Федор Опалев шел по солнечной стороне улицы. Пахло ночным дождем и сиренью, которую с лотка под матерчатым навесом продавала гигантская женщина в непривычном для глаза голубом халате. На карнизе промтоварного магазина сидели голуби. В широкой луже купались воробьи, за ними из-за угла хищно следил рыжий кот — его нижняя челюсть отвисла и мелко-мелко дрожала.
«Улетай-ка, воробей, на тебя глядит злодей!..»
Федор замахнулся на рыжего сумкой, последил, как он юркнул в приоткрытую дверь парадного, и остановился у газетной витрины: попытался читать, но глаза соскальзывали со строчек, буквы сливались в сплошные серые полосы, он не одолел ни одного слова и пошел дальше.
На другой, затененной стороне улицы возникла из толпы девушка: светлые, вьющиеся волосы на затылке туго схвачены розовой лентой, тоненькое сиреневое платье вьется на ветру. Она шла из булочной, в руке — оранжевая сетка, с которой Аля всегда ходила за хлебом.
С Алей он разговаривал по телефону полчаса назад, она сказала, что собирается к нему на соревнования. Федор не мог ей запретить, но и пригласить не мог: сегодня его ждал трудный противник — Опалев проиграл ему зимой на «Открытом ринге».
— Федя, подожди!
Он пошел Але навстречу, но она уже вскочила на тротуар, вгляделась в его лицо:
— Ой, синяк под глазом! Это там, да?.. Отнесу домой хлеб и приду, ладно?
— Может, лучше в другой раз?
— Не спорь, я и в другой раз приду.
Оглядев Федора, убежденно сказала:
— Ты выиграешь! Посмотри на себя: разве такой парень может проиграть?!
Он улыбнулся, глядя в лицо тоненькой, изящной Але, которой, как говорили учителя и одноклассники, «всегда к лицу» ее наряды — от школьной формы до новогоднего карнавального костюма, — тут же внутренним зрением оглядел собственную рослую, слегка сутулую фигуру, — наверное, рядом с Алей он действительно выглядит внушительно — и подумал, что внешние данные — дело десятое, в боксе уважают технику и волю.
Свернув за угол, он через площадь направился к массивным дубовым дверям, возле которых на красной кирпичной стене чернела квадратная вывеска с золотыми словами: «Дом физкультуры».
Аля посмотрела ему вслед, нервно постучала каблучком и бросилась в противоположную сторону. Пробежала несколько шагов, оглянулась и, не увидев Федьки, припустила еще быстрее. А Федька вернулся, недолго последил, как мчится она по улице, и махнул ей рукой: мол, не обижайся, Алевтина, мне надо настраиваться на поединок, а не переливать из пустого в порожнее.
Совсем недавно начались их последние летние каникулы. Весь школьный народ наслаждался отдыхом и покоем, только Федору не до покоя: сегодня у него последний бой — финал первенства города по боксу. Он выступает против чемпиона Ленинграда, призера первенства Советского Союза среди юношей Анатолия Митько. Он уже встречался с ним… После боя тренер Федора сказал, что ему, Опалеву, не хватило азарта, «а это такой порох, без которого невозможно одолеть сильного противника».
Федор был согласен, что бой с Митько не удался, но при чем тут азарт? Просто Митько оказался сильнее. Значит, и ему, Опалеву, нужно быть сильнее…
К сегодняшнему бою он начал подготовку еще в январе: кончалась тренировка, ребята снимали шлемы и перчатки, делали заключительные упражнения и уходили в душ, а он, пристроившись возле «груши» или «мешка», продолжал работать. Тренер насильно развязывал ему шнурки и прогонял из зала. Он хвалил своего ученика, ставил в пример другим.
Но Опалеву постоянно казалось, будто чего-то существенного не хватает в нем самом, может быть, какого-то витамина; вечно он чего-то не доделывал, вечно ему не хватало фатального «чуть-чуть», после которого можно радостно вздохнуть и сказать о себе счастливые слова: «Я сделал все, что мог, и даже больше!» Наблюдая по телевизору, как работали на ринге спортсмены с мировыми именами — кубинцы, американцы и наши лучшие боксеры, — он понимал, что все они выходили только победить! И даже тот, кто все-таки проигрывал, мог сказать о себе достойные слова: «Да, я проиграл сопернику, но я сделал все, что мог для победы, и значит, я победил. Победил самого себя!..» И часто Федору казалось, что не им самим нужна была победа, и не тысячам и миллионам зрителей, а кому-то одному, может быть, единственному… Но кто этот «единственный»?
У Опалева не было такого человека. «Может быть, это — я сам? — думал Опалев и тут же отвечал: — Нет, только для себя я не буду стараться изо всех сил». Он был недоволен собой, считал, что такие мысли подрывают веру в себя, в свой характер, боялся, что они приведут к слабости, но и не думать об этом не мог. «Может быть, этот человек — тренер, Виктор Кузьмич? Или мама? Или мой друг — Аля?..»
Однажды он поделился своими мыслями с Виктором Кузьмичом, тот выслушал, но ничего не ответил. И только спустя несколько дней тренер подозвал его после занятий и сказал: «Это хорошо, что тебе не скучно наедине с собой, что ты глубоко в себя забираешься, не по возрасту глубоко… Себя надо беречь, а для этого почаще разбирать на части, это помогает даже стальному механизму, а живому организму — вдвойне. В нашем сложном деле полезно думать о себе так: «Я молод! Я здоров! Я тренирован! Я талантлив! Я люблю жизнь, спорт, борьбу. Я хочу помериться силами с таким же молодым, здоровым, тренированным парнем, который тоже любит жизнь, спорт, борьбу. Но я боксирую лучше. И я его одолею!» Как видишь, немало. Но… Чтобы утолить жажду, наполняя стакан водой, совсем необязательно думать, что эта вода по капелькам-росинкам стекала в ручей, а ручей, звеня и балагуря, прискакал в речку, а речка — в озеро, например в наше, Ладожское, а в озере ее перемешали ветры и бури, снега и дожди, а потом она по Неве пришла в Ленинград… и так далее, до бесконечности. Человек должен мыслить — спору нет, но не так, это уже заумь, потому что думать тут не о чем, особенно всякий раз, когда наполняешь стакан водой. В общем, доверяй солнцу в самом себе!» — улыбнулся напоследок Виктор Кузьмич.
Но и после этого Опалев не перестал думать, тосковать об этом единственном человеке, для которого он постарался бы так, как никогда еще не старался для себя.
Сегодня он был готов к поединку с лучшим боксером города и мысленно торопил время, чтобы скорее выйти на ринг. Три победы, которые он одержал на пути к финалу, подтвердили его уверенность в собственных силах — все три боя он выиграл ввиду явного преимущества.
«Аля не придет, просто сказала, чтобы подбодрить. И не нужно, чтобы приходила, вдруг проиграю, а такие, как она, любят победителей!.. Нет, не могу проиграть, не имею права!.. Парадокс: не будь Али, я бы не стал боксером!..» — удивился он неожиданному открытию.
— Эй, Опал! — раздался с другой стороны площади басовитый окрик. — Не узнаешь, плебей, старых друзей!
Он увидел маленького сутулого человечка и остановился, не понимая, что нужно этому нескладному, похожему на лягушонка пареньку, и вдруг узнал Арика Александрова — тот направлялся к нему, и в первое мгновение Федор чуть не кинулся наутек. Но тут же рассмеялся: вспомнил, как несколько лет назад отчаянно боялся этого Арика и как мучился оттого, что Арик командовал им как хотел.
— Привет, Опалев! — протянул он руку. — Ну и вымахал!.. Я слышал, ты боксером стал, значит, уважаешь сильных? А как насчет каратэ? — он развернул ладонь ребром и круто рассек воздух.
Федор не верил глазам: перед ним стоял маленький, узкоголовый Арик с широким ртом и круглым подбородком, в кожу которого, будто медные гвоздики без шляпок, были вбиты красноватые щетинки. Короткие иксообразные ноги в новеньких джинсах вставлены в широченные кроссовки — на одной развязан плоский шнурок… «И это его я боялся, у него был на побегушках! Да ведь его щелчком послать в нокаут можно, если прицелиться в крохотный лобик…»
— Что, не узнаешь? Небось думаешь: чего он хилый такой, будто все эти годы его не кормили?.. Хехе… Я, можно сказать, в люди тебя вывел, физическое развитие дал, а ты про меня такие мысли накручиваешь.
Он фальшиво рассмеялся, показав мелкие серенькие зубки.
— Может, пригласишь посмотреть? Кстати, у меня тоже молотобоец есть — Толик Митько, слыхал?
Федор пристально вгляделся в Арика: не провокация ли? Нет, похоже, говорит правду. И улыбается невинно: дескать, прости, если не знаешь знаменитого боксера.
— Я сегодня с ним работаю.
— Правда? — удивился и обрадовался Арик. — Ну, Опал, считай, не повезло: бьет как из пушки! Обязательно приду, раз такое дело. Но болею за него… Как же насчет каратэ, уважаешь?
Федор не знал настоящего каратэ и настоящих каратистов. А то каратэ, что он видел в клубе «Космонавт», уважать не мог… Однажды на тренировке среди боксеров разгорелись страсти: мол, кто бы кому «дал», боксер или каратист? Шумели много, но доказать друг другу ничего не смогли. Обратились к тренеру, и Виктор Кузьмич, чтобы навсегда пресечь эти пустые споры, договорился с другом, тренером по каратэ, и привел боксеров на тренировку каратистов в клуб «Космонавт». Федор впервые увидел настоящее бесконтактное каратэ, ему в общем понравилось, что там делали каратисты, понравилось, но не увлекло, ибо не заметил он в этих занятиях того, что составляло суть любого поединка, — единоборства. Представив себе, как на улице один человек бьет другого ногой в пах или каблуком в горло, он зажмурился. Но окончательно приуныл, когда увидел, что в зале занимались и девушки: все с короткими прическами, все в белых кимоно, подпоясанные черными и красными поясами, они почти не отличались от парней-каратистов, если не считать, что при нападении особенно люто кричали: «Кья!» Среди них выделялась крупная черноволосая девица лет семнадцати: стоя у стены, к которой был наглухо прикреплен черный гимнастический мат с контуром человеческого тела, она резко выбрасывала ногу, разворачивала бедро и стопу и наносила тяжелый удар то в живот, то в сердце. При этом лицо ее было тупо-сосредоточенным, мокрым от пота.
— Представляешь, как поступит она, если ей что-то не понравится в муже или даже в собственном ребенке?! — усмехнулся Володька Дубинский. А сидевший рядом с ним Коля Груднев мрачно пробубнил:
— Когда-нибудь такая дура поймет, что этот ее каждый удар — по самой себе!..
Тренер каратистов — лихой, развеселый человек с пышными усами — подошел к скамейке, на которой сидели боксеры, бросил клич: «Ну, ударнички, кто хочет попробовать с моими?» — «Давай! — вскочив на ноги и приняв боевую стойку, закричали боксеры. — Мы по-своему, а ваши по-своему!..»
К счастью и для каратистов, и для боксеров, клич усатого тренера был только шуткой-проверкой, но и ее оказалось достаточно, чтобы Виктор Кузьмич понял и оценил спортивный дух и боевую готовность своих воспитанников…
Вспомнив это, Федор спросил:
— Уж не стал ли ты каратистом?
— Так, маленечко для себя, — сморщился в улыбке Арик и отступил на шаг. — Или не веришь?
— Почему, туда всякого народа набежало. Только надолго ли?
— Долго там делать нечего, это ж не шахматы, что всю жизнь думать надо. К тому же нас, каратистов, запретили. Испуга-а-лись! — хохотнул Арик и пошел дальше.
«Черт бы тебя побрал, не вовремя встретил. Сколько лет не виделись? И хоть бы что-нибудь изменилось в Арике — даже странно, будто все эти годы он пролежал в мерзлом грунте…»
Открыв дубовую дверь, он поднялся по широкой лестнице на второй этаж и вошел в фойе. Впереди к фигурной двери единственной кнопкой приколот белый лист. У листа скопилось несколько парней, внимательно вглядываются, напряженно молчат.
Федор встал рядом с ними. Всякий раз при взгляде на этот лист он чувствовал свое сердце: оно будто падало с привычного места, холодело и медленно поднималось назад… Точно по середине листа напечатано черными буквами: «Состав пар». Слева, под красной широкой полосой, — «Красный угол», справа, под синей, — «Синий угол».
Свою фамилию он увидел в девятой строчке: «Ф. Опалев» — синий угол. До этой минуты он еще надеялся на чудо — вдруг бой не состоится? Может, Митько травмировался и снялся с соревнований, или его не допустил врач, или тренер посчитал, что последний бой Митько не нужен… Нет, все как положено, и через час с небольшим Федору предстояла встреча на ринге с Митько.
Что могло случиться, если утром на взвешивании были оба? Даже потолковали с Митько, поспрашивали друг друга: «Что ты ешь в день соревнований?» и «Любишь ли смотреть поединки перед своим боем?..» Не мог же Митько отказаться от финала!
Мимо пробежал Коля Труднее, крикнул на ходу:
— Я выиграл! Теперь — точно, работаю с поляками!
Федор хотел остановить его, но тот закричал, что ему некогда: батя из Антарктиды возвращается — он бежит его встречать.
— Мне из-за этого даже бой из шестой пары перенесли на первую! — счастливым голосом заорал Груднев и скрылся в раздевалке.
Федор вошел в зрительный зал — народу много, но есть и свободные места. На сцене, в разных углах ринга — боксеры. Судья в ослепительно белом костюме быстро идет в нейтральный угол, повернул голову, что-то сказал хронометристу за столом жюри — тот улыбнулся, как Вронский, «сплошными зубами», и посмотрел на секундомер. Один из боксеров легонько подскакивал, другой, положив руки в коричневых перчатках на канат, тщательно втирал канифоль в подошвы боксерок. Все тут было обыденным, привычным для глаза, и только инородными телами казались застывшая возле сцены телекамера и прильнувший к ней длинноногий оператор с наушниками на голове.
Тренера Федор увидел сразу — Виктор Кузьмич с полотенцем в руке стоял у стены и, заметив Опалева, махнул ему, чтобы подошел.
— Как настроение?
— Я готов, — сдержанно ответил Федор.
— Две пары посмотри, потом иди в раздевалку. Разминку проведешь сам, а перед боем я возьму тебя на «лапу». Надо выиграть, Федя. Выиграешь — ты первый номер в сборной города, значит, именно ты работаешь с поляками!
«…Батя из Антарктиды возвращается», — неожиданно вспомнил Федор. Было что-то непостижимое в этих словах. И дело не в Антарктиде, а в том, что у Кольки Груднева был «батя» и он бежал его встречать. У Федора тоже был отец, и он когда-то бегал встречать его с работы, еще совсем малышом, детсадовцем…
— Пошли сядем, — позвал Виктор Кузьмич, заметив два свободных места.
— Первый раунд! — объявил судья-хронометрист и ударил в гонг.
Несколько секунд тренер и ученик следили за боксерами. Федор думал о том, что сегодня он готов как никогда. Осталось победить только одного, только Митько. Мысленно он представлял его на ринге — в красной шерстяной майке и кремовых атласных трусах, — он почти не передвигался по рингу, держал перчатки на уровне живота, открыв голову и почти все туловище для ударов противника. Говорили, что так когда-то работал олимпийский чемпион Енгибарян: вроде бы все просто для соперника — только попадай, а попасть невозможно; вроде бы все открыто, протяни руку и достанешь, а достать невозможно. Потому что со всех сторон сыплются удары, словно у Енгибаряна-Митько не две руки, а целых четыре!
«Сегодня я знаю, как с ним работать, — на отходах! Пусть он идет, а я встречу. В третьем раунде сам пойду, я бегал по утрам, у меня дыхания хватит… «Батя из Антарктиды возвращается…» Я же знал, что у него батя ходит в Антарктиду, но почему именно сегодня укусила меня эта фраза? Что в ней особенного?..»
— Слабоват трудовичок, — сказал тренер о боксере из «Трудовых резервов», — оба слабоваты, как им удалось проскочить в финал?
Повернулся к Федору, чуть слышно заговорил:
— Давно хочу спросить: как твои отношения с отцом?
— Никак. Я его целую жизнь не видел, — весело отозвался Федор, зная, что Виктор Кузьмич перед боем всегда задавал какие-нибудь «не те» вопросы — снимал напряжение.
— Плохо, брат, у отцов есть нечто такое, что передается сыну незаметно и не вдруг, а годами, десятками лет. А потом это незаметное становится необходимым стержнем…
— Знаю, знаю! — засмеялся Федор, обнимая Виктора Кузьмича за плечи. — Вы специально придумали тему, чтобы я не мандражировал, верно?
— Помню, я был еще пацаном, — не обратив внимания на его слова, продолжал Виктор Кузьмич, — отец уехал за Урал — искал там полезные ископаемые, а я с матерью и младшим братом Эдиком жил в Пушкине, рядом с парком. Старшие пацаны стали учить меня бросать камень не «по-девчоночьи», как я бросал, а «по-мужски». Долго учили, показывали, как размахиваться, как руку сгибать, как ноги ставить, — ничего не выходило. Я жутко переживал, что такой неумеха. Приехал отец, пошли мы с ним в парк, я там начал шишки бросать, а он посмотрел и говорит:
— Не так, сынок, нужно с захлестом!..
Только одно слово сказал, а затем бросил шишку. И все. И у меня получилось. До сих пор чувствую, будто весь он в ту легкую минуту передался мне.
Виктор Кузьмич посмотрел на Федора — понимает ли? Но тот сидел не шелохнувшись, смотрел на ринг. Моргнул и как бы между прочим сказал:
— Отец — это хорошо… Коля Груднев побежал своего встречать. Но это хорошо, когда он есть. А мне безразлично, мама рассталась с отцом, когда мне было семь лет. Потом они пытались наладить, вернее, отец пытался, но ничего не получилось. Даже теперь я толком не знаю, почему они расстались… Вскоре мама замуж вышла за военного летчика, и отец даже писем не присылал. А когда отчим разбился, он приехал.
— Ты разговаривал с ним?
— Нет. Я ушел из дому. Может, даже месть была, не знаю.
— Месть отцу?
— Я ведь помню, как завидовал пацанам, у которых были отцы… В школе один гаденыш издевался, был старше меня и вечно — со своими «мальчиками». Я ничего не мог сделать, я превратился в жалкое существо, в самого несчастного школьника на свете. Потом он бросил школу и куда-то исчез — говорили, подался на стройку, где-то под Ленинградом. Я долго его не видел. А сегодня встретились — маленький, хилый, без слез не взглянешь…
— Ты считаешь, отец мог вступиться за тебя?
— В том-то и дело, что не мог, он мне был нужен для другого…
К ним подбежал Володя Дубинский, попросил тренера, чтобы тот разрешил ему посекундировать Бардина, но Виктор Кузьмич отказал — у Бардина сложный противник.
— Все, пора, — сказал он Федору. Перекинул полотенце через плечо и пошел по проходу. Федор двинулся за ним и неожиданно увидел Митько, а рядом с ним — кто бы мог подумать! — пристроился Арик. Оба молчали, смотрели на сцену.
— Твой Митько! — шепнул Дубинский.
Федор хотел пройти мимо, не собираясь разговаривать с противником до боя, — все слова в такую минуту покажутся фальшивыми, кроме того, Митько — признанный лидер, и, разговаривая с ним, ты себя почувствуешь так, будто просишь в долг. Но Митько сам повернул голову и посмотрел на Федора. Его продолжительный взгляд был внимательным и чуть-чуть насмешливым. Легонечко задел коленом Арика, тот встрепенулся и тоже посмотрел на Федора. И сострадательно произнес:
— Шел бы ты домой, Федя, а то мне страшно за тебя.
Митько смотрел на него, потом переводил глаза на Федора, и было видно, как в этих глазах вспыхивали радостные огоньки. В Опалеве росла ненависть к Арику: раньше этот удалец сам расправлялся с теми, кто послабее, а теперь находил самых сильных и грозил уже не своими кулаками.
— Ринг покажет, — сказал Федор и сразу возненавидел себя за эти слова, потому что все-таки поддался на провокацию.
— Можно и вне ринга попробовать, — засмеялся Митько.
— Вне ринга попробовать, ох-хо! — бесстыдно веселился Арик, восхищенный ответом своего кумира.
— Вне ринга пробуют только петушки и хулиганы, — сказал Федор. — Особенно когда кучей на одного.
— Неужели? — сделав серьезную мину, поинтересовался Митько. Арик высокомерно вскинул глаза, и Опалев почувствовал, что этот посторонний в одно мгновение разрушил их с Митько товарищеские отношения.
«Надо выиграть! Только так можно заставить поджать хвост этого подлипалу. Если проиграю, то проиграю уже не одному, а сразу двоим: и Митько, и Арику».
Федор взглянул на ринг и двинулся к раздевалке. До боя оставалось пять пар, надо начинать разминку. В левую дверь с коричневой сумкой через плечо вошел Митько. Его и сюда сопровождал Арик.
Переодеваясь, Федор замечал, что на него поминутно взглядывает Арик, будто шпионит, стараясь не пропустить ни одного движения своего подопечного. Каждый раз при этом он делился своими наблюдениями с Толиком Митько, пока тому не надоело, и он, небрежно взмахнув рукой, оттолкнул Арика.
Федор усмехнулся, поняв, как сложна роль у подлипалы, и отошел в дальний угол. Он готовился к своему очередному бою, он верил в успех, в свою победу. Шуточное ли дело — он готов выйти против одного из сильнейших боксеров страны! А ведь совсем недавно, каких-нибудь три года назад, он думал о себе, что родился неумехой и трусом. Этому было много подтверждений: в ясельном возрасте любой карапуз мог отнять у Феди погремушку, в детском саду не только мальчишки, но и девчонки частенько поколачивали Федю за то, что он всегда один: ни с кем не играет, не бегает, не дерется, сидит в уголочке и дрожит, будто замерзает, а если не дрожит, то держится за руку воспитательницы и ходит с ней, как привязанный.
Его бы с шестилетнего возраста, когда он с матерью и отцом, с бабушкой Анной и дедушкой Максимом жил на Ладоге, в спорт отдать, чтобы научился там управлять телом и мыслями, а мама — солистка Ленконцерта, выступающая в ленинградских кинотеатрах перед началом вечерних сеансов, — скрипку приобрела, в поселковую музыкальную школу направила. Пригрозила: «Если не будешь заниматься, то, во-первых, каждый день станешь мыть грязную посуду, а во-вторых, два раза в день подметать и убирать квартиру!»
Отец пробовал защитить сына, даже поговорил с тренером по гребле, чтобы тот взял Федю Опалева в секцию, но мама для начала устроила скандал минут на сорок, а затем пригрозила: «Или ребенок будет заниматься скрипкой, или развод!»
Федя пошел в музыкальную школу. Но не прошло месяца, как он забросил скрипку под кровать, отправился на кухню, встал к раковине и взялся за тарелку… Мать страдала. Мать пыталась вразумить его: «Ну представь, представь, сынок, такую картину: собрались гости — красивые, умные, интеллигентные… Праздник, смех, веселье, и вдруг кто-нибудь скажет: «А ведь Федор у нас музыкант, давайте попросим его сыграть…» И ты встаешь, берешь инструмент и… все затихают, все внимание тебе — а там и молодые люди, и девушки!.. И вот ты берешь скрипку и… Представляешь, как это возвышенно и прекрасно: звучит музыка!..» — «А если не попросят?» — тусклым голосом спрашивал сын. «Что не попросят?» — «Ну, сыграть не попросят, что тогда?..»
Мать рыдала.
«Пойми, Тоня, многие взрослеющие люди боятся своей незаметности, но страдают не оттого, что не умеют играть на скрипках, а оттого, что к восемнадцати — двадцати годам ни черта не умеют своими руками, а значит, ничем в себе не дорожат, — пытался разговаривать с женой отец Федора. — Годы и годы кладут на то, чтоб одолеть сольфеджио и выучить пару «чижиков-пыжиков», а эти годы отпущены для другого, для того, чтобы сделать характер, чтобы научиться колоть дрова, класть кирпичи, сработать своими руками яхту или хотя бы лодку, посадить десяток деревьев, чтобы, проходя мимо, радоваться, глядя, как они поднимаются и крепнут вместе с тобой, жалеть их и оберегать!.. Потому-то многие норовят в дефицит обрядиться, чтобы уж если ни черта не иметь в себе, то хоть — на себе…»
В музыке ли было дело или в чем-то другом, более сложном, что недоступно для Фединого понимания, но родители развелись той же осенью. Так с музыкой, а заодно и с поселком на Ладоге, было покончено раз и навсегда. Но переезд с мамой в город, к сожалению, ничего не изменил в Федином характере. В школе любой из мальчишек, даже самый хилый, но обладавший хотя бы миллиграммом нахальства, мог в два счета расправиться с Опалевым.
Другой бы на месте Опалева то и дело проливал слезы и бегал жаловаться, но никто не припомнит случая, чтобы Федя хоть однажды рассказал о своих обидах учителям или матери. Он ясными глазами смотрел в будущее и верил, что со временем каждый поймет, сколь он терпеливый, не мстительный человек. И какой фантазер! Во всех своих фантазиях он был смелым и сильным: один выходил против десяти львов и пятнадцати тигров и мгновенно побеждал их; в темном переулке, заслышав крик о помощи, один бросался на пятерых вооруженных бандитов и ловко с ними расправлялся… Но в самый разгар его фантазии в буфете от проехавшей по улице машины брякала посуда или с табуретки на пол прыгала проснувшаяся кошка Соня, и Федя вздрагивал и бледнел от страха.
«Напора мне не хватает, — сокрушался Федя. — Где бы взять напор?..»
Оставалось надеяться, что когда-нибудь он все же обретет «напор». А желанная пора не наступала. И в четвертом классе, и в пятом… В шестом вообще жизни не стало: в класс, где учился Опалев, из другой школы перевелся Арик Александров, коренастый такой, сутулый, настоящий злодей. Рассказывали, что он мог наложить небольших булыжничков в мешок для спортивной обуви и треснуть любого по голове этим мешочком; рассказывали, что в кармане он носит кривое сапожное шило, и Федя однажды сам слышал, как он пригрозил здоровенному восьмикласснику: «Проткну трахею!»
Иногда во время уроков к школе подходили его «мальчики» с химкомбината, стояли на углу, курили. Арик ерзал за партой, выглядывал в окно и, стоило прозвенеть звонку, мчался на улицу и больше в тот день в школе не появлялся. Если добавить, что Арик был на два года старше Федора — он из-за болезни явился в первый класс на десятом году жизни — и что у него под носом уже росли хорошо заметные медно-красные усики, то можно и не говорить, что самым страшным человеком для Опалева стал именно он, Арик Александров!..
«Стал, но не остался!» — радостно думал теперь Опалев. Он закончил бег по залу и перешел на скакалку. Митько перед зеркалом имитировал боковые удары. Арик сидел рядом и восхищенно следил, как мягко делает уклоны и сайстепы его кумир. «Где же Виктор Кузьмич, пора бинтовать руки, а его нет…»
Бросив скакалку, Федор присел и сделал глубокий выдох. Затем перешел на легкий бой с тенью. И тут же увидел Виктора Кузьмича, тот подошел к нему, прикоснулся рукой к щеке:
— Слабовато, не согрелся. Подвигайся, поработай в темпе!
С приходом тренера Федор почувствовал себя легче — будто отворили окна и в зал хлынул свежий воздух…
…Федю Арик обнаружил мгновенно. В первый же день сентября он скинул с парты своего соседа Мишу Дранкова и позвал Федю. Заметив, что тот не решается, сдвинул брови: «Садись, карандаш!» Федя собрал портфель и послушно зашагал к Арику. Тот обнял его за шею: «Не бойсь, в обиду тебя никому не дам, оберегу от всякой нечисти, понял?!»
В тот же день Федя дважды ходил в буфет за пирожками с капустой для Арика. Назавтра — вычистил ему носовым платком башмаки. И пошло-поехало, пока не стало ясно, что Арик обзавелся личным слугой. Ему бы повежливей, поделикатней, но человек он был маловоспитанный, как все хозяева и слуговладельцы, а потому скоро совсем перестал считаться с Фединым самолюбием. Дошло до того, что он и карманы иногда проверял и отбирал последние деньги…
Федя переживал свою судьбу, плакал, приходя домой, а по утрам силой заставлял себя идти в школу… Будь у него отец, может быть, он рассказал бы ему о своей унизительной жизни, но отца не было, и даже летчик Славка еще не появился!..
— Бинтуй руки, — сказал Виктор Кузьмич.
В конце зала бинтовал руки Митько, возле него с перчатками в руках стоял тренер, высокий грузный человек в красном костюме. Озабоченный Арик что-то искал в сумке Митько.
«Что я прицепился к этому Арику, я о нем думаю больше, чем о сопернике? Пусть живет. Хорошо бы теперь вместо Митько — с Ариком на ринг, для смеха! Не положено, разные весовые категории, к тому же он не боксер… А тогда, в шестом, ему было положено?..»
— Почему не бинтуешь руки? — строго спросил Виктор Кузьмич. — Федор, соберись. Ты боишься Митько?
— Нет, молодость вспоминаю, — взглянул в глаза тренеру Опалев.
— Нашел время! Надо на бой настраиваться, а ты пустяками занят.
Федор тщательно обернул руки широкими эластическими бинтами, попробовал сжать кисти — выходило хорошо.
Арик наконец выудил из сумки темную коробочку, в которой лежала капа Митько, снял крышку и помчался в туалет набрать воды.
Федор подставил руки, и Виктор Кузьмич надел ему перчатки. Завязывая шнурки, он жестко говорил:
— Работай активно, больше левой. А правой — вразрез, когда он атакует!..
«Приготовиться девятой паре: Митько — Опалев!» — раздалось по радио.
Виктор Кузьмич надел на руки «лапы», резко открыл их перед учеником:
— Дай двойку: раз-два!.. Точнее!..
Федор наносил удары и поглядывал в открытую дверь — ждал Арика. Митько тоже работал на «лапе», вот он закончил и, нырнув под широкое махровое полотенце, присел на скамейку.
— Ну, еще парочку!
Федор нанес эту «парочку» и опустил руки. В зале раздался удар гонга — пошел последний раунд: когда он кончится и судьи объявят победителя, на ринг выйдет Опалев.
«Пусть бы Аля пришла, я бы знал, что она здесь, думал о ней… Или нет, не нужно, вдруг не одолею Митько…»
— Вперед! — скомандовал Виктор Кузьмич. — Нужна последняя победа, и ты работаешь в первом международном матче с поляками. На сборе тебя оставят, даже если проиграешь, но вторым номером, только вторым. А это уменьшит твои шансы на первую международную встречу.
Он повел Федора к дверям. У выхода на них налетел Арик — торопился с коробкой, расплескал воду, толкнул Виктора Кузьмича, машинально попросил извинения и проскочил мимо.
Федор вошел в ринг, тщательно втер канифоль в подметки боксерок, показал судье перчатки и брови, взял ртом из руки Виктора Кузьмича капу, сжав зубами, тщательно высосал воздух, так что она плотно «приросла» к верхней челюсти.
— Работай активно, сам веди бой: встречай левой, и правой — вразрез!..
— Боксеры на середину! — скомандовал рефери. — Пожмите перчатки. Прошу вас бой вести корректно и технично, покажите настоящий бокс. Желаю успеха… По углам!
Митько внимательно слушал судью, а когда тот кончил, он низко наклонил голову в знак понимания и даже почтения к наставлениям рефери.
«Он уверен в победе, он выиграл у меня зимой…»
Федор пришел в свой угол, подняв обе перчатки, поправил шлем и вдруг в первом ряду зала увидел Алю. Сложив руки на коленях, она смотрела на него и улыбалась как-то особенно мило и просто, и эта улыбка на миг освободила его от Арика и даже от Митько, он почувствовал, что она пришла и села именно в первом ряду не столько для себя, не столько из любопытства, сколько для него, для его большей уверенности и силы.
— Ваш боксер готов? — спросил судья у секунданта.
— Готов!
«Первый раунд!» — громко произнес в микрофон судья-хронометрист и ударил в гонг.
Аля сразу увидела, сколь различны эти двое на ринге. Федор высокий, широкоплечий, с длинными руками и ногами; он легко передвигался по рингу, немного наклонив голову и глядя на противника; в каждом его движении — изящество и строгость, он словно бы не ведет бой, а только имитирует его. Соперник — абсолютная противоположность: ниже ростом, плотно сбитый, весь какой-то округлый — от головы до колен; он почти не передвигался по рингу, лишь отклонялся корпусом влево и вправо. Перчатки опустил низко, до самого пояса, но ударов не наносил, лишь продолжал отклоняться в стороны, будто пламя свечи на ветру.
«Это же только попасть, ну что ему стоит? Противник топчется на месте, наверное, готовится атаковать, и тут бы Федя…»
Но Федор не мог попасть, она видела. И подбирался близко, и удары наносил часто, но все они мимо, мимо, будто голова и туловище Митько заколдованы, и потому его большое круглое лицо не казалось сосредоточенным, а скорее бесстрашным, и уж совершенно бесстрашными и даже веселыми казались ей маленькие круглые глазки Фединого соперника.
«Феденька, ты сильный, ты можешь! Ты высокий, ты ему попади хорошенько, это же бокс… Тренер переживает, с места встал, к стене отошел».
— Толик, сам работай! — крикнули из зала.
— Федя, правой!
Эти два голоса столь громко прозвучали в тишине, что Аля испуганно обернулась и сразу за собой увидела Арика — они узнали друг друга, Арик спросил:
— За кого болеешь?
— Странный вопрос!
— Напрасно, сейчас твоего Опалева вынесут!
— Смотри, чтоб не наоборот.
В том, что теперь Федор выступал на ринге, была и ее заслуга. Хотя он ей об этом никогда не говорил, она хвалила себя, что когда-то помогла ему прийти в бокс.
Раздался удар гонга — боксеры разошлись по углам.
«В красном углу ринга отдыхает чемпион Ленинграда среди юношей, представитель общества «Динамо», перворазрядник Анатолий Митько. Ему семнадцать лет, боксом занимается три года, провел шестьдесят боев, в пятидесяти шести одержал победу. Тренируется под руководством…»
«Всего четыре боя проиграл! — удивилась Аля. — Как же сегодня? Неужели к четырем поражениям добавится пятое?..»
Число побед и поражений изменили для нее Митько: из круглого одутловатого парня он превратился в узловатого, словно бы перетянутого стальными тросами противника. Его бугристые плечи, круглая толстая шея и крохотные, чуть заметные ушки, казалось, отлиты из металла, не знающего усталости. В груди заныло, под левым глазом задергалась крохотная жилка. Но когда взглянула на Федора, то поняла, что она волнуется напрасно: тот сидел на табурете, положив руки на канаты, слушал тренера и улыбался. Аля вздохнула и вытерла о платочек мокрые руки.
Снова звучит гонг.
«Неужели Митько и теперь будет стоять как вкопанный? Этак непонятно, кому присуждать победу?!»
Федор наступал активнее, часто наносил удары левой рукой, теснил противника к канатам. Митько отступал, но Аля видела, что глаза его оставались прежними — круглыми и чуть насмешливыми. Казалось, он даже не моргал, настолько безразличной была для него каждая атака Федора… И тут случилось неожиданное: Митько уклонился влево, а затем, выпрямляясь, ударил Федора в солнечное сплетение; Федор остановился, будто напоролся на шпагу, и стал оседать на ринг. Митько вырастал, увеличивался, пока Федор не оказался на полу.
— Стоп! — скомандовал судья и, показав Митько, чтобы он шел в угол, стал считать: — Раз!.. Два!..
Аля вскрикнула, будто ударили не Федора, а ее. Она смотрела на Опалева и не могла понять, как это он, такой высокий, сильный, и такой беспомощный.
— Что я говорил! — счастливым голосом взвизгнул Арик. — Надобно знать, за кого болеть, тогда с победой другого побеждаешь и ты!
— Замолчи! — повернула к нему красное, растерянное лицо Аля. — Если смелый, то почему ты здесь, а не на ринге?
— Каждому — свое, — обнажил он серенькие зубки.
На счет «семь» Опалев встал, принял боевое положение, но в тот же миг его тренер поднял вверх полотенце.
— По углам! — бесстрастно развел руки в стороны судья.
Аля вышла в фойе, прислонилась к прохладной стене, где стройными рядами расположились фотографии чемпионов и рекордсменов, губы ее задрожали, и вдруг она заплакала от жалости к Федору, к его беспомощности на ринге. Чувствуя слезы на губах, чуть слышно шептала:
— Жалко Федю, больно.
На Алю поглядывали несколько парней, пока еще не решаясь подойти и спросить, отчего она плачет, а она не ждала утешения, вытерла слезы, присела к столу. Расправив на коленях платье, подняла мокрые глаза и посмотрела на дверь, из которой должен был выйти Федор…
— Зачем вы сняли меня? По правилам соревнований, в нашей возрастной группе боксер снимается после второго нокдауна, а вы?..
Виктор Кузьмич молчал, хотя прекрасно понимал состояние ученика.
Сейчас бесполезно говорить, что тренеру здоровье спортсмена дороже любой победы, что за легким нокдауном мог последовать тяжелый нокаут, а только этого и недоставало Опалеву на семнадцатом году жизни.
— Пока что он сильнее тебя, — сказал Виктор Кузьмич, когда Федору вручили Диплом второй степени и жетон за второе место. — Но я поздравляю тебя: первый раунд ты выиграл.
— Меня оставят на сборе к полякам?
Теперь для тренера начиналось самое трудное: как сказать ученику, что ему нужен перерыв в тренировках? Как объяснить, что он устал, что его могут просто-напросто «разбить», и тогда мальчишка навсегда потерян для бокса, как убедить, что нагрузки на растущий организм должны соответствовать его возможностям, но не превышать их. Одно дело — поражение в гимнастике, легкой атлетике или футболе, и совсем другое — в боксе. Все это знал тренер, но не знал и не хотел знать ученик. Теперь он ждал ответа.
— В принципе, да! Ты — второй номер в команде, но…
Виктор Кузьмич уловил в глазах ученика вспыхнувшую искорку недоверия.
— Но сегодня я понял, что тебе не следует оставаться на сборе. Ты много тренировался, ты устал. Я попрошу, чтобы тебя не включали в команду.
— Почему? — резко спросил Федор.
— Митько сформирован физически, он готов к большим нагрузкам, а ты продолжаешь расти. Ты еще сырой, неокрепший.
— Виктор Кузьмич, — болезненно улыбнулся Федор, — что вы вокруг да около, скажите, я бездарный, так проще.
— Нет! Ты одареннее, умнее его, ты глубже…
— Ладно, все ясно, — махнул рукой Опалев и направился в раздевалку.
Тренер двинулся за ним, мучительно подыскивая простые и убедительные слова, чтобы в эту сложную для обоих минуту он, тренер, не проиграл своему ученику.
— Пойми, Федя, если тебя оставить на сборе, ты потеряешь вкус к тренировкам. Тебе нужен активный отдых: все что угодно, кроме перчаток. Чтобы не думать о боксе, чтобы соскучиться по нему. Плавай, играй в футбол, ходи на танцы, в походы… На сборе ты будешь для Митько живой «грушей».
Федор повернул к тренеру бледное лицо:
— Все, спасибо. Мне ничего не нужно. Я бросаю бокс.
— Значит, он в тебе не глубоко…
— А в вас он глубоко? Какой тренер, такой и ученик!.. Митько почему-то не проиграл! Почему он не проиграл?
Виктор Кузьмич выпрямился, глухо произнес:
— Успокойся, Федя, надо сохранять мужество, особенно после поражения. Ты — спортсмен!
— Никакой я не спортсмен, хватит! Три года тренировок, и что? Все впустую. Митько меньше меня занимается, а выигрывает! Почему он выигрывает? Почему?!
Виктор Кузьмич прикрыл глаза, опустил голову. Казалось, еще мгновение — и он не выдержит, накричит на ученика, оттолкнет его, чтобы не слышать, не терпеть оскорбительных слов потерявшего над собой власть, сломленного поражением мальчишки.
Он пересилил себя. Он заговорил так, как будто до этого между ними не было сказано ни слова:
— Бокс — это не институт, где пять лет прошло и ты — инженер. В боксе, бывает, и пять лет ждут победы, и десять лет ждут, а она не приходит. А потом вдруг откуда что возьмется, и пойдут победы одна краше другой! Только нужно много и осмысленно работать. И уметь ждать. И вот что… Помнишь, ты мне говорил, будто бы тебе не хватает взгляда со стороны?.. Я думаю, тебе нужно повидать отца. В тебе нарушена система жизнеобеспечения — порвана какая-то артерия… Если я неправ, прости.
Федор уже не слушал тренера, он разделся и, шлепая босыми ногами, отправился в душ.
— Зайди ко мне завтра, поговорим еще раз, — попросил тренер.
Холодные струи ударили по коже, обожгли ее. В душевой никого не было, и Федор долго стоял, будто оцепенел. В голове тупо толклось одно-единственное слово: «Проиграл!» Оно не давало сосредоточиться ни на себе, ни на ком-либо другом. И все-таки он снова начинал думать о ринге, о радостной улыбке Митько и насмешливом взгляде Арика, когда Федору вручали Диплом, — Арик подмигнул и небрежно ударил в ладоши: дескать, смотри, я щедрый, даже тебе, слабак, аплодисментов не жалею.
«Там была Аля! — поморщился он. — Где она? Осталась сидеть? Ушла? Или ждет?..»
Выключил воду, вытерся. Чувствовал он себя бодрым, не уставшим, и голова не болела, как это случалось почти всякий раз после тяжелого поединка.
«Что я тороплюсь, куда спешить? Если Аля смотрит бокс, пускай смотрит. Если ушла, тем лучше, не нужно ничего объяснять, пойду один, а вечером встречу маму… И надо же такому случиться: два человека, из-за которых я пришел в бокс — Аля и Арик, — оба здесь. И оба — свидетели моего «триумфа». Стыдно и противно. Стыдно, потому что оказался слабее, а противно, потому что радуется Арик, — все-таки он предсказал исход боя! Теперь счастлив, будто лично он одолел меня… А сам ты, Опалев, не нашел ничего лучшего, как сводить счеты с прошлым, с этими Ариками!..»
Но своди счеты с прошлым или не своди, а оно остается прошлым и всегда неизменным. Теперь в своей памяти Федор снова был там, в шестом-седьмом классе… В школе — Арик! Дома — всегда занятая собой мама распевает новые песни, наполняя квартиру «вечной» музыкой. Она считала, что если сын успешно учится, то дела его хороши. Она никогда не интересовалась, что у него на душе, будто он был не человек, а растение, только сама изредка жаловалась сыну: «Трудно петь, мой дорогой, если у тебя обыкновенные данные…» — «Ну, почему, ты хорошо поешь, мама, у тебя красивый голос, а таким тембром, как у тебя, никто не обладает», — ободрял он ее, но она не соглашалась. «Ах, мой дорогой, спасибо тебе, но петь — это значит петь по-своему, а я не пою, я только подражаю тем, кто поет!..»
Приходило ли к ней прозрение, или это была спасительная маска, которая помогала ей «работать на сцене», Федор не знал. Однако никогда больше мама не заговаривала о музыкальных занятиях сына, не сокрушалась о том, что он не полюбил скрипку.
Сосед со второго этажа, машинист тепловоза дядя Боря, встречая Федю после школы, говорил: «Вырастешь — дуй в машинисты, они самый качественный и развитой народ, весь мир у них на виду…» Другой сосед со второго этажа, молодой ученый Женя Вишняков, при встрече с Федором только здоровался и никогда не пускался в рассуждения. Он тратил лучшие годы жизни на изобретение средства от облысения — забот много, удач мало, и потому вид у молодого ученого был нервный, задумчивый. Но однажды он сказал Федору: «Послушай, Феденька, вчера вечером я несколько часов кряду наблюдал тебя из окна, все это время ты простоял у кучи с мусором. У тебя что, голова болела?..» — «Не ваше дело», — буркнул Федя и прошел мимо. Не мог же он признаться Вишнякову, что все это время думал об отце, который никак не соберется приехать к ним с матерью в гости.
К маме изредка заходила соседка с четвертого этажа, Варвара Тимофеевна, пенсионерка. Она почти не замечала Федю, как, впрочем, и других соседей, кроме тех, кто мог на высоком профессиональном уровне поговорить с ней о мастерстве хоккеистов. Чаще всего она беседовала с Василием Петровичем Прокудиным, спортивным психологом, большим специалистом в области отрицательных эмоций. Он, когда разговаривал с ней, вечно что-то записывал — говорили, что на ее примере он собирается писать книгу о том, как спортивная терминология проникает в массы.
Было у Феди в доме несколько ровесников, и прежде всего сын машиниста дяди Бори Витька, вечно жующий, толстый и веселый парень. Он собирал почтовые марки и, вероятно, поэтому смотрел на Федю с презрением; его сестра Нинка ходила в пятый класс, училась плохо, и мать вечно кричала в окно: «Нина, иди уроки делать!..»
Были и другие соседи, взрослые и дети, но Федору часто казалось, что в их доме кого-то недостает, будто еще не все въехали сюда и какая-то квартира продолжает пустовать. Иногда он ходил по этажам в поисках этой квартиры, но так и не находил ее, а все казалось, что она есть и что ее вот-вот заселят. Там у него обязательно появится друг, с которым всегда будет весело, и тогда он перестанет думать о школе, об Арике, который в последнее время совершенно обнаглел: выводил Федю во двор, доставал из кармана теннисный мяч и заставлял набрасывать ему на ногу, после этого бил куда попало, мяч летел на улицу, в школьный сад, за забор, а то и на крышу школы. И Федя всю перемену бегал за мячом как собачонка. «Хор-роший ударчик, хоть сейчас — в сборную мира!» — хвалил себя Арик и улыбался очаровательной бандитской улыбкой.
Федя понимал, что уже давно стал посмешищем, за него никто не собирается заступаться и что нужно что-то делать, может, бросить все, уехать к отцу на Ладогу и жить у него.
Кто знает, чем бы все это кончилось, если бы однажды…
Как-то, возвращаясь из школы, Федя увидел во дворе мебельный гарнитур, книги в пачках, торшер, чемоданы, стулья — все это грузили на машину, суетились, кричали, бегали в дом и выносили оставшиеся вещи. Потом машина ушла, а к вечеру пришла другая, из нее вылезла беленькая девочка с черным щенком на руках, остановилась спиной к ветру, заслонив собой щенка. Вслед за ней из кабины вышла женщина в коричневом пальто, и тут же на такси подъехал высокий мужчина в кожаной куртке. Вместе с шофером грузовика они сгрузили мебель, холодильник, другие вещи и стали носить их в дом, в освободившуюся квартиру. Федор недолго постоял и начал им помогать. Увидев, как он старательно тащит на крыльцо сразу два стула, девочка рассмеялась и кивнула ему — то ли здоровалась, то ли благодарила…
На следующий день та же девочка появилась в классе, где учился Опалев. Звали ее Аля Константинова. Несколько дней Аля молчала, и было видно по всему, что она внимательно наблюдает жизнь класса.
Вскоре Федя обнаружил в своем портфеле письмо — на конверте вместо обратного адреса стояли две буквы: «А. К.».
В классе было несколько человек с такими инициалами: Арбузов Кирилл, Алексей Кислицын, Армен Казарян, и Федя не знал, кто послал ему этот конверт. Он вскрыл и прочитал: «Федя! (Феденька-дурачок!) Как тебе не стыдно, Опалев? Неужели в тебе совсем нет гордости? Ты же мальчишка! Одумайся, пока не поздно, и не позволяй этому монстру издеваться над собой. Иначе проживешь не человеком, а преступником, ибо так относиться к самому себе, как ты относишься, тоже преступление!..»
Федя рассмеялся и положил письмо в портфель. Он догадывался, что написать могла только новенькая, и совершенно не обиделся на свою корреспондентку. Даже согласился, что роль у него действительно неприглядная. Но и корреспондентка поступила не так уж храбро: подпольно написала, незаметно сунула в портфель и даже не указала полностью имя и фамилию.
«Что это, как не трусость, сама призывает к освобождению и сама же боится… Нет, уж если звать других вперед, то полным голосом!»
Утром проснулся от шелеста бумаги, открыл глаза и похолодел: мама держит в руках письмо. Сбросил одеяло, выхватил листок из маминых рук, сунул под подушку. Обиженно сказал:
— Некрасиво лазать по чужим портфелям.
— Ты не чужой мне, а если обиделся, то извини. Я носовой платок искала, чтобы постирать. Я ведь не знала, что тебе плохо. Всегда молчишь, не рассказываешь, а если я сама спрошу, то в ответ лишь вечное «нормально»… Нужно же что-то делать?.. Кто это написал? Почему в письме такая тревога? Кто за тебя тревожится? Девочка?.. Сегодня зайду к вам и побеседую с учительницей и Директором…
— Я вообще перестану ходить в школу, — перебил ее Федя.
Такое заявление испугало маму, она присела на диван возле сына, по щекам ее покатились слезы.
— Сынок, умоляю, скажи матери: в чем дело? Откуда это письмо? Я знаю, написала девочка. Написать «Федя!», а в скобках — «Феденька-дурачок!» могла только девочка. Не мучай меня, я же твоя мама.
И Федя не выдержал, рассказал.
Мама вытерла слезы, вздохнула. В том, что открыл ей сын, она не усмотрела ничего катастрофического, ей вообще всякие детские «взаимоотношения» казались временными, преходящими; она считала, что дети — это дети, они растут, они вырастут и все их детские треволнения останутся в далеком детстве, а во взрослую жизнь не перейдут. И, погладив сына по голове, строго спросила:
— У этого Арика родители есть?
— Я сам! — выкрикнул он и отвернулся к стене. «Вот куда зашло, уже мама знает. Скоро весь народ знать будет, что я трус и холоп… Может, перевестись в другую школу? А если и там свой Арик?..»
Утром у перекрестка его догнала Аля.
— Здравствуй, Опалев! Мне нужно с тобой поговорить. Хочешь, после уроков пойдем вместе?
— Да, — ответил он.
В тот день Арик в школу не пришел. Федя отдыхал в одиночестве. Боязливо поглядывая на Алю, он думал о том, что после уроков им придется пойти вместе. Смеяться будут, горланить: «Тили-тили тесто!..»
Перед последним уроком он ей сказал:
— Выйдешь позднее меня, я буду ждать у мостика.
Был яркий сентябрьский день. Светило солнце. На березах, липах и кленах проступили золотисто-оранжевые пятна. Изредка на асфальт падал желтый лист, и Аля поднимала его.
Федя впервые шел по городу с девочкой. Затаив дыхание, слушал Алю, которая рассказывала, что переехали они сюда с Васильевского острова. Ее отец — строитель, а мама — воспитательница в детском саду. Щенок, с которым он ее видел много раз, — эрдельтерьер, и зовут его Норд.
Нужно было поддерживать разговор, он спросил:
— Какие собаки самые умные?
— Не понимаю?..
— Ну, какие породы самые умные: овчарки, боксеры, пудели или как твой?
— А какие, по-твоему, из людей самые умные: блондины, брюнеты, рыжие или, как ты, шатены?
— Не знаю… Ум от цвета не зависит.
— Ум собак тоже не зависит от породы, просто одни делают лучше одно, а другие — другое: одна хорошо несет караульную службу, а другая прекрасно помогает охотнику. Все, как у людей, только по-своему, по-собачьи.
Федя смотрел на свою спутницу и улыбался, ему было радостно слушать ее. Ему хотелось, чтобы их путь продолжался бесконечно долго, до самого вечера. И завтра, послезавтра, весь седьмой класс, всю школу. Ему было странно и радостно сознавать, что она, девчонка, умнее его, больше знает, больше разбирается в сложных вопросах. «А сам я что? Можно ли мне при ней оставаться прежним, жалким?.. Нет, только не это, ей будет неловко, стыдно за меня!..»
— У тебя есть любимая книга? — спросила она.
— Что значит «любимая»?
— Ну, которую ты постоянно перечитываешь.
— Не знаю… Нет…
Она вздохнула:
— У меня тоже. Сейчас я читаю «Спартака» Джованьоли, и, кажется, она у меня будет самая любимая. Правда, когда я читала «Овод», тоже думала, что она будет самая любимая. А любимая цифра у тебя есть? У меня — семь. Даже не знаю, почему семь, может, потому, что дней недели столько?.. Вообще у тебя есть что-нибудь самое любимое?
Федя задумался: выходило так, что у него не было «самого любимого».
— Вот причина твоей слабости: тебе нечего защищать!
— У меня есть самое нелюбимое — это школа.
Аля подивилась неожиданному повороту в разговоре, долго молчала и вдруг горячо заговорила:
— А ты думал, в школу нужно только ходить? Думал, к тебе обязаны приставить милиционера, чтобы он тебя защищал от обидчиков? Нет, Феденька, в школе нужно работать, жить, а иногда и драться за свое достоинство. Но ты этого не делаешь. Почему ты не подерешься с Ариком?..
Не успела она это сказать, как в конце аллеи появился Арик. Шел он со своими «мальчиками» и, заметив Федю, подскочил от радости.
— Федяра, ко мне!
Федя остановился, посмотрел на Алю, губы его сжались и побелели.
— Не ходи, пусть сам подойдет.
Арик не заставил себя ждать, вобрав голову в плечи, медленно направился к ним.
— Зря ты, — дрогнувшим голосом проговорил Федя, — он может и с тобой не посчитаться. Вон их сколько!
— А ты меня защитишь!
Услышав это, Федя отпрянул и вдруг сделал два шага вперед — теперь Аля стояла позади.
Арик подошел к Феде, взял двумя пальцами за ухо, повернул к Але и приказал:
— Плюнь на эту выдрочку! Ну!.. — Он закрутил ухо.
— Иди, Аля, уходи, — попросил Федя.
Она, чтобы не быть виновницей большего унижения Опалева, бросилась назад, а Федя опустил голову и поплелся за Ариком. Через минуту он уже мчался к табачному магазину за сигаретами для Арика и его «мальчиков». Вбежал в отдел, попросил какого-то полупьяного человека взять ему сигареты и, выходя из магазина, подумал: «Сейчас подойду и брошу пачку Арику в морду. И будь что будет!..»
Но как только он очутился на улице, побежал обратно, отдал сигареты Арику и, кусая губы от обиды и беспомощности, поплелся рядом с ним.
Когда на прощание Арик дернул его за нос и дал пинка, Федя повернул к дому. По его щекам катились крупные слезы, он их не вытирал, и прохожие с жалостью смотрели на него.
«Все, — думал он, — больше я жить не буду, покончу с собой. Бултых с моста — и поминай как звали!.. Неужели я родился только для того, чтобы терпеть и терпеть? Зачем тогда жизнь, если одно унижение?.. Даже девчонки воспитывают!.. Сначала выдохну из груди весь воздух, а затем вдохну воду и — конец!..»
— Федя, ты здесь? — услыхал он голос в открытую дверь. — Тебя девушка ждет, поторопись.
— Хорошо, Виктор Кузьмич, спасибо, — сказал он и сунул полотенце в спортивную сумку. Проходя мимо тренера, остановился, поднял глаза:
— Виктор Кузьмич, в нашем разговоре я был неправ…
Аля встала ему навстречу, и они вместе спустились на улицу.
— Жаль, — сказала она. — Так хотелось, чтобы ты выиграл, но сегодня я поняла, как это непросто… Ты проиграл, а больно мне.
— Не переживай. Обещаю, что я у него когда-нибудь выиграю!
Она рассмеялась и показала на промтоварный магазин.
— Заглянем на минутку? Мама просила ей материал на юбку посмотреть.
Они вошли в магазин. Слева по всей его длине — окна, справа — прилавки со скучающими продавщицами: мало народу.
— Иди, я тут постою.
Аля направилась к прилавку с тканями, а Федор прислонился к высокому подоконнику и смотрел, как медленно, задумчиво ходили женщины по магазину.
Продавщица подала Але рулон, обе склонились над ним, разглядывают ткань.
«Слабак ты, Федя, — подумал он о себе. Ради нее одной ты обязан был выиграть… Арик преследует всю жизнь. Теперь вьется возле Митько, лупит себя хвостом по животу и кричит, что был уверен в его победе. Черт с ним, на этом жизнь не кончилась…»
Продавщица повела Алю к другому рулону, а Федор повернулся и стал смотреть в окно. По улице, разомлевшие от жары, слонялись горожане. В троллейбус входили пассажиры, водитель закуривал папиросу и долго махал горящей спичкой, стараясь ее погасить…
После случая в парке Аля долго не разговаривала с Федором, лишь здоровались. Но однажды зимой, встретив ее на улице, Федор просто предложил: «А не сходить ли нам в кино?»
Аля, склонив голову к плечу, рассмеялась: «С удовольствием, если приглашаешь!..»
В кино они тогда не попали, целый вечер ходили по городу, замерзли, потом на катальной горке разогрелись и пошли по домам. На следующий день Аля рассказала ему, что ее двоюродный брат Коля Груднев занимается боксом и, если Опалев хочет, она может их познакомить… А еще через несколько дней он уже мчался в магазин спорттоваров покупать сумку…
Федор услышал сбоку громкие голоса и увидел, что в магазин вошли Арик и Митько. Постояли у входа, словно бы решая, с какого отдела начать осмотр, и двинулись дальше. Поравнявшись с Алей, вдруг заметили ее, изменили направление и подошли к прилавку; было видно, что инициативу проявил Арик. И тут же он ухватил Алю за плечо, повернул к себе.
Она выпрямилась, оттолкнула его и перешла на другую сторону прилавка.
— Я тебе что говорил? — захохотал Арик. — Разве нужно было переживать за Опалева? Вот кто истинный чемпион! — показал на Митько. — И он мой друг!
— Молодые люди, не приставайте к девушке! — закричала продавщица.
— Ладно, не шуми, друзья мы с ней со школьных лет, — махнул рукой Арик.
— А вот я те покажу «ладно»! — раздался голос из кассы. — Милицию позовем!
Митько дернул головой, приглашая Арика к выходу, но тот не торопился покинуть магазин.
Федор продолжал стоять у подоконника. Лицо его покрылось красными пятнами. Спортивная сумка, которую он держал за ремень, безвольно свисала до самого пола. Нужно было заступиться за Алю, но он будто оцепенел.
Аля сама подошла к нему, дернула за рукав:
— Идем отсюда, мне на него противно смотреть.
Арик и Митько, заметив Опалева, остановились и, посмеиваясь, провожали их взглядами до самого выхода.
«Скорей бы отсюда, чтобы никто не видел, — думал Федор. — Скорей домой, не видеть ни Арика, ни Митько, никого!..»
На улице они нечаянно и неловко взялись за руки и так шли до самого дома. Входя во двор, Аля забрала свою руку, обогнала Федора и, не сказав ни слова, свернула в свой подъезд. Федор пошел дальше. Возле его парадного стояло четверо парней. Среди них и сосед Гришка Максименко, он сказал:
— Привет вице-чемпионам! Мы тебя, Опал, по телевизору зрили, а ты…
— Ладно, Григорий, не трави ему душу, — прикрикнул на Максименко кто-то из ребят.
Федор поздоровался с ними и поднялся домой. Сумку, в которой вместе с формой лежал Диплом за второе место, бросил за ящик для обуви, вошел в комнату, сел на стул. Противно дрожало левое веко, словно кто-то дергал его за ресницы; попробовал щуриться, закрывать глаза — не помогло. За эти длинные соревнования он устал, а тут случай в магазине… Подошел к телефону, набрал номер и, услышав Алин голос, положил трубку. Что он ей скажет? Что тут говорить, когда и так все ясно?
Лег на тахту, закрыл глаза. И тут же будто открыл их уже в другом месте: посреди разминочного зала стоят весы, возле них толпятся боксеры… «Состав пар» с двумя десятками фамилий. Что-то говорит Виктор Кузьмич… Потом магазин и эти…
«Плохо, что это случилось при Але… Где она сейчас, чем занята? Может, ругает себя, что пошла в магазин? Но при чем тут магазин?.. Пусть бы позвонила…»
Он решил обязательно встретить маму с работы, а теперь пойдет к кому-нибудь из соседей.
Он поднялся этажом выше, у коричневой двери нажал кнопку звонка. И тут же увидел Женю Вишнякова — тот открыл дверь, пригласил войти и сразу поставил кофе.
— Что новенького? Имеем честь принимать чемпиона великого города?
В глазах Вишнякова запрыгали лукавые искорки, ему не терпелось поздравить юного победителя, ведь он отлично понимал, как трудно стать первым.
— Нет, проиграл, — тускло отозвался Федор.
— Что ты говоришь?! — нарочито удивленно вскинул брови Женя. — Ах, как в спорте все мимолетно. Раз — и уже результат: победа, поражение. В науке сложнее. Иногда быстрее смерть придет, чем победа.
— Оставьте, Женя, — поморщился Федор. — Будьте скромнее.
— Хорошо, хорошо, я плохой собеседник с такими, как ты. Больше всего я люблю разговаривать с интеллигентными людьми — с детьми и стариками.
Федор давно знал эту манеру Вишнякова — разговаривать «на грани фола», то есть совершенно не щадить других, будто проверять их: «А тут вы можете?.. А тут вы умны?..» Только одним способом можно было заставить Вишнякова отказаться от таких проверок — вернуть его на магистральный путь жизни, на его науку.
— Вы по-прежнему думаете над облысением?
— По-прежнему, — вздохнул Женя. — И пока думаю, сам лысею. Мне только двадцать восемь, а что на голове? А когда-то, эх, Феденька! Двадцатилетним парнем я пользовался женской расческой! Проборчик был не хуже твоего!
Он стал рассказывать, насколько сложна проблема борьбы с облысением, о том, как обрадуется человечество, если кто-то найдет способ сохранять людям волосы до глубокой старости, о том, что лысеют не только мужчины, но и женщины.
— Неужели? — подзадорил его чуть повеселевший Федор.
— Представь себе. У нас в институте анатомию преподавала женщина-профессор, Маргарита Ниловна, так она была совершенно лысая: розовенькая такая кожечка по всему темечку. Но это мало кто видел, потому что ходила она в круглой шапочке, похожей на тюбетейку… На сегодняшний день во всем мире насчитывается триста двадцать шесть миллионов с небольшим лысых людей.
Он принес готовый кофе, налил в чашки, достал сахарный песок.
— Тебе сколько ложечек, две или три?
— Одну.
— Облысение, мой друг, бывает врожденное, преждевременное, старческое и так далее. Реже всего встречается врожденное, и это понятно: кто не мыслил, тот не лысел!..
Женя Вишняков не скупился на слова, когда говорил о своей научной деятельности, так что каждый из его собеседников мог с уверенностью смотреть в будущее — облысеть ему Женя не даст.
Федор слушал и поглядывал в окно. По крыше соседнего дома шла черная кошка с белой грудью и белыми лапами. Обогнула телевизионную антенну, приблизилась к самому краю крыши, зевнула. Попятилась назад и завалилась спать.
— Для чего? — невпопад спросил Федор.
— Как для чего? — вскричал Женя. — Для того, чтобы человек оставался красивым, разве этого мало?
— Ну, а если я мечтаю стать лысым?
— Лысым?!
— Да, лысым, но мужественным человеком. Я бы сегодня всю свою прическу отдал за каплю мужества.
Женя Вишняков был умным человеком, он понял, что молодой сосед без причины не заговорит о своей неудаче, о своей боли. Что у него такое состояние, когда все люди вокруг покажутся маленькими, неинтересными.
— Что случилось?
И Федор не удержался, рассказал. А напоследок произнес самые горькие слова:
— Ее женщины защитили. Я как тютька дрожал у окна… Эх, Женя, при чем тут облысение?!
— Да, да, я тебя понимаю, со мной в молодости был схожий случай… Прикажешь в самбо бежать или в дзюдо, чтобы собственную судьбу на мести строить? Нет, конечно. Есть тысяча возможностей реализовать данные, которые в тебя заложены природой, а не пытаться развивать те, которых нет.
Федор смотрел на Женю и думал о себе, о том способе самовнушения, когда после нескольких «умных» фраз можно убедить себя в том, что еще не все потеряно, что впереди у тебя множество достойных дел и поступков и не обязательно в каждом случае быть железным или титано-иридиевым — важно из каждой неприятности извлекать полезный опыт.
— Но меня удивляет, что спортсмен, боксер не мог заступиться за девчонку!
Федор поднялся со стула. Глядя в большие, золотисто-карие глаза ученого соседа, проговорил:
— Вы счастливый, Женя, вы можете все объяснить. А я до всякой истины душевной мукой дохожу. И все без толку, все надо начинать сначала… Вот и сейчас ерунду говорю, прямо смешно…
— Ерунду!.. Какая же это ерунда? Ты же не шкурные вопросы решаешь: где что и что почем? Тебя человеческая красота заботит, красота и культура. И меня это заботит, в этом мы с тобой близнецы-братья!.. Добавить кофе?
Федор отказался — пора встречать маму.
— Ступай, но не слишком терзайся, а при случае поколоти Арика, хоть душу отведи. Не мешало бы и Митько одолеть, но тут посложнее… Кстати, ты куда собираешься после десятого класса? Давай в медицинский, тебя примут, спортсменов у нас легко принимают.
— При чем тут «примут»? Я и так поступлю, я учусь без троек…
Федор спустился на улицу и пошел прямо на большое красное солнце, которое, казалось, садится совсем рядом, за ближними домами.
Сколько он помнил маму, она всегда пела. Это были модные эстрадные песенки, некоторые из них ему нравились, но большинство — нет. В ее репертуаре была всякая всячина: про любовь и про измены, про свидания и расставания, про горы и про море, про стога и про снега. По утрам мама долго стояла перед зеркалом и вполголоса репетировала какое-нибудь свежее «произведение»: «Дождь прошел, и на асфальте лужи…» Она включала магнитофон, записывала один или два куплета в полный голос и несколько раз прослушивала себя, а затем начинала все сначала.
Федор настолько к этому привык, что мог спокойно готовить уроки и читать книги. Мамин голос давно стал как бы музыкальным сопровождением его домашней жизни. Он не задумывался, как поет мама, не сравнивал ее с другими артистами, но зато прекрасно помнил, как еще в детском саду, на Ладоге, дети страстно внимали ей и долго аплодировали песенке: «Мне дедушка бельчонка подарил…»
С тех пор минуло много лет. Мама рассказывала сыну о трудностях певческой жизни, о тернистом пути к славе и приглашала в кинотеатр послушать, как она поет. Федор приходил, садился в углу фойе, слушал маму и радовался ее голосу, как радуются солнцу и теплу. Мама изредка поглядывала в его сторону и улыбалась, как бы говоря, что она видит сына и поет только для него.
«Давно я не был на ее концерте, — думал Федор, сворачивая к кинотеатру. — Вечные тренировки, сборы, даже к матери заглянуть некогда. И все впустую, все кончилось тем, что не заступился за Алю…»
На мамин концерт его пропустили бы и так, но он купил билет. Вошел в фойе — оркестр еще не выходил. На скамейках и в креслах сидели немногочисленные зрители. В буфете очередь из пяти человек, стоят за мороженым.
Федор сел недалеко от громадного фикуса, широкими листьями заслонившего сцену. Посмотрел на дверь, где контролер отрывала корешки билетов. Народ пошел гуще. И тут на сцену стал выходить оркестр. Музыканты в черных костюмах неслышно расселись по местам, среди них была одна женщина в черном платье со скрипкой в руке. Высокий блондин у рояля объявил:
— Иоганн Штраус. «Венский вальс».
Сел к роялю, коротко кивнул, и оркестр заиграл.
«Как у них слаженно и хорошо, — думал Федор. — Вместе пришли, сели, играют. И каждый старается помочь партнерам, чтобы получилась музыка… А я когда-то не стал заниматься скрипкой, потом пришел в бокс. Жестокий, жестокий спорт, и главное, мне он оказался не под силу — мало данных…»
Зрители продолжали входить. Попав в фойе, растекались в разные стороны: одни — к шахматным столикам, другие — по лестнице в тир, третьи — к буфету. Лишь немногие занимали места против сцены, но даже и среди них не было единодушия: некоторые молча смотрели на артистов, другие — громко разговаривали и смеялись.
«Артистам надо помогать, им трудно в этой обстановке… Впрочем, эти давно привыкли, это если бы какие-нибудь знаменитые выступали, тогда другое дело, но к знаменитым ходят на поклон! А такие…»
Вальс кончился. Снова встал пианист:
— Выступает солистка оркестра Антонина Опалева!
«Мама! Сейчас выйдет мама…»
Раздались жиденькие аплодисменты. Мама шла высоко подняв голову, придерживая одной рукой длинное темно-бордовое платье. Ох, сколько пережила мама из-за этого платья, когда его испортили в ателье, и оно, по словам мамы, «безнадежно косило», пока одна из маминых подруг не выправила платье, собрав на боку лишнюю материю «под бантик».
Екнуло сердце, Федор придвинулся к фикусу, чтобы мама не заметила его, и стал смотреть на нее сквозь листья. Оркестр начал вступление — несколько энергичных аккордов, затем — тишина и тихая скрипка, словно выплыла со дна океана и вынесла наверх, к солнцу, красивую мелодию…
У буфета громко захохотали — там стояли парни в полосатых рубашках и джинсах, один из них вытирал лицо носовым платком.
Федор повернулся к сцене. Мама начала петь:
Дождь прошел, и на асфальте лужи…
Он пристально смотрел в ее лицо, в темные, подведенные тушью глаза, на яркие, накрашенные губы. Столько раз он слышал эту песню дома, и там она не трогала его, а здесь заставила сжаться, замереть, чтобы нечаянным скрипом или шорохом ничего не испортить.
Но что это? Рядом с ним толстый, неповоротливый парень со звоном разворачивает шоколадку, ломает ее и протягивает рыжеволосой девице, которая, смеясь, забирает одну половину. Чуть впереди две пожилые женщины похрустывают вафлями, а слева седовласый мужчина открывает золотистую жестянку с монпансье.
И даже те зрители, которые ничего не едят, тоже слушают невнимательно. За шахматным столом двое играют, а человек пять или шесть, наклонившись над ними, следят за игрой.
Только на передних скамейках люди смотрели на сцену, слушали песню. Мама кончила петь, ей аплодируют.
«Что это, как не поражение? Разве она не видит, не чувствует? Это пострашнее, чем у меня в спорте. Надо что-то делать, может быть, уходить… Заняться какой-нибудь простой работой, простой, но почетной, — может быть, водить трамвай или быть воспитателем в детском саду…»
Он долго наблюдал за посетителями кинотеатра, уже не слушая других песен матери, а когда она кончила петь, встал и пошел за ней в артистическую комнату.
— A-а, сынок здесь! — обрадовалась мама. — Как твои успехи, ты победил этого… Митько, кажется?
— Нет. Но это не важно. Собирайся, пошли домой.
Он увидел ее сумку, висевшую на стуле, снял и подал ей. Она засмеялась, повесила сумку обратно, спросила:
— Что с тобой, ты встревожен?
Федор взял ее за руку.
— Неужели ты не видишь, что тебя не слушают? А как они аплодируют? Будто подают милостыню, будто совершенно обессилели от голода и усталости. Зачем тебе это, а главное, зачем твое пение? Идем домой, а завтра вместе устроимся на какую-нибудь работу, хоть улицу подметать, но чтобы не это, не это…
Мама рассмеялась, потрепала сына по щеке:
— Вот негодный мальчишка, уже заметил! А я тебя малышом считала… Но ты не прав, нет. Люди пришли с работы, они устали; весь огромный день они были машинистами, каменщиками, учителями, тянули провода, строили дома… И пришли в кино. Не знают же они, что я — твоя мама, правильно?
«Что она говорит?! Слова обреченной… Почему же они, посетители, не хотят понимать ее так, как она понимает их? И что тут нужно понимать, когда требуется только пять минут внимания и капля уважения к чужому труду?..»
— Куда мне идти, ты подумал? Я ведь ничего не умею. В университете училась — не кончила, архивариусом хотела стать — не стала. А сюда пришла из художественной самодеятельности…
В комнату, где они стояли, вошел коренастый мужчина в сером костюме и полосатом галстуке. Темно-каштановые волосы разобраны на косой пробор. Он широко улыбнулся, открыв красивые крупные зубы, и поздоровался. Мельком взглянув на Федора, спросил:
— Сын?
— Да, — ответила мама. — Познакомьтесь…
Мужчину звали Вячеславом Ивановичем, он крепко пожал Федору руку, неожиданно спросил:
— Боксер?
— Да, начинающий… Мама, ты идешь?
Мама ласково и весело смотрела на сына, казалось, ей нравится то, что он спрашивал, и сейчас она скажет Вячеславу Ивановичу «до свидания» и отправится домой. Но вместо этого она подвела сына к дверям, поцеловала в щеку:
— Иди, Феденька, я приду позже. И ничего не выдумывай, ладно? У тебя сменится настроение, все будет хорошо.
Оркестранты закончили выступление. Сегодня они свободны, а завтра снова придут сюда, чтобы играть перед каждым вечерним сеансом. И мама придет, чтобы под шелест разворачиваемых шоколадок проникновенно петь: «Дождь прошел, и на асфальте лужи…»
Дома он подошел к телефону, набрал номер и, услышав Алин голос, спросил:
— Переживаешь?
— Из-за чего? Можно подумать, на твоем поражении свет клином сошелся…
Она сбилась и замолчала. И повесила трубку. Федор прислонился к дверям. Солнце уже село, но было светло почти как днем: стояла белая ночь.
Зазвонил телефон. Федор схватил трубку.
— Слушаю!
— Ты один? Я сейчас приду.
— Зачем?.. То есть, конечно, квартира пятьдесят…
— Я знаю.
Он бросился на кухню, убрал со стола посудное полотенце. Плотнее закрыл дверцу шкафчика. Метнулся в ванную, схватил расческу, запустил в волосы.
«Бешеный, какой-то бешеный день! Половина одиннадцатого, а с утра будто год прошел… Год моего позора!..»
Вбежал в комнату, сел за стол, взял книгу «Русский лес». Перелистал несколько страниц и стал читать какую-то длинную, малопонятную фразу: «То была дорогая, в размер открытки, чеканной бронзы рамочка для любимого существа…»
Глаза потеряли строку, буквы распались, и теперь были видны лишь пустоты между словами, а не сами слова. Закрыл книгу, вышел на лестницу — к нему торопливо поднималась Аля, но, увидев Федора, остановилась. Он протянул ей руку, ввел в комнату. Несколько мгновений они стояли рядом, не шевелясь, не глядя друг на друга. Аля не впервые была в этом доме, всякий раз она проходила в большую комнату, садилась в кресло возле телевизора. А сегодня она стояла у двери, будто не собираясь оставаться, будто забежала на секунду и сейчас помчится обратно.
— Ты сам не переживай. Подумаешь, событие мирового значения!.. Я тоже хороша, не могла их турнуть как следует.
Он опустил глаза, выпрямился. Это было новое унижение: его понимали, оправдывали, защищали, а он должен был слушать все это и соглашаться.
Вдруг Аля повернулась к нему, быстро, горячо заговорила:
— Феденька, только не переживай, мы когда-нибудь научимся жить как надо! Только не переживай, это поправимо!..
Ему было жарко, не хватало воздуха. Он опустил голову и прикоснулся лицом к ее лицу — ее лицо тоже было горячим, он поднял Алю на руки и понес по комнате, стараясь не споткнуться, ничего не задеть, не ударить ее. Она не останавливала, не пыталась вырваться, и он носил ее и носил и не знал, что делать, опускать ли ее или по-прежнему держать на руках, глядя в ее чистое, мокрое от слез лицо. Но, зацепившись за собственную ногу, потерял равновесие и чуть не грохнулся с ней на пол, лишь в самый последний момент все-таки удержался, посадил ее на стул. Взял ее руку:
— Хочешь, уедем?
— Куда? — удивилась она.
— У меня отец на Ладоге, можно к нему. Мы давно с ним не виделись, но, думаю, он нас примет. И будет рад. Там и дедушка, и бабушка, и тетки, и двоюродные братья, сестры. Это здесь нет родственников, а там… Поедем?
Аля вздохнула, посмотрела в окно:
— Нет, Феденька, никто не отпустит, никто не разрешит. Папа и мама собираются в отпуск на Украину и меня берут.
Она замолчала, прислушалась: за стенкой по радио московские куранты били полночь.
— Меня будут ругать. До свидания, Федя! — прикоснулась она к его руке и выскочила на лестницу.
Федор выглянул в окно, увидел, как она бежала к своему подъезду.
— Аля, я обещаю!.. Больше такого не будет. Я обещаю!..
Пришла мама, долго пробыла в ванной, а когда появилась в комнате, сын лежал в постели.
— Спишь? — присела она подле него. Без всяких подходов заговорила о главном: — Считай, что разговор о моей работе кончен. Я желаю только одного: ты должен понять, что малопривлекательная для тебя работа матери кормит нас обоих. Молчи! Ты отлично знаешь, что я не слепая и вижу, как ведут себя на моих выступлениях. Ну и что? Слушатели бывают разные.
— Дело не в слушателях. Был такой футболист… забыл фамилию… В общем, играл за команду обыкновенного завода на первенство Москвы, а народу на него одного ходило больше, чем на игры команд высшей лиги!
Мама отвернулась и несколько мгновений смотрела в угол, где стоял телевизор.
— Это их личное дело, ты спорт с искусством не равняй, — произнесла она спокойным, глубоким голосом. — И вообще, насколько я понимаю, дело не во мне. Что с тобой происходит? Ты не выиграл первенство города, так еще потренируешься и выиграешь. А критиковать работу матери — самое простое дело.
Мама сидела в ночной рубашке, босая, хрупкая; густые, длинные волосы падали темным потоком на грудь, глаза влажно блестели, а маленькие руки были сжаты в кулачки и лежали на коленях. В эту минуту она была немного похожа на Алю, было в ней что-то детское, беззащитное и в то же время сильное, властное.
Федору стало жаль маму, он понял свою ошибку: ворвался, потащил из кинотеатра — а ведь это ее работа, начала она ее не вчера и даже не год назад, а значит, ей самой разбираться, что делать.
— Не сердись, мама, я не хотел тебя обидеть, — приподнялся он на локте. — Сегодня действительно все перевернулось вверх дном… Кажется, я начинаю расти… Наверное, мне нужно уехать.
— Куда?
— Не знаю, еще не решил.
— Но ты и так едешь в лагерь?
— Не скоро еще, а мне нужно сейчас. Я бы сегодня уехал, если бы знал куда.
Мама встала, вышла в прихожую. Вернулась, держа в руке сумочку. Достала из нее конверт, протянула сыну.
— Получила еще на прошлой неделе, но не показывала тебе, не хотела… Письмо от папы…
Федор вытащил тетрадный листок — даже не письмо, а записка, — всего четыре строчки мелких, не соединенных друг с другом букв: «Мы все хотим вас видеть, приезжайте, будем рады. Время летит, каждого прожитого дня жалко. А если он прожит, как у нас, жалко вдвойне. Приезжайте, мы будем ждать».
Лоб Федора покрылся испариной, он попробовал представить отца и не смог. Перед глазами замаячила давнишняя фотокарточка Рудольфа Максимовича Опалева, на которой он был еще совсем молодым.
— Хорошее письмо. Поедем?
Наверное, мама ждала других слов, а он сказал то, что думал. Он не понимал: чего она испугалась? Всю жизнь мама чего-то боялась и ждала плохого. Когда Феде было восемь или девять лет, она вдруг схватит его, обнимет, гладит спину и голову и спрашивает с болью души: «Если тебя захотят отнять у меня, ты не пойдешь, нет?» — «Да кто ж меня отнимет, кому я нужен? Я тебя люблю!..» — говорил Федя и думал об отце, о том, что скоро он явится к ним, большой и сильный, в громадных мохнатых сапогах — такие сапоги он однажды видел во сне, — и захочет увезти его с собой, но Федька не выпустит его из дома и сам оставит отца жить с ними, чтобы он никогда больше не уезжал на свою Ладогу… Потом, когда ему было тринадцать лет, мама вышла замуж за летчика Вячеслава Александровича. Он его так и звал: «Вячеслав Александрович», и ни мама, ни сам Вячеслав Александрович не требовали, чтобы Федя звал его иначе… Больше мама не боялась, что ее сына кто-то отнимет.
— Если хочешь, поедем, — сказала она очень просто, словно давно приготовила такой ответ.
— Почему? Ведь раньше ты всегда была против?
— Не знаю… Старше стала. И письмо его понравилось: «Каждого прожитого дня жалко…»
Она рассмеялась, отбросила назад волосы.
— Так что, едем?!.
Они ехали в залитом солнцем, почти пустом вагоне электрички. Кроме них в самом конце вагона сидел старик в синей, расстегнутой до пояса рубахе, а рядом с ним, положив обе ладошки на оконное стекло, стояла девочка лет шести с громадным розовым бантом в русых волосах.
Мама Федора, прикрыв глаза, дремала, иногда приоткрывала потяжелевшие веки и с неудовольствием смотрела на граненый стакан, что лежал на металлических прутьях узкой багажной полки и пронзительно звенел и подпрыгивал, когда поезд набирал скорость.
Прислонившись лбом к стеклу, Федор провожал глазами дома, заборы, черные куски леса, которые не пощадил пожар. Загорелые мужчины и женщины валили опаленные деревья, обрубали оставшиеся ветки и стаскивали к штабелям — расчищали место под будущие посадки.
Вспомнился дом, вчерашний вечер, на котором были две мамины подруги с мужьями, пожилой руководитель оркестра Виктор Алексеевич и Аля. Виктор Алексеевич рассказывал музыкальные были и небылицы и старался внедрить «собственный» способ заварки чая — прямо в чашке, минуя чайник. Мамины подруги пытались исполнить «Калитку», но это у них долго не выходило, потому что мужчины заговорили о международном положении и политике. Но видно, даже о политике нельзя говорить бесконечно, и когда они замолчали, у женщин наконец получилась «Калитка». Мама улыбалась, слушала, кивала головой там, где у них получалось особенно хорошо; они втроем допели романс и спохватились, что уже поздно.
Был самый разгар белых ночей. Федор и Аля вышли проводить гостей на остановку. Перед тем как сесть в троллейбус, Виктор Алексеевич отозвал Федора в сторонку, назидательно произнес: «Смотри там, Феденька, понимай родителей. Если что — помоги им сойтись, пускай опять живут вместе…»
Федор не ожидал таких слов от малознакомого человека и на минуту оторопел. Давно уже он не надеялся, что мама и отец могут снова оказаться вместе. Поблагодарил Виктора Алексеевича за добрый совет, помог сесть в троллейбус и вернулся к Але.
Длинный, полный суеты и волнения день давно кончился. Безмятежно, весело прогуливались молодые пары, на скамеечке под липами пожилой человек в очках читал газету. По улице, уткнувшись в журнал, плелся огромный бородач, на длинном поводке он вел крохотного фокстерьерчика, почти щенка, и Аля еле слышно произнесла:
— Не потерял бы.
— Не потеряет… Впервые вижу гиганта с крошечным щенком.
— И я, — сказала Аля.
Они рассмеялись от такого открытия, а потом до самого дома шли молча. Федор думал, что Аля у подъезда остановится, замедлил шаги, но она вошла в дверь и стала подниматься по лестнице. Вот остановилась, повернулась к нему. Он увидел ее широко открытые, темные, в полумраке лестничной площадки, глаза, чуть припухлые губы. Он стоял на ступеньку ниже, и ее губы были совсем близко. Он потянулся, прижался к ним своими губами, сознавая, что целует ее, сознавая, что боится сделать ей больно, плохо… Под его ладонью билось Алино сердце, и ему показалось, что у них в эту минуту было только одно сердце на двоих.
Она отпрянула, бросилась наверх. Через мгновение он услышал, как захлопнулась дверь. Он поднялся, взялся за ручку ее двери и несколько секунд стоял в тишине. Он шагнул с первой ступеньки — и вдруг будто разряд молнии: «Останься!» Вторая ступенька — и снова: «Останься!» Третья — и снова…
Федор бежал по лестнице и уже точно знал, что никуда не поедет, что мама тоже не хочет ехать и что лучше всего им остаться дома, а отца они могут вызвать к себе, раз ему хочется их повидать!..
Но как только он открыл дверь и увидел маму, вытирающую кухонным полотенцем голубую тарелку, понял, что поездку отменить нельзя, что они решили ехать и поедут, несмотря ни на что!
От движения и скорости, от смены пейзажа он запел какую-то странную песню, без слов и мотива, а потом и слова пошли: «Тебе шестнадцать лет, как ма-ало! Ведь по годам — ребенок ты, но что со мною ста-ало, с тобой, па-рам, мои мечты…» Федя ликовал, что у него, как у настоящих поэтов и композиторов, имеются способности, и если как следует заняться, то пойдет и пойдет. Вот идет же: «Я все-таки, Аля, понять не могу-у, как же случилось все э-это, что сердце свое я на части делю-ю, тебе отдавая частичку при встре-ече…» «Идет же!» — воодушевлялся он, думая об Але. Теперь он многое может, только нужно всегда быть в настроении, как сейчас, тогда все получится!
— Мешает? — спросил он, когда мама снова открыла глаза на дребезжащий стакан. Подошел к полке, снял его и размахнулся, чтобы швырнуть в окно.
— Не смей! — остановила мать.
Он поставил стакан на сиденье и вернулся. Мама в знак благодарности кивнула ему и снова закрыла глаза.
Федор стал думать о поселке своего детства. Что он помнил: озеро, лес, деревянные домики, улицы, застроенные старинными каменными домами, низкорослыми, выкрашенными в красный, в желтый, а то и в зеленый цвет? Он помнил стадион, который даже во время футбола задумчиво и настырно пересекали поселковые коровы, следовавшие с пастбища домой, и никто из футболистов не прогонял их, но и не останавливал игру. Еще он помнил зенитку, памятник-зенитку, что стояла недалеко от станции на высоком пьедестале из серого камня. Мальчишки постарше забирались на пьедестал, усаживались в металлическое дырчатое седло и крутили какое-то колесико — от этого зенитка поднимала и опускала длинный ствол… Может, поржавела за столько лет и ее убрали?
— Мам, зенитку там не убрали?
— Думаю, нет. Ее никогда не уберут.
— А немцы там были?
— Нет. Потому и зенитка стоит, что их туда не пустили. Они на том берегу, в Петрокрепости, были и стреляли оттуда из орудий. Еще тут церковь была, недалеко от того места, где теперь зенитка стоит. Твоя бабушка Анна, пережившая здесь войну, говорила, что церквушку наши сами взорвали — ориентиром для фашистов служила, они по ней пушки наводили.
— Выходит, тут тоже была блокада?
— Была… Если бы фашисты сюда прорвались… не знаю… это страшно… Не было бы Дороги жизни. И может быть, не отстояли бы Ленинграда.
Федор взял сумку и пошел по проходу. Часто останавливался и смотрел в каждое окно. Обернувшись, увидел, что мама идет за ним и тоже вглядывается в окна.
— Зенитку хочешь увидеть?
— Да… И не только… Скажи: почему папа не приезжал к нам? За столько лет ни разу не приехал. Остановившись у окна, мама вздохнула:
— Он бы приехал, сынок, это я не хотела. Много раз я уводила тебя из дому, когда он должен был приехать. Он понял, что я не хочу, чтобы он встречался с тобой, и отступил. Может, гордость заставила, может, другое что…
— Но почему ты не хотела наших встреч? Он же мой отец…
— Не знаю… Боялась…
Поезд остановился. Они вышли на платформу, присоединились к стайке людей из последних вагонов и пошли по узкой асфальтированной дорожке, что ровной стрелкой протянулась вдоль шоссе. Федору захотелось обогнать народ, чтобы никто не мельтешил перед глазами, и мама заторопилась вместе с ним.
— Узнает он нас?
Мама усмехнулась:
— Думаю, не сразу, мы знаешь как изменились! Особенно ты!
— А ты?
— Я не в счет, я меняюсь в худшую сторону.
Впервые он слышал от матери такие слова, пристально вгляделся в ее лицо, пытаясь обнаружить перемены, о которых она говорила. Ее лицо было прежним — красивым и добрым, каким он знал, помнил с рождения. И только под глазами да еще на лбу обозначились уже заметные частые морщинки — но ведь не могут же они поменять лицо в «худшую сторону».
— Мама, я давно хочу спросить, почему вы с ним… ну, расстались?
Она долго молчала, так долго, что он усомнился, расслышала ли она вопрос. И даже обрадовался, что не расслышала, — он не считал себя вправе спрашивать такое. Но мать сказала:
— Бывает, сынок, что люди расходятся, а почему — ни тот, ни другой не объяснит. Самое сложное — объяснить. Понять и объяснить. Если бы люди могли все понять и объяснить, отпали бы многие недоразумения. Это самое трудное в жизни — понять и объяснить. Особенно среди близких… Но я не считаю себя правой, нет, не считаю.
Федор вспомнил кинотеатр, где работала мама, разговор с ней после концерта; он был неправ, полез не в свое дело, без понимания, без желания хотя бы что-то объяснить себе самому. А разговор с тренером!.. И был третий человек, Аля: она хочет быть ясной во всем до конца. Федор понимал ее, всегда понимал. И мог объяснить. Самое главное в ней — быть совершенно ясной!.. А вспомнив теперь ее и себя на лестнице, даже глаза прикрыл — так захотелось, чтобы все это повторилось, вернулось.
— Мне кажется, именно близкие люди и могут, должны все понять и объяснить. Как мы с… — он хотел сказать «с Алей», но спохватился и сказал: — Как мы с тобой!
Мама благодарно улыбнулась:
— Смотри, а зенитку-то переставили!..
Федор увидел зенитку за шоссе. Два солдата в запыленных сапогах и галифе, сбросив гимнастерки, красили ее зеленой краской. Брюнет с большим горбатым носом походил на грузина. Другой — коренастый, белобрысый, с веснушками на лице. Грузин, макая широкую кисть-расхлестку в железное ведро, пел счастливым голосом:
Где в горах орлы да ветер, на-ни-на-ни-на,
Жил старик один столетний…
Недалеко от зенитки, у высоких пилонов, продетых в золотое кольцо, две пожилые женщины пололи цветочную клумбу, разговаривали, посмеивались, не обращая внимания на солдат и на необычную для этих мест песню грузина.
Смерть пришла порой ночною, на-ни-на, на-ни-на,
Говорит, пойдем со мною, дели-водела…
Федору нравилась песня, и он хотел дослушать до конца, но тут белобрысый повернулся к грузину, поморщился:
— Гиви, затяни другую, потому как мой организм не выносит, когда в солнечный день про смерть поют.
— Не могу другую, я под эту хорошо думаю о доме, о своей девушке Ламаре.
— Что о ней думать, все равно раньше положенного срока дембель не придет.
Гиви бросил кисть в ведро, поставил руки на пояс: Эх, Васька-друг, на тебя нужно или не обращать внимания, или с утра до вечера заниматься твоим воспитанием.
— Но-но, воспитанием!
— Если б ты жил на Кавказе и у тебя была такая девушка, ты бы тоже хорошо думал. Они там все меня ждут, они там все вместе, а думают обо мне.
Вася вздохнул, поднял к небу синие глаза и, переходя на другую сторону зенитки, рванул во всю мощь:
А меня били-колотили во березовых кустах,
Мою головушку разбили в двадцати пяти местах…
Женщины будто по команде выпрямились, испуганно повернулись к зенитке. Высокая, в розовой косынке, поинтересовалась:
— Небось, голубок, живешь не по уставу, что голос такой дикой?
А меня били-колотили и ножами резали,
Мойму телу молодому ничего не сделали! —
гнул свое Вася и макал кисть в краску.
Гиви смотрел на него как на ребенка.
Мама остановилась в тени под березой и улыбалась. Федор бросил на траву сумку, перепрыгнул канавку и подошел к памятнику. Гиви, заметив его, спросил:
— Хочешь зенитку покрасить? Держи, кацо, навек запомнишь, что знаменитый памятник красил.
Федор оглянулся на маму — она не торопила его. Поднялся по каменным ступенькам к зенитке, обмакнул кисть в ведро и поднес к посеревшему от пыли и времени лафету. Осторожно провел по железу, оставляя широкую зеленую полосу. И только теперь заметил, что с кисти жирными каплями стекала краска.
— Эй, мастак, все колесо заляпал, — сказал Вася.
— Отстань, а то петь начну, — пригрозил Гиви. — Не слушай его, мажь дальше.
Федор стал меньше набирать краски, теперь она не стекала с кисти, а ровным слоем ложилась на серый, кое-где поржавевший металл. Он пытался представить, как действовала эта хрупкая с виду штука во время войны, как била она по фашистским самолетам… Неожиданно в нем возникла тревога, будто ясный день потемнел, будто на солнце нашла туча, поднял глаза — не увидел ни единого облачка. А тревога росла, приближалась, и наконец он понял, что это музыка, скорбная, траурная музыка.
— Феденька, сынок!
Бросил кисть в ведро, побежал к матери.
А музыка яснее, громче, и вот из-за поворота медленно выплыла грузовая машина с откинутыми бортами, обтянутая кумачом. Над кабиной шофера возвышался красный граненый столбик с пятиконечной звездой, к столбику прислонены овальные венки из елочных лапок и живых цветов. За машиной показались люди, оркестр, а за ним шли мужчины и несли на плечах красный открытый гроб.
Мама и Федор двинулись было дальше, но тут же остановились, ожидая, когда мимо них пройдет похоронная процессия. Машина уже почти поравнялась с ними, а люди все шли и шли из-за поворота, и казалось, людскому потоку не будет конца.
— Сынок, это же бабушка Аня!.. Смотри, в первом ряду! — прошептала мама. — Кто-то из наших умер…
Он увидел маленькую старушку в черном платье и черном платке — ее держала под руку пожилая женщина, тоже в черном; в другой руке у старушки был носовой платочек, и она часто подносила его к глазам.
— Рядом с ней — твоя тетя, сынок… И папа! — выдохнула она, отступив назад, подавшись к сыну.
— Где, где папа? — спрашивал сын, хотя уже видел отца, узнал его, невысокого, в черном костюме, белой рубашке с таким ненужным в этот жаркий день черным галстуком. Он тоже был в первом ряду и держал наготове руку, чтобы бабушка Аня, вытерев платком глаза, могла опереться на нее в любую минуту.
Федор взглянул на маму — она, поджав губы, неотрывно смотрела туда, где на плечах шестерых мужчин, слегка покачиваясь, плыл красный гроб. Иногда она переводила глаза на машину с кумачовыми бортами, которая шла впереди и везла лишь столбик со звездой, венки да красную крышку гроба.
Музыка умолкла, люди двигались в тишине, только слышно, как шуршат их подошвы на сером асфальте.
Отсюда, где стояли Федор и его мама, было не видно, кого провожали в последний путь, но мама сказала:
— Наверное, умер твой дедушка Максим.
— Мы тоже пойдем?
— Да, сейчас пойдем, обязаны пойти, — чего-то испугавшись, быстро сказала мать. — Всех пропустим и пойдем.
Оркестр заиграл новую траурную мелодию, а мать и сын, обогнув канавку с водой, пристроились в конце людской толпы. Их никто не узнал, не обратил внимания, и они медленно следовали вместе с другими.
При подходе к железнодорожному переезду на будке дежурного по станции хрипло зазвенел звонок, замигали красные сигнальные огни, шлагбаум дрогнул и преградил путь машине и людям. Несколько человек отделились от задних рядов и направились обратно в поселок, другие повернули головы и терпеливо ждали, когда к платформе беззвучно и мягко подойдет электричка… Она стояла всего несколько секунд, плавно стронулась и медленно, тихо, как будто стараясь не разбудить засыпанного цветами человека, проследовала дальше, к Ленинграду.
— Кто умер, скажите? — обратилась мама к высокой сутулой женщине.
— Разве не знаете? Максим Николаевич Опалев… позавчера… от сердца…
Мама поблагодарила женщину и лишь мельком взглянула на сына: мол, я была права. И снова поплыли над людьми, над дорогой траурные звуки. Шаг за шагом процессия приближалась к поселковому кладбищу, которое почти вплотную примыкало к шоссе и уже виднелось впереди. Сейчас машина с кумачовыми бортами остановится на обочине, с нее снимут крышку гроба и венки, а люди свернут под кладбищенские деревья и в торжественной тишине медленно подойдут к могильной яме.
Федор мучительно думал, что они с мамой приехали не вовремя: никому теперь нет дела до них, все переживают горе утраты, и что с того, что Максим Николаевич Опалев — родной дедушка Федора… В городе осталась Аля. И с тренером не поговорил, хотя Виктор Кузьмич просил зайти.
Он наклонился к матери:
— Не лучше ли обратно, а приехать в другой раз?
Мама, не взглянув на него, твердо ответила:
— Нет, сынок, в такой день мы должны быть здесь.
На кладбище они вошли последними и потянулись за людьми, обходя ограды, памятники, деревья и кресты, все замедляя шаги, пока не остановились возле свежего могильного холмика, бережно убранного чуть привядшими цветами. После дорожного зноя и расплавленного вязкого асфальта здесь было прохладно, чуть слышно посвистывали невидимые птицы, и Федор глубоко вздохнул. Он увидел, как мужчины, чтобы снять гроб со своих плеч, немного приподняли его, затем осторожно опустили на землю.
Мимо Федора торопливо прошагал рослый парень в джинсах и голубой футболке, в руке он держал суковатую, обожженную на огне и поблескивающую лаком палку.
— Разрешите, — попросил он, и люди расступились, освобождая для него узкий проход. Парень подошел к высокому бородатому человеку, подал палку, а тот наклонился и положил ее в гроб, на цветы.
— Кажется, это Коля, твой двоюродный брат, — чуть слышно проговорила мама и показала глазами на парня, что принес палку. Но люди снова сомкнулись, и Федор не успел разглядеть его.
— Зачем они положили палку?
— Много лет она была ему помощницей, наверное, решили не разлучать их…
Федору удалось нащупать под ногами какое-то возвышение, он встал на него и теперь хорошо видел, что делалось впереди, за плотным людским кольцом. Невысокий коренастый человек в темно-коричневом пиджаке и черном галстуке подошел к отцу Федора, что-то ему сказал, и отец кивнул. Коренастый повернулся, медленно заговорил:
— Сегодня мы все прощаемся с вами, дорогой Максим Николаевич…
Мама Федора, державшаяся возле высокой сутулой женщины, спросила у нее, кто сейчас говорит, и та шепнула, что это заводской партийный секретарь.
— …Вы были мужественным человеком, вы были героем Великой Отечественной, вы каждым своим шагом и каждым поступком приближали победу, вы и ваши товарищи по оружию в смертельной схватке с врагом отстояли священную ленинградскую землю…
Федор заметил, что издали, с высоты песчаного холмика, который должен был засыпать могилу, на него пристально смотрел худенький светловолосый паренек, смотрел так, будто собирался окликнуть Федора по имени. Что-то знакомое-знакомое, даже близкое показалось Федору в лице паренька, и наконец он понял, что этот незнакомец похож на него, на Федора.
— …В мирное время вы являли собой пример благородства и бескорыстия, вы были нашим другом, нашим учителем… Кто знает, отчего так происходит у людей, что одни живут только для себя, тогда как другие живут для других, отдавая всю свою жизнь, всего себя людям…
Паренек спрыгнул с холмика, подошел к отцу Федора, что-то шепнул на ухо. Отец выпрямился и посмотрел туда, где, возвышаясь над толпой, стоял Федор. Взгляды их встретились, Федор увидел, как в глазах отца скорбь отступала, возникало сомнение, потом удивление и наконец восхищение, что его сын, его Федька стал таким большим и что в тяжелую для отца минуту он здесь, рядом с ним.
Отец обеспокоенно огляделся, и Федор догадался, что он искал маму, Антонину Сергеевну.
«Здесь она, — мысленно произнес Федор. — Мы приехали к тебе вместе». Ему показалось, отец понял, потому что он вздохнул и будто посветлел лицом.
Тихо, чтобы не мешать говорившему, заплакали женщины. У самой могилы вскрикнула бабушка Аня, ее удерживали, не пускали…
— …Мы, жители поселка, хорошо и долго знаем большую семью Опалевых и гордимся, что среди нас живут такие люди, старшим из которых по годам и по человеческому званию были вы, Максим Николаевич…
Отец Федора наконец разглядел Антонину Сергеевну и заторопился, пробираясь к ней. Федор сошел с возвышения, сказал матери:
— Папа идет.
— Где? — испугалась она и, заметив, что слева, огибая толпу, к ним направляется ее бывший муж, осторожно поднесла палец к губам.
Рудольф Максимович остановился, чуть наклонил голову — поздоровался. Вернулся на прежнее место и встал у гроба. А к Федору подошел паренек, что первым заметил их с матерью.
— Ты — Федька, я тебя по телевизору на ринге видел. А это — твоя мама?
— Тише. Ты кто?
— Егор Опалев, твой брат… Вишь, дедушку хороним?.. Врачи сказали, будто он от сердца умер, но врачи не все понимают, не знают они всей дедушкиной жизни. Он из-за канала умер. На берегу гребной канал выкопали для байдарочников и каноистов, этот канал нужно цементом укреплять, а они просто так плиты клали. Вода вымоет из-под плит землю, и они лягут на дно, замусорят Ладогу… Дедушка все уговаривал, доказывал, хотел как лучше, и вот теперь…
Он говорил, а в глазах его копились, копились две крупных слезы, пока он не смахнул их ладонью.
Люди сдвинулись, подались ближе к гробу. Женщины заплакали громче, бабушка Аня упала на колени:
— Куда ж ты, родненький, в такую даль… один!..
Раздались глухие удары молотка — забивали крышку гроба.
Мужчины подняли на длинных веревках гроб и стали осторожно опускать в яму.
Люди пошли вокруг ямы, каждый наклонялся, брал горсть земли и высыпал в могилу; раздавались гулкие удары, будто по деревянному полу кто-то скакал босиком.
— Вы надолго приехали? — спросил Егор.
— Нет, — еле слышно ответил Федор.
— Ты с нами поживешь? Я тебе катамаран покажу, мы с твоим отцом в плавание по Ладоге собираемся, катамаран построили.
— Хорошо, там видно будет.
— Ты в какой класс перешел, в десятый? Я тоже…
Мама шла вместе с сыном к дороге, изредка оглядываясь назад. Егор остановился, проговорил: «Еще свидимся» — и побежал к бабушке…
Федор и мама подходили к переезду, когда их догнал Рудольф Максимович. Поздоровался за руку с Антониной Сергеевной, прикоснулся к плечу сына, сделав вид, что выше он и достать не может, и сын чуть заметно улыбнулся. Он с удивлением разглядывал отца, раньше ему казалось, что отец большой, настоящий великан, а перед ним был человек среднего роста, сухощавый, сутулый, в общем, «типичный легковес», как сказали бы боксеры.
Сам Рудольф Максимович был поражен: он помнил, что сын — спортсмен, но никак не думал, что Федька вымахает в такого атлета. В жене он особых перемен не заметил, только вроде бы ниже ростом стала…
— Такие дела у нас, — выдохнул он наконец, не находя нужных слов. — Мы вас давно ждали… Вот, папа не дождался.
От этого неожиданного «папа» Федор вздрогнул: до сих пор он думал о себе, о том, что он лишился дедушки Максима. И только теперь понял, что сегодня не стало папиного отца.
— Мы все его знали как хорошего человека, — чуть слышно произнесла Антонина Сергеевна. — Максим Николаевич был справедливый и великодушный… Я бы очень хотела, чтобы наш Федя был похожим на него, — еще тише проговорила она и достала из сумочки носовой платок.
«Я бы теперь на ее месте этого не говорил», — подумал Федор, чувствуя неловкость за мамины слова. Он хорошо помнил, насколько несправедлива была мать к своему мужу, ко всем Опалевым, когда порвала с ними отношения. Она чуть ли не силой выпроваживала из дома отца, бабушку Аню и самого Максима Николаевича. Но возможно, мама права была в одном: решив уйти, сделала это бесповоротно.
Рудольф Максимович стал звать бывшую жену и сына к Опалевым на поминки, но Антонина Сергеевна пообещала, что пойдет туда позже, когда разойдутся люди и нужно будет убирать столы, мыть посуду и наводить в доме порядок. Она говорила, что ее приход смутил бы всех и она сама смутилась бы от их смущения. А так она не только поговорит обо всем с матерью и другими родственниками Рудольфа Максимовича, но и поможет. А сейчас ее приход вызовет излишнее любопытство и ненужные разговоры: мол, чего она прикатила в такой день?
Федор слушал их холодея душой. Казалось, и мать, и отец говорят не о том, будто им что-то мешает, и они в разговоре топчутся на месте, не стараясь продвинуться хотя бы на самую малость вперед. Он не разделял точку зрения матери, ему казалось не только возможным, но и необходимым побывать в день похорон у дедушки дома, ведь там оставалась бабушка Аня, ей плохо, ее нужно поддержать, успокоить, разделить с нею горе. Однако он тоже отказался — раз мама не идет, то и ему идти неловко.
— Мы завтра сходим к бабушке, — сказал он. — Завтра всем будет лучше.
У Дома культуры их встретили четверо парней, отозвали Рудольфа Максимовича в сторону, стали что-то говорить, предлагать. Он коротко сказал: «Нет!» — и вернулся к жене и сыну.
— Моя команда, — чуть улыбнулся он. — Катамаран построили, в поход по Ладоге собираемся… Денег собрали на похороны, я отказался…
— Тебе видней, — вздохнула мама. — По виду хорошие ребята… Потеряв сына, ты нашел других, — снова вздохнула она, и Федор почувствовал в ее словах не столько горечь, сколько иронию. Но кажется, он понимал настроение матери: сложная обстановка, в которую они сегодня попали, изменила Маму, она не могла оставаться собой, прежней.
Рудольф Максимович коснулся подбородком плеча, будто хотел укрыться от несправедливых слов, и тут же твердо сказал:
— Нет, Тоня, сына я не терял. И то, что сегодня вы оба здесь, лишнее тому подтверждение. А в остальном ты права!
Он привел Антонину Сергеевну и сына домой. Открывая дверь, виновато говорил:
— Конечно, в такой строгий день каждый человек становится более выпуклым, особенно если как вы… Я это понимаю, а приглашаю туда из-за того, что там наготовили всего и что у меня здесь не совсем подходящее место.
Федор вошел первый, потоптался в узкой прихожей, затем шагнул в комнату и остановился, пораженный: тут, заняв собой весь комнатный простор, на низеньких козлах стояла яхта.
— Что это? — взглянул он на отца повеселевшими глазами.
— Погоди, вставай-ка сюда, к двери. Ого, почти в два раза выше стал! Зарубку видишь? Тут тебе семь годков было, я специально не закрашивал.
Он вытащил из верстака долото, положил его сыну на макушку и отчеркнул теперешний рост Федора. Взглянул на Антонину Сергеевну:
— Вот и встретились… По нашему Феде особенно видно, как быстро идет жизнь!
— Да, растут дети… У тебя тут мастерская, а не комната, — сказала Антонина Сергеевна, присаживаясь на краешек стула, и внимательным, несколько даже ревнивым взглядом окинула яхту, верстак, этажерку с книгами по морскому делу, а в самом углу — раскладную кровать без матраца, застеленную лишь белым пододеяльником.
— Мне удобно, все под рукой. И ребятам нравится, когда человек с ними занят. Теперь ведь с ними все по обязанности заняты, нет таких, чтоб по душе.
Мама слушала, серьезная, сосредоточенная, кивала, соглашалась, и Федор чувствовал ее напряженность, скованность перед бывшим мужем.
— Да, ты всегда обходился малым, но спать на раскладушке вредно.
— Нет, Тоня, малым я не обходился, мне всегда нужно было много…
«Не о том, не о том говорят, столько лет не виделись, а что они говорят?!.»
Антонина Сергеевна сидела, опустив глаза. Федор подошел к яхте, стал разглядывать корпус. Он прекрасно понимал суть и назначение такого судна и уже пытался представить себя на нем среди бескрайних просторов Ладоги.
Отец, будто спохватившись, сказал, что все это можно убрать хоть в сарай, хоть на берег в здание старой водокачки, но Антонина Сергеевна только улыбнулась:
— Пусть остается как есть… Ну, а ты? Все один?
Она осторожно подняла глаза на сына, и он почувствовал, что ему сейчас лучше уйти. Подвинувшись к двери, Федор взялся за ручку, и тут дверь распахнулась, и в прихожую вбежала Тая. Эту женщину, свою тетку, Федор хорошо помнил и теперь узнал: была она маленькая, тоненькая, с белыми, почти прозрачными волосами и большими розовыми губами. В детстве она ему была как старшая сестра, и он звал ее просто — Тая.
— Здравствуйте, милые! Мне Егорка сказал, что вы приехали, — говорила она, покрываясь румянцем и бросаясь к Антонине Сергеевне. Они поцеловались и сразу же заплакали. Рудольф Максимович вышел на кухню, остановился у окна. Федор отправился за ним, прислонился к двери и стал механически считать подлещиков, вялившихся на двух окнах соседнего дома, — их было много, четыре гирлянды во всю ширину окон, будто решетка.
— Что ж, ваша воля, — сказал отец. — Не хотите со мной к бабушке Анне — ступайте в гости к Тае. Муж ее, Григорий, тоже не идет, он вина не употребляет, а там придется выпить… Вы к нам надолго?
В этом вопросе было ожидание, была надежда, что сын ответит утвердительно.
— Я, если можно, побуду, а мама завтра уедет, ей на работу… Скажите, папа… — начал он и тут же умолк. Выходило, что к матери он обращался на «ты», а к отцу — на «вы».
Отец понял его смущение, весело сказал:
— У нас на Руси, Федя, отношения отца и сына определяла дружба, а где дружба — там «ты»!
— Спасибо, — покраснел Федор. — Нам Егор сказал, что дедушка умер не только от болезни?
Отец задумчиво взглянул на сына, опустил голову:
— Конечно, канал сыграл свою роль, даже не канал, а несколько лодырей, что вели его. У твоего деда больное сердце, и не ввяжись он в это дело, не взвали на себя защиту берега от халтурщиков, возможно, смерть не торопилась бы к нему. Но дед Максим не мог иначе. Была у него своя линия, и не мог он отступить. Даже ценой жизни. Другое дело, что изменить ничего нельзя: халтурщики успели сделать черное дело — уложили плиты. Но деда Максима нет, а его линия остается, и это, брат, тоже немало.
Федор не перебивал отца. Такие знакомые, такие простые слова — «своя линия» — обретали для него сейчас совершенно иной смысл, высокий и значительный. «Своя линия» — это то, чего мне не хватает… Не азарта, не смелости, а именно своей линии, от которой нельзя отступить, нельзя отказаться. Отступить — значит предать самого себя!..»
— Спасибо, папа, за эти слова, я запомню их! — произнес Федор, подходя к отцу.
Рудольф Максимович положил ему руку на плечо и повел в комнату.
Женщины сидели на табуретках, обе с красными, припухшими глазами. Тая и раньше казалась Федору маленькой, а теперь, когда он вырос и стал на голову выше отца, подумал, что его тетка больше похожа на девочку, чем на взрослую женщину.
— Приехали наконец, — всхлипнула она. — Феденька такой большой, настоящий парень! На отца похож, вылитый Рудольф… Как жалко, что дедушка умер, он часто вспоминал тебя, Феденька. Все повидать тебя хотел, поспрашивать…
— Ну, дорогие мои, надо идти, — обратился к бывшей жене Рудольф Максимович. — А вы к Тае ступайте, там удобнее…
— Конечно удобнее! — сказала Тая. — У него тут сплошная судоверфь, а не дом, и еды никакой, в столовку ходит, будто юноша-студент. В ванне бензином воняет — не продохнуть, прямо какая-то промышленность, а не квартира. Гришка мой смеется, говорит, мол, Рудольф наш — будто малое дитя: учился, учился, инженером стал, а все с ребятней возится — кораблики строит.
Федор взглянул на уходящего отца, хотел проводить его, но постеснялся.
— Это ничего, — сказала Антонина Сергеевна, и Федор не понял, к чему относились ее слова: к тому, что в ванне пахнет бензином, или к тому, что отец — «будто малое дитя».
Таиного мужа Григория Федор увидел из прихожей — тот лежал в майке и трусах на широченной тахте, читал «Известия» и ел морковку. Повернул голову, долго смотрел на Федора, не понимая, как очутился в его квартире этот парень, а потом заметил Антонину Сергеевну и даже зажмурился:
— Ой, кто это?
Отбросил газету, вскочил и уставился на гостей. Его большие, выпуклые глаза, не моргая, смотрели то на Федора, то на маму. А морковку он зажал в руке, будто гранату.
— Во, на витамины нажимаю, десны кровоточат, — сказал он и швырнул морковку в открытое окно. — Извините, с кладбища только что… Проходите, гости дорогие, а я мигом.
Тая повела Антонину Сергеевну в ванную. Федор вышел на кухню напиться, через минуту сюда же явился Григорий. Теперь он был в желтой трикотажной рубахе и синих вельветовых брюках, которые еле сходились на его шарообразном животе.
— Шофер я, — сказал он. — Твой отчим летчиком был? У нас с летчиками много общего: чуть что, и — амба!.. Хороший у тебя отчим был?
Федору показалось неуместным говорить сегодня об отчиме, но он кивнул:
— Хороший.
Григорий достал из холодильника яйца и принялся их колоть над сковородкой. Яйца с хрустом разваливались на две половины. Пришла Тая, оттеснила мужа от плиты, достала из холодильника ветчину и стала нарезать ее тонкими ломтиками. Антонина Сергеевна помогала ей.
— Как вы надумали приехать? — спросил Григорий. — Чай, нечто важное случилось? Может, разбогатели?
— Нет, просто приехали. Федя захотел, а я с ним… Не знали, что Максим Николаевич умер, оделись легкомысленно.
Мама говорила так, словно просила извинения, словно оправдывалась за неожиданный визит. Но Тая поняла ее по-своему:
— Ой, не говори, Тонечка, у меня целый шкаф платьев, а папа умер — надеть нечего. Раньше всякую вещь берегли, сохраняли, и служила она столько, сколько положено: подошьешь, подлатаешь, так она не только собственную жизнь проживет, но и за других постарается. А теперь не бережем, чуть что новое, модное — и бежим, хватаем. А папа умер — надеть нечего, у подруги черное платье взяла, длинное, широкое, прямо пугало в нем, а не человек.
— Бог с ним, не такой день, чтобы красиво выглядеть, — улыбнулась мама.
— Верно, Тонечка, слишком много внимания уделяем одежде!.. Вот папа наш, Максим Николаевич, умер, и теперь никто не вспомнит, в чем он ходил, а каждый вспомнит, каким он был.
Григорий кивнул в знак согласия, открыл шкаф, взял хлеб и понес в комнату. Жена его подала яичницу и жареную ветчину, принесла салат из капусты и сыр. Вчетвером сели за стол.
Федору есть не хотелось, ему за этим столом не хватало отца, но еще больше — Али. Вспомнив о ней, взглянул на маму: она внимательно слушала Таю, не торопясь приниматься за еду. Многое бы теперь Федор отдал за то, чтобы за их столом оказались Аля и отец.
Григорий, накалывая вилкой ветчину, сказал:
— Максим Николаевич был человек, каких все меньше становится, — вымирают! А вот сын его, Рудольф Максимыч, я думаю, мелковат: при его образованности и способностях мог стать бо-ольшим человеком, а он торчит на малой должности в заводском конструкторском бюро. Но видно, не дано, этого не отнимешь.
— Ой, у тебя-то самого глубины! — не выдержала Тая.
— Виноват, как говорится, недостатков у каждого больше, но не каждый и за другим недостаток заметит. А я замечаю, этого не отнять. Ты, жена, права, и я мелковат, но недостатки за другими замечаю.
Дождавшись, когда Федор поест, повел глазами, показал на дверь: мол, пускай они развлекаются дальше за столом, а у нас с тобой есть дело поважнее.
Спустились во двор. И тут из парадного вышла девушка в светлом платье. Была она такая красивая и так похожа на Алю, что Федор остановился и растерянно поднял глаза на Григория. А тот выпрямился, подобрал живот и выпалил:
— Привет, Надюха! Как там музы, не молчат?
— Плачут музы — дедушка умер, — сказала она, с любопытством глядя на Федора.
— Старые люди должны умирать, закон жизни, — изрек Григорий. — Старые люди требуют вечного отдохновения от краткосрочной молодой жизни. А тебе, как ты есть молодая и красивая, хочешь денег дам на расходы?
Девушка усмехнулась, сощурила глаза.
— И много же?
— Рублей сто. Наличными и безвозмездно!
— Но за какие заслуги?
— Просто так. Чтобы талант крепчал, так сказать, материальное подспорье духовному росту.
Девушка отказалась, она посоветовала Григорию приберечь лишние деньги для себя и хотя бы десятую часть этой суммы потратить на театральные билеты. А то ведь он уже забыл, когда в последний раз живых артистов видел.
Григория трудно было смутить, он обошел девушку вокруг, сверкнул глазами:
— Парня нашего не узнаешь? Ай-яй-яй!.. Это ж Федька Опалев, твой брат! Помнишь, в гости бегал, когда здесь жил?
— Правда?! — удивилась она. — Какой стал!.. И теперь приходи в шестнадцатую квартиру, я буду ждать. Но поторопись, пожалуйста, я завтра уезжаю. Приходи, слышишь?
— Приду, — кивнул Федор.
— Будущий талант! — сказал Григорий, когда Надежда скрылась в подъезде. — Чай, она и теперь талант, потому как единственная из нашего поселка учится в театральном институте. Нынче практику проходит в ТЮЗе. И кричит там со сцены: «Опалева Надя — дура!..» Что, неплохо для начала?
Федор вспомнил ее. В детстве он часто приходил к ней. Надя была школьницей и, когда бы он ни пришел, вечно играла: наряжалась то королевой, то нищенкой, становилась у кровати, говорила жалостные слова: «Сиротка я, сиротинушка, никто меня не любит, никому я не нужна. Ах, зачем я родилась на белый свет, чтобы мучиться?..»
Он понимал, что она дурачится, но все равно жалел ее и начинал за нею повторять то, что говорила она. А Надя уже брала его за руки и начинала кружиться по комнате, как настоящая дама с настоящим кавалером… И было Федору необычайно интересно возле нее, хорошо…
Григорий подошел к новенькому кирпичному гаражу, зазвенел ключами. С тонким визгом растворилась дверь — в лицо ударил солнечный луч, отраженный никелированным бампером голубых «Жигулей».
— Хорошо, да?.. В такой машине да с Наденькой бы!
Федор смутился: только что этот человек напирал на высокие материи, слово красивое произнес — «талант», а тут ему Наденька для интерьера нужна. Федору захотелось к матери, но он, как гость, был не волен распоряжаться собой.
— Садись, друг, опробуем!
Они покатили по пыльной, в колдобинах и ямах улице. Выехали на шоссе, повернули на песчаную дорогу со следами копыт. Миновали двухэтажную больницу с красной чашей и змеей на кирпичной стене и скрылись в лесу.
— Ты о машине мечтал? — спросил Григорий.
— Еще не успел. Я самолеты люблю.
— Самолеты для неба годятся, а для земли — машина… Чай, батя твой давно мог подкопить на машину, а он, будто миллионер какой, все на поселковую ребятню тратится. Будто и забот никаких. И хоть бы ребятня была сиротская, несчастная, а то живут при родителях, многие из которых свою зарплату не на чадунюшек своих тратят, а на винный отдел. А батя твой навроде поселковой няньки, будто и забот никаких. И это при том, что детки у него постарше тебя и пошире в плечах.
«Зачем он об этом? Что за удовольствие получают люди, когда лезут не в свои дела? И ведь выгоды никакой!»
Лес кончился, машина выскочила на широкий низкий берег озера — глазам открылся невиданно-голубой, солнечный простор Ладоги. На песке лежат опрокинутые лодки. Возле одной из них мужчина в белой майке с пятью олимпийскими кольцами на груди смолит днище. Горит костер, чуть шевеля бледными на солнце лохмотьями пламени; возле костра молодая женщина чистит картошку, а возле нее копается в песке темноволосый курчавый малыш в оранжевых плавках.
— Что ни год, все больше лодок становится, — сказал Григорий и заглушил мотор возле зеленого сарая. — Больше лодок — больше браконьеров — закон озера!
— А там — крепость Орешек, — показал Федор на каменный остров, поднявшийся из воды недалеко от них.
— Точно… Ох ты, смотри!
В воду с берега входил черно-бурый лось. Когда ему сделалось по грудь, остановился, рога-лопаты медленно повернул к берегу, где заливалась крохотная рябая собачонка, — она бегала возле воды и аж постанывала от восторга, что видит такое чудовище.
— Сохатый, — уважительно произнес Григорий. — Вишь, прямо к нам забрел, чай, необходимое дело привело. Такое редко случается, чтобы на глазах у всех и среди бела дня. Ты лосей видел?
— Только по телевизору.
— Пойди к нему, погляди. И сюда возвращайся, к сараю. Зимой у меня тут катер стоит, а летом мотор храню и кое-что по мелочам.
Федор направился к лосю. Собачонка, завидев человека, залилась пуще прежнего. Вскочила в воду и, суетливо поглядывая на подходившего Федора, норовила броситься вплавь на лесного гиганта.
Сохатому надоел ее визг. Подняв голову, он смотрел в озеро. В синей дымке был хорошо виден противоположный берег Шлиссельбургской губы. Над ним крохотной серебристой звездочкой скользил самолет, оставляя за собой чуть заметный белый след.
— Поди сюда, голубчик, — позвал Федор лося. Тот качнул рогами, понюхал воду. Вошел глубже и поплыл, держа голову высоко над водой. Он плыл широкими толчками, издавая при этом такой шум, будто несколько мощных весел гнали громадную лодку. Его темная холка шевелилась, вздрагивала, а густая борода иногда касалась воды. Он быстро удалялся от берега — никаких человеческих сил не хватило бы угнаться за ним.
Федор пожалел, что рядом не было Али. Он мысленно перенес ее с шумной улицы, по которой мчатся грохочущие машины и трамваи, сюда, на берег, и несколько мгновений вместе с ней следил, как по солнечной воде плывет красавец лось. Обидно было наблюдать это зрелище одному, без Али, и он, махнув лосю на прощание рукой, направился к машине. Взбудораженная было незваным гостем собачонка теперь, свернувшись колечком, лежала на песке. У сарая хлопотал Григорий — наливал из белой полиэтиленовой канистры бензин в плоский коричневый бачок.
— Уплыл? — спросил он, выпрямляясь и поднося к глазам руку. — Ага, во дает, уже до середины добрался! Тут наискосок до того берега километров пять-шесть будет. Как под мотором!.. Чай, неспроста сюда прибрел, может, подругу искал. Это он рискует здесь ошиваться, могут подстрелить, охочий народ всегда отыщется… Как-нибудь махнем с тобой за рыбкой?
Федор с недоверием посмотрел на него, ему показался таким симпатичным этот Григорий. Кроме летчика Вячеслава Александровича, у Федора не было близких мужчин, и когда Вячеслав Александрович погиб, стало казаться, что никогда уже он не будет иметь взрослого друга. Заметив на улице своего ровесника, идущего с отцом, Федор часто подолгу разглядывал их, ДВОИХ, и чувствовал, как жестокая зависть кусала ему сердце.
— Рыбка тут — высший сорт: лещи, сиги, а то и лосось. А еще бывает, что и царица форель, и сам царь осетр! Но это запретный плод. Впрочем, кто ходит у воды — попробует всякой рыбки…
На берегу появились двое — вынырнули из кустов, что подступили к самой воде, остановились. В руках у первого — какой-то куцый предмет, похожий на короткоствольную винтовку. Он вскинул ее, прицелился в лося и выстрелил — тут же отозвалось хлесткое эхо. Взвизгнула собачонка, бросилась наутек. Испугался и заплакал малыш у ног женщины. Медленно выпрямился над лодкой мужчина, погрозил парням кулаком. Только лось продолжал плыть, словно бы не слышал выстрела.
— Судаков и Циклоп припожаловали, — объявил Григорий. — Где-то мелкашный самострел откопали, чай, от такого баловства до беды недалеко.
— Зачем он в лося целил? — недовольно спросил Федор. — Ему что, делать нечего?
— Черт его знает, дурака… Эй, Сашок, почему ты здесь, кто машины моет?
Те остановились, долго смотрели на Григория, будто впервые видели, нехотя подошли.
— Знакомься, Федя: это — Саша Судаков, мой коллега по гаражу. Раньше тоже был шофером, а теперь…
— Не надо песен, — оборвал Судаков.
— Не надо так не надо, — согласился Григорий. — А тот — Витя Петроченко, по прозищу…
— Без прозвища, — перебил Судаков. — А машину свою паршивую теперь сам будешь мыть, понял? Я в отпуске.
Он вытащил из кармана мятую газету и завернул в нее самострел.
— Откуда ружьишко? — улыбался Григорий. — Чай, охотником стал?
— Тебя не касается, я в отпуске.
— Отпуск — хорошо, — не замечая вызывающего тона парня, балагурил Григорий. — Куда-нибудь собираешься или тут решил отдыхать? У нас тоже можно отдохнуть не слабей, чем в других знаменитых местах, верно?
Судаков уже не слушал. Повернувшись к Федору, лениво поинтересовался:
— На похороны прикатил?
Федору не нравился этот неожиданный Судаков, не нравилось, как он разговаривал с Григорием, как высокомерно справился о цели приезда. Было в нем что-то от Арика Александрова — нахальное, бесцеремонное. Можно не отвечать Судакову, открыть дверцу и сесть в машину: дескать, плевать я хотел на тебя, Саша Судаков, и думай обо мне как хочешь. Нужно было так и сделать, но рядом стоял Григорий, и Федор сказал:
— Мы не знали, что дедушка умер… А вы зачем в сохатого палили?
— Нехорошо это — не знать, что дедушка умер, нехорошо, — произнес Судаков, не обратив внимания на вопрос. Говорил он будто бы весело и даже добродушно, но глаза его смотрели холодно, неподвижно. И Федору стало не по себе от его слов, от взгляда и завернутого в бумагу обреза-мелкаша. Федор выдержал его взгляд и повторил вопрос. Вместо ответа Судаков отвернулся и сплюнул.
— Идем! — хлопнул его по спине Петроченко, и парни поплелись по берегу у воды. Когда они скрылись за кустами, Федор поинтересовался, кто этот Судаков и отчего он хамил.
— Конечно, хамил! — будто очнувшись, подтвердил Григорий. — Можно было и нам что-нибудь сострить не в его пользу, но нету смысла связываться с этим козлом. Мы с ним в одном гараже состоим, и счеты он не со мной сведет, а с моим МАЗом… Разве ж за всеми уследишь?
Федор с сожалением посмотрел на Григория. Он помог дядьке убрать мотор и канистру в сарай. Машина, сделав круг по берегу, покатила обратно, и только теперь он догадался, что привозил его сюда Григорий единственно из желания показать племяннику, сколь он самостоятельный и могущественный человек: дескать, все у него имеется для суши и для моря.
«Нет, дядя Гриша, не получилось твоей самостоятельности. И «Жигули», и катер тут ни при чем!»
— Кто же этот Судаков? — снова спросил Федор.
— Что о нем говорить! В гараже работает, ершистый чудак. Автомобильный техникум закончил, полгода на шаланде шоферил. Гаишники два раза подряд пьяным прихватили — отняли права. Слесарем быть отказался, машины моет; как он там моет, из шланга на колеса побрызгает — вот и вся мойка. Кажется, барменом хочет устроиться, но пока что не берут… Не цепляйся к нему, не надо.
— С чего вы взяли? — удивился Федор. — И не думал цепляться, полно своих забот.
— Ну и славно, а то мне показалось, будто между вами нехорошая искорка проскочила.
— Славно-то славно, а этот ваш Судаков с винтовкой разгуливает. Вы правильно сказали, далеко ли до беды?
— Черт с ним, не наше дело. Кто-нибудь в милицию заявит, тогда отберут, — проговорил Григорий и стал с большим вниманием вглядываться в дорогу.
Лес был пронизан солнечным светом. Березы чуть заметно покачивали густыми темно-зелеными верхушками. На шершавых, словно бы загоревших стволах молодых сосен трепетала под ветром тоненькая кора. И эта летняя, живая красота быстро успокоила Федора, обнадежила, что все будет хорошо.
Подкатив к своему гаражу, Григорий плавно затормозил:
— Иди покажись нашим дамочкам, чтоб не переживали, а я — мигом!
Федор поднялся по лестнице и позвонил, но ему не открыли. Когда появился Григорий с ключами и они вошли в квартиру, то увидели на столе записку, написанную рукой Таисьи Максимовны:
«Феденька и Гриша, мы не дождались вас, ушли к Опалевым. А вы, когда накатаетесь, или туда приходите, или дома ждите нас. Вернемся, когда сможем».
Федор давно понял, что Григорий — это человек, который прожил сто лет на необитаемом острове, лишенный человеческого общения, потому что он говорил, говорил, говорил, не слушая возражений, не стараясь понять, интересны ли собеседнику его речи, не замечая зевков собеседника и его слезящихся от скуки глаз. Он говорил о машине и бензине, о мозолях и помидорах, о гаражах и виражах, о манной каше и простокваше, и все ему казалось складно, «все путем».
Федор даже вздремнул под его слова, как под журчащий ручеек, и Григорий видел, что Федор дремлет, но продолжал говорить и говорить, и, проснувшись, Федор услыхал:
— Мужик-то я ничего, только болтун большой, не обращай внимания, слушай дальше… Поначалу я в этой комнате спал. А зимой дверь на входе заменили: ветер дует и дует, а она скрипит и скрипит — несколько раз вставал, закрывал плотнее, а жильцы идут, опять не закроют, опять скрипит…
От его нескончаемых речей Федор почувствовал себя плохо. К тому же он все время помнил, что его приглашала Наденька, и, не выдержав более, он встал с дивана, с хрустом потянулся:
— Пойду проветрюсь.
— Что ж, пойди, — рассмеялся Григорий. — Остальное я тебе потом доскажу.
Федор спустился во двор, не зная, куда идти, и, вспомнив, что Надя жила в шестнадцатой квартире, вошел в парадное, поднялся на четвертый этаж и нажал кнопку звонка. Дверь открылась — на пороге стоял высокий светловолосый парень лет двадцати пяти.
— Тебе кого?
— Надежду.
— Неплохо для начала, а мечту не нужно?.. Входи.
Из комнаты выскочила Надя, на ней был голубой халат и желтые шлепанцы. Волосы она держала обеими руками над головой, пытаясь обуздать их черной лентой. Наконец ей это удалось, она бросила их за спину и, подбоченясь, произнесла:
— Часы бегут, и дорого мне время — я здесь тебе назначила свиданье не для того, чтоб слушать нежны речи…
В этот миг из-за двери высунулась голова в большущих очках — Федор увидел высокую, тощую девицу в бледно-сером платье.
«Это и есть Мечта!» — мысленно улыбнулся он и обратился к Наде:
— А дальше?
Надя рассмеялась:
— Молодец, что пришел! Знакомься: это — Александр, он же Саня, он же Лжедмитрий, который всем говорит, что я — его невеста, и все этому верят. К сожалению, я тоже. А вообще он начинающий писатель и переводчик, то есть пишет мало и плохо, но зато, бумаги Переводит!.. Не обижайся, голубчик, я шутя. Кстати, он же заядлый парусник и занимается в секции под руководством твоего папы. Они уже не раз ходили по Ладоге, даже на Валааме были, и собираются снова… Это моя подруга Сонечка, она художница, учится в Мухинском училище и мечтает после окончания поехать в Алма-Ату на киностудию «Казахфильм». А это, — показала на Федора, — мой двоюродный брат, и он у нас не был… сколько ты у нас не был?
— Девять лет.
— Вот, он не был у нас девять лет, представляете, сколько мы потеряли?!..
Саня протянул руку и повел Федора в Комнату. Сюда пришла и Сонечка, остановилась посреди комнаты, внимательно разглядывая гостя, и села на диван.
В комнате был большой стол, на нем лежали книги и листы с напечатанным на машинке текстом. Поверх листов — две шариковые ручки; на окне — голубые шторы, свисавшие до пола; на стене — два портрета: на одном — седовласый человек в пенсне, на другом — молодая женщина с тонкими чертами лица и глубокими темными глазами.
— Наденька завтра в Ялту едет, может, плавать научится, или что, — тихо начала Сонечка.
— Учиться плавать нужно в детстве, когда страх чего-то не уметь выше страха помереть, — произнес Саня.
Вошла Надя, она уже успела переодеться: теперь на ней были черные вельветовые брюки и черная кофта с длинными широкими рукавами. Присела на краешек стула, отчего-то вздохнула и обратилась к Федору:
— Пожалуйста, расскажи нам о себе.
Федор пожал плечами, испуганно взглянул на Сонечку, будто просил помощи.
— Ну, ты в школе учился, или что? — спросила она. — В какой класс перешел, в десятый? А кроме школы чем-нибудь занимался, может, рисованием, пением, или что?
— Спортом.
— Вот, уже интересно. И какие-то результаты есть?
— Недавно стал вторым призером первенства Ленинграда по боксу.
— Я так и знала! — трагическим голосом произнесла Сонечка и забилась в угол дивана. — Чудеса в гостиной!
Федору показалось, будто она смеется над ним, но, взглянув в ее лицо, почти половину которого занимали очки, на ее длинные руки с тонкими пальцами, вспомнив ее такое необычное и постоянное «или что», он понял, что она дружески помогает ему войти в новую для него компанию.
— У меня еще вопрос: скажите, Федя, и вы могли бы, например, на улице победить хулигана?
— Мог бы, только…
— Понимаю, — остановила Сонечка. — И все же объясните, пожалуйста, для чего занимаются спортом? Для чего эти рекорды, гонки, турниры, или что?
Федор опустил глаза. Действительно, для чего все это, если не иметь главного результата, не спортивного, нет, а главного… какого он не добился тогда, в магазине?
— Я скажу! — встрепенулся Саня. — Для того, чтобы у человека все оставалось на месте: голова, руки, ноги — и все нормально действовало, работало. А если серьезно, то чемпионы и рекордсмены показывают обывателям, что можно сделать с собой, чего можно достичь…
— А если не покажут, то все, да? Вот, например, сколько бы кто-то ни прыгал в высоту — два метра или даже три, — я как прыгала в школе восемьдесят сантиметров, так и теперь прыгну, а то и меньше. Ведь оттого, что кто-то прыгает на два метра, я же свою высоту не увеличу? Зачем он тогда прыгает?
— Но ведь оттого, что ты прекрасно рисуешь, я же все равно рисовать не умею, или что? — передразнил ее Саня.
— Не груби, — вступила в разговор Надя. — Я хочу понять другое… Для меня человеческое лицо священно, а по нему так бьют, так бьют!.. Я видела по телевизору…
— Значит, есть что-то важнее, чем лицо, — усмехнулся Саня.
Федору захотелось объяснить, для чего приходят в спорт, для чего он сам занимается боксом; он еще не знал, о чем будет говорить, но и остановиться уже не мог. И неожиданно для себя вдруг сказал то, чего на самом деле не было, но что должно было быть:
— Недавно я с Алей зашел в магазин… там ее пытались обидеть, но я заступился. Теперь я благодарен боксу за то, что не оказался трусом…
Он еле выговорил последние слова, но увидел, что ему поверили, и теперь не нужно спорить, для чего люди занимаются спортом, — конечно, для того, чтобы быть людьми, и уж если иметь лицо, то настоящее, человеческое… Не для себя, не для собственной славы сказал он неправду, а для славы бокса, для спорта вообще, и пусть они его простят!..
Некоторое время все четверо молчали. Но вот Сонечка поднялась, отошла к дверям. Вскинув голову, вдохновенно произнесла:
— Это замечательно! Это самое большое удовлетворение — увидеть, как при тебе наказан твой обидчик!
И вдруг глаза ее наполнились слезами, она поднесла руки к лицу и отвернулась к стене.
— Соня, голубчик мой! — встревожилась Надя, бросаясь к ней. Обняла за плечи, усадила на диван. — Тебя расстроил этот мальчишка? Не слушай, он чепуху несет, не стоит расстраиваться из-за чепухи.
— Нет, он прав, — сказала Сонечка. — Помнишь, я зимой ходила с огромным синяком? Так стыдно было… Я всем говорила, будто упала со стула, вворачивая лампочку. Даже себе не признавалась, как это было на самом деле. И тем более никому другому. Боялась…
— Да что же с тобой было? — спросила Надя, улыбаясь, но уже начиная переживать вместе с Сонечкой.
Сонечка поправила очки, снова села на диван. И стала рассказывать, как прошлой зимой ей часто приходилось ездить в Гатчину к заболевшей сестре. Однажды вернулась поздно, сошла с электрички — темно, снег под фонарями блестит, на улице — ни души. Сначала хорошо было: тихо, ясно, звезды на небе сияют. Уже магазин миновала, почти к дому подошла, и тут сзади — шаги. Слышно, не один человек, а несколько. И снег поскрипывает царапающим стеклянным скрипом. Она быстрей — и шаги быстрей, уже бежать стала, а тут сзади — хвать ее за плечо. Повернулась — здоровенный парень держит за руку. Стала соображать, что на разбойника не похож: модный полушубок, шапка из бобра. За ним — еще двое, чуть поотстали, наблюдают издали. Парень спросил, куда она бежит. Ответила как можно дружелюбнее и сумочку за спину спрятала, будто в сумочке кроме носового платка, проездного билета, туши для ресниц и двух рублей с мелочью спрятаны невесть какие драгоценности. «А что ты сумочку прячешь?» — спросил — и вдруг коротко, без замаха ударил в лицо: очки — в одну сторону, сама она — в другую и поползла на коленях, сумку оставила, руками шарит в снегу — очки ищет, хотя не нужны ей в эту страшную минуту очки.
— Какой ужас! — сказала Надя.
— Ой, как плохо тогда было, даже показалось, что это и есть война, или что?.. А он — мой палач и убийца… думаю, почему он меня ногами не бьет, ему так удобно подфутболить мою голову. И тут слышу: «Держи, ангел». И протягивает очки и сумку. А когда я, шатаясь, встала, он пальто начал отряхивать, под руку взял и к дому ведет. Крикнуть бы, позвать на помощь, а чувствую, не крикну, не позову, потому что соображать перестала…
— А я бы кричала, — сказала Надя. — Такой бы крик подняла!
— Я же говорю, что после этого удара будто окаменела, будто кукла: ноги переставляю, а кругом и внутри все пусто и слепо. Он подводит меня к самому дому, к парадному, в подъезд входим, следом те двое плетутся — по шагам слышно. Он останавливает: «Ну, врезать еще разок?..» Я хочу сказать, что меня еще никогда не били, что я в школе хорошо училась, стенгазету делала и что меня все любят, хоть я и некрасивая, и что рисовать умею… В общем, все-все, только чтобы он понял меня и пощадил. А вместо этого вдруг говорю ему: «Как хотите, мне безразлично — бейте, раз это вам просто…»
— Как страшно, Соня…
— А он вместо того, чтобы ударить, говорит: «Видать, ты ничего, ангел, вижу, что зря тебя наказал. Ну, иди, больше тебя никто не обидит».
— Ты видела его после этого?
— Да, сам подошел. Подходит недавно — рубашечка оранжевая, джинсы — и спрашивает: мол, узнаешь, ангел? Я сразу узнала, но вида не подаю. «Крестный я твой, помнишь, зимой очки помог найти, которые ты случайно уронила?» Смотрит в глаза и улыбается — здоровый такой и даже красивый парень… А ты, Наденька, говоришь — лицо!.. Голову опустил и говорит: «Не поверишь, ангел, а я после этого много думал. Даже встретиться хотел, извинения попросить…»
Снова наступила тишина. Саня из угла скатерти сворачивал трубочку. Надя, съежившись на диване, обхватив себя руками за плечи, испуганно смотрела на Сонечку. И Федор смотрел на Сонечку, но думал не о ней. Он вспомнил слова отца про дедушку Максима: «Своя линия!..» А в чем эта «своя линия» для Сонечки? Что она может, если даже у нее будет «своя линия»?.. А моя «линия» — в чем?..»
Сонечка посмотрела Федору в глаза, чуть слышно проговорила:
— Пожалуй, теперь я знаю, для чего занимаются боксом…
Саня бросил закручивать скатерть. Мрачно спросил:
— Кто этот человек?
Но Федор не дал ей ничего ответить, он встал из-за стола, шагнул к ней:
— Хотите, Соня, я буду каждый вечер провожать вас домой? Не с вами, нет, я буду идти за вами на расстоянии, и когда подойдет к вам этот человек, подойду и я. И тогда посмотрим!
Она вскинула голову и удивленно, продолжительно смотрела на него.
— Зачем?.. Я никому не жаловалась и не пыталась свести счеты. По-моему, не важно — победить или потерпеть поражение, важно — каким образом распорядиться своим поражением или своей победой…
Она взглянула на часы:
— Мне пора, мама ложится рано, придется будить. Прими, Наденька, еще раз мое соболезнование, какие-то глупости я тут развела вместо того, чтобы поговорить о твоем дедушке.
Они порывисто обнялись.
— Можно, я вас провожу? — спросил Федор.
Она обернулась, не зная, что ответить, а Надя поторопилась сказать:
— Конечно, Феденька, проводи.
На улице Сонечка спросила, умеет ли он рисовать. Федор сказал, что у него не хватало терпения, всегда что-то мешало, отрывало, всегда было что-то важнее, чем рисование; а если он все-таки рисовал, то это были какие-то монстры, какие-то бронемашины, танки, самолеты, ракеты, и все это било, стреляло, взрывало… Мама говорила, что в нем свило гнездо примитивное мышление, ибо только примитивный человек может постоянно мыслить о войне, изображать войну и драку.
— А на уроках рисования в школе?
Рисование у них преподавал человек, который приезжал в школу на велосипеде, и этого было достаточно, чтобы ребята относились к нему снисходительно, как к мальчику. А при таком отношении чему они могли научиться? Многие мотали с его уроков, а если не мотали, то ничего не делали, в то время как сам учитель, не обращая ни малейшего внимания на постоянный шум и нерабочую обстановку в классе, увлеченно создавал мелом на доске какие-то особые, ни на что не похожие рисунки.
— Например! — поинтересовалась Сонечка.
Федор поднял с дороги камешек, сошел на обочину и стал рисовать.
— Я… КУБ… КОЛОС… — произносила она вслух то, что он рисовал на земле.
— Ну, да, — сказал он. — Оказывается, именно так, графически можно записать имя белорусского поэта — Якуб Колас.
Сонечка рассмеялась и похвалила учителя рисования:
— Он вас думать учил, а вы…
Тут она умолкла и, повернув голову, посмотрела мимо своего собеседника.
Федор оглянулся: к ним направлялись двое парней, с ними его познакомил Григорий на берегу. По тому, как напряженно вглядывалась в них Сонечка, Федор понял, что она их знает и ничего хорошего не ждет.
Первым подходил Судаков. Казалось, он не замечал Сонечки, а видел только Федора.
— А ты шустрый мальчик, не успел похоронить дедушку, а уж с местными девочками гуляешь! — говорил он будто весело, но глаза его по-прежнему смотрели холодно, неподвижно. И вновь Федору сделалось не по себе, но он резко спросил:
— Что это значит?
— Не пугайся, я тебя сегодня бить не буду. В день похорон…
— Это я тебя сегодня бить не буду! — сказал Федор.
— Ого, это уже интересно… Сонечка, иди домой, мы объясним приезжему…
— Нет, — сказала Сонечка, — мы шли вместе и дальше пойдем вместе. И хватит уже вам распускать руки.
Обернувшись к своему спутнику, Судаков что-то спросил, но тот чуть заметно крутнул головой:
— Ну их, пускай идут.
— Слыхали? Мой друг вас отпускает, не забывайте его доброту, но!.. Чтоб вместе я вас больше не видел, мне это не нравится.
«Вот минута, когда нужно быть решительным», — с дикой радостью и чувством свободы подумал Федор, понимая, что он в это мгновение навсегда освобождается от рабского страха. Он чуть сдвинул левую ногу и стоял, готовый к бою.
Но Сонечка взяла его за руку и, не оглядываясь, пошла с ним по улице.
Федор ждал, что парни бросятся вдогонку, но сзади было тихо.
— Это он?
— Нет-нет, — поспешно ответила Сонечка, будто ждала этого вопроса. — Его сейчас в поселке нет.
— Неправда, это он!
На этот раз Сонечка ничего не ответила, но когда они подошли к ее дому, она низким голосом, похожим на голос Федора, произнесла:
— «Это я тебя сегодня бить не буду!» — и тут же рассмеялась. — Вы настоящий парень, Федя, и я желаю вам всегда оставаться таким.
Федор чувствовал, что краска заливает его щеки, уши, он не понимал, за что его хвалит эта высокая, нескладная девушка в огромных очках.
— Вы тоже уезжаете? — спросил он.
Она не ответила, лишь подала на прощание руку и стала подниматься по лестнице, но тут же сбежала вниз и попросила:
— Не возвращайтесь прежней дорогой, идите здесь, мимо этого забора и сада, и как раз выйдете к Надиному дому, только с другой стороны.
— Хорошо, — сказал он и вначале направился туда, куда она показала. А затем вернулся и пошел прежним путем — по дороге.
«Если он там, мы поговорим, — думал он. — Если он там, мы попробуем договориться…»
Но улица была пустынна.
Проснувшись, Федор открыл глаза и увидел, как солнце краешком входило в окно, серебрились цветы на обоях. На перилах балкона, прикрыв глазки розоватыми веками, дремали два воробья.
В соседней комнате разговаривали мама и Тая. Мама рассказывала, как погиб Вячеслав Александрович. Федор приподнялся на локте, прислушался.
— Ему эскадрилью дали, счастливый был, все не мог нахвалиться своим подразделением. И тут же приступили к каким-то сложным полетам… Как мальчишка, все про свои секунды, про метры, про какие-то самописцы рассказывал — после этих самописцев им отметки выставляли: то «пятерку» принесет, радуется, то мрачный вернется — летали плохо. И вот добился-таки: эскадрилью объявили отличной!.. Все Федю на аэродром возил, хотел, чтоб к самолетам привыкал. А тут подошло время отпуска, ему подошло, а мне еще нет. Ну и поехал он к своей матери один. Мама его далеко живет, за Уралом. И случился в деревне пожар — как в точности было, не знаю, только бросился он в горящий дом спасать малышей, всех спас, а сам…
Она замолчала, а Федор, словно продолжая ее рассказ в своей памяти, вспомнил, как поздним вечером у них дома раздался телефонный звонок — резкие короткие сигналы. Мама сняла трубку, сказала «слушаю» и вдруг закричала: «Кто это?.. Кто со мной говорит?.. Когда это случилось?.. Да, еду!..»
Положив трубку, повернулась к сыну. Хотела что-то сказать, но уронила лицо на руки и зарыдала…
Так не стало у него самого большого друга — летчика Вячеслава Александровича…
— Что делать, что делать, что делать, хорошие люди не щадят себя, не щадят. Он других спасал, а сам погиб, бедный, — всхлипнула Тая. — Всех жалко, мне и тебя, Тонечка, жалко, потому как вижу, что любила ты своего летчика, любила и любишь… И Рудольфа жалко, маетесь врозь, а сошлись бы снова, то, может, и счастливы были… Ты не обижайся на меня, я по-своему думаю, как лучше…
Федор перестал дышать, ожидая, что ответит мама, но так и не дождался: в прихожей стукнула дверь, раздались новые голоса, и он понял, что пришел отец, а потом по голосу узнал и Надиного жениха, «писателя и переводчика» Саню.
Они там недолго поговорили и вчетвером — мама, Тая, отец и Саня — вошли к Федору.
— Мы стараемся как можно тише, а он не спит! — обрадовалась Тая и протянула Федору огромную морковку: — На, похрумкай, полезно натощак.
Мама поправила ему волосы, спросила:
— Что снилось, ты ночью бормотал во сне, когда мы вернулись… Вот папа пришел, на берег тебя приглашает.
— Спустим на воду катамаран, — сказал отец.
«Как хорошо они говорят, как хорошо сказала мама: «Папа пришел, на берег тебя приглашает!..» И кто говорит, это же мама: «Папа пришел!..»
От этих простых, ясных слов Федор засмеялся, вскочил с кровати, вернул Тае морковку и в одно мгновение оделся.
— Идем, что ли? — обратился к отцу.
Все рассмеялись от такой прыти, а Тая позвала его на кухню, налила чаю, подала кусок пирога:
— Ешь, мотолет!
Он ел пирог и прихлебывал чай, а в это время отец звонил Григорию. Григория долго не давали, потом дали, и отец закричал:
— Да ты что? Не может быть! Ну, чудеса!
Положив трубку, вошел на кухню и сказал, что спускать катамаран на воду придется после обеда, так как автокранщика вместе с автокраном включили в состав комиссии, которая должна детально изучить укладку плит на канале.
— «Детально изучить», — угрюмо повторил он чьи-то слова. — Отца не стало, теперь они будут «детально изучать». А где раньше были?.. Комиссию создали! Там без комиссии видно, что головотяпы клали плиты.
Федор отставил чашку, поднял глаза на отца:
— Что, не пойдем на берег?
— Обязательно пойдем! И маму пригласим, покажем наше плавсредство, может, и она захочет прогуляться по озеру.
Но мама отказалась — побоялась жары. Вечером она уезжала домой. Федор посмотрел на отца. Рудольф Максимович осторожно улыбнулся и сказал-спросил:
— Пусть он поживет у нас, Тоня, все будет хорошо.
Антонина Сергеевна медленно и, как показалось Федору, с облегчением произнесла:
— Пускай, если хочет, я не возражаю.
Они вышли из дому и двинулись по дороге к лесу. Было жарко, солнечно, посвистывали птицы. Где-то совсем близко пели дети. Справа от дороги на ветку березы уселась сорока, затрещала, а что, не разобрать.
— О чем твоя книга? — спросил Рудольф Максимович у Сани, и Федор догадался, что они продолжают прерванный разговор.
— Там много всего, там и про вас есть, Рудольф Максимович, как вы команду создавали, как меня и Вовку Игнатенко на пляже с картами захватили и привели к себе. А там уже человек пять таких, как я, вас дожидаются. Вы тогда рассказали, что собираетесь катамаран строить: мол, живем в знаменитом месте, а ни разу в Ладогу не выходили.
— Уголек помнишь?
— А то как же! Для постройки судна требовались деньги, и немалые, — объяснил Саня Федору, — а где их взять? Договорились с хлебозаводом, что будем вагоны с углем и торфом разгружать… Ох, и дался нам уголек! Ноги, руки, шея, спина — все болело. Но привыкли, втянулись, и ничего, пошло потихоньку. Разгружать вагоны с углем было трудно, зато и платили нам немало, так и начали строить катамаран «Гардарику»… Про это и написал и в издательство снес. Думал, там смеяться будут, а редактор заинтересовался и сказал, что вполне может выйти книга. Только ждать долго, лет пять.
— Почему?
— Много рукописей. Страна думает, пишет.
В разговорах они не заметили, как подошли к старой водокачке — низкому, плотно сбитому зданию из красного кирпича. За редким сосняком блеснула водная гладь бухты, а на ней — пять-шесть рыбацких лодок.
Возле водокачки Федор увидел странное сооружение из двух корпусов, необычайно широкое, похожее на вездеход. С палубы в самое небо упиралась высоченная дюралевая мачта.
«Интересно: как поплывет такое чудовище? — усмехнулся про себя Федор. — Сколько силы надо, Чтобы сдвинуть на воде этот спаренный утюг?!»
Он обошел катамаран, на белом борту прочитал свежее, только что нанесенное голубой краской название «Гардарика». Хотел спросить у отца, что оно означает, и не успел — на палубу катамарана выскочил Егорка в спортивных брюках, испачканных голубой и белой краской. Он шумно радовался приходу Рудольфа Максимовича, Федора и Сани, спрашивал, когда подойдет техника, чтобы спустить на воду «Гардарику».
— Егор, что означает название вашего судна?
— «Гардарика» — это по-скандинавски, — озарился Егор. — А по-русски — «Страна Городов»! Так в древние времена варяги называли Приладожье, северо-запад Руси и даже всю нашу Русь. Красивое название, верно?
— И гордое, — добавил Федор.
Они услышали, как возле водокачки что-то звякнуло, — трое мужчин выходили со двора, и у каждого из них было по аквалангу.
— Эй, вы куда? — крикнул им Рудольф Максимович.
— В Орешек, — откликнулся гигантского роста человек с огромной, совершенно лысой головой. — Попробуем у берега с левой протоки опуститься под воду. Давай с нами, пора уж тебе Ладогу на глубине повидать, а не только по ее поверхности плавать.
Рудольф Максимович повернулся к сыну:
— Хочешь крепость посмотреть?
— Конечно!
— Я тоже, — вскочил Егор.
Рудольф Максимович взглянул на Саню, приглашая и его в Орешек, но тот махнул рукой:
— Поезжайте, Федору будет интересно. Сейчас придут ребята и, пока вы будете в крепости, мы докрасим «Гардарику».
— Эй, нас возьмите! — крикнул Рудольф Максимович лысому гиганту и выставил три пальца.
Втроем они спрыгнули на землю и направились к берегу вслед за аквалангистами.
Легкий глиссирующий катер мчался по фарватеру посреди белых и красных бакенов. От скорости и ветра у Федора закружилась голова, было непривычно, жутко сидеть в этой похожей на ракету посудине: казалось, она вот-вот оторвется от зеркальной водной глади и взлетит в голубое небо. Ревел мотор. Федор боком прислонился к борту и разглядывал мчавшуюся на них крепость. Прямо перед ним — башня с черными квадратными бойницами в серокаменной, похожей на скалу стене. Темная, вздыбленная крыша напоминала остроконечный шлем русского воина, только с флажком на макушке. Влево от башни шла стена, и заканчивалась она другой башней, но уже без крыши. Справа от башни под «шлемом» виднелась темно-красная полуразрушенная стена, а над ней, будто огромные надолбы, возвышались другие башни. Одна из них походила на церковную колокольню. Еще правее высилась странная, не похожая на другие башня, переплетенная тонкими белыми линиями. Приглядевшись, Федор понял, что это строительные леса: башню реставрировали. Против нее у черного причала стоял бело-голубой теплоход с красной звездой на носу… Покачивалась, переливалась, играла на солнце водная стихия — правый проток Невы. А слева к крепости подходил темно-зеленый берег с красными навигационными знаками-маяками, невысокими строениями из белого и красного кирпича, заводскими трубами, похожими отсюда на телеграфные столбы, — там был город Петрокрепость.
Катер стал забирать в сторону острова, и вдруг открылся левый проток Невы, оказавшийся не таким широким, как правый. Теперь Федор видел, что крепость стояла на острове.
— Твоя родина! — крикнул ему на ухо отец.
— Прямо здесь? — не поверил Федор.
— Прямо здесь! — широко повел рукой отец и засмеялся.
— Я рад!..
Что знал Федор об этом важном для истории России месте? Прочитал воспоминания Веры Фигнер — мама читала, и он не утерпел, раскрыл книгу, которая называлась красиво: «Запечатленный труд». По молодости лет и слабому знанию истории не все он понял в той книге, но главное, кажется, понял — какая тяжкая работа и борьба сплотили лучших людей России задолго до революции, как все не просто было в той работе и борьбе, сколько смелых людей погибло еще на дальних подступах к семнадцатому году.
«Запечатленный труд» хотя и взволновал его, вскоре истерся из памяти, забылся, как забылись и другие книги, в которых упоминалась Шлиссельбургская крепость.
«Жаль, мало моих знаний про эти места, про Орешек… Столько всего тут было, столько истории… Моя родина!..»
Обогнули мысок и вошли в крохотную бухточку — неожиданно здесь оказалось безветренно, тихо. Федор вышел на берег, огляделся. Из-за остренького мыска, вздуваясь и пенясь, неслись высокие волны. Их мощным потоком гнало в Неву, на миг они приостанавливались, отбрасывая назад белые пенистые гребни, будто хотели удержаться, зацепиться за каменный остров, чтобы вернуться в родную Ладогу, но нет, не вернуться им, как ни старайся: течение с водоворотами, с бурунами уносило их дальше и дальше. Вода здесь была похожа на ртуть — холодная, тяжелая, резко блестевшая на солнце. Федор вздохнул и поежился от пронизывающего ветра.
— Замерз? — спросил отец и бережно обнял его за плечи. — Запомни: ты стоишь на месте, с которого твой дед Максим осенью сорок второго года в составе батальона десантников ходил в атаку на Петрокрепость, занятую фашистами. Они долго готовились к броску на тот берег, скрыто от врага переправили сюда лодки…
— Но пошли не с этого места, а слева, со стороны озера, — подсказал Егор. — Лодки с десантниками в большом секрете ночью вышли из-за крепости и стали пересекать левую протоку. И только выплыли на середину, а немцы как осветят их ракетами, как откроют огонь… Мне сам дедушка рассказывал, мы с ним часто здесь бывали.
Рудольф Максимович кивнул, соглашаясь с племянником.
Федору захотелось побыть минуту-другую на краешке островной земли, подумать о себе и о тех, кто бился тут насмерть военной порой. Ему всегда казалось, что все самое лучшее, самое значительное происходило давным-давно, когда его еще не было на свете, а ему теперь оставалось лишь представлять, как бы это было при нем, если бы и он жил в то время.
— Можно, я постою? — спросил он тихо, будто обращался не к отцу и Егору, а к самой крепости.
— Постой себе, если надо, — сказал отец, замедляя шаги.
Федор вгляделся в ладожскую воду, поднял глаза на другой, петрокрепостной берег: там широко, разнообразно теснились дома, деревья, мелкий заводишко с высокой железной трубой — все неброское, будничное, будто самой природой сотворенное в этом ныне тихом уголке российской земли.
«Сплавать бы туда, поглядеть на город, где в войну были немцы… Что их к нам принесло?» — подумал он и в этом «принесло» ощутил холод неизвестного ему, враждебного мира. «Теперь там нет фашистов, их прогнали. А тогда они лупили из пушек и минометов сюда, где я стою…» Он легко представил, как на землю надвинулась мгла, опустилась ночь… послышался притаенный шелест лодки по песку, нешумные всплески весел — будто на прибрежную траву набежала мелкая волна… Федор в лодке вместе с другими бойцами переплывает бурную невскую протоку, чтобы выйти на берег, где затаился враг. В одной лодке с ним — дедушка Максим, отец, Егор… Короткие шлепки волн о лодочные борта, дедушкин шепот: «Держись, Федя, скоро доплывем!.. Прогоним немца от наших древних стен!..» — «Держусь, дедушка… Прогоним!..» — шепчет Федор, пугаясь, что враг услышит его ответный шепот… Что-то грозное стукнуло впереди, затрещало, зашипело — и черное ночное небо рассекли сразу три кинжала света. Огонь метнулся над водой, выхватывая из темноты лодки с бойцами. Ударили вражеские пулеметы…
«Мне сам дедушка рассказывал, я помню…»
— Ну что, ребята, пойдем дальше? — услыхал Федор голос отца.
С его голосом вернулось солнце, старая крепость, невская синяя вода…
Егор и Федор взбежали на крутой берег к крепостной стене. Аквалангисты за ними не пошли, они уже были увлечены работой — доставали из катера маски и ласты и все это весело раскладывали на песке.
Егор на правах хозяина шел немного впереди, сосредоточенно молчал, и Федору все время казалось, будто он хочет что-то спросить, но стесняется. Когда Егор поднял с тропы круглый серый камешек и молча метнул в воду, Федор спросил:
— Как живешь, как успехи?
— Ну, в общем, неплохо, сам видишь, — покивал он головой. И, преодолевая стеснение, спросил: — Федя, у тебя девушка есть?
Вопрос был неожиданный, но не трудный. Федор положил руку брату на плечо, просто ответил:
— Да… Алей зовут. Это — человек, Егор, честное слово!
Слетев с высоты, на тропе подрались два воробья. Тут же вспорхнули и скрылись за серой стеной.
— Жаль, что она не приехала, тут столько всего, правда? — Егор окинул взглядом стену и ладожский простор. И, мельком взглянув брату в глаза, весело добавил: — У меня тоже есть, Галей звать… Похожие имена, правда? Давай как-нибудь их познакомим?
Вроде бы ничего особенного не сказал Егор, а Федор почувствовал, что с этой минуты он будет ему не просто братом, но и другом.
Федор не успел ответить, их догнал Рудольф Максимович.
— Откуда начнем? — спросил он Егора. — Может быть, с Королевской башни?
Втроем двинулись по высокому берегу среди густой, по пояс, травы. Справа — темно-синяя, почти черная вода, слева — серовато-бурая каменная стена.
— Как закончился десант в Петрокрепость? — спросил Федор.
— Трагически для гарнизона Орешка, — сказал отец. — Многие десантники были ранены и убиты. Максим Николаевич оказался в числе уцелевших, но тяжело ранен, и ему отняли ногу… Все же главного фашисты сделать так и не смогли, Орешек устоял! Когда наши войска освободили на том берегу Шлиссельбург — Петрокрепость, то в развалинах церкви обнаружили мешок с гитлеровскими крестами — не пригодились тут награды немецким воякам…
Федор повернулся лицом к левой протоке и вспомнил деда — более сорока лет дедушка Максим прожил с одной ногой — с самой молодости до последних дней.
— Не будь этого островка и крепости, возможно, и Петербурга бы не было, — сказал Рудольф Максимович.
— А русские не вышли бы к морю Балтийскому, не прорубили бы окно в Европу! — добавил Егор.
— Так уж? — не поверил Федор.
— Похоже, так! — подтвердил отец. — Я где-то читал, что этот клочок земли впервые упоминается в старинной Новгородской летописи, кажется, тринадцатого века. Новгородцы в то время воевали с финнами, а финны, как известно, тоже драться умеют, и русские в тех боях потеряли много своих воинов. Пришлось отступить, укрыться на этом островке. Оказалось, хоть и невелик островок, да важный по своему местоположению — спереди Ладога, слева — протока, справа — протока, а позади — Нева. Попробуй достань!.. Только недолго пришлось им владеть островком. Явились шведы и завоевали остров. Они же и назвали его островом Ореховым. Наверное, за форму острова, он ведь действительно похож на орех.
— Или потому, что он им трудно достался.
— Возможно, возможно, — подтвердил Рудольф Максимович. — Только новгородцам стало жаль потери, снарядили они боевые ладьи и двинули их на шведов. Но те боя не приняли, а пустились на лодках вниз по Неве к своей крепости Ландскроне. Уж не помню, сколько они там дрались, только русские одолели Ландскрону и погнали шведов дальше. Так что Ореховый остался за новгородцами. Через несколько лет внук Александра Невского, великий московский князь Юрий Данилович, построил на Ореховом город. Так здесь и появился наш удалой Орешек.
— А послы шведского короля чуть не померли со страху, увидав, что тут стоит такой Орешек — ого-го! — выпалил Егор, словно бы он сам возвел эту крепость, своими руками.
Ступая по древней земле, Федор изредка прикасался ладонью к шершавым кирпичам высокой, освещенной солнцем стены и с сожалением думал, что живет он неправильно, что, случись ему рассказать о своем городе, о Ленинграде, — и не расскажет, как они, не сумеет. Он лишь глазами знает свой город, а душой и мыслями не постиг. «Что я вообще постиг? Разве я постиг жизнь своих родителей, разве я понимаю, каково им, разъединенным?.. Или Виктора Кузьмича?.. Или, может быть, Алю?.. Я учусь у них, а знаю ли я, что у них на душе от встречи со мной?.. Я собственным телом занят, только тело тренирую и в конце концов когда-нибудь одолею Митько… А что же душа?!..»
Федор посмотрел на отца — тот ободряюще кивнул, будто знал, о чем он только что думал, будто хотел сказать: не переживай, потом поговорим.
Остановились у голубой дощечки, прикрепленной к стене, Федор прочитал: «Флажная башня. Построена в конце XV — нач. XVI века. Бойницы башни нижних ярусов предназначены для стрельбы из орудий, верхних (не сохранившихся) — для стрелков. В 1941-43 г.г. в бойницах были установлены пулеметные огневые точки».
Подняв голову, он увидел, что башня и стены сплошь испещрены следами бомб и снарядов, особенно побиты кирпичи у бойниц, — казалось, вражеские снаряды пытались прокопать широкий путь к засевшим за стенами защитникам.
«Многие десантники были ранены и убиты», — вспомнилось ему.
Через несколько шагов им попалась привязанная к камню моторная лодка. Недалеко от нее на берегу стояла серая палатка, а прямо на их пути, перегородив собой тропу, на овчинном тулупе спали двое бородатых мужчин: лицом к небу, головами друг к другу, разметав в стороны длинные руки и ноги.
— Благостен сон под солнцем! — озорно блеснул глазами Егор.
Сердце Федора словно бы упало с привычного места, а в сознании вознико такое ясное слово СВОБОДА.
«Конечно, это свобода: лодка у берега, солнце, трава почти по грудь, лето, Ладога, страна и эти двое, — наверное, два друга… А может быть, два брата: проснутся и покатят куда захотят — вон их лодка стоит дожидается!..»
Он рассмеялся и побежал догонять Егора и отца. Так вдвоем они вели его по крепости, и Федор не переставал удивляться, как хорошо они знали ее историю. Ему рассказали про шведского короля Карла IX, про его письмо воеводе Орешка Михаилу Салтыкову, в котором Карл посулил воеводе неисчислимые награды, если тот перейдет под его королевскую власть. Про то, как воевода, получив письмо, сказал своим близким: «Не для того Михаил Салтыков прожил на свете целую жизнь, чтобы в конце ее сделаться предателем…»
Иногда они оба замолкали, и Федор слышал их сухие шаги по песку, смотрел на освещенную солнцем стену и с неясной тревогой начинал думать о матери, оставшейся в поселке, об Але, о городе, из которого он уехал и куда теперь устремлялась темно-синяя невская вода. Близость отца, его внимательное, дружеское расположение смущало Федора, он терялся, стараясь держаться поближе к Егору, благодаря его за то, что он поехал с ними, что он здесь… В нескольких шагах от них шумела, билась о прибрежные камни Ладога, и этот шум словно бы озвучивал историю… И холодел, сгущался чистый ладожский воздух.
— Как тихо тут, — произнес Федор.
— Да, тишина, пока не появится у причала теплоход. Сотни туристов сходят на остров, осматривают крепость. Они нужны крепости, их деньги идут на реставрацию…
— А это — Королевская башня! — протянул руку Егор.
— Да, — сказал отец. — А вот памятник в памятнике!
Федор обернулся.
На потрескавшихся, кое-где отошедших друг от друга плитах стояли один на другом два отполированых гранитных камня. Третий, маленький, покоился на самом верху. Весь памятник был похож на огромного человека в широком плаще без рукавов. Этот плащ начинался от верхнего камня, как от шляпы, и падал до каменных плит.
— Поставлен после революции, — сказал отец. — А сделан в форме креста.
Федор только теперь разглядел, что это действительно крест, а не человек. Подойдя ближе, он стал читать надпись на памятнике:
«Героям-революционерам, сложившим свои головы в борьбе против царского самодержавия. Здесь погребены замученные в Шлиссельбургской каторжной тюрьме за время 1884–1906 г.г.
Умерли:
Долгушин А. В.
Малавский В.
Кобылянский Л. А.
Златопольский С. С.
Казнены:
Мышкин И. Н.
Минаков Е. И.
Штромберг А. П.
Рогачев Н. М.
Шевырев П. Я.
Ульянов А. И.».
И снова некуда деваться от холода, спрятаться от пронизывающего ветра. Но он читал:
«Покончили с собой:
Грачевский М. Ф.
Клименко М. Ф.
Гинсбург С. М.».
Рядом с памятником — две серебристые ели и грядка цветов на братской могиле: цветы маленькие, редкие, холодно им тут, невозможно расти… Дует с Ладоги ветер.
— Ты, я вижу, совсем замерз? — взял за руку сына Рудольф Максимович. — Идем в крепость, там нет ветра, там теплее…
Они пролезли через узкий разлом внутрь и очутились в крепости. Прямо перед ними — каменная полуразрушенная церковь, кое-где земля раскопана — видна часть старой кладки. Тишина в крепости, только какие-то птахи поют тоскливо и жалостливо, будто и не поют, а что-то спрашивают тонкими голосами.
В отдаленном углу крепостного двора, где вместе сходились бурые стены, чернел вход в башню. Возле него на узких козлах двое мужчин пилили бревно. Из черного входа появился третий — прислонился к стене, закурил. Что-то знакомое, напоминающее Арика Александрова показалось Федору в его мелкой фигуре. И тут же вспомнилось, что бывший одноклассник работает где-то на стройке, под Ленинградом. Может, здесь, в крепости?.. Но Федор отогнал эту мысль — откуда он здесь, зачем ему тут быть? И, горестно усмехнувшись, подумал: «Вот как он въелся в меня — даже сюда проник, в Шлиссельбургскую крепость! На другой конец света махну, а он и там окажется… Похоже, из-за него всю жизнь будет напрягаться и болеть моя душа!..»
— Реставраторы, — сказал отец, поняв, что Федор заинтересовался рабочими. — Восстанавливают крепость, но слишком слабыми силами, лет сто восстанавливать будут.
— Ага, пока одну башню восстановят, все остальные опять в упадок придут, — съязвил Егор.
— Ничего, дело неспешное, лишь бы не прерывали работу… Что, пойдем дальше? — спросил отец.
Можно было сбегать к реставраторам и посмотреть, кто там третий, и Федор уже собрался бежать, но тот снова скрылся в башне, а двое других продолжали пилить. Он обрадовался, в конце концов, какая разница — Арик, не Арик? Даже если Арик, что он сделает? Не будут же они выяснять отношения здесь, в священном месте, в присутствии отца и брата. Смешно и глупо. Вполне возможно, что это Арик, ведь ему говорили, что Александров работает на стройке. А возможно, и не Арик и это ему только показалось. Конечно, показалось, уж слишком неожиданное совпадение!
Пройдя за Егором, Федор увидел красное здание под цинковой крышей. Эту крышу он заметил еще с озера, когда мчался в катере, — она ровной серебристой линией проходила над крепостной стеной.
— Тюрьма! — показал на красное здание Егор.
— Да, Новая тюрьма, — подтвердил отец. — Тут в одиночных камерах томились народовольцы и среди них — узник Морозов, именем которого теперь назван поселок. Николая Морозова, как члена исполкома партии «Народная воля», арестовали, приговорили к пожизненной каторге и отправили сначала в Петропавловскую крепость, а затем сюда, где он провел в камере-одиночке более двадцати лет.
— На четыре года больше всей моей жизни, — мрачно уточнил Федор, твердо решив, что он все-таки узнает, кого он видел среди реставраторов.
— Да, брат, за это время вырастает целое поколение. Цари для сохранения трона ни пуль, ни камер не жалели… А там, у Королевской башни, была Старая тюрьма, или Секретный дом, как ее тогда называли. Секретный дом стал местом заточения декабристов, русских и польских революционеров. После суда декабристов доставили в крепость, содержали их в одиночных камерах, заковывали в кандалы и отправляли в Сибирь. Здесь томились трое братьев Бестужевых, Пущин, Кюхельбекер…
— Мне кажется, живи я в то время, и я бы оказался среди них, — произнес Федор.
— Я тоже думал об этом, когда впервые попал в крепость, — простодушно рассмеялся Егор.
Рудольф Максимович прошел немного вперед и, останавливаясь, задумчиво проговорил:
— Вот видите… А еще говорят, будто ничто в мире не повторяется.
Федору захотелось узнать: кто больше других оставался узником Шлиссельбургской крепости?
— Да, был такой человек, — сказал отец. — Поляк Валериан Лукасиньский. Почти сорок лет просидел он в одиночной камере.
— За что его?
— Трудно сказать, чего там было больше — мести царского правительства польскому патриоту, который выступил против российского царизма, или подлости великого князя Константина — брата царя Александра Первого. Майор Лукасиньский входил в состав суда, который должен был вынести приговор нескольким офицерам за то, что они недостаточно требовательно следили за узниками одной из крепостей. Сперва суд не слишком жестоко судил офицеров. Вмешался Константин, который был тогда царским наместником Варшавы, и приказал более строго наказать обвиняемых — осудить их к десяти годам тюремного заключения в кандалах. Судьи подчинились приказу Константина, отказался лишь один Лукасиньский. За это его прогнали из армии, а затем тайный надзор установил, что Валериан Лукасиньский возглавляет патриотов Польши, которые борются против российского царизма. Так он попал сюда на тридцать восемь лет заточения. Здесь же и умер… Хочешь войти?
— Не знаю… Нет…
— Идем, ты должен видеть.
Они поднялись по ступенькам на крылечко и вошли в открытую дверь. Справа — лестница на второй этаж. Несколько шагов, и они в бетонном коридоре, едином для обоих этажей. Вверху — открытые камеры. Толстые черные двери, обитые железом, распахнуты настежь, в дверях — небольшое железное оконце, над ним — круглый глазок, который открывается с коридора. На бетонном полу — обитый железом порог.
Когда они вошли в камеру, как в железобетонный бункер, от ветра стукнуло стекло — Федор вздрогнул. Медленно огляделся: до полутораметровой высоты стены камеры выкрашены в черный цвет. Серый цементный пол. Слева — вделанный в бетонную стену толстый железный прямоугольник — стол. Рядом — железный стул, тоже торчит из стены: не поднять, не переставить.
«Какой умник вделал стул со стороны окна — читать не видно, собственной тенью книгу закроешь, — подумал Федор. — И зачем стул вмуровывать со стороны окна, а не со стороны печки — холодно же, особенно зимой!..»
Словно догадавшись, о чем он думает, отец сказал:
— Все тут сделано так, чтобы человека не просто наказать, не просто лишить свободы, но вечно и жестоко мстить ему… Еще при Петре Первом бывшая крепость превратилась в тюрьму…
Справа — железная кровать-решетка, на день она убиралась к стене. В стене — железная скоба, прихватывает края поднятой кровати. Федор спросил: для чего нужно было поднимать к стене кровать, когда в камере хватало места? Оказывается, узнику запрещалось днем лежать и даже сидеть на кровати, он должен или стоять, или сидеть на железном стуле.
Потолок в камере довольно высокий. В двух метрах от пола начиналось окно, на окне — решетка, пять железных прутьев толщиной с водопроводную трубу… Тюремная камера-одиночка…
«Расскажу Але, мы приедем в крепость, и она увидит сама… Нет, ей сюда нельзя, это может ранить ее… Как хорошо сказал Егор: надо их познакомить — Алю и Галю!..»
Чем-то заинтересовавшись в коридоре, отец на минуту вышел из камеры. Взглянув на открытую дверь, Федор представил, как она медленно, с глухим тяжким стуком закрывается — гулко звякают запоры… Вот прямо из двери появляется старый, сгорбленный человек, заросший длинной седой бородой. Глаза его пристально вглядываются в Федора, и, к своему ужасу, Федор узнает в старце себя — да, это он, Федор Опалев, бывший тридцать восемь лет узником этой камеры… Старик, подняв на него скорбные, немигающие глаза, неожиданно спрашивает: «Тебе понятно, что ожидало меня, когда я входил сюда?» — «Понятно ли?.. Да, кажется, понятно… Мне страшно…» — «Не жалей нас, мы преодолели себя. Мы знали, на что идем…»
«Не будь этого островка и этой крепости, возможно, и Петербурга бы не было…»
«А русские не вышли бы к морю Балтийскому, не прорубили бы окно…»
«Не пригодились тут награды… Не пригодились…»
«Прощай! И помни: я преодолел себя!..»
…Открытая дверь.
Окно.
Пять железных прутьев…
Федору сделалось холодно, жутко. На мгновение показалось, будто сейчас и впрямь кто-то подойдет сзади, из коридора, и захлопнет дверь.
Вошел отец:
— Ты обратил внимание — у многих камер установили портреты бывших узников, раньше их не было… Феденька, что с тобой, ты побледнел…
— Больше не хочу, — торопливо проговорил Федор и выбежал на крыльцо, на солнце.
Егор в тюрьму не входил, стоял возле серенькой клумбочки, поросшей мелкими, блеклыми травинками и цветами. Увидев брата, глухо поинтересовался:
— Что, не понравилось? Жутко, да?
— Жутко, Егор, ты прав. Но тем, кто знали, что попадут сюда, тоже было жутко? Ведь было? Хотя бы этому Морозову?
— Еще бы! — сказал вышедший на крыльцо Рудольф Максимович. — Мы с тобой увидели просто тюрьму, просто здание без «обслуживающего персонала». А тут был такой «персональчик», такие гады — злее этих камер и решеток.
— И все равно у каждого узника оставалась своя линия?
— Да, сынок, но это уже не просто «линия», это — подвиг!..
Прошли еще немного и свернули вправо. В толстой стене — вход во дворик. В конце его, на высокой каменной стене — черная мраморная плита с барельефом. По сторонам плиты — два деревца: яблоня, тоненькая, высокая, будто неизлечимо больная, и бледно-зеленая елочка с коротенькими редкими иголками — сюда почти не заглядывало солнце.
«Здесь 8 мая 1887 года царским правительством был казнен брат В. И. Ленина революционер-народоволец Александр Ильич Ульянов».
Отступил на шаг, заново вгляделся в яблоньку, елочку, в черную плиту. И защемило в груди от боли, что здесь был убит хороший человек.
Федор помнил из литературы, как это было, и не утерпел:
— Александр Ульянов перед судом отказался от защитника, а на суде сказал: «Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь…» Я забыл, что именно здесь его казнили. Приговорили к повешению, но потом «сжалились» и расстреляли… Как мало я знаю про это, про все…
Они покинули дворик, и, прежде чем отправиться дальше, Федор взглянул в угол крепостного двора — двое рабочих продолжали пилить, а третьего все еще не было. «Если это действительно Арик, попытаюсь с ним поговорить. Посмотрю, как он себя поведет. И если он…»
Дальше мысль не шла. Модель будущего поведения не создавалась. Прикусив губу, Федор плелся за братом, проклиная свою нерешительность и малый ум.
— Все, дядя Рудольф, осталось только про эту войну. Или в другой раз?
— Про эту войну рассказывать сложно, мы только самую малость… Тут наши войска с сорок первого года по сорок третий обороняли Орешек. Это были не просто войска, это были воины Первой дивизии НКВД — по-теперешнему, Министерство внутренних дел.
— Разве дедушка служил в милиции? — удивился Федор.
— Нет, ваш дед служил на Балтийском флоте, в морской батарее, которую вместе с орудиями послали на помощь гарнизону Орешка в октябре сорок первого года. Почти отрезанный от своих, почти без помощи и подкрепления, опухший от голода и державшийся на одном хвойном отваре, гарнизон крепости стоял насмерть и не дал фашистам форсировать Ладожское озеро и Неву в районе Шлиссельбурга. По защитникам крепости били из пушек и минометов, поливали пулеметным огнем, забрасывали бомбами с самолетов, но гарнизон стоял… Ваша бабушка Аня рассказывала, что во время войны, часто по утрам, из поселка было слышно, как на том берегу, где теперь город Петрокрепость, фашисты заводили веселую музыку и объявляли в громкоговорители: «Эй, рус, мы сейчас кушаем колбасы и пьем вашу водку, а вы кушаете очистки…» И тут же начинали лупить снарядами в такое время, когда точно знали: обессилевшие от голода люди идут на работу… Видел у шоссе зенитку? Бабушка Аня говорила, что во время войны туда наши «катюшу» поставили и только немцы начнут стрелять или хвастать по радио, как они жрут свои колбасы под нашу водку, «катюша» ка-ак врежет — сразу умолкали. А «катюша» сделает залп и отъедет в сторону, так что фашисты лупят из пушек и минометов туда, где ее уже нет… Умная была «катюша», предостерегала фашистов: мол, давитесь колбасой, бандиты, но лишнего не болтайте!
— Что же теперь зенитку поставили, а не «катюшу»? — спросил Егор.
— А что ее ставить? «Катюша» прежде всего автомобиль, машина на колесах, и как памятник совершенно не смотрится. То ли дело — зенитка!.. И ухода за ней меньше.
Федор медленно шагал за отцом и Егором. Он слишком долго собирался к отцу, и хоть с опозданием, но все-таки приехал. Он давно искал человека, для которого хотел бы жить, учиться, побеждать на ринге. Но сегодня он понял, что жить для кого-то одного нельзя, надо жить для всех, для всего: для этой ладожской воды, для этой крепости, для отца, Егора, мамы, для Али… «И на ринге твоя победа кому-то одному не нужна, даже тебе она не нужна, если ринг для тебя — цель. Нет, ринг — только путь к цели, только искусственная трудность, которую нужно преодолеть, чтобы потом быть готовым к трудностям настоящим…»
— Все, друзья, — Рудольф Максимович посмотрел на часы: — Пора на выход. Негоже, если аквалангисты устали нас ждать на берегу.
Повернули обратно. Федор немного отстал — ему не терпелось заглянуть в угол двора. Еще издали он увидел, что рабочие забрали пилу и скрылись в стене. Федор подошел ближе, огляделся — третьего не видно. И вдруг, подняв голову, замер: на шестиметровой высоте, возле Флажной башни стоит Александров.
— Спускайся, поговорим!
Арик достал сигарету, сунул в губы.
— О чем?
— Думаю, найдется о чем… Ты, оказывается, большим делом занят, кто бы мог подумать!
Рыжеволосый, затянутый в узкие джинсы, в клетчатой рубашке с закатанными по локти рукавами, Арик сейчас казался особенно мелким на буром массиве крепостной стены — этакий большеголовый грибок на тонкой ножке. Вся его нескладная фигура вызывала жалость, и Федор, отступив назад, торопливо вздохнул. Арик усмехнулся, постучал каблуком по камню, будто желая обрести так солидность.
— Ты эти школьные штуки, Федя, брось: «Большое дело», «Кто бы мог подумать!..» Мне тут платят прилично и командировочные текут, вот и «большое дело». Если не платить, эта Шлиссельбургская развалюха превратится в труху, никто не спасет… А ты решил развлечься после финала?
Солидности и взрослости не получалось, только задиристость. И все-таки Федор почувствовал, что Арик ему теперь не так неприятен, как раньше. Возможно, потому, что он работал именно здесь, в крепости, а может быть, пришла пора помириться? Сколько можно враждовать, кому это надо? Вот слезет со стены, и они пожмут руки. Бывает же, что мирятся враги, а потом даже становятся друзьями!
— Да, решил, — кивнул он. — У меня тут отец…
— Брось, Опал, не надо фасонить. Абсолютно все за тебя решил Митько, он и готовится теперь к поездке в Польшу… Лучше скажи: здорово ты обиделся в магазине? Уязвлен и оскорблен, х-хэх!..
Арик умело прикурил на ветру и выщелкнул спичку вниз, к ногам Опалева.
Шевельнувшаяся было в сознании Федора готовность к примирению улеглась. Не получится у них примирения, не тот Арик человек. И самое удивительное то, что Федор за всю свою жизнь не сделал ему ничего дурного. Просто жил рядом, и уже этого было достаточно, чтобы Арик его ненавидел… Оставалось плюнуть и разойтись, тем более что в любую минуту могли вернуться Егор и отец.
— Я согласен: Митько хороший боксер, только ты тут ни при чем. Мне кажется, если бы мы с тобой жили в те времена, — показал он на крепостную стену, — ты был бы здесь надзирателем. Тебя это не смущает?
Арика это не смущало. Он крутанул головой, будто его шею кусал воротник, прошелся по стене и, ступив на самый край, так что были видны кончики его белых подметок, сказал:
— Я бы советовал тебе не особенно… У меня и тут свои. Если что — схлопочешь пулю под лопатку.
Он вспомнил берег, двоих с обрезом. Сонечку…
— Тем более спускайся, покажешь «своих». Или мне самому подняться наверх? — говорил Федор и будто вслушивался в себя, будто старался обнаружить в себе необходимую злость и азарт, чтобы кинуться в темный проем и наконец поступить с Ариком так, как он того заслуживал. Но видно, в нем все-таки было недостаточно злости и азарта, потому что он продолжал оставаться на месте. Наконец он понял: Арик ему больше не интересен. И уж совершенно точно — не опасен!..
Федор словно по инерции сделал шаг к темному входу в стене и тут услыхал голос Егора:
— Федя, где ты застрял? Аквалангисты ждут!
Его позвали, нужно идти. Как хорошо, что его позвали и что ему нужно идти!
Подняв голову, он снова взглянул на стену — Арика там не было. Не было его ни слева, ни справа, и Федор испугался: уж не свалился ли он на ту сторону крепости. Но, увидев в одной из бойниц Флажной башни лицо бывшего одноклассника, он рассмеялся. И махнул рукой. Затем резко повернулся и побежал к брату. На вопрос Егора, чего он смеется, Федор сказал:
— Так, Егорка, вспомнил старую глупую жизнь, не обращай внимания… А девушек наших мы с тобой обязательно познакомим!..
Наконец они вышли из крепости. За стеной их поджидал Рудольф Максимович. Втроем направились к берегу, где аквалангисты занимались своими подводными делами. Два богатыря на тропе продолжали спать, и, казалось, от их молодецкого храпа содрогаются старинные стены Орешка.
Лысый великан еще издали помахал Рудольфу Максимовичу и ребятам, подзывая поближе. А когда они подошли, хитровато прищурился:
— Ну, Рудик, давненько ты собирался наши глубины осмотреть, надевай акваланг и пошел.
Кажется, Рудольф Максимович не ожидал такого предложения, взглянул на крутые волны невской протоки и опустил глаза:
— Честно говоря, сегодня я что-то не в духе. Но… попробовать можно.
Федор вспомнил вчерашний день, похороны дедушки, кладбище и понял, почему отец «не в духе». Кроме того, отцу не хотелось начинать новое, сложное дело при сыне и племяннике, но и отказаться он не мог — подумают: струсил.
Отец начал медленно расстегивать пуговицы на рубашке, поддел носком каблук и снял туфли.
Федор мимолетно осмотрел лежавший на берегу акваланг, ласты и встал впереди отца.
— Можно — я?
— А ты пробовал? — спросил отец.
— Нет. Но это неважно. Давайте!
Лысый великан лишь развел руками: дескать, поступай как знаешь, я не против.
— Надевай ласты, — сказал он, будто нехотя. — Не в обуви, голубчик, сними кроссовки, сними одежду.
— Он же не пробовал, он техники не знает, — заволновался Рудольф Максимович. — Что ты его одеваешь?
— Не пробовал, так попробует, — остановил его лысый. — Стань в сторонку, Рудик, и наблюдай.
Егор весело улыбался, отчего-то подмигивал, но Федор видел, что сам он ни за что бы не полез в воду.
Пока Федор раздевался, главный аквалангист рассматривал его сухую, чуть сутулую фигуру боксера — ему нравилось, как сложен этот парень.
— Поднимай акваланг, надевай лямки. Бери в рот загубник и пошел! Погоди, надо застраховать тебя, чтобы не пришлось везти отсюда одни лишние штаны.
Он опоясал Федора толстой веревкой, произнес:
— Пошел!.. Если наша глубина окажется не по душе, дерни за веревку.
Федор не смотрел на отца, чтобы тот не заметил его страха. Спиной двинулся на глубокое, погрузился в воду с головой и сначала не дышал — забыл дышать. Когда начал задыхаться, попробовал сделать вдох — и удивился: под водой он дышал почти так же, как на суше. Открыл глаза: на илистом дне кое-где проступали ломаные кирпичи, круглые булыжники. Дно круто уходило вниз, к протоке, и он поплыл в глубину. Что-то блеснуло перед глазами, он обрадовался, мечтая подобрать какой-нибудь старинный предмет, сильным гребком нырнул туда и даже глаза прикрыл от огорчения — то была пустая консервная банка. Поднял ее и, чтобы показать аквалангистам, что он достиг дна, всплыл. Бросил банку на берег и снова начал погружение, но вдруг вместо воздуха в легкие хлынула вода. Задыхаясь, он снова всплыл и, не выпуская загубник из рта, метнулся к берегу. Но захлебнулся, закашлялся и стал тонуть. Тогда главный аквалангист натянул веревку и вытащил его из воды. Федор свалился на песок и кашлял.
— Ничего страшного, — сказал лысый. — Акваланг не совсем надежный, а ты резко всплыл: резкий перепад давления — отказал клапан, вот и нахлебался. Кто ж так всплывает? Надо медленно, постепенно, а ты будто из постели выскочил!
Федор поднял красное от натужного кашля лицо, осоловело посмотрел на лысого и каким-то утиным голосом прокрякал:
— Это от незнания… Сейчас передохну, и снова начнем.
Он увидел, как у лысого округлились глаза, а его друзья-аквалангисты рассмеялись и нестройно хлопнули два-три раза в ладоши.
— Я не то сказал? — спросил Федор, удивленный такой реакцией.
— Все нормально, парень, ты сказал именно то, что надо. Сегодня хватит, остальное — в другой раз. Если, конечно, про нас не забудешь.
Лысый мрачно посмотрел на Рудольфа Максимовича, спросил:
— Где ты взял этого парня?
Рудольф Максимович улыбнулся и ответил:
— Сын…