорах власти, другое — бой со свистом пуль и кровью... Войны он так и не повидал. Орденов и чинов не получил, но зато опасности избежал и головой не рисковал.

Не желал он рисковать и предпринимая атаку на Лазарева. Это делает по его наущению С. Трапезников. Это он выступает с обвинениями в адрес секретаря по пропаганде за публикацию идеологически вредных статей и ошибки в подборе кадров. То есть он критикует его за то, за что отвечает его подчиненный Черненко. Ведь статьи-то проходят через отдел пропаганды, и заведующему этого отдела принадлежит решающее слово — публиковать их или нет. Точно так же, как именно он и никто другой отвечает за подбор кадров идеологических отделов.

Он точно выбирает момент для удара. Ведь знает, что в Москве недовольны прежним руководством молдавской партии. Двух секретарей: первого — Коваля и второго — Радула уже сняли. Стало быть, пора освобождаться и от третьего, рассудил Устиныч. Кого на его место? Конечно же, его самого, кого же еще? План этот, в котором все было рассчитано, который был так прост в осуществлении, не удался. Он разочарован, но не обескуражен. Приходится отступить и ждать другого удобного момента. Он чутко прислушивается к тому, что происходит в центре. Как опытная гончая, он держит нос по ветру, чтобы заранее уловить приближение грядущих событий. Все усиливающийся ветер антисемитизма не оставляет сомнений в том, что грядет.

13 января 1953 года он мог прочитать в „Правде”: „Разоблачение шайки врачей-отравителей является ударом по международной еврейской сионистской организации”. 17 января „Труд” писал: „Монополисты США широко используют в своих грязных целях еврейские сионистские организации”. Черненко знает, что это не просто слова. Ему известно о расстреле деятелей еврейской культуры. Он достаточно сведущ в партийных делах, чтобы понять истинную причину нагнетания антисемитизма. Народу надо указать на козла отпущения, повинного во всех бедах, неудачах, голоде, провалах в экономике, угрозе войны, стоянии в очередях, жизни в трущобах, в том, что никак не наступает давно обещанное „счастливое будущее”. И не только это... Раздуваемое пламя ненависти к евреям должно отвлечь внимание от идущей полным ходом подготовки к грядущему террору.

Черненко доказывает, что он — воспитанник сталинской школы, один из тех, о ком выброшенный из Кремля Хрущев решился продиктовать на магнитофон следующее: „...это продукт сталинской политики, значит, когда он (Сталин) внедрял всем, что мы окружены врагами, что в каждом, так сказать, человеке надо видеть, так сказать, неразоблаченного врага...”

Устиныч, которого сослуживцы между собой иногда называют Усинычем, именно в этом духе и действует. Республиканские газеты печатают: „Глубокую ненависть вызывают в народе эти Каганы и Ярошевские, Гринштейны, Персисы, Капланы.”

Будто обратились вспять стрелки часов и отступили на полстолетия. Будто вновь вернулся Кишинев во времена Паволакия Крушевана, и не „Советская Молдавия” продается в киосках, а сменивший название некогда издававшийся им антисемитский листок „Бессарабец”, требовавший от евреев „либо креститься, либо уезжать из России...”. Город вновь на пороге погрома, и Черненко знает, что на сей раз от него не спасет и принятие новой „партийной веры”.

После второго кишиневского погрома все то, что произошло здесь почти полвека назад, показалось бы невинной забавой. Тогда, как пишет историк С. Ольденбург, убитых было сорок девять, из них сорок пять — евреи. Кроме того, 424 еврея было ранено, 74 — тяжело. Разгрому подверглось 600 еврейских магазинов и 700 домов. Историк отмечает, что кишиневский погром потряс Россию и что правительство немедленно оказало помощь пострадавшим. Газеты были полны возмущения. Его высказывали органы печати всех направлений. „Человеческих жертв сотни, как после большого сражения, — писал „Киевлянин”, — а между тем и драки не было. Били смертным боем людей безоружных, ни в чем не повинных”. „Такого погрома, как кишиневский, не было еще в новейшей истории, и дай Бог, чтобы он не повторился никогда... Невежество, дикость всегда одинаковы, и злоба во все времена ужасна, ибо она будит в человеке зверя”, — негодовало „Новое время”. — „Самый факт остается гнусным и постыдным не только для среды, в нем участвовавшей, но и для тех, кто должен был предупредить и возможно скорее прекратить безобразие”, — „Русский вестник”. Но, пожалуй, лучше всего выразил отношение к происшедшему епископ Антоний Волынский, произнесший с амвона житомирского собора гневные слова: „Под видом ревности о вере они служили делу корыстолюбия. Они уподоблялись Иуде: тот целованием предавал Христа, омраченный сребролюбия недугом, а эти, прикрываясь именем Христа, избивали его сородников по плоти, чтобы ограбить их... Так поступают людоеды, готовые к убийствам, чтобы насытиться и обогатиться”.

Устиныч, если бы ознакомился с историей первого кишиневского погрома, наверное бы посмеялся над растерянностью тогдашнего губернатора фон Раабена, благодушного старика, который, узнав о том, что происходит в городе, заметался в растерянности. Черненко был уверен, что на сей раз никакой растерянности у власти не будет. Ведь это же она, власть, и будет руководить погромом. Не будет и возмущения в газетах. И вряд ли найдется второй епископ Антоний.

Черненко слово в слово следует сталинским указаниям. Под его руководством в республике создается атмосфера взаимной подозрительности, ненависти одних к другим. Как вспоминает Хрущев, это делалось для того, чтобы „призвать людей вот к такому подходу к окружающим людям, с которыми работаешь, это... ну, создать сумасшедший дом...”

Если бы в бытность свою в Кишиневе Черненко пришло в голову заглянуть в вышедший вскоре после погрома, повторение которого он готовил, словарь Брокгауза и Эфрона, то там он прочитал бы, что одной из приведших к погрому причин словарь называет „...злонамеренное подстрекательство подонков населения со стороны проникнутых расовой ненавистью элементов общества”. В современных условиях этому дали имя: „идеологический терроризм”. Именно этим и занимался Черненко в Молдавии. Вряд ли его смущало, что при этом он попадает в число духовных родственников тех, кто старый словарь назвал „подонками общества”.

Грядет второй кишиневский погром. Черненко к нему готов. Смерть Сталина путает все карты. Рассчитывавшему на волне предстоящего террора подняться по лестнице власти Устинычу приходится опять вернуться к унылой прозе будней, тоскливой, как зубная боль, идеологической работе. Он занимается тем, чему лучшую характеристику дал человек, руководивший в то время идеологической работой: „...это был бездумный догматизм, во много раз усиленный культом личности...”. Так охарактеризовал эту работу Суслов тогда, когда говорить об этом стало модным. Сам он остался верным жрецом этого самого „бездумного догматизма”, служил ему, как и во времена Сталина, и всю свою жизнь пытался заставить верить в него всю страну.

Пройдут годы, и переехавший в Москву Черненко будет писать о необходимости „уметь находить живой язык в общении с массами”, о том, что надо избавляться от унылых скучных ораторов и стандартных речей. В этом нет ничего нового. Все это говорилось и его предшественниками. Ему это нужно как дымовая завеса, чтобы скрыть то, что всегда было основным в его работе, будь то в Красноярске, Пензе, Молдавии или Москве — идеологический террор. Он террорист идеологический, и это роднит его с террористом-практиком Андроповым. Сфера деятельности у них была различной, а суть той же.

В марте 1953 года до Кремля было еще далеко. В Молдавии ему приходится задержаться еще на три года. Здесь его застают события, развернувшиеся на берегах Дуная. Венгерская революция, к подавлению которой столько сил приложил его предшественник, могла всколыхнуть и недавно было успокоившуюся Молдавию. Случись это, все надежды Черненко рухнули бы окончательно. Поэтому он с таким облегчением воспринял весть о советских танках на улицах Будапешта. Без них не могло быть и речи о сохранении империи. Без них и его будущее становилось сомнительным. Он был благодарен тем, кто послал танки и тем самым спас и империю, и его. Он не мог предполагать, что среди тех, кого он должен был благодарить за это, находится и человек, который в будущем станет его непримиримым врагом.

А в Ставрополе, как и в винном Кишиневе, те, кому в будущем предстояло выйти на мировую сцену, были заняты своими делами. Тогда они выглядели малозначительными, но теперь они предстают в ином свете.

В это время завязывается узел, в котором причудливо переплетается деятельность трех совершенно разных людей, оказавших огромное влияние на судьбу начинающего делать карьеру партаппаратчика из Ставрополья. На политическую арену выступает тот, кто станет провозвестником его программы реформ, бросивший вызов другому реформатору, пытающемуся преодолеть сопротивление всячески мешающего ему партаппарата, куда уже прочно врос будущий ментор ставропольца, который станет гонителем провозвестника реформ.

В один из этих дней Хрущев получает письмо, в котором содержались убедительные доводы против испытаний в атмосфере водородной бомбы, грозивших заражением атмосферы и непоправимыми последствиями для человечества. Под письмом стояла подпись — Андрей Сахаров. Ставший в 32 года самым молодым членом Академии Наук ученый был одним из создателей той бомбы, против испытания которой он сейчас выступал. Это был авторитетный голос. И именно поэтому он и вызвал гнев Хрущева.

Нельзя сказать, что правитель не понимал мотивов академика. В своих мемуарах он назовет его „человеком кристальной чистой морали”. Но тогда для него главными были не интересы человечества, а политические интересы. Глава партии отвергает протест ученого. И Сахаров, может быть, впервые в жизни испытывает чувство полнейшей беспомощности. „Это навсегда осталось в моей памяти”, — напишет он позднее. Но это же заставило его оторваться от расчетов и формул и подвергнуть общественную жизнь, политическую структуру страны такому же всестороннему анализу, который был свойствен его научным работам. Академик вступает на путь политической борьбы.

Хрущев не понимает, что борьба, начатая ученым, — это и его борьба, если он серьезен в своих намерениях и действительно хочет ослабить „мертвой хваткой” вцепившийся в горло страны партаппарат. Союзника в Сахарове он не видит. Это хорошо поймет Андропов, увидевший в академике своего главного противника, которого его выдвиженец попытается сделать своим союзником.

Каждый партаппаратчик, какую бы должность он ни занимал, обязательно устанавливает связи с теми, кто может быть ему полезен и кому он может оказаться полезен. Без этого не только не продвинуться вперед, но на занимаемом посту не удержаться. Это непреложный закон.

То, что для тех, кто вывязывал нить связей в Кишиневе и в Ставрополе, это завершится Кремлем, в то время никто предсказать не мог. Заранее ничего не было предопределено. Никакого детерминизма. Никакого влияния марксистских экономических законов. Для тех, кто считает, что мелких дел в жизни нет, это могло бы служить хорошей иллюстрацией. Но, с другой стороны, кого бы заинтересовали мелкие дела партийных чиновников в Кишиневе и в Ставрополе, если бы они не оказались в Кремле?

Кому сейчас было бы интересно, что в начале 60-х годов у какого-то комсомольского секретаря в каком-то провинциальном городе установились хорошие отношения с партийным руководителем края? А вот выясняется, что не будь этих связей и не будь первым секретарем крайкома Федор Кулаков, никто никогда мог бы и не узнать имени Горбачева.

Прибывшему в Ставрополь в 1960 году Ф. Кулакову — 44 года, и он считается специалистом по сельскому хозяйству. Он поддерживает Хрущева, проводящего полную „сверху донизу” реорганизацию сельского хозяйства. Иначе, говорит он в 62-м году на пленуме ЦК, положения не исправишь.

Возможно, что Кулаков рассчитывал, что эти слова принесут ему возвращение в Москву. Этого не произошло, и он остался в Ставрополе еще на два года.

К тому времени отсюда уже отбыл на пенсию, пробыв с 58-го по 60-й в ссылке на посту председателя ставропольского совнархоза, бывший глава советского правительства и бывший член Политбюро, разжалованный из маршалов в генерал-полковники, Н. Булганин, в свое время неосмотрительно присоединившийся к т. н. „антипартийной группе” Молотова.

Наблюдая закат одной карьеры, Горбачев продолжает восхождение по служебной лестнице.

В октябре 1961 года первый секретарь крайкома комсомола в составе делегации края отправляется на ХХII съезд партии. Это был важный для Хрущева съезд. На нем он вновь обрушился на группу сталинских соратников, разгром которых был им начат в 1957 году и продолжен на внеочередном XXI съезде.

Теперь делегат ХХII съезда Горбачев, заняв место в Большом кремлевском дворце, не по рассказам, а своими ушами слышал, как уже не в секретном, а в официальном докладе Хрущев обличал не только Сталина, но и его ближайших соратников.

Более того, будущий генсек услыхал наиболее откровенное из всего того, что приходилось советским людям слышать до сих пор от своих руководителей, — описание сталинских преступлений из уст Н. Подгорного, К. Мазурова, А. Шелепина и др. Особенно сильное впечатление на Горбачева должно было произвести выступление Н. Полянского, рассказавшего об уничтожении партийных и комсомольских работников Северного Кавказа. Тридцатилетний первый секретарь ставропольского крайкома комсомола не мог не сделать определенного и весьма важного вывода. Устранение соперников в Политбюро еще не обеспечивает победы. Нужно переломить хребет партийному аппарату. Именно это и намеревался проделать сейчас Хрущев. Вновь вернувшись к преступлениям Сталина и его окружения, он стремился дискредитировать всех тех партийных аппаратчиков, кто оказывал сопротивление его линии. Именно этот опыт Хрущева попытается использовать будущий генсек.

По возвращении из Москвы его ждала нелегкая задача. Теперь он должен был выступить во многих районах края и объяснить, как и почему съезд принял решение об удалении Сталина из мавзолея, почему приказано переименовать бесчисленные города и предприятия, носившие его имя? Наверняка среди тех, перед кем должен был выступить делегат Горбачев, были и те, чей совхоз или колхоз носил имя диктатора. Теперь, узнав о его преступлениях, они не могли не поставить под сомнение и правильность его политики. В таком крае, как Ставропольский, где шла столь упорная борьба против коллективизации и где воспоминания о ней еще были живы, наиболее острым, несомненно, был вопрос о правильности политики коллективизации.

Как раз то время, когда начавшему работать в МТС отцу будущего генсека — Сергею и его деду - Андрюхе Горбачу, усердно насаждавшим колхозный строй все казалось простым и понятным, посетивший эти края Максим Горький признавался сопровождавшему его П. Морозу, что ничего из того, что происходит „понять не могу”. Ранее узнав о том, что по указанию ведавшей просвещением Крупской, из библиотек изымаются религиозно-философские произведения Платона, Канта, Шопенгауэра, Вл. Соловьева, Л. Толстого и других авторов, он воскликнул: „Неужели это зверство окажется правдой!” Теперь, убедившись, что правдой оказалось другое зверство, еще более чудовищное, он говорит, что вполне понимает „людей сопротивляющихся этому. Единственно, что мне представляется отчетливо, это то, что все это, вместе взятое, возвращает нас к 50-м годам прошлого столетия, но в более свирепой форме.”

Завидовать Горбачеву не приходится. Ему надо было изрядно изворачиваться, находить оправдания, поскольку, осудив Сталина, партия от его политики не отказывалась.

Положение Горбачева осложнялось еще и тем, что его шеф Кулаков встретил выступление Хрущева без энтузиазма. Ему самому были свойственны диктаторские замашки, он был крут и привык руководить, в основном, полагаясь на приказ. Тем не менее Горбачеву удалось, удачно славировав, провести корабль своей карьеры по трудному курсу, не посадив его на мель. Казалось, дальнейшее продвижение ему обеспечено, но происходит неожиданное. Опять разражается очередная битва в Кремле, и последствия ее, докатившись до Ставрополья, сказываются и на Горбачеве.

Хрущев проводит реорганизацию управления сельским хозяйством. Упраздняются все четыре тысячи сельских райкомов партии. Их функции передаются партийным комитетам производственных колхозно-совхозных управлений. Таким образом Хрущев осуществляет давно вынашиваемый им план соединения в единое целое государственного и партийного аппарата, с тем чтобы партия, не отрываясь от управления, сохранила бы надзор за ним.

Горбачев становится одним из тех, кому поручается осуществление хрущевской реформы. Ставропольский край, в котором сельское население к тому времени насчитывало около 1,4 миллиона человек, делится на 16 территориальных управлений. В каждый входит от 25 до 30 колхозов и совхозов. Хрущев считает, что это позволит осуществить более эффективное руководство ими. С этой же целью создается новая должность территориального партийного инструктора, назначаемого обкомом или крайкомом. Они задумываются как специалисты, способные оказать квалифицированную помощь местным руководителям. Горбачев оказывается одним из них.

Это не повышение. Но у этой работы есть свои преимущества. Инструктор не сидит на месте. Он должен разъезжать. А это не только дает ему возможность полнее ознакомиться с положением дел в сельском хозяйстве Ставрополья, но и знакомит с ним большое число людей, стоящих на самых различных ступенях социальной лестницы.

Горбачеву теперь приходится иметь дело с крупными сельскохозяйственными объединениями. И хотя он еще не забыл о своей работе в колхозе и МТС, знаний оказывается недостаточно. Это и приводит его в 1962 году на заочное отделение Ставропольского сельскохозяйственного института. В тот же год его дочери Ирине исполнилось 6 лет, а его жена начинает работу над исследованием о формировании „Нового образа жизни колхозного крестьянства”. И наконец в декабре приходит долгожданное повышение. Он переезжает в двухэтажное здание на проспекте Маркса, где занимает пост заведующего отделом административных органов крайкома партии. Теперь уже он получает возможность помочь своему другу Мураховскому, который впал в немилость у Кулакова и вынужден был потому освободить кабинет первого секретаря горкома.

Проходит всего несколько месяцев, и Горбачев рекомендует его на должность заместителя председателя крайисполкома. А еще через два года, когда Кулакова отзывают в Москву, Мураховский получает стратегически важный пост первого секретаря Кисловодского горкома партии.

Кисловодск — город небольшой. Но сюда постоянно приезжают на лечение члены Политбюро и здесь немало санаториев важнейших партийных и правительственных учреждений. Иметь своего человека в таком городе весьма важно. Несомненно, что именно Мураховский, как и полагается по партийному протоколу, встречал периодически приезжавшего в кисловодский санаторий Красные Камни секретаря ЦК Ю. Андропова.


ХРУЩЕВ ОТСТУПАЕТ

Осень в Вашингтон приходит поздно. В октябре еще полны жизни деревья. Только листва из сочной зеленой превращается в разноцветную мозаику, в которой солнечные лучи зажигают то золото крон, то багрянец веток.

Так было и в то утро 16 октября 1962 года, когда Роберт Кеннеди направлялся в Белый Дом. Часы показывали девять. Он только успел войти в свой кабинет в Министерстве юстиции — раздался звонок. Президент просил прибыть немедленно.

Ему было достаточно одного взгляда на лицо брата, чтобы понять, что произошло что-то очень серьезное.

— Мы только что получили сообщение о результатах последнего полета наших У-2 над Кубой, - сказал Президент. — Советы там размещают ракеты и ядерное оружие.

„Так начался кубинский кризис, столкновение двух атомных гигантов, доведшее мир до края пропасти, до угрозы ядерного разрушения и уничтожения человечества”, -потом запишет в своем дневнике, вспоминая о первых часах кризиса Р. Кеннеди.

В Москве было уже довольно холодно. Небо заволакивали тяжелые тучи, резкий порывистый ветер рвал последние желтые листья с деревьев и гнал их по улицам. Хрущеву из окна его кремлевского кабинета были видны почти совсем обнаженные ветви, тускло поблескивающие в свете неяркого осеннего солнца, колокольня Ивана Великого и врезавшийся в центр Кремля его детище — стеклянный прямоугольник всего год как построенного Дворца съездов. Он отвернулся от окна и потянул к себе одну из папок. Лежащая в ней докладная как раз и нужна была ему к предстоящему заседанию Президиума ЦК. Он глянул на календарь. Было 16 октября, вторник. Заседание, на котором он должен был выступить с последними сообщениями о Кубе, было назначено на четверг.

Докладная подробно разбирала различные варианты того, какое влияние может оказать размещение советского военного персонала и ракет на внутреннее положение Кубы. Она была довольно длинной и анализ, содержащийся в ней, был весьма убедителен, а главное, он подкреплял его, Хрущева, точку зрения. Размещение ракет ставит под удар почти пол-Америки. Теперь они вынуждены будут разговаривать с нами совсем по-другому. „Этой силы достаточно, чтобы разрушить Нью-Йорк, Чикаго и другие промышленные города, а о Вашингтоне и говорить нечего. Маленькая деревня, — думал Хрущев, и именно эти свои мысли он потом передаст в своих мемуарах. — Америка, пожалуй, никогда не имела такой реальной угрозы быть разрушенной, как в этот момент”.

* Хрущев остался доволен. Он посмотрел на подпись под докладом. Андропов... Тот, что был послом в Венгрии... Потом его взяли в ЦК на должность зав. отделом соцстран... Говорят, близок к Суслову... Ну, это бабушка еще надвое гадала... Надо будет, и этому долговязому Андреичу Кузькину мать покажем...

Хрущев стукнул по столу кулаком. И покажем, когда время придет. А этого Андропова надо запомнить. Полезный парень..*

Председатель Совета Министров СССР еще не знал о том, что Президенту США стало известно о происходящем на Кубе. Хрущев был в полной уверенности, что останется незамеченным все то, что начиная с июля по его приказу доставляли на остров в Карибском море советские корабли. Они шли один за другим. Выгружались ночью. И так почти уже четыре месяца.

В Москве пели об острове Свободы, скандировали „Куба — си, янки — но” и не знали, что „остров Свободы” уже превратился в советский непотопляемый авианосец. А на заседаниях в Кремле обсуждали, как теперь сделать из Кубы плацдарм для наступления на Латинскую Америку.

Получив, благодаря тому, что американцы не сумели вовремя распознать, что из себя на самом деле представляет Кастро, базу у берегов Флориды, советские руководители решили использовать ее так, как это было им нужно. Кастро снабдили оружием, которое он просил. Но для Кремля это был лишь первый шаг. Его планы шли дальше.

Установить, когда это произошло, трудно, но рассказывают, что на одном из очередных совещаний Президиума ЦК Хрущев взял слово и предложил:

— Надо сговориться с Кастро, значит, — излагал Хрущев позднее в мемуарах свое тогдашнее выступление. — Ввести туда ракеты, значит, с ядерными зарядами. Установить, значит. И таким образом вот эти средства поставить в защиту Кубы и, таким образом, поставить тяжелые условия Америке, что, если она нападет, то с Кубы можно разрушить деловые, промышленные и политические центры Америки, значит. Куба нам нужна, чтобы она, значит, укреплялась, как социалистическая страна и тем самым, так сказать, служила притягательной силой для латиноамериканских стран.

Предложение первого секретаря было принято. Советское руководство взяло курс на обострение отношений с США.

На четвертом этаже здания на Старой площади, где размещался отдел ЦК КПСС по связям с социалистическими странами, этот курс не был новостью. Для Юрия Андропова, возглавившего отдел с момента своего возвращения из Венгрии в мае 1957 года, не было сомнений в том, что следует сделать все возможное для закрепления советского влияния на Кубе. Совсем недавно приложивший столько усилий для того, чтобы удержать Венгрию под властью коммунистов, он теперь не жалел сил для того, чтобы распространить эту власть на как можно большее число стран. Чем больше будет таких стран, тем надежнее будет власть коммунистов там, где они ее захватили. Совсем, как когда-то говорил Сталин об „ударных бригадах” на столь памятном для Андропова девятнадцатом съезде. Куба же вообще имела колоссальное значение. И как это Даллес со своей нашумевшей доктриной сдерживания проморгал это? Ведь отсюда очень легко перебросить мост к так называемым странам „третьего мира” — огромному резервуару людских сил и природных ресурсов. Становясь самостоятельными, эти страны оказывались на перепутье, не зная, по какому пути следовать. В Кубе они видели одного из „своих”. Они не знали того, что давно не являлось тайной для зав. отделом соцстран ЦК КПСС: на Кубе власть в руках коммунистов, и они не обращали внимания на слова Че Гевары о том, что „кубинская экономика будет построена по советскому образцу”.

Но самое важное даже и не это. Один взгляд на географическую карту заставлял Юрия Владимировича улыбаться. Куба открывала путь в Латинскую Америку, к этому, перефразируя Черчилля,„мягкому подбрюшью” США. Он вглядывался в карту и холодный блеск его карих глаз, как острый кинжал, проникал сквозь непроходимую толщу джунглей, видя в них то, чего еще не было, но что скоро, подобно тропическим лианам, опутает континент сетью баз будущих повстанцев, тайных аэродромов, подпольных радиостанций. Он уже видел, как покрывает гигантская паутина страну за страной, неотвратимо, как лесной пожар, надвигаясь на берега Рио-Гранде. Он потянул по старой привычке одной рукой пальцы на другой, как делал всегда, когда хотел ослабить напряжение. Хотя эту свою привычку — щелкать суставами пальцев — он скрывал, но, тем не менее, она стала известна. Вглядываясь в висящую перед ним карту, он не тешил себя мыслью, что то, о чем он думает, произойдет скоро. И тут он опять возвращался к Сталину. То, что вождь говорил о необходимости уничтожения капиталистических стран, справедливо и по сей день. „Мирное сосуществование”, о котором так любит разглагольствовать Хрущев, ничего в этом отношении не меняет. Сталин хотел достичь своего военными средствами, а мы, как говорится, пойдем другим путем. Противника можно подорвать изнутри. Тогда он сам упадет, как источенный червями плод. В этом Андропов не сомневался. Пройдет несколько лет, и он в полную силу развернет выполнение старой сталинской программы андроповскими методами.

А пока идет октябрь 1962 года. Ему всего только 48 лет. Он ждет, когда наступит его время, и работает над претворением в жизнь хрущевского плана.

Советские суда продолжают нести свой смертоносный груз на Кубу, а в Москву приезжает со своим оркестром Бени Гудман. Ансамбль Моисеева готовится к поездке по Америке. Люди напевали модные мелодии и по обе стороны океана танцевали твист. Ничто, казалось, не предвещало грозы.

В порту Гаваны за ночь успевала вырасти гора ящиков, но к утру от нее почти ничего не оставалось. Тем не менее, американской разведке, как о том пишут в своей книге ”Утопия у власти” историки М. Геллер и А. Некрич, удалось установить, что среди доставленного вооружения находились 42 ракетно-баллистические установки среднего радиуса, 12 ракетно-баллистических установок промежуточного типа, 42 бомбардировщика-истребителя типа ИЛ-28, 144 зенитных установки типа земля-воздух, каждая из которых оснащена четырьмя ракетами, 42 истребителя МИГ-21, ракеты других типов, а также патрульные суда, способные нести ракеты. Кроме того, на Кубу прибыло 22 тысячи советских военнослужащих. Несмотря на это, советское правительство несколько раз заверяет, что не намерено создавать никакой угрозы для США на Кубе, „что ни при каких обстоятельствах наступательные ракеты типа „земля-земля” туда посланы не будут”.

На секретном заседании советских дипломатов в Вашингтоне А. Микоян говорит, что установка ракет проводится для того, чтобы достичь „определенного изменения баланса сил между социалистическим и капиталистическим миром”.

Для Андропова это еще один эксперимент по использованию лжи в таком межконтинентальном масштабе. Наверное, и у него не было сомнений в том, что чем больше ложь, тем скорей ей поверят. Он еще не знает о фотоснимках, полученных американской разведкой.

Президент Кеннеди внимательно всматривался в лежащие перед ним фотографии. Они неопровержимо доказывали, что на Кубе, неподалеку от Сан-Кристобаля строится ракетная база. Президент поднял глаза на брата. Лицо его вытянулось и взгляд стал напряженным. В этот момент только он мог принять решение, и никто, кроме него, и никто за него. Из окна Овального кабинета была видна залитая ярким солнцем изумрудная лужайка. Дальше виднелась колонна Вашингтона, а еще где-то там — холмы и поля Вирджинии, а за ними вся огромная прекрасная страна, тяжесть ответственности за судьбу которой ощутимым грузом легла сейчас на его плечи. Вот и наступил один из тех моментов, о которых он писал в своей книге „Профили мужества”: „Не преуменьшая значения храбрости на поле сражения, следует заметить, что иногда требуется не меньшая храбрость, чтобы жить, как того требуют твои принципы. Храбрость жизни не менее величественное сплетение триумфа и трагедии. Человек делает то, что он обязан, невзирая на опасности — это основа человеческой морали. Рано или поздно момент, когда надо принять решение, настигает каждого из нас”.

Кеннеди отдал приказ собрать заседание национального совета безопасности в 11.45.

В Москве ни о чем не подозревали и потому, как гром среди ясного неба, прозвучало послание Президента. Он требовал немедленно прекратить строительство базы и убрать ракеты.

В Кремле начались бесконечные совещания, а за их кулисами развернулась ожесточенная борьба. Как всегда, и на этот раз, как бы ни важна сама по себе была обсуждаемая проблема, дело было не только в ней. Не менее, а иногда и более важным была не суть спора, а кто победит в споре. При этом для того, чтобы стать победителем и тем укрепить свои позиции, нередко та или иная сложившаяся в Президиуме ЦК группировка делал крутой поворот и полностью отказывалась от того, что еще вчера так яростно защищала. Начавшие с разрушения чести и морали „старого мира” коммунисты не считают нарушениями чести и морали измену принципам, если того требует обстановка. Они отлично усвоили, чему их учили в сталинской школе, где „служебное рвение ценилось по шкале изобретательности в преступных методах и виртуозности в совершаемых подлостях”.

Сумевшие пробиться наверх попадают в тот слой партийных чиновников, который некогда сам принадлежавший к нему А. Авторханов, называет автократией. Это актив партии, „пропущенный через фильтр обесчеловечивания, чтобы освободить его от морального тормоза и эмоциональной нагрузки, актив, перекованный в кузнице партии в бездушных мастеров власти”.

О том, что в начале шестидесятых годов именно такие „мастера власти” заседали в Президиуме ЦК КПСС, свидетельствуют события, разыгравшиеся в июне 1957 года.

Всего за месяц до этого Андропов вновь появился в Москве. Город готовился к своему первому фестивалю молодежи. Такого количества иностранцев, какое должно было прибыть в Москву, Советский Союз еще ни разу не видел за все годы своего существования. Это должно было окончательно убедить весь мир, что после смерти Сталина действительно произошли изменения и что с „железным занавесом” покончено. Но чтобы такого же впечатления не создалось и у москвичей, тех, кто был нежелателен, арестовывали, как в „добрые” сталинские времена.

И вот эта с одной стороны попытка, если не совсем поднять занавес, то, хоть чуть приоткрыть его и тем продолжить оттепель, а с другой — напоминание о сталинской стуже — служили отражением борьбы на верхах двух группировок: откровенных непреклонных сталинистов и сталинистов, решивших кое-что изменить.

Борьба эта шла уже не первый день. Все говорило о том, что решительное столкновение не за горами, что стороны только и ждут удобного случая, чтобы вступить в бой и окончательно выяснить, кто окажется у кормила власти. Такой случай скоро представился. Им оказалось обсуждение позиции по отношению к Югославии.

Михаил Суслов, долговязый, с густой россыпью перхоти на плечах человек, напоминавший сельского учителя, в эти последние весенние дни 1957 года был особенно занят. Ему казалось, что его положение в секретариате ЦК стало настолько прочным, что он может, наконец-то, дать бой всем этим реверансам в сторону Тито и Ко. Он, выступавший в 1948 году по поручению Сталина с докладом, громившим „югославских ревизионистов, предателей и раскольников”, и по сей день оставался на сталинских позициях. О примирении он не хотел и слышать, требовал от югославов признания в том, что они были неправы, то есть подтвердить все то, что он, Суслов, некогда говорил о них в своем докладе. Он сыпал цитатами, доказывая, что Югославия не социалистическая страна и что к Союзу Коммунистов следует относиться, как к враждебной партии, а не сближаться с ним... Поездка в Белград Хрущева и Булганина явилась для него тяжелым ударом. И если несмотря на это, „хождение в Каноссу”, во время которого Хрущев вынужден был принести извинения, если даже и после того, как XX съезд партии признал, что „серьезные достижения социалистического строительства имеются также в Югославии”, если несмотря на все это отношения между странами и партиями оставляли желать много лучшего, — в этом была заслуга Суслова. Он за кулисами брал реванш за то, что помимо его воли произошло на сцене.

Он напряженно работает над тем, чтобы закрепить свой успех. Для этого ему необходимы надежные люди на важных местах в аппарате партии. Андропова он запомнил еще по Будапешту. В те долгие ночные часы, что они, укрывшись от всех, совещались в кабинете посла, Суслов как следует изучил этого внешне бесстрастного человека, понимавшего его с полуслова, показавшего себя подлинным мастером интриги, идущим на все ради достижения цели. Как только положение в Венгрии стабилизировалось, Суслов вспомнил о нем. Андропов был вызван в Москву и назначен заведующим недавно созданного отдела социалистических стран ЦК.

Это происходит в мае, а в конце июня начинается тот Пленум ЦК, на котором и развернулись бои за власть. Речь шла о Югославии, но на самом деле решалось, по какому пути пойдет страна. Быть или не быть десталинизации. Продолжать ли развенчивание Сталина, обнародуя все его преступления, или остановить этот процесс и вернуться к старому и, если повезет, завершить то, что диктатор завершить не успел: провести новую ежовщину, которую он готовил до последних дней своей жизни и которую только его смерть предотвратила

Должность зав. отделом ЦК, хотя и значительна, но еще не настолько, чтобы определять политику. Он может влиять на нее, способствуя или препятствуя ее осуществлению. Он может готовить ее, внося свои предложения, но окончательное слово принадлежит не ему.

Последние дни перед июньским Пленумом проходят в усиленных маневрах. Наверное, Андропов понимал, что душа „идеолога” с теми, кто готовился выступить против Хрущева. Но душа — душой, а власть дороже... Он знал: что бы Суслов ни говорил о марксизме-ленинизме, главным для него было не то, что писали классики, а интересы партийных чиновников, для которых китайская грамота все эти бесконечно изучаемые ими на многочисленных курсах труды „основоположников”. Они их и не читали, а довольствовались подходящими к случаю цитатами, подобранными услужливыми помощниками. Их мало интересуют вопросы большой политики. Для них превыше всего — сохранение собственных позиций. Потому-то и играл Суслов столь значительную роль, что в нужный момент мог бросить эту силу на чашу весов и тем обеспечить победу той или иной группировке.

Июнь в тот год в Москве был необычайно жарким и душным. Черные блестящие лимузины, несущиеся к зданию ЦК, напоминали лоснящихся летних жуков. Открытого участия в развернувшейся за стенами здания ЦК в самом центре Москвы ожесточенной схватке Андропов не принимает, он еще не член ЦК, но происходящее имеет для него огромное значение и потому он с напряжением ждет исхода. С облегчением он узнает, что в решающий момент его шеф поступил именно так, как того требовала ленинская диалектика. Он показал себя подлинным мастером, отлично владеющим этой абсолютно необходимой для партийного работника науки, одной из основополагающих заповедей которой является умение отказаться от того, что защищал вчера и, если того требует обстановка, полностью изменить свои взгляды. Именно так и поступил Суслов. Он точно рассчитал, что за падением главных фигур неминуемо последует падение их сторонников во всем партийном аппарате. Это даст ему, Суслову, которому Хрущев будет обязан своей победой, возможность заполнить вакансии своими людьми.

Отказавшись от принципов, „серый кардинал” проголосовал против своих идеологических друзей. Он поддержал своего противника — Хрущева. Членом Президиума становится Брежнев, а через четыре года место в ЦК получает Андропов.

И в октябре 1962 года, когда в Кремле решали, какой ответ дать Президенту США, было ясно, что тот или иной ответ означает победу одних и поражение других членов Президиума. В Белом Доме ждали ответа, от которого зависела судьба мира, а в Кремле были озабочены еще и собственной карьерой.

Хрущев понимал, что кубинский кризис может оказаться для него роковым. Ведь всего за год до этого едва не стал для него таким эпизод с самолетом У-2.

Обломки сбитого американского самолета разместили в одном из павильонов парка Горького. Довольный Громыко охотно отвечал на вопросы, даже поправлял переводчика Виктора Суходрева, время от времени вставляя английские слова. Министр детально объяснял, как был захвачен летчик Гарри Пауэрс, что он цел и невредим и будет предан суду за шпионаж. Ко всеобщей неожиданности вдруг появился Хрущев. Взгромоздившись на стул, чтобы его было лучше видно, он оказался как раз напротив меня, так как я тоже влез на стул позади толпы корреспондентов. Окружившим его журналистам Хрущев заявил, что несмотря на сбитый самолет он все-таки поедет в Париж на встречу с Эйзенхауэром. Это заявление далеко не у всех в Москве вызвало одобрение.

18 мая читатели „Правды” были поражены. На страницах газеты появилась перепечатанная из „Нью-Йорк Геральд Трибюн” статья Уолтера Липпмана. Дословная перепечатка статьи „реакционного” американского журналиста было явлением неслыханным, тем более, что автор отмечал, что отношение главы советского правительства к эпизоду с самолетом У-2 делает его уязвимым „для критиков как внутри Советского Союза, так и среди его коммунистических союзников”, якобы за то, что он поступился суверенитетом страны. Привыкшим читать между строк советским читателям, а еще более тем, кто внимательно следил за советской прессой за рубежом, явно давали понять, что, у казалось бы, всесильного Хрущева не только есть противники, но что они достаточно влиятельны. Иначе ведь статья в „Правде” просто не увидела бы света.

Незадолго до этого китайцы довели до сведения Хрущева, что они не намерены присоединяться к соглашению о разоружении, принятому без их участия. Они вообще были против встречи в Париже. Мао боялся, что, если СССР заключит соглашение с США, обе сверхдержавы станут властелинами мира.

После статьи в „Правде” не оставалось сомнений в том, что и Липпман выступает против самой возможности американо-советского сближения. На то, что стояло за всем этим, указывали строчки о недовольстве среди коммунистических союзников. Из-за них и была перепечатана вся статья. Понятно было, что это дело рук Суслова, в чьем прямом подчинении находилась „Правда” и... заведующего отделом соцстран ЦК Андропова. Оба были заинтересованы в укреплении отношений с Китаем и оба были за более антиамериканскую политику, чем та, которую пытался проводить Хрущев.

Встреча в Париже так и не состоялась. Силы, к которым принадлежал Андропов, одержали победу. Вскоре после этого, в октябре 1961 года на XXII съезде его выдвигают в ЦК. А из эпизода с американским самолетом он сделал два важных вывода. Он понял, как важно уметь манипулировать прессой. Этим он будет пользоваться и в дальнейшем. И он запомнил, как опасно быть обвиненным в пренебрежении суверенитетом страны. Чтобы избежать этого обвинения, не следует считаться ни с какими жертвами.

В среду Президент должен был принять советского министра иностранных дел. Встреча эта запланирована была давно, и вот теперь Кеннеди колебался: стоит ли встречаться с Громыко, но потом решил принять его и выслушать, что тот скажет.

Громыко прибыл к вечеру. Он сразу же заявил, что Хрущев поручил ему сообщить, что Президент ошибается. Вся помощь Кубе заключается в поставках сельскохозяйственной техники. Советский министр явно хотел убедить его в том, что советские суда везут на Кубу не ракеты, а всего лишь навсего безобидные трактора и сенокосилки. По тому, как говорил Громыко, было ясно, что он ничего не знает о фотографиях. Президент слушал его, в какой-то степени, как пишет Роберт Кеннеди, даже восхищаясь его апломбом и способностью лгать. Советский министр без тени смущения продолжал что-то говорить о комбайнах и молотилках, а Президента так и подмывало вынуть из ящика стола фотоснимки, показать ему их и спросить: Вы называете эти ракеты сенокосилками, господин министр? Но он удержался.

Громыко продолжал лгать, давалось ему это легко и видно было, что дело это для него привычное. Пройдет двадцать один год, и он так же без тени смущения будет лгать, называя перед лицом всего мира сбитый корейский пассажирский самолет шпионским.

— У лжи все-таки короткие ноги, — подумал Кеннеди. — Завтра они запоют по-другому.

Громыко еще раз повторил заверения о сельскохозяйственном оборудовании и добавил, что ни при каких обстоятельствах СССР не снабдит Кубу наступательным оружием.

— Единственно, что мы даем им — так это только оборонительное оружие, — повторил Громыко. — никаких ракет там нет. Да и наших специалистов там всего, — он загнул пальцы на руке, — раз, два и обчелся. Переводчик на мгновение замешкался, пока нашел нужный эквивалент.

Кеннеди кивнул, а про себя подумал о двадцати двух тысячах советских солдат и офицеров, находящихся на Кубе. Это становилось скучным. Он глянул в окно. В темнеющем небе вспыхнули красные точки огней на вершине колонны Вашингтона. При чрезвычайном положении их придется погасить, — пронеслось в голове Президента. — Но до этого не дойдет. Даже если надо будет слушать этого лжеца еще столько же — он готов, если это поможет сохранить мир.

— У нас нет на Кубе никакого оружия, которое бы представляло угрозу для США, — закончил Громыко.

Кеннеди дал понять, что встреча окончена. „Впечатление от этого разговора у него осталось малоприятное”, — вспоминал позднее брат Президента — Роберт Кеннеди.

Расставшись с Громыко, Президент позвонил в Нью-Йорк Эдлаю Стивенсону, представителю США в ООН и обсудил с ним его предстоящее выступление в Совете Безопасности. Вот как описывает это заседание Роберт Кеннеди:

У нас имеются доказательства, - сказал Стивенсон. - Ясные и неопровержимые... Вы, Советский Союз, доставили это оружие на Кубу. - Он повернулся к советскому послу Зорину. — Вы, Советский Союз, а не Соединенные Штаты, создали эту новую угрозу... Господин Зорин, я напомню вам, что вы сами на днях отрицали наличие этого оружия. Сегодня вы опять утверждаете..., что ракет на Кубе нет, или — что мы не доказали, что они там имеются... Прекрасно, сэр. Разрешите задать вам простой вопрос: отрицаете ли вы, посол Зорин, что СССР разместил и продолжает размещать на Кубе ракеты... а также возводить стартовые установки? Да или нет? Не ждите перевода, отвечайте: да или нет?

— Я здесь не в американском суде, сэр, и не намерен отвечать на вопросы, заданные в прокурорском тоне, — стараясь сохранить невозмутимость, произносит Зорин. — В должное время вы получите ответ, сэр.

— Вы находитесь в данный момент перед судом мирового общественного мнения. Вы можете ответить: да или нет? — продолжает настаивать Стивенсон.

— Продолжайте вашу речь, — повторяет Зорин. — Вы получите ответ в должное время.

— Я готов предоставить доказательства тут же, на этом заседании, — произносит Стивенсон и показывает фотографии советских ракет. Это производит ошеломляющее впечатление на Совет Безопасности и на весь мир.”

Пройдет два десятилетия, и уже во времена андроповского правления точно так же будет вести себя преемник Зорина Олег Трояновский, когда ему предъявят запись переговоров советских летчиков, сбивших корейский пассажирский самолет.

Положение в Карибском море принимало все более опасный оборот. Президент объявил блокаду острова, а это означало, что, если советские суда попытаются нарушить ее, они будут атакованы.

В затерянном в казахстанских степях совхозе Ярославский, где я оказался в тот вечер, как и по всему Советскому Союзу люди слушали приказ о задержке демобилизации отслуживших свой срок.

— Неужто опять война! — воскликнул чей-то женский голос в толпе у уличного репродуктора.

Никто не ответил. Гнетущая тишина стлалась над степью.

Мир повис на волоске. Примерно в то же время с обращением к народу выступил и Президент США. Он сообщил о том, что произошло, а в конце своей речи сказал:

— Тот путь, который мы избрали, полон препятствий, как и всякий путь, но он более других соответствует нашему характеру, мужеству нашего народа, нашим обязательствам перед всем миром. Цена свободы высока, но американцы всегда платили ее. Есть путь, на который мы никогда не встанем, — это путь капитуляции и покорности, — говорил Кеннеди. — Наша цель — торжество не силы, а права, не мир за счет свободы, а мир и свобода вместе. На нашем континенте и — будем надеяться — на всей земле. Дай Бог, чтобы цель эта была достигнута.

В Москве царило замешательство. ”Был такой момент, когда одну ночь я не спал дома, — вспоминал позднее Хрущев. — Я ночевал в Совете Министров, потому что нависла реальная угроза войны”.

Те, кто привел мир на грань войны, кто настаивал на более жестком антиамериканском курсе, а в их числе был и Андропов, теперь просто не знали, что делать. Одно дело было бряцать оружием, другое — оказаться под угрозой этого оружия. Сторонники жесткого антиамериканского курса прикусили язык. Теперь они предоставили Хрущеву самому искать выход. Однако пройдет всего четыре года, и Андропов вновь напомнит, что о ракетах забывать нельзя.

28 октября в Белом Доме получили письмо, в котором советский премьер выражал согласие прекратить строительство баз, демонтировать ракеты и вывезти их в Советский Союз.

„Таким образом, — писал Хрущев, — ...налицо все необходимые условия для ликвидации создавшегося конфликта.”

Мир наконец-то вздохнул с облегчением. Это было победой здравого смысла, но это было и поражением Хрущева. Те, кто толкал его на эту авантюру, теперь первыми осуждали его. Андропов открыто не выступал. Он еще не имел права голоса. Он ждал, когда он его получит. Ждать пришлось недолго. В ноябре он становится секретарем ЦК. Кубинские ракеты способствовали его восхождению к власти. До полного обладания ею ему оставалось ровно двадцать лет.


ПЕСТРОЕ ВРЕМЯ

С каждым вывозящим с Кубы ракеты советским кораблем позиции Хрущева слабели. Возможно, что сторонники более жесткого курса по отношению к США, которых в президиуме ЦК было достаточно, с помощью своего ставленника Андропова и спровоцировали размещение ракет в вотчине Ф. Кастро для того, чтобы подорвать позиции Хрущева. Через двадцать пять лет после событий в Карибском море посадит на Красной площади самолет западногерманский пилот-любитель Руст. И тогда тоже возникнут подозрения, что полет этот был специально организован для того, чтобы дать Горбачеву возможность избавиться от неугодных военачальников. А Горбачев, как известно, был тем, кому поручал вести дела болевший Андропов.

Это был хитрый план, и в любом случае Хрущев оставался в проигрыше. Если бы удалось удержать ракеты на Кубе, то силы тех, кто выступал против потепления отношений с США, укрепились бы. Пришлось убрать ракеты — тоже неплохо. Переговоры-то вел Никита Сергеевич. Он согласился их убрать. Стало быть, это он перед лицом всего мира показал свою слабость. Что же может быть лучше этого для тех, кто настаивает на сохранении жесткого курса?

Проповедником жесткого курса был Суслов. Свидетельством того, что он одержал победу, явилось укрепление позиций Андропова.

Это было какое-то неопределенное время.

На первый взгляд оно казалось пестрым. Могло создаться впечатление, что все еще продолжается оттепель. В своей пьесе „Иван Иванович” герой, который изобретает „культ Петрова”, коммунист-драматург Назым Хикмет, эмигрировавший из Турции в Советский Союз и на собственном опыте убедившийся во лжи коммунизма, заставляет зрителей сделать вывод, что такие вот Иван Ивановичи, а иными словами, они сами и виноваты в создании культа личности. Один культ осуждали, но уже в полном расцвете был культ нового вождя, наградившего себя пятью золотыми геройскими звездами. Зачитывались до дыр иные номера „Нового мира”, руководимого А. Твардовским, где впервые увидел свет „Один день Ивана Денисовича” А. Солженицына, который будет удостоен Нобелевской премии, но за чтение изданного на Западе романа другого лауреата Нобелевской премии Б. Пастернака „Доктора Живаго” могли и арестовать.

Осуждая Сталина, но не сталинизм, существование которого отрицалось, режим провозглашал свою приверженность ленинизму, однако создавшего „Союз за возрождение ленинизма” начальника кафедры Военной академии им. Фрунзе генерала П. Г. Григоренко исключили из партии и отправили в сумасшедший дом.

Об этом мало кто знал. Все это происходило рядом, но в то же время было скрыто от глаз. Да большинство еще боялось или не хотело заглянуть правде в глаза. Выбор продуктов стал меньше, но еще можно было, по крайней мере в столице и некоторых крупных центрах, без больших проблем купить в магазинах мясо и такие колбасы, как чайная, докторская, краковская. Не ощущалось нехватки в сыре, масле и молоке. Хлеб за рубежом еще не закупали. Появилось больше импортных вещей в универмагах. Начали ломать хранившие память о прошлом древние особняки Старого Арбата и возводить предвещающее стандартизированное будущее коробки небоскребов на Калининском проспекте. Раскупали билеты в новый театр „Современник” и Театр на Таганке, входили в моду песни бардов, распеваемые под гитару, смотрели передачи с чемпионатов мира по фигурному катанию, где блистали Людмила Белоусова и Олег Протопопов, ходили в новый театр в Кремлевском Дворце Съездов, где аплодировали акробатическим миниатюрам первой чемпионки Советского Союза, ставшей и заслуженной артисткой, Зинаиде Евтиховой, читали „Неделю”, придуманное зятем вождя Аджубеем новое приложение к редактируемым им „Известиям”, слушали новую вторую программу „Маяк” и заполняли построенные в разных городах дворцы спорта, где проходили хоккейные матчи.

Уже вовсю распространялся самиздат, где ходили в списках и „Ленинградская программа”, называвшая номенклатуру правящим классом, и программа Союза коммунаров, и документы Всероссийского социал-христианского освобождения народов и множество других материалов, несмотря на их различие, свидетельствующих о зарождении в обществе движения, ставящего своей целью пробуждение чувства гражданственности, причастности всех к принятию решений и ответственности за судьбу страны. Возле памятника Маяковскому все еще продолжали читать стихи. Иногда даже очень смелые. О провале целинных земель говорили, но еще только шепотом, а в Целинограде радовались новым домам, выросшим в пыльной степи. Им радовались и в других городах Советского Союза. По их московским прародителям их называют „Черемушками”. Спустя немного времени станут называть „хрущебами”. Но пока — это радость. Как-никак, а отдельная квартира, приносящая освобождение от кошмаров коммунального общежития. Многие поверили обнародованной в 1956 г. широковещательной программе, уверявшей, что через каких-нибудь двенадцать лет, к 68-му году, проблем с жильем вообще не будет. Каждый будет жить в отдельной квартире или в своем доме. Настанет 68-й год, и о той программе никто и не вспомнит.

Повсюду еще висели лозунги, призывавшие перегнать Америку по производству мяса и молока. Но после того, как застрелился секретарь Рязанского обкома Ларионов, скупавший и мясо, и молоко в соседних областях и рапортовавший о перевыполнении планов, провал стал очевидным. До Америки было так же далеко, как и прежде. И самым популярным сделался лозунг, выведенный на бортах грузовиков как предупреждение неосторожным водителям: ”Не уверен — не обгоняй!” В вечернем небе над Москвой вспыхивали слова: „Партия торжественно провозглашает, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме”.

А в Новотроицке рабочие маслокомбината отказались упаковывать масло, предназначенное для отправки на Кубу. Самим его не хватало. Плохо стало со снабжением даже в таком крупном городе, как Харьков. Страна сидела на голодном пайке. И в довершение всего 1 июня 1962 года в газетах появляется „обращение ЦК КПСС и Совета Министров СССР ко всем рабочим и работницам, колхозникам и колхозницам, рабочим и работницам совхозов, советской интеллигенции, ко всему советскому народу”.

После того как всего лишь пять лет назад Хрущев пообещал к „1960 году догнать США по производству мяса на душу населения,”, а по молоку — в 1958-м, постановление признавало, что возникли „трудности в обеспечении городов мясными продуктами” и сообщало о повышении цен на мясо на 30% и на масло на 25%. Долго сдерживаемое недовольство, о котором открыто говорили повсюду, прорвалось наружу.

В Иванове началась забастовка рабочих. Секретарь парторганизации был избит. У прибывшей милиции было отобрано оружие. Затем последовало столкновение со спецчастями. Десятки рабочих были убиты и ранены. Еще большего масштаба достигло народное возмущение в столице Всевеликого войска Донского, колыбели Белого движения — Новочеркасске, где произошло настоящее восстание рабочих. Началось оно с жалоб на то, что невозможно теперь дотянуть до получки, но уже через несколько часов на заводском дворе пылал костер из портретов Хрущева и других членов тогдашнего советского руководства. На тендере паровоза кто-то огромными буквами написал: „Хрущева на мясо!” — и этого никто не стирал.

В город были введены войска. Командовавший одной из частей генерал-майор М. Шапошников выступил против того, чтобы его солдаты были брошены на подавление рабочих и приказал оружие разрядить и боеприпасы сдать. За это он был исключен из партии. У других командиров никаких сомнений в правильности приказа не возникло.

В результате, по официальным данным, появившимся в советской печати, через 27 лет, „22 или 24 человека было убито. 30 ранено”. Но в той же статье пишется о том, что по плотно стоявшим на площади людям был открыт массированный огонь из автоматов. В своих показаниях перешедший на Запад очевидец событий Е. Елин писал: „Сколько было убитых, сказать трудно. На площади лежало 200 — 250 человек, но расстрелы были и в других местах города”. 14 человек предстало перед судом. 7 из них были приговорены к расстрелу. Помилованы они не были.

В Гжатске из-за непролазной грязи я с трудом добрался до дома Гагариных, но зато он сам в это время летал в космосе.

Стало больше приезжать иностранных артистов и по-прежнему танцевали твист. В моду входили мини-юбки, прическа „бабетта” и разрезы на мужских пиджаках.

Вышел в свет „Один день Ивана Денисовича” и возведена была Берлинская стена.

Вот таким было то время, когда известный лишь узкому кругу партаппаратчиков человек с гладкозачесанными назад темными волосами и ничего не выражающими холодными глазами, прикрытыми очками в тонкой золоченой оправе, по имени Андропов сделал первый реальный шаг на пути к высшей власти в стране. Помог ему в этом тот, на чью помощь он рассчитывал меньше всего.

Июньский пленум 1957 года, на котором Хрущев едва не потерпел поражение, привел к появлению на московской политической арене, казалось бы, полностью канувшей в забвение фигуры.

Вновь появляется в столице Отто Вильгельмович Куусинен, чье имя последний раз упоминалось в составе сталинского президиума, избранного на XIX съезде партии. Из малозначительного председателя Президиума Верховного Совета Карело-Финской республики он превращается во влиятельного члена Президиума ЦК, а через год становится еще и секретарем ЦК. Это тот самый Куусинен, который уцелел в то время, как все остальные финские коммунисты, находившиеся в СССР, были или брошены в лагеря или расстреляны. Это он, старый коминтерновец, узнав, что его сын умирает от туберкулеза в сталинском лагере, ответил: „У меня нет сына”.

Теперь опять пришло его время. В Кремле явно чувствовали необходимость в этом человеке, мечтавшем стать наместником Финляндии и из всех принципов признававшем только один — полное отсутствие принципов. Этот стареющий финн, для которого труды Макиавелли не были историей, а практикой жизни, стал для Кремля незаменимым в плетущихся им интригах. А Куусинену для осуществления этих интриг нужны помощники, и он выдвигает тех, кого хорошо изучил, в ком уверен, что будут следовать его указаниям. Андропов полностью отвечал его требованиям. Он обладает способностью не только усваивать уроки учителей. Он умеет улавливать и то, что они не решаются произнести, но что логически вытекает из преподаваемых ими уроков.

Став после своего возвращения из Венгрии заведующим отделом социалистических стран, который только что был создан, Андропов сосредоточил в своих руках огромную власть. Из по сути дела ординарного посла в маленькой стране он вдруг превратился в проконсула огромной империи. Постепенно он начинает выходить из тени. Теперь его все чаще можно видеть на фотографиях. Правда, пока он еще где-то сзади в третьем, редко — во втором ряду. Но уже нельзя не заметить это лицо с деланной улыбкой, эту возвышающуюся над всеми фигуру в серой шляпе.

Перебирается в эти годы в Москву и Черненко. Это тоже результат закулисных сделок, вершащихся в Кремле. Таких, как он, конечно, в расчет не принимают. Их положение целиком определяется позицией на шахматной доске власти той фигуры, от которой они зависят. Продвижение Брежнева, осуществленное Хрущевым, выводит в проходные пешки и Черненко. То, что он теперь не просто пешка, а пешка проходная, не знает еще ни он сам, ни вытянувший его Брежнев, который после четырехлетнего перерыва вновь становится кандидатом в члены Президиума. Парадокс заключается в том, что впервые Брежнев занял этот пост на самом сталинском из съездов, девятнадцатом, в преддверии нового террора. Он вновь возвращается в Президиум на самом антисталинском съезде — на XX! Вот теперь и скажи, что только древнеримский бог Янус имел два лица. Суть, однако, в том, что советские политики давно оставили позади древнеримского Януса. У каждого из них не две, а бессчетное количество масок, которые они легко меняют, каждый раз представая в том обличье, которое кажется наиболее выгодным и подходящим. В этом они все похожи друг на друга. Без этого они просто не сумели бы добраться до вершин власти.

Возвращенный Хрущевым из Казахстана Брежнев переезжает в квартиру на Кутузовском проспекте, которую он больше не покинет. Отсюда теперь по утрам отправляется на Старую площадь блестящий черный лимузин, в котором рядом с водителем сидит малознакомый москвичам новоиспеченный партийный вождь. Его густые брови еще только стали появляться на портретах и потому еще не успели стать предметом анекдотов. Он еще полон сил и тем, чего достиг, ограничиваться отнюдь не намерен. Точно так же, как он нужен Хрущеву, так и ему нужны свои люди. Будущий Ильич Второй начинает тянуть в столицу тех, кого знает по Днепропетровску и Молдавии. Одним из первых прибывает Устиныч. Пока он получает скромную должность зав. сектором в отделе пропаганды. С его изворотливостью, способностью услужить кому нужно он налаживает связи, которые окажутся столь важными в будущем. Он, не знавший никакой другой работы, кроме партийной, легко врастает в центральный аппарат.

Внешне невзрачный, он ничем не выделяется, кроме своего умения играть на балалайке, и потому его считают не опасным и уж меньше всего можно угадать в нем возможного претендента на престол. Это обманчивое впечатление. Когда пробьет его час, он покажет, что умеет бороться за власть безжалостно. В те годы трудно еще было предвидеть, что близко время, когда партаппарат станет сам решать, кого поставить у кормила власти, что первенствующее значение приобретет принадлежность к аппарату, опыт, приобретенный не где-нибудь, а именно в аппарате. Главное, чтобы знал, как работает партийная машина, чтобы умел управлять ею, чтоб не развалил бы, не тряс бы, как Хрущев, не пугал бы, как Андропов, а вел бы не торопясь и потихоньку, не беспокоя усидевшихся на брежневских подушках партийных своих собратьев, как и подобает опытному кучеру. Всему этому Черненко учится у своего хозяина, которому верно и преданно служит. Он видит, что Брежнев готов на все, чтобы угодить Хрущеву, чтобы не дай Бог не сорваться опять и опять не угодить в провинцию. Брежнев буквально молится на Хрущева. „Народы Советского Союза видят в своих успехах результат плодотворной деятельности талантливого организатора и выдающегося руководителя коммунистической партии, советского государства и всего международного коммунистического и рабочего движения Никиты Сергеевича Хрущева”, — говорит Брежнев, употребляя те же самые слова, которыми воспевал Сталина, выступая в апреле 1957 года с речью, ставшей одной из первых ласточек нового культа личности.

Черненко знал истинную цену этому хвалебному гимну в честь „нашего дорогого Никиты Сергеевича”. Он хорошо изучил своего Леню. Ему ясно, что все это лишь дымовая завеса, что когда надо будет, Леня и не вспомнит о своей речи, а, не задумываясь, нанесет удар „выдающемуся деятелю международного коммунистического движения”. От него не осталась в секрете способность Брежнева к вероломству, хотя, выпив рюмку-другую, Леонид Ильич и способен пустить слезу, вспоминая о своих прошлых грехах, что, впрочем, не мешало ему, протрезвев, грешить вновь. Вероломство вообще играет важную роль в закулисной жизни Кремля. Ведь и Андропов не в малой степени обязан Брежневу, однако, в борьбе за власть это его не остановит.

Культ Хрущева разрастается. Через некоторое время писательницу Галина Серебрякова почти слово в слово повторит барбюсовское описание хрущевского предшественника, когда напишет, что в его внешности „запечатлены черты неустрашимого, сильного духом рабочего, мечтательного, тонко чувствующего крестьянина и умудренного опытом проницательного, выдающегося государственного деятеля второй половины XX века... С химиками он химик, с агротехниками — он агротехник, с энергетиками — энергетик”. Ну как было при этом не вспомнить предыдущего лучшего друга и колхозников, и филателистов, и рыбаков, и языковедов.

Однако бесконечные перемены, сокращения министерств, укрупнения и разукрупнения, планы создания агрогородов, встречи с писателями, животноводами, артистами, чтение „Теркина на том свете” и в то же время погром художников-абстракционистов в Манеже, призывы к активности масс и в то же время нежелание отказаться от волевого командного стиля придавали всему происходившему какую-то разорванность, неустойчивость, зыбкость. От всех этих многочасовых речей в Лужниках „неутомимого революционного борца”, заполнивших за 10 лет его правления 50 томов, бесчисленных приездов с махающими флажками толпами людей, полетов в космос в глазах рябило. И время становилось рябым. Пестрым. Цвет его уловить было нельзя. Он менялся каждый день. Быстро появлялись и так же исчезали новые друзья и враги. То мирились, то ссорились с югославами. То обнимались с правителями новорожденных африканских и азиатских государств, то обзывали их прислужниками империалистов. С эстрады куплетист, высмеивая римского первосвященника, пел: „И зачем такого папу только мама родила”, и сносились церкви, а вождь обещал показать последнего попа по телевидению тогда же, когда он готовился ввести коммунизм — к началу 80-х годов. Все это производило впечатление огромного циркового спектакля. И не сразу можно было понять, что цель его — опять отвлечь от проблем страны, скрыть лихорадочные метания в поисках выхода из уже обозначившегося на горизонте тупика. Уже после снятия верного ленинца, как любил чтоб его называли Никита Сергеевич, рабочий из Улан-Удэ в письме в журнал „Коммунист” писал, что „народ почувствовал, что материально жить становится все хуже и хуже и что рано или поздно Хрущев своей политикой... приведет страну к разорению”.

И хотя газеты почти ежедневно помещали панегирики в адрес „дорогого Никиты Сергеевича” и предпринимались немалые усилия по созданию нового культа личности, предназначенного как и другие культы до него и после, для отвлечения от истинного положения дел, в народе о царе Никите слагали анекдоты. Но ограничивались не только насмешками. Известно по крайней мере о двух покушениях на „неутомимого борца за благо народа”. Во время одного из них в 1956 году всего через несколько минут после посещения им крейсера „Червона Украина” происходит взрыв.

Летом 60-го года Хрущев решает избавиться от неподдержавшего его три года назад в борьбе с „антипартийной группой” Ворошилова. ”Первому красному маршалу” приказывают освободить кабинет председателя Президиума Верховного Совета СССР в Кремле. Туда въезжает новый хозяин. Его имя — Брежнев. А в секретариате Президиума появляется новый начальник — Черненко.

Лакеи имеют одно несомненное преимущество. К ним привыкают точно так же, как к комнатным туфлям. Вот почему Павел I сделал своего лакея и брадобрея Кутайсова графом и ближайшим советником. Крестьянин из села Большая Тесь, правда, в „графья не вышел”, но его коренастая, со вздернутыми плечами фигура стала неизменной частью брежневского антуража. А через некоторое время Брежнев понял, что он точно так же, как и герой немецкой сказки, без своей тени обойтись не может. Тень начинает потихоньку, исподволь приобретать все большую и большую власть над хозяином. Пройдет еще какое-то время, и уже трудно будет понять, кто чьей тенью является.

Андропов в эти годы входит во вкус власти. Роль проконсула империи он играет отменно. Его можно видеть в разных странах, на разных континентах коммунистической империи, о которой теперь можно сказать, что в ней никогда не заходит солнце. Посещение стольких стран, несомненно, привело к расширению его кругозора и к выработке известной гибкости мышления. В ходе этих поездок и отшлифовывается та линия, которая станет определяющей в деятельности Андропова. В этом смысле особенно большое значение имела его поездка в страну, ставшую для него полем битвы, на котором Кремль намеревался взять реванш за убранные с Кубы ракеты.


ЦАРЬ НИКИТА - НА ПОКОЙ!

Городок Ап Бак в пятидесяти милях от Сайгона был мало кому известен. Однако то, что произошло здесь 2 января 1963 года, обошло газеты всех стран мира. В ходе сражения части отборной Седьмой дивизии южно-вьетнамской армии отказались идти в атаку. Северовьетнамцы уничтожили 5 американских вертолетов и повредили еще 9. Три американских советника было убито. Число американских потерь возросло до 30. Цифра пока небольшая. Но спустя много лет в своих мемуарах Гаррисон Солсбери отметит, что именно этот эпизод „открыл глаза на реальное положение дел во Вьетнаме”. Тогдашний командующий авиацией Южного Вьетнама маршал Нгуен Као Ки считает, что после того, что случилось под Ап Баком, „американцы потеряли доверие” к южновьетнамской армии и это „привело к фундаментальному изменению в распределении ролей между американскими и южновьетнамскими войсками”. Американцы поняли, что, если они хотят продолжения боевых действий, им, как и французам до них, придется платить жизнями за эту „войну в джунглях”.

Вскоре после этого Андропов прилетел в Ханой. Из того, что произошло под Ап Баком, он делает выводы. Теперь ясно, что США, решившие ограничиться ведением военных действий, которые не вызывали бы угрозу прямого столкновения с СССР и Китаем, будут все больше и больше втягиваться в войну. Московских политиков это вполне устраивало. Кремлевские стратеги полностью использовали то, что внимание американцев было приковано к войне в джунглях „маленького полуострова, как писал Киссинджер, на важном континенте”. Во-первых, это давало свободу рук в других частях мира. К чему это привело — известно. Во-вторых, затяжная война служила своеобразной мясорубкой, перемалывавшей американские вооруженные силы. И хотя это была, как отмечает маршал Ки, „ограниченная война, в которой Советский Союз и Китай не стреляли в американцев, велась война именно с ними”.

Такая война, которой не видно конца, которая не имеет иных целей, как удержать то, что есть, должна была неминуемо вызвать реакцию за океаном..

Впрочем, к началу 1973 года начинают сказываться результаты массированных бомбардировок Северного Вьетнама. Коммуникации нарушены, порты выведены из строя. Вот-вот может произойти непоправимое — первое в истории поражение коммунизма на поле битвы. Именно в этот момент активизируются силы левых в США. Было бы упрощением считать, что каждая акция их организована ведомством Андропова. Но поскольку интересы обоих совпадают, то вполне правомерен вывод, что ведомство отнюдь не осталось безучастным к выступлениям своих союзников в стане своего злейшего врага. Действия агентуры Андропова глубоко законспирированы и осуществляются путем многоходовых комбинаций, через длинную теряющуюся во мраке цепь посредников. Они развивают бурную деятельность. По прошествии лет это напоминает гонку. Кто быстрее придет к финишу: администрация Никсона, добившись капитуляции Ханоя, или же левые, добивающиеся капитуляции своего собственного правительства?

Идет предвыборная кампания, и все усилия направлены на то, чтобы привести к власти кандидата демократов Д. Макговерна и нанести поражение выставившему свою кандидатуру на второй срок президенту-республиканцу Р. Никсону. 7 февраля делается первый выстрел непосредственно по Белому Дому. Газета „Дью-Йорк тайме” обвиняет начальника канцелярии президента в том, что он знал о Вотергейте. С этого момента американская пресса не испытывает недостатка в материалах, направленных против президента своей страны. Антивоенная кампания во многом напоминает кампанию, развязанную большевиками во время Первой мировой войны. Те же приемы, тот же почерк.

„Мы выиграем войну во Вьетнаме, но не в Париже, а на улицах Америки”, — с необычной для него откровенностью уверенно скажет Андропов своим помощникам. Как пишет А. Шевченко, став председателем КГБ, Андропов предпринимал все, чтобы воспрепятствовать достижению соглашения об окончании войны, поскольку был уверен, что давление американского общественного мнения и Конгресса в конце концов заставит президента уйти из Вьетнама.

В современной войне тыл становится таким же важным полем битвы, как и то, где стреляют и рвутся снаряды. Быть может, именно в тылу, на улицах, бушующих демонстрантами, на площадях, где звучат гневные речи ораторов, на страницах газет, протестующих против войны, на экранах телевизоров, приносящих эту войну в дом, отныне и будут выигрываться войны? Вот там, в глубоком тылу противника, надо готовить и наносить удары. Надо полностью использовать те преимущества, которые предоставляет для этого открытое демократическое общество.

Вот в этом направлении он и работает. Но в то же время он внимательно следит за тем, что происходит на верхах власти. И вдруг неожиданно для всех в газетах появляется фотография, сделанная во время его выступления с докладом на дне рождения Ленина. Одни были склонны видеть в этом взлете Андропова доказательство укрепления позиций Хрущева, так как считали это очередным шагом в ведущейся им кампании по привлечению молодых сил. Другие возражали, указывая на тесные связи Андропова с Сусловым. Правы оказались обе стороны. Выдвигая Андропова, Хрущев действительно привлекал молодые силы. Но в данном случае это были силы, поддерживающие Суслова. Вряд ли Хрущев не знал об этом. По-видимому, уступая Суслову, он надеялся на взаимность. В этом он заблуждался. „Серый кардинал” уже давно плел против него интригу. Стук лопат у кремлевской стены ускорил ее развитие.

В ту ночь рыли торопясь и в полной тайне. К утру яму залили бетоном, а через некоторое время, когда с мавзолея убрали леса, то оказалось, что имени Сталина на нем теперь больше нет. Останки диктатора закопали у Кремля. Незначительное по расстоянию перемещение тела некогда всесильного диктатора было значительным шагом в деле десталинизации страны.

Недовольные этим до поры до времени вынуждены были скрывать свои чувства. Подлаживаясь под общий тон, они с наигранным энтузиазмом голосуют на XXII съезде за вынос останков диктатора из мавзолея. Они даже произносят речи с осуждением своего вчерашнего кумира. Сталинцы уходят в подполье. И хотя с эстрады читают стихи Евтушенко, призывающие усилить караул у могилы тирана, уверенности в том, что бетонная плита над его гробом окажется достаточно надежной, что караул у его могилы будет бдительным — нет.

Начавший делать карьеру при Сталине Андропов не испытывает никаких трудностей, когда, выступая 22 апреля 1964 года, говорит, что Сталин „допускал нарушения принципов коллективного руководства и норм партийной жизни”. Затем он добавляет, что „партия осудила культ личности”. А за его спиной в президиуме сидели Хрущев и Брежнев, в создание культа которых он внес немалую лепту.

Улыбающееся лицо Андропова заметно на фотографии, появившейся в газетах в день семидесятилетия Хрущева, когда увешанного золотыми звездами „дорогого Никиту Сергеевича” пришли приветствовать все члены Президиума и секретари ЦК. На экраны выходит фильм „Наш Никита Сергеевич”. Пройдет всего полгода и те, кто приветствовал Хрущева, скинут его, а на капустнике в ВТО будут говорить, что автор фильма Василий Захарченко теперь переделывает его в „Ваш Никита Сергеевич”.

Фотографии, опубликованные в газетах в связи с семидесятилетием Хрущева, по сути дела были коллективным портретом заговорщиков, предателей, которые тем не менее через некоторое время будут требовать чтобы им, только им, верила страна.

В своей работе „Утопия у власти” Некрич и Геллер пишут, что уже в кулуарах антисталинского XXII съезда недовольные развенчиванием Сталина „положили начало заговору против Хрущева, охватившему довольно влиятельный слой партийных чиновников”.

Был ли Андропов в их числе? Казалось, ему нечего было жаловаться на Хрущева, но он ведь по природе своей оппортунист, он чувствует куда дует ветер. То, что Хрущев только с января 1961 года по сентябрь 1962-го сместил почти половину всех секретарей обкомов, уверило партаппаратчиков в неустойчивости их положения. О том же свидетельствовали пусть недоведенные до конца, но все же попытки ввести партийную жизнь в рамки устава. Партаппаратчики боялись возврата к сталинскому террору, но и неустойчивость положения их тоже не устраивала. Они не прочь были вернуться к сталинским временам, но только с твердой гарантией того, что террор послушно остановится у порога их квартир. Их права, их власть возросли как никогда прежде. Их кастовое положение никогда еще не выглядело таким прочным. Ведь победа, которую Хрущев одержал над Маленковым, была победой партийного аппарата над государственным. Это была их победа. И все же они были недовольны. Им не хватало уверенности в том, что эти права, эта власть будут именно за ними, а не за другими, как пелось в одной из песен того времени, „закреплена на века”. Они ждут своего часа.

В то утро, когда военный самолет, доставил Хрущева в Москву, о том, что предстоит, известно было только ожидавшим в Кремле.

Накануне Брежнев провел беспокойную ночь. Говорят, что сидели они с Черненко, с нетерпением дожидаясь рассвета. Ставка была высокой. Или рывок наверх, или...

Едва Хрущев вошел в зал, как началось заседание. Он еще не успел толком сообразить, в чем дело, когда услышал обвинительную речь Суслова. Позднее А. Микоян, объясняя причины снятия Хрущева, говорил, что „раздражимость, нетерпимость к критике — эти черты не нравились даже тем товарищам, которых он выдвинул на руководящую работу”. О главных причинах Микоян, конечно, умолчал.

Суть дела заключаясь в том, что партаппарат испугался экспериментов Хрущева. Многие из них были явно неудачны, но сам факт того, что генсек экспериментировал, был чреват опасностью. В какой-то момент его новаторство могло завершиться удачей и вызвать непредсказуемые последствия. Хотя он правил в привычной для них диктаторской манере, восстановив и столь чтимый ими культ личности, на сей раз свой, несмотря на то, что прекратил массовый террор против членов партии, т. е. против „тех, кто был внутри системы”, его попытки привнести некоторые элементы демократизации партийной жизни вызывали серьезное беспокойство партийных вельмож. Они совершенно справедливо усматривали в этом посягательство не только на их права, но и на саму идею ленинской партии, которой противопоказан всякий демократизм.

Также антиленинской была и его идея общенародного государства, подрывавшая монополию партии. В то время партия еще только подводила страну к краю катастрофы. О том, к чему приведет ее „направляющая и руководящая роль” в ближайшие десятилетия еще не предполагали. И потому разговоры о каком-либо ограничении ее монополии власти казались крамольными. Об этом заговорили лишь тогда, когда катастрофа стала очевидной.

Однако, несмотря на все попытки демократизации, система изменений не претерпела. По-прежнему власть принадлежала партийной номенклатуре, „мрачной, анонимной силе... легко разделавшейся” с Хрущевым, „силе, от которой не ожидают ничего хорошего, господствующему в партии и являющемуся господствующим классом в советском обществе” слою партийных чиновников. На службе номенклатуры оставались, как и раньше, аппарат КГБ, милиция и армия. Без них она бы не сумела править и не смогла бы удержаться у власти. Все это означало, что хотя массовый террор и прекращен, но все необходимое для запуска его на месте, и в любой момент он может быть возобновлен диктатором, более склонным к нему, чем только что сброшенный Хрущев.

* Узнав о том, что произошло в Кремле, Черненко, как рассказывают, буквально выпрыгнул из кабинета. Увидев, как радостно сияет его лицо, как гордо расправились плечи, Анна поняла, что больше беспокоиться не о чем, чемоданы укладывать и съезжать с квартиры, к которой она уже успела привыкнуть, не придется.

— Теперь можно и отобедать, — потирая руки, сказал Черненко. — И чарочку принять по такому случаю... *

К вечеру „Известия” вышли с сообщением о том, что Хрущев по собственной просьбе в связи с состоянием здоровья освобожден от всех занимаемых им постов. Стоявшая рядом у газетного стенда на Тверском бульваре старушка, прочитав сообщение, ни к кому не обращаясь, а как бы размышляя вслух, сказала: „Поездил царь Никита — и на покой”.

Падение „царя Никиты” имело колоссальное значение для будущей карьеры Черненко. Для Андропова наступает период неопределенности. О том, что этот период будет кратким, что новое руководство заметит и оценит его, он еще не знает.

В Ставрополе Горбачев тоже старался выполнить хрущевское обещание и перегнать Америку. Несмотря на то, что в этом он терпит неудачу, карьера его не страдает. В 1966 году ставропольцы узнают, что у них новый первый секретарь горкома. Этот год для Горбачева памятен еще и тем, что он впервые совершил большую поездку по западным странам. Прибыв во Францию с партийной делегацией, он взял в аренду автомобиль марки „Рено” и вместе с женой проехал свыше пяти тысяч километров по дорогам Франции и Италии. Быть может, он впервые в жизни почувствовал себя по-настоящему свободным. Ведь ни у кого не надо было спрашивать разрешения, куда поехать. Все решал поворот руля. И дорога уводила в новые края, раскрывала новый, невиданный дотоле мир. Наверняка его интересовали не только музеи, исторические памятники и красоты природы, но и то, как живут люди.

Проехав по такому же маршруту через пятнадцать лет, я видел и Перигор, где через коричневые кроны осенних деревьев, над густо-черными старательно обработанными полями просвечивает серебристо-голубое небо, и Шампань, где ветви бесчисленных виноградников похожи на скрюченные от долгой работы крестьянские пальцы, и Дордонь, где невозмутимые большие, белые, в черных пятнах коровы жуют траву у подножия древних руин. И за всем этим угадывался труд того француза, который почему-то представал передо мной в образе насмешливого, проказливого, себе на уме, любителя пожить Кола Брюньона. Каким видел французов Горбачев из окна своего „Рено”? Что он думал о них? Сравнивал ли он жизнь французских крестьян с жизнью хорошо известных ему ставропольцев? Понял ли, как далеко ушел свободный мир от его страны?

Видимо, все-таки поездка не прошла бесследно, потому что посетившему его спустя год своему бывшему университетскому сокурснику Млынаржу он жаловался на чрезмерное вмешательство центра во все местные дела. К неудовольствию Раисы, они разговаривали и пили всю ночь, и Млынарж, который к тому времени уже занимал значительный пост в ЦК чехословацкой компартии, рассказал ему о реформах Дубчека. Горбачев заметил, что, возможно, у Чехословакии есть шанс, у нас же условия иные. Он не знал, что часы Пражской весны уже сочтены и что его будущий патрон будет одним из тех, кто задушит ее. Тут следует оставить Северный Кавказ и посмотреть, что происходит в столице. К тому времени в Кремле уже два года был новый хозяин, которого начинали все чаще и чаще цитировать. Опять тридцатитрехлетнему Горбачеву приходилось совершать очередной кульбит и предавать анафеме вчерашнего вождя, а сегодня волюнтариста Хрущева, и воспевать теперь „дорогого Леонида Ильича”. Однако падение Хрущева имело для ставропольского секретаря последствия, о которых он пока и не подозревает. Как ни странно, это звучит, но своим дальнейшим продвижением он обязан сельскому хозяйству, той области, которая пребывает в состоянии хронического упадка. Дело в том, что в сентябре 65-го года секретарем ЦК по сельскому хозяйству становится ставропольский покровитель Горбачева - Федор Кулаков.

Происходит очередное перемещение и в Ставрополе. Горбачев переезжает в кабинет второго секретаря крайкома, а место Кулакова занимает Леонид Ефремов, для которого это назначение — почетная ссылка. Ставший в 1962 году кандидатом в члены Президиума ЦК Ефремов обладал значительным опытом в сельском хозяйстве. К тому же он был выпускником Воронежского института сельскохозяйственного машиностроения. По-видимому, у него были все данные для того, чтобы занять пост секретаря ЦК по сельскому хозяйству. Но он был слишком независим, и Брежнев предпочел ему Кулакова. Встречавшиеся с ним говорят о нем как о человеке более либеральных взглядов, чем его предшественник.

Пробыв в Ставрополе 5 лет, Ефремов в 1970 году возвращается в Москву, став первым заместителем председателя Государственного комитета по науке и технике. А 11 апреля того же года короткая заметка в „Правде'* сообщает, что Ставропольский крайком избрал своим первым секретарем М. С. Горбачева. По всей вероятности в этом назначении, которое должно было получить одобрение Политбюро, решающую роль сыграли отзывы о нем, данные Кулаковым и Ефремовым, хотя не исключено, что он уже тогда пользовался поддержкой Суслова и Андропова. Суслов сохранял интерес к краю, которым некогда руководил, а Андропов уже не первый год приезжал на лечение в Кисловодск.

За три года до того как стать „первым”, Горбачев успел закончить сельскохозяйственный институт, а его жена защитила диссертацию на звание кандидата философских наук. В ней она доказывала, что за годы советской власти в деревне сформировался новый тип человека. Несомненно, что в ее интерпретации это был человек, обязанный советской власти массой положительных качеств, среди которых, конечно же, первое место отводилось социалистическому отношению к труду. О том, каково это отношение к труду, немногим меньше чем через два десятилетия откровенно скажет ее муж, опровергнув как утверждения советской пропаганды, так и диссертацию своей жены.

Переехав в кабинет „первого”, Горбачев тут же принимается укреплять свои позиции. Из Кисловодска в Ставрополь на свое прежнее место в горкоме возвращается Мураховский, через некоторое время ставший вторым секретарем крайкома и правой рукой Горбачева.

Хотя пост первого секретаря крайкома сам по себе и значителен, он еще не гарантия того, что дорога в Кремль открыта. То, то что он стал „первым”, делало его соперником в глазах соседей. Один из них Иван Бондаренко был первым секретарем Ростовского обкома. Достигнутые им успехи в руководстве этой, намного превышающей по своему экономическому значению областью, принесли ему звание Героя Социалистического Труда. У него было хорошее образование и немалый опыт. Всего на пять лет старше своего ставропольского соседа, он был полон энергии добиться места в центре.

Но еще большую угрозу представлял другой сосед. Горбачев понимал, что теперь о нем будут судить по успехам края. Хотя Ставропольский край был равен Краснодарскому по территории, он уступал ему в населении и давал зерна в два раза меньше. Во главе края стоял Сергей Медунов, который был не только агрономом по образованию, но к тому же еще и кандидатом экономических наук. Все это было важно. Но главное было не это. Медунов был другом Брежнева.

Внешне позиция Горбачева в сравнении с его краснодарским соседом, говоря шахматным языком, далека была от предпочтительной. Но это было и его удачей.

Пока еще мало кто знает об идущем уже полным ходом процессе срастания партии с мафией. Конечно, взяточничество партийных чинуш не было новостью. Но о том, каких масштабов достигает коррупция, каких масштабов она достигнет в ближайшие годы, как широко зайдет ограбление страны, — это пока еще неизвестно. Видное место в партмафиозной иерархии, или, как напишет „Литературная газета”, в „пирамиде организованной преступности”, занимает Медунов, столь тесно связанный с Брежневым. Именно это и привлекает к нему внимание Андропова.

Первый секретарь Ставропольского крайкома, встречавший гостя в аэропорту, понимал, что то, что намерен осуществить Андропов по приходе к власти, отвечает и его, Горбачева, интересам. Так как в борьбе с брежневской мафией шефу КГБ нужно будет на кого-то опереться, ему нужны будут союзники, которые, если он победит, станут и его ближайшими помощниками. Это раскрывало заманчивые перспективы... Конечно, открыто стать на сторону Андропова Горбачев не решался, ведь уверенности в его победе нет. Поэтому следует действовать осторожно, так, чтобы не вызвать подозрений у Брежнева и в то же время не оттолкнуть и возможного победителя. Андропова такой подход к делу вполне устраивал. Он был ему понятен. Ведь и он в прошлом действовал так же. И те, с кого он брал пример, действовали так же. Вся партийная история — это история интриганов, действовавших за спиной своих вождей. Открытого перехода на свою сторону Андропову пока и не требовалось. Ему пока достаточно было того, что сообщал ставропольский секретарь. Он уловил в нем то, что позволяло отнестись к его словам с доверием и положиться на него. Привлекала и его напористость, умение лавировать, скрывать до поры до времени свои мысли и чувства. И многоопытному Андропову не составляло труда распознать в нем знакомую ему породу прирожденного партийного конспиратора, понимающего, что, если не скрывать своих подлинных мыслей и чувств — карьеру не сделаешь. Именно такой человек Андропову был необходим. И именно в этих местах... Шеф КГБ опять вспомнил своего учителя... Там, где у противника слабое звено, учил Сталин, там надо ухватиться и вытянуть всю цепь... Он чутьем угадывал, что слабое звено тут, в соседнем с Горбачевым, краю. И потому то, что рассказывал ему этот коренастый с темно-алым родимым пятном, брызги которого, точно капли крови, спадали на лоб, секретарь крайкома было для него на вес золота. Горбачев давал ему в руки самое ценное оружие. За это он готов был платить. И, как покажет время, в чем-в чем, а в неблагодарности его Горбачев обвинить не сможет.

Если забыть о том, что представлял собой этот долговязый, слегка сутулившийся человек, чей взгляд трудно было поймать за стеклами очков, то Горбачев, вслушиваясь в его бесстрастную речь, мог бы, если бы захотел, и в самом деле поверить, что рядом с ним сидит человек, который действительно и бескорыстно стремится к порядку, ненавидящий погрязших в воровстве и взятках партийных чиновников, в которых, судя по его отрывистым фразам, он видел главное препятствие к тому, чтобы он взял власть и навел порядок. Поднаторевшему в партийных делах понятно, что это один из приемов к овладению креслом генсека, хотя не исключено, что и стране может кое-что перепасть от этого. Но что бы ни происходило, главным всегда оставалась борьба за власть, а все остальное — побочный продукт, крохи, как говорится, с барского стола.

* Пока кортеж автомашин председателя КГБ мчался к санаторию „Красные Камни”, где всегда останавливался Андропов, Горбачев изливал свою душу. То, что творилось рядом, в Краснодарском крае, переходило всякие границы.

— Медунов не признает ничего. Делает, что хочет, — жаловался на первого секретаря Краснодарского крайкома Горбачев. — Взятки берут в открытую. В Сочи председатель горисполкома требует с каждого сдающего на лето курортникам комнаты 3 тысячи... Торгуют валютой... В общем, о чем говорить, — с досадой махнул рукой Горбачев. — Советская власть на границе Краснодарского края кончается.

— Пока ничего не можем поделать, — наконец произнес Андропов. — Приятель, — он сделал выразительный жест пальцем вверх, показывая, где находится покровительствующий Медунову „приятель”.*

Ставропольский и Краснодарский края — всегда соперничают. И для Горбачева имевший столь высокого „приятеля-покровителя” сосед представлял серьезную опасность. На фоне фабрикованных им фальшивых показателей достижений своего края бледнело все сделанное Горбачевым. Того и гляди, Медунова могли повысить и перевести в Москву. Это было бы не только поражением, это могло бы положить конец карьере ставропольского секретаря. Поэтому он всячески помогает Андропову.

То, как развивались события в столице, плюс его величество случай и плюс обыкновенная удача, оказали прямое влияние на судьбу ставропольского секретаря, ничем не выделяющегося из партийных удельных князей, во всем следующим указаниям своего генсека. А по стране уже ходит в Самиздате работа физика-ядерщика А. Сахарова. Это имя еще знают немногие, но в официальных кругах его взгляды хорошо известны. „Человеческому обществу необходима интеллектуальная свобода — свобода получения и распространения информации, — доказывает академик, - свобода непредвзятого и бесстрашного обсуждения, свобода от давления авторитетов и предрассудков”.

Авторитетом для страны в то время служили высказывания Брежнева. Ссылками на него изобилуют речи Горбачева тех лет. Теперь это — выражение высшей партийной мудрости, заменяющее раннюю мудрость Сталина и Хрущева, о которых теперь следовало бы забыть. Как когда-то писал Ю. Олеша, в случае столкновения собственного мнения и мнения „Правды” надо уметь отказаться от своего мнения и присоединиться к мнению „Правды” или, как с армейской прямотой выскажется начальник ГЛАПУРа генерал Епишев, „там, в „Новом мире”, говорят, подавай нам черный хлеб правды, а на кой черт она нам нужна, если она не выгодна”.

Хлеб правды был не только черен, но и горек. Ставропольский секретарь во всеуслышание заговорит об этом почти через два десятилетия, когда скрывать это больше окажется невозможным и невыгодным. Пока же еще обнадеживали себя тем, что скрыть можно. Что правда наружу не выйдет. Если и залетали ставропольскому секретарю какие-либо шальные мысли в голову, то их надо было гнать как можно скорее прочь, чтобы не отвлекали от главного —от того, что происходило на вершинах власти, где непрекращающиеся интриги могли привести или к взлету или к падению.


Где он находится, он точно не знал. Конечно, ему было понятно, что он в Москве, куда его привезли жарким июльским вечером. Но что его ожидает, оставалось загадкой.. Пока он размышлял, дверь распахнулась, и в комнату вошли четверо. Один из них, высокий, в очках в тонкой золотой оправе, протянул руку и с трудом, но правильно выговаривая английские слова, произнес: „Профессор, я рад приветствовать вас в Москве”, — и жестом пригласил гостя к столу.

Во время ужина, состоявшего из обильных закусок и вина, профессор разглядывал своего собеседника. Он обратил внимание на его бледное с каким-то пепельным оттенком лицо, что, несомненно, служило признаком усталости. О том же говорили скрытые очками пытливые карие глаза, под которыми набухали мешки.

„Так обычно бывает, когда человек перерабатывает”, — отметил про себя профессор, имя которого было Хью Хамблтон.

Профессор принадлежал к тому кругу людей, которые впервые привлекли к себе внимание в тридцатые годы, когда им дали имя „друзей-попутчиков”. Какая-то часть из них состояла членами коммунистических партий западных стран, но в основном, это были сочувствующие, видевшие в коммунизме, как писал Горький, обращаясь в 1932 году к „Американской интеллигенции”, „высшее проявление научной мысли, честно исследующей все социальные явления”.

Советская разведка не замедлила воспользоваться этими настроениями. В Кембридже были завербованы Филби, Маклин, Берджес, Блант и Другие. Спустя несколько лет опубликованный в Великобритании доклад по вопросам безопасности констатировал: „раньше главную опасность представляли шпионские действия, выполняемые профессиональными агентами иностранных государств. Теперь главную опасность представляют коммунисты и симпатизирующие им”.

Хотя в предвоенные годы основное внимание было уделено Европе, не осталась забытой и Америка. О том, какая сеть шпионов и советских агентов возникла здесь к середине 40-х годов, изумленные американцы узнали из показаний Элизабет Бентли, рассказавшей, что руководимой ею группе советских шпионов было известно, что происходило в правительстве, включая Белый Дом. Среди названных Бентли были один из сотрудников президента Л. Куррие и помощник министра финансов Н. Д. Уайт, всячески, по словам Бентли, способствовавший „размещению наших агентов в правительстве”. Затем последовали имена высокопоставленного сотрудника госдепартамента Алджера Хисса, в составе американской делегации принимавшего участие в переговорах в Ялте, выдавших секрет атомной бомбы супругов Розенберг, физиков Фукса, Нанна и множества других.

Теми, кто решает сотрудничать с Советским Союзом, движет не только симпатия к коммунизму. Это могло быть главным побудительным мотивом в 30-е — 40-е годы, когда было немало веривших в то, что сталинский Советский Союз — это расцвет новой эры. После провалов коммунизма на первый план, по мнению бывшего директора ЦРУ адмирала С. Тернера выдвигается „стремление к власти и возможности контролировать поведение других”.

Сын знаменитого Локкарта, организовавшего в 1918 году неудачную попытку свержения большевиков, Робин Локкарт считает, что авторство плана создания на Западе сети агентов влияния принадлежит английскому разведчику Сиднею Рейли, который, как он доказывает, в своей книге, в 1925 году сбежал в Советский Союз и начал работать в ведомстве Дзержинского. Если это так, то тогда Рейли, писавший о своей вере в то, что большевистская система „содержит практические и конструктивные идеи для установления высшей справедливости... завоюет мир”, подготовил почву для Андропова. И той степени мастерства, которого достигла ставшая, по определению другого британского перебежчика Кима Филби, „отборным учреждением” советская разведка обязана совершенствованию разработанных в 20-е и 30-е годы методов, в основе которых лежит тщательное изучение работы британской разведки, тогда считавшейся лучшей в мире.

В годы Андропова использование всего этого было поставлено на широкую ногу. Сеть шпионов и агентов влияния расширяется. Одним из важнейших среди них был профессор Хамблтон, который и в самом деле был профессором экономики Лавальского университета в Квебеке. Однако интерес, который к нему проявляли в Москве, никакого отношения к его изысканиям в области экономики не имел. Начиная с 1955 года, канадский профессор являлся платным агентом КГБ. Привлекательный, общительный весельчак Хью проник в штаб-квартиру НАТО, откуда сумел выкрасть и переправить в Советский Союз свыше 1200 секретнейших документов. Поэтому он и удостоился такого приема в Москве.

В тот вечер профессору пришлось ответить на множество вопросов. Его собеседника интересовало, что он думает о затратах США на вооружение, не испытывает ли американская экономика трудностей? Каково отношение американской молодежи к Советскому Союзу? Некоторые вопросы озадачили канадца. Он, например, не представлял себе, что столь высокий чин в КГБ (а то, что он беседует с весьма высокопоставленным лицом, у него сомнений не было) может быть так плохо осведомлен в том, что совсем не представляет большого труда узнать. А когда его спросили, преследуются ли в США евреи, он сразу не понял, всерьез его об этом спрашивают или в шутку. Он, улыбаясь, посмотрел на собеседника, но взгляд того оставался серьезным. И тогда профессор понял, что дело не столько в неосведомленности, сколько в глубоко укоренившихся представлениях, в трудности перестроить мышление и поверить в то, что где-то, к примеру, к евреям могут относится иначе, чем в его собственной стране.

Когда, в свою очередь, профессор задал вопрос о перспективах улучшения отношений с Китаем, то его собеседник, проведя рукой по зачесанным назад темным с густой проседью волосам, печально ответил:

— Наши отношения — это трагедия. Посмотрим, что покажет будущее, — он помолчал, а затем добавил. — Лучше поговорим о вашем будущем, — и на лице его появилось некое подобие улыбки. — Мы надеемся, что, — он остановился и обернулся за помощью к переводчику. Его английский был явно недостаточен. Переводчик повторил всю фразу: — Мы надеемся, что наше сотрудничество будет по-прежнему успешным.

Профессору ясно было, что он имеет в виду. Теперь советская разведка требовала от него, чтобы он проник в одно из наиболее секретных исследовательских учреждений США.

Человек в золотых очках пытливым долгим взглядом посмотрел на профессора. Он словно вновь оценивал его. Может, вспоминал то, что когда-то говорил Сталин, что все люди делятся на шпионов и тех, кто их вербует. Бывший агент царской охранки, ставший советским диктатором, знал, о чем говорил. По губам человека в очках скользнула улыбка.

— Мы ждем от вас многого, — с помощью переводчика объяснил он. — Особенно из закрытых для нас мест. Таких, как, например, Израиль... В общем, не мне вам подсказывать. Мы вам окажем помощь в любом месте, куда бы вы ни пожелали отправиться.

Он встал. Прошел ровно час с тех пор, как они встретились. Двое крепких молодых людей, все время молчаливо стоявших поодаль, отделились от стены. Пожимая профессору руку, он произнес: —Желаю успеха в работе, здоровья, — он сделал паузу. — И удачи. Она в нашем деле необходима.

С этими словами он покинул комнату в сопровождении тех, с кем пришел. Профессор Хамблтон остался один с приставленным к нему полковником КГБ. Едва гости исчезли, тот ринулся к столу, трясущимися руками налил водки в предназначенный для вина бокал и единым махом осушил его. Профессор, несмотря на то, что столько лет работал с русскими, так и не сумел освоить этого приема.

— Кто был этот человек? — спросил он.

— Как, вы не знаете? — искренне удивился гебист. — Это же был сам Юрий Владимирович Андропов.

Так летним вечером 1975 года где-то в Москве произошла встреча шпиона, отметившего двадцатилетие своей работы на Советский Союз, с председателем КГБ.

Шпион угодил в тюрьму. Удача в конце концов изменила ему. Его собеседнику она не изменила.

Загрузка...