Часть первая НА КАЗАЦКОМ РАЗДОРОЖЬЕ

I

Кирилку-пастушонка вызывает в Санкт-Петербург старший брат – его сиятельство камергер Алексей Григорьевич Разумовский. Так сказал не первого возраста курьер, макая в глиняную кружицу истинно казацкие усы. В Петербурге… и такая усатая рожа?.. Насмешлив был Кирилка, не словом, так взглядом нечто такое сказанул. Понятливым и курьер оказался – сразу подзатыльника дал и стукнул кружицей о стол:

– С полковниками не спорят! Возлей, Розумиха, а не то…

Вдова спившегося казака Розума маленько уже привыкла к наездам петербургских курьеров, не как в первый раз, когда забирали старшенького, – посмелее уже ответила:

– Неяк опять ты, пан полковник? Вспомнилось, что именно этот вислоусый и увозил ее Алешеньку. Во-он когда было!… Тринадцать годиков прошло. Помоложе были усы, не так обвисали. Кружицей, как истая шинкарка, тоже по столешнице пристукнула:

– Ащоб тоби!…

На большее смелости не хватило. Хотя это был уже третий привозивший от Алешеньки поклоны и грошики. Бери больше – хорошики! На них-то, золотых сыновних, и был куплен придорожный шинок да кой-какая справа для дочек. Они тут же крутились, пускай этот курьер-полковник, не в пример прежним ухлестам, был и староват, и пропитой уж больно. Как же, признала! Именно этот лях, скаженный в данную бытность, выкрал из-под отцовского ружья старшенького Алешеньку и умчал к москалям. Сейчас ни ружья, ни пьянчужного защитника – ружье казацкое на хлеб променяла, а сам казак на кладбище перебрался да и улегся там навечно. V, злыдень! Майся теперь вдовица. До того было дошли, что побирушкой стала. Дочек-то кормить-одевать надо, да и этого подраставшего бугаенка?.. По старой памяти тужилась Розумиха, но уже маленько смекала: раз старшенький сияет в Петербурге, так чего церемониться с его посланцами? Знала, как ответить:

– Як жа! Коли сиятельство, так роби по его ж наказу. За ничку слизную соберу Кирилку. Не опейся тильки, шановный пане.

Сурово выговаривала Розумиха, не забывая и дочек по срачицам пришлепывать. Выпирает непотребное, замуж просится. Мабыть, обождать? Грошей на шинок сынок сиятельный прислал, кой-какую справу домашнюю справили – можно надеяться?.. Стала бывшая казачка и бывшая попрошайка, а теперь всеми уважаемая шинкарка, веровать в судьбу-судьбинушку. Нечего зря жалиться, благоволит она. Сваты уже подъезжали к дочкам, хотя на клячах хромоногих. Как бы не так! Сыновним отблеском грелось сердце. Если в тяжкое для себя время не забыл мати, так теперь уж не забудет. Чуяла: восходит как-то сиятельное утреннее солнце. Веровала: дожди ли, метелица ли – не загасят. Не в пример старшенькому, которого из-под пьяного казацкого ружья увозили, – Кирилку сразу решилась: судьба! Она кочевряжилась только для гонору. Раз уж солнышко воссияло, так не затмится тучами. Как истая шинкарка, подливала в кружицу давнего знакомца, не уставая и напоминать:

– Пане добродею, не упейся. Ночка коротка, утре буде. Неяк состарился ты, Степан Федорович? Не выгнали тебя из полковников?

Все помнила – не такая уж и развалистая Розумиха. Все понимал, развалившись телесами на покрытой ковром лавице, полковник Вишневский, а главное, одно словцо: фавор! Оно похлеще не только полковничьего, но и генеральского звания. Шинкарка, как ни прозорлива была, не знала, но он-то знал: грядут в граде Питере великие события. Не зря же старший брат вызывал младшего. Главное – не опоздать. И по малолетству можно в «случай» попасть. Годы – они ничего, подрастут. Время не подрастает. Время уходит, если его вовремя за чуприну не ухватить. Так что полковник Вишневский не подкачает. Верой и правдой послужит его сиятельству. Со спокойной совестью растянулся на лучшей лавице шинка – на ковре и ковром же прикрытый. Знал: не проспит. При нем кучер, отставной преображенец. Разбудит, если что.

Не слышал он, не ведал, как собирали хлопчука. Самое лучшее, что было, вздевали. За благословением батюшку и дьячка призывали, который учил Кирилку не только уму-разуму, но и грамоте российской. Как знали, как могли, вышибали с его хохлацкого языка всякие «цоб-цоби» и «гэтушки». С напутствием тоже не одну кружицу омочили. Дело житейское. Дело понятное.

Пока сестры из зависти наревывались, братец уже был в полном казацком сборе: в кафтане, приталенном на шляхетский лад, малиновых шароварах и под черной смушковой шапкой. Сабля обочь впору! Но хотя был Кирилка сыном реестрового казака, сам-то ни в какие реестры не попал, да и попасть не мог. Какие сабли – бич пастушеский уже несколько лет по степи волочил. Так что маленько стеснялся храпевшего на весь шинок курьера. По такому важному случаю шинок был заперт на все крюки – напрасно казаки-пьянчуки в двери и окна ломились. Когда даже храпу стало невтерпеж, с лавицы поднялась волосатая рука с пистолью и саданула прямо в оконницу. Храп продолжался, а пьяный ор скатился к Десне-реке, от греха подальше, на лодках в какой-то другой шинок отчалил.

Не с руки шинкарке отлучать тароватых пьянчуг, да с пистолем не поспоришь. В обнимку вместе с дочками и Кирилкой посидела, еще поревела, помолилась, пока при первой заре не заявился со двора кучер и не стал драть полковника за полы служебного кафтана:

– Степане Федорович!…

Только храп под самую потолочную матицу.

– Полковник!

Пожалуй, и потолок маленько поднимало.

– Бомбардир… пушки к бою!…

Дошел молодецкий зов, застрявший в ушах еще с Полтавской битвы. Истинно, пушечным пыжом отклик:

– К бою? Дистанция? Пли… куда?..

– В Питер-град, полковник. Забыл, что нам велено побыстрее? Да, отношения между старым полковником и немолодым сержантом были свойские. Даже Кирилка, мало что смысливший в субординации, глаза вытаращил: ну и кучера! Ну и полковники!

Кружица-другая на дорожку, маленько потискать зареванную шинкарку – да в карету, дохрапывать. Уже сквозь второй сон слышалось:

– Сынку, трымайся каля старшенького братца!…

– Братцу, братцу шановный привет!…

– … ответ пришли!…

– …шли, шли!…

Не шли уже, а ехали. Не нова карета, не резвы и кони, а все ж бежали. По Черниговскому шляху, на Тулу и дальше на Москву, а потом и на Питер. У курьера была какая-то важно подписанная бумага, лошадей на станциях исправно меняли. А когда по темноте своей замешкивались, полковник выхватывал один из своих пистолетов, бомбардирским голосищем напоминал:

– Именем Государыни Елизаветы!…

Откуда было знать зачуханным содержателям всех этих путевых ямов, что Елизавета была всего лишь опальной, вроде бы ничего не значащей цесаревной?.. Но дочерью воителя-Петра? Время шло неумолимо – к ее развеселому царствованию.

II

Кирилка сам себе восторженно протрубил:

– Мати ридна, начало-ось!…

А что началось – и понятия не имел. Месяц всего и прошел, как хохлацкие глазищи опалило странное видение… Был он при полном казацком параде, то есть в выходном кафтане, в алых шароварах, в низко приспущенных сапогах и в смушковой шапке, само собой, – но шапка мигом слетела с головы. Так повелось с Лемешков: при виде самого худородного пана скидывай капелюх! А тут… «Чи пан, чи братец панский?!» В панском хорошем кафтане, в белых чулках и башмаках с пряжками, в чужих, зачесанных волосьях – и при шпаге! Добро бы – сабля. Казаку – да сабли не знать! Так нет, тонюсенькая дрыкалка, каких батька Розум понатаскал из прежних походов, понатыкал под застреху вместо розог, а с пьяных глаз ломал о колено, приговаривая: «Геть ты, пан Жуляковский… ты, пан Смердяковский!…» Все паны у него были Смердяков-скими-Таковскими.

И вот теперь такой же пан, чем-то похожий на старшего брата, с поклоном, на руках вынес паненку такую… что и не описать!., вынес и у ворот на разметенную дорожку поставил, младшего брата не признавая. Какое-то время спустя вскричал:

– Господыня… никак мой Кирилка?..

Он столбом торчал, пока высокородный… высокорослый!., пан, обратившись в брата, тискал его в объятиях, а ясноглазая пани, потряхивая светло-золотистыми волосами, смеялась:

– Да задушите вы друг дружку, право!

Месяц всего и прошел с тех пор, а Кирилка уже все понял и все осмыслил своим хохлацким умом. Славно приженился старший братец! Живи – не тужи. Одного не понимал – чего им мало? Шепчутся по углам, какие-то важные люди взад-вперед ходят, офицеры к тому ж, развеселье сплошное, с угрозами напополам: «Не потерпим! Веди нас, матушка! Хватит твоего уничижения! Иль грудь в крестах… иль голова в кустах!…» В закоперщиках-то не один брат был, поважнее и посановнее его крутились возле матушки… да что там – молодицы-раскрасавицы Елизаветы! Само собой, никто с Кирилкой в разговоры не пускался. Брат Алексей – и тот на все вопросы отмахивался: отстань, мол, и без тебя тошно!

А как отстанешь? Когда настал этот сумрачный, страшный вечер, он без спроса вспрыгнул на запятки саней, в которых уже сидели Елизавета, брат Алексей, еще двое высокородного облика заговорщиков, а обочь скакало несколько лихих офицеров, не со шпагами, как брат, а с палашами наголо. Лихо было и Кирилке: на шпагу он, еще по казацкому своему званию, права не имел, но из домашней схоронки выдернул. Как бывало батька Розум, ломать о колено не стал – сбоку, как и старший брат, прицепил. Знай наших! За этот месяц его тоже – на панский ли, дворянский ли лад – приодели, хохлацкий язык маленько пригладили, шпага как раз к новому кафтану пришлась. Вот пистоля, как у других, за пояс не нашлось. Не валялись они здесь, будто шпаги у батьки, по чердакам. Но горд был и самонадеян Кирилка. Когда один из офицеров, скакавших обочь, передавал флягу с коня на конь, заметил и его рьяную рожу, тоже сунул флягу. Он в подражание другим лихо влил в глотку. Офицерик, и всего-то чуть старше его, похвалил:

– Так-так, Кирилл, не отставай от нас.

– А як жа, не отстану!

Брат Алексей, занятый горячими разговорами со своими приспешниками, только сейчас заметил младшенького, махнул было:

– А ну брысь домой!

Но цесаревна, всем правившая здесь, остановила горячую руку:

– Охладись, Алешенька. Пускай привыкает. Иль не твоей крови?

Что-то такое шепнула на ухо, что брат Алексей хмыкнул:

– Гы-гы… моя господыня!…

Но гыкать было уже некогда. Рядом с санями и скачущими офицерами пешью, но не отставая, бежали гренадеры. Как оказалось, встречающие. Вся остальная гренадерская рота стояла уже в строю. Уму непостижимо! Цесаревна Елизавета, как заметил Кирилка, в кирасе поверх платья и в накинутой кем-то – да кем же – братом Алексеем! – на плечи собольей шубе – встала перед строем на колени, с крестом в руке. Слова Кирилка слышал, как бывало в Лепешках с церковного амвона, – восторгом обметали душу:

– Ребятушки мои… клянусь умереть за вас!… В ответ – будто пушечный залп по шеренгам:

– Матушка Государыня, клянемся… наша Государыня… умрем за тебя!…

Надо было видеть, как светло она рассмеялась:

– Умирать-то погодите. Еще Зимний дворец не взят.

Прямо от Преображенских казарм всей ордой и двинулись на Зимний дворец. Какой уж там строй! Двое саней с главными заговорщиками, конные офицеры – и пешей рысью гренадеры. Вдоль всего Невского, как по дворцовому паркету!

В конце Невского, пошептавшись в санях, решили идти пешью. Чтоб лишнего шуму не поднимать. Во дворце ведь не без охраны. Кирилка слышал такие имена, как Миних, других громких генералов. Поди, воители еще с петровских времен.

Смело спрыгнула в оснеженную грязь из саней цесаревна Елизавета, ее тут же подхватили на руки брат Алексей и, под стать ему, рослые гренадеры. Так на руках на ступеньки дворца внесли. Те же гренадеры, с примкнутыми штыками, уже и расчистили путь – кого повязали, кому слишком ретивый рот заткнули.

Офицеры выхватили шпаги. Выхватил свою оржавленную чердачную шпажонку и Кирилл. У брата Алексея хватило еще нахальства посмеяться:

– Ну, воитель!… В санях оставайся. Без тебя обойдемся.

Не слишком-то противилась охрана, бросала оружие и склоняла повинные головы. Только четверо офицеров не хотели сдаваться, отмахивались шпагами от штыков, а один, с пронзительно визгнувшей шпагой, бросился на цесаревну. Брат Алексей загородил дорогу. Тоже ведь был при шпаге, но, как и Кирилка, видно, не умел с ней управляться, – просто схватил нахального приспешника и бросил на гренадерские штыки. Закололи бы в минуту, да цесаревна закричала:

– Нет-нет, не надо крови!…

Не могли ослушаться гренадеры. Шпагу незадачливого офицерика просто изломали, а самого, поколотив, связали.

Дальше, в глубь дворца, цесаревна передом пошла. Правда, обочь брат Алексей с обнаженной шпагой, и офицеры, многие с палашами, и гренадеры со штыками.

– А ты… холява хохлацкая!…

Кирилка не посмел противиться очередному окрику брата, остался возле каких-то дверей, по всей видимости, спальных.

Пожалуй, слишком крепко там спали! Немного времени прошло, как из распахнувшихся дверей вышел брат Алексей с малюткой на руках, который и был до сего времени царем российским, Иоанном Антоновичем, а за ним его мать, правительница Анна Леопольдовна, ее париком прикрывшийся герцог-муженек, и чуть позади – грустно поникшая цесаревна Елизавета. Как подметальщица всего этого дворцового сора… Такое у нее было сердце, даже в эти минуты, жалостливое: поцеловала сопящего на руках у Алексея только что свергнутого императора со словами:

– Бедное дитя… Твои родители в твоей судьбе повинны. Пожалуй ко мне в гости… государь мокрозадый!

О том шепнул, отрясая пелены, смущенный Алексей. Елизавета хмыкнула:

– Дождичек – да во благо!

Уже огромной толпой, конной и пешей, возвращались обратно. Маленький и бедный дворец цесаревны не мог вместить всех. Кирилка слышал, как распоряжался, кому-то передав на руки свергнутого императора, брат Алексей, как-никак камергер цесаревны… Господи, да сейчас уже Государыни! Зычно покрикивал:

– Все, что есть в здешнем погребе, – на двор! Тащи столы, стели там досцы. Мало! Послать интендантов в Зимний дворец, к тамошним погребам. Гуляй, преображенцы!

«Лихо! – думал восхищенный Кирилка. – Хозя-яин!…»

С этой мыслью он перебегал из комнаты в комнату, в густой толпе всем, конечно, мешая. Но его не бранили, а кажется, даже считались. Шепот слышался:

– Бра-атец его сиятельства…

– Тож потребен фавор…

– Судьба, она кака-ая златокудрица!… Пожалуй, это уже относилось к самой цесаревне… да нет – Государыне! – скинувшей кирасу, шубу и плат подорожный. Золотисто-светлые волосы рассыпались по плечам и, кажется, высекали искры, заражая всех преданностью и весельем. Поласковее, чем у брата Алексея, но голос ее тоже требовательно разносился по комнатам тесненького, заштатного дворца:

– Чего невеселы? Дело сделано – гуляй, православные!

Где-то в соседней комнате, на руках у неумелых нянюшек и подвернувшихся солдат, ревмя ревел плохо спеленутыи горе-император Иоанн Антонович, а на свободном от бутылок столе сочиняли спешный манифест:

«Божьей милостью мы, Елизавета Первая, императрица и самодержица всероссийская, объявляем во всеуслышание, во всенародное известие…»

Кирилка вертелся возле стола со склоненными, умными головами и так всем мешал, что сзади дернул его за шпагу брат:

– Да брось ты эту ненужную дрычину! Кирилка нехотя исполнил приказание – засунул шпагу под диван и сам в уголок забился. Гро-озен новый царский камергер!

III

А какое-то время спустя брат Алексей, уже при лентах и орденах, всамделишный граф, более мягко и более доходчиво поучал:

– Конечно, невелик от тебя прок был в ту ночь, но молодец, что показался. Наши батьки – не герцоги. Урок: себя кажи при каждом удобном случае. Тянись в струнку. Голову кверху, а глаза долу… но не до штиблет чужих! Гонор. Умство. Значит – учись, неуч несчастный! Что меня касаемо, так староват уже, а ты в самой поре. Еще за мое здравие и за границу прокатишься. Смекай!

Дело уже не во дворце происходило, из дворца Кирилку пришлось убрать. С глаз долой. Государыня Елизавета хоть и была покладистой, но иногда яростью наливалась вроде батюшки Петра Алексеевича. Только такой хохлацкий остолоп, как пообтершийся в Петербурге братец, и мог по своей великой начитанности вступить в спор, заметив:

– Государыня, да не могут русские полки пойти в Англию!

Кто-то должен был помогать, а как обойтись без русских? Бестужев сидел, Воронцов, все дипломаты знатнейшие судили-рядили – якшаться ли с англичанами. Известное дело, дружба на солдатской крови вязалась. Полки! Двигай полки через всю Европу! Серьезные разговоры вроде как под шутку шли, а этот неуч все всерьез принимал. Вот и брякнул: не могут!

Елизавета как с котенком забавлялась с младшим братцем, но тут вскинулась златокудрой головой:

– Как это не могут, если я прикажу?

Бестужев и Воронцов между собою не ладили. Кирилка им как раз впору пришелся. Смолчали: ну-ну, что-то дальше будет?..

А дальше Елизавета всю случайную мысль уже по-царски развивала:

– Надо же, в случае чего, помочь англицкому королю.

Надо было понимать, что один из главных советников Государыни был за союз с Англией, а другой за союз с Францией… да тут и Австрия, и Пруссия, и Саксония, и Дания… несть числа им!… Откуда знать все это Кирилке? Вон старший брат, первый камергер, – попивал винцо то французское, то австрийское – да помалкивал. Ему-то какое дело до всего этого? Младшему угораздило между главными спорщиками, между Бестужевым и Воронцовым втюриться. Не замечал, как они, вдруг объединившись, дипломатично похихикивают. Поучал, как истый царедворец, говоря:

– Там дорог нет, Государыня.

Елизавета, конечно, чему-то когда-то училась маленько, но ведь истинно самую малость – к чему ей знать про дороги европейские? Слегка задумалась, но тут же вскинулась сердитой златокудростью:

– Прикажу – дороги будут!

На беду и брат в другом укромном уголке с другими царедворцами увлекся – обсуждали достоинства вина французского и вина венгерского. Воронцов да Бестужев скуку нагоняли – ну их!

А брате-то, за эти месяцы подначитавшийся, с поклоном, с вежливостью:

– Государыня, Англия-то на острову.

Что-то спуталось в голове у Елизаветы, не привыкшей задумываться над такими пустяками. Уже гнев над головой озолотился:

– На острову? Да чего ж на остров забрался англицкий король?

Она, наверно, уже вспомнила географию, да поиграться с малым дурачком захотелось. Скукотища с этими советниками, особливо с Бестужевым-то! Поощрительно даже поторопила:

– Ну-ну, сказывай, чего это англицкий король забрался на остров?- Не могу знать, Государыня, – изволил даже ухмыльнуться подначитавшийся хохленок. – Одно проясню: с берега до Англицкого острова далековато…

– Глупости говоришь! – и гнев, и какая-то смешливая подначка заодно. – У нас вон сколько островов? Весь Петербург батюшкой Петром Алексеевичем усажен на острова. Ничего, перебираемся. Хоть и на Васильевской?.. Через какую-нибудь захлюстанную Неву – да король англицкий войска не проведет?!

Бестужев с Воронцовым уже в открытую похмыкивали, примирясь в своей вражде. Все-таки политика – дело скучное, а тут ведь и посмеяться можно, не опасаясь царского выговора. Забавно!

– Смею заметить, Государыня, – с отменной изысканностью изъяснялся новоявленный дипломат, – там не Нева – широченный пролив, Ламаншем прозываемый… Смею еще…

– Не смеешь! – крепко пристукнула Елизавета не таким и худеньким кулачком. – Пошел вон.

Старший брат к тому времени уже оторвался от бокала с венгерским и от кресла, как раз привезенного из Англии, запохаживал за спиной слишком разговорившегося братца. При последнем слове и потащил его за шкирку к порогу, повторив:

– Во-он!…

Видно, долго пришлось успокаивать разбушевавшуюся Государыню, а заодно и Бестужеву с Воронцовым попенять за неурочный розыгрыш, – в комнату к Кирилке зашел лишь часа два спустя. Первым делом дал хорошего подзатыльника и еще вопросил:

– Смекаешь, за что?

– Можливо, по глупству… гэта, як казав батька…

Второй подзатыльник был покрепче, так что Кирилка даже всхлипнул. Хорошо, что хоть смолчал. Старший брат пришел с бокалом в левой руке, малое время спустя, как допил, тоже угомонился…

Постигая придворную науку, Кирилка на какое-то время поостерегся соваться на половину брата, где большую часть вечернего времени пребывала Государыня. В дальнем конце огромного, вечно шумного дворца у него была своя комнатка, там и просиживал за книгами. Ну как опять на Государыню нарвешься?.. Но гнев у нее как у матери, быстро остывал. Да и возлюбила неизвестно с чего. Пару дней и всего-то прошло, как бежит одна из фрейлин, глазками туда-сюда играет:

– Кирилл… Григорьевич… Государыня кличет. Немедля!

Он тоже глазищами поиграл, но сразу засуетился. Не до фрейлин! Хоть одна другой лучше. Быстро причесался перед зеркалом, маленько себя со всех сторон огладил и побежал.

– По вашему велению… ваше величество…

– Садись, велень! – смеясь над его растерянностью, указала Елизавета место рядом с собой на диванчике.

Вечер был сырой, ветреный, с дождем и снегом, за тяжелыми бархатными шторами какое-то железо погромыхивало. Потому и придвинуты были диванчики к ярко пылавшему камину. На одном брат Алексей в растяжку ноги опустил, так что белые чулки даже задрались, на другом, без всякой растяжки, места хватило и для нехуденькой Государыни, и для нетощенького, уже хорошо откормившегося приживальщика. Между диванчиками небольшой столец, с немецкими хрустальными графинчиками и со всякими сладостями, в том числе марципанами, до которых Кирилка был большой охотник. Правда, пока стеснялся. Государыня сама с серебряного подноса взяла:

– А ты кушай, кушай, Кирила. Нешто, еще пришлют. Не Людовик, так Карла австрийский. Подхалюзники!

Кирилка за эти придворные месяца многое познал. Уже не в диковинку слышать свойские разговоры про Людвиков пятнадцатых… или там двадцатых, про Карлу или там Августа… гы-гы!… имя какое-то бабское!… Даже грозно поднятый пальчик на прусского Фридриха – и тот видывал. Но – молчал. Помнил наказы старшего брата: «Больше слухай, галушник, меньше брехай. Да по-хохлацки не гыкай. Не гыкать мне!…» Хотя сам-то? Но ведь не будешь спорить, мотаешь кудлатой головой, как вот и сейчас, пониже да повежливее. Пойми их обоих! С братом – ладно, а с Государыней?.. У нее когда как – смех и грех вперемежку. Видно, какая-то кошка меж ней и Алексеем пробежала – в укор младшенького по вихрам гладила, приговаривая:

– Тож надо хорошо постричь да паричок сладить. Неча хохлацкими кудлами трясти. Князья да герцоги кругом, ты что – хуже?

Брат Алексей марку свою держал, согревшееся токайское потягивал, молчал. У Елизаветы тоже характер – разговоры вела с младшим братом. Ласковенько и убаюкивающе.

В какое-то время брат старший, обычно поглядывавший на младшего – не ляпнул бы чего лишнего! – тихомудрый Алексей задремал под токайское. Проснулся от громкого вскрика:

– Повтори!

Невелик царедворец – еще не научился понимать, что после такого голосового всплеска прикуси до крови язычину да и дыхание затаи! Так нет же, действительно принялся повторять:

– Царям да королям, хоть англицким, хоть французским, конечно, несладко приходится, но с чего же они злуются на слуг своих верных? Вот я сей день совместно со своим учителем «Куранты» штудировал, как раз времен Петра Алексеевича. Умишком своим махоньким уразумел, за что он поверг на пытки и смерть наследника своего, Алексеюшку. Ладно, дело отцовское, да и понятное: не шел сынок по стопам отца. Но как прочитал, что он, возвернувшись из похода, казнил смертью лютой своего истинно верноподданного Вилима Монса – так и в ужас впал. Гнев-то великий – с чего явился? Не осмыслить мне такие деянья…

Старший брат окончательно проснулся, когда Елизавета топнула тожкой:

– Вот повелю и тебя, как Монса!… Прочь, неуч хохлацкий!

Кирилка в слезах нешуточных выскочил за дверь. Где ему, прильнувшему к трону из-за спины старшего брата, было знать, что матушка Елизаветы – о, не безгрешница Екатерина! – любовью тешилась с этим самым Монсом, управителем ее личных имений, пока Петр на саблю брал шведские города. В домах старобоярских, у всех этих Долгоруких, Нарышкиных, Голицыных, да и у новых, вроде Шереметевых, до сих пор по углам запечным похихикивают: да полноте, может, и сама-то Елизаветушка от Монса… Когда воителю было заниматься любвеобильной Екатериной! Денщика Бутурлина – и того шуганул, за единое подозрение, в Казань, с глаз долой. Фридрих Прусский – он слухи эти охотно по Европе распускал; бают, даже сказанул: «Баба-девка на российском троне – что с них взять!»

Уж если новоиспеченный камергер Разумовский слыхивал такие шепотки, под хмельком особливо, – как было не слышать дочери Петра? От разных юродивых и приживальщиц хотя бы? На каждый роток не накинешь платок – разве вместе с головой отсечь. Но она, вступая на престол, пред Богородицей обет дала: не бывать при ней смертным казням! И обет до сих пор блюдет. Ну, там кнут или дыба – куда ни шло, но кровушки открытой – ни-ни. Скажи такое лет пяток назад – четвертовали бы глупого братца, как чуть не случилось с его учителем, Григорием Тепловым.

После изрядных подзатыльников и носопырок, так что ковер пришлось выбрасывать, первый камергер ее величества Алексей Разумовский отселил младшего братца на Васильевский остров, для чего и дом особливо нанял. Само собой, напрочь воспретил в Зимнем ли, в Летнем ли дворце появляться. Даже если нарочных от Государыни пришлют. Мол, заразой какой-то приболел… или чего другое… Сиди неотлучно со своими учителями, а ученость до времени не выказывай.

IV

О судьбе учителя своего, Григория Николаевича Теплова, Кирилл узнал не от него самого – все от того же старшего брата. Неделю спустя после подзатыльников он самолично прикатил на Васильевский остров, чтоб справиться о науках. Вместе с учителем и Кирилл послушно согнулся в поклоне, бормоча:

– Ваше сиятельство, благодарим за заботу и ласку и просим пожаловать в наше труженицкое жилище…

Брат глянул было из-под вороного парика – нет ли опять какой насмешки? – но ничего, велел только выйти и учинил двухчасовую беседу с учителем, под винцо камергерское, само собой. Уже после, опасаясь невоздержанного языка, куда-то спровадил и учителя, наедине стал просвещать:

– Напоминать Григорию Николаевичу не след, но знать на всякий случай должон…

Так и открылась прошлая жизнь учителя, а вместе с ней и кровавое житие покровителя учительского – великого канцлера Артемия Волынского, несчастного устроителя Ледяного дома.

Давно ли отшумело в ужас всех вгонявшее царствование Анны Иоанновны? Пять лет всего-то и прошло. Шестипудовая бабища, мужланка и ликом, и духом, ни любви, ни дружества истинных не знавшая, – должна же была чем-то пробавляться? При царской короне, при всеобщем лобзании ее непотребно толстых, расплывшихся от водянки ног, но при голодной и холодной постели… если не нагонит аппетита и не согреет герцог Курляндский, Бирон то бишь. Корона на ней, а Россия самодержавная, как и сама самодержица, истинно под ним, под его издевательским брюхом. Терпи для своей услады, самодержица, терпи и Россия. Трепещи! Всяк тварь дрожащая. Всяк раб и всяк боярин. Лобызай стопы не только ошелкованной и озолоченной бабищи – в любой грязи измазанные сапожищи герцога Бирона. И лобызали – куда денешься? Жить-то хочется.

Разве что великий канцлер Артемий Волынский – с душой древнерусской, а родом еще древнее, – не упускал случая уличить герцога и раскрыть заплывшие жиром мужланские глазищи непотребной бабы, как-никак российской императрицы. Наивен, хоть и умен был боярин Волынский. Ведь мог бы предугадать: кончится тем, чем и кончилось,. Предводитель всей «русской партии», нашептывал Бирон в замшелое ухо Анны Иоанновны: «Опасность, страшная опасность для трона!» И на погибель Волынскому выдумывал и вдувал, в правое ли, в левое ли ухо, переворачивая российское самодержавие с боку на бок, одно шутовство за другим. Где-нибудь да оскользнется самолюбивый боярин, сломает непокорную шею!

Так и родилась шутовская затея, скрепленная царским указом, – быть Ледяному дворцу пред дворцом Государевым! Само собой, поручили канцлеру Волынскому. В срок самый жесткий и неукоснительный. В зиму лютую.

Но ведь и тут не поймал его Бирон! К назначенному сроку пред дворцом царским явился ледяной дворец, в котором топились ледяные печки, по-за ледяной крепостной стеной стояли ледяные пушки, палили в клубах дыма ледяными ядрами, ледяные фонтаны поднимали золотистые струи дождя, трубили африканским ревом ледяные слоны, пенилось в ледяных кубках только что входившее в моду французское вино на ледяном же столе, пред ледяным, точь-в-точь повторявшим настоящий, царским троном, и ледяное же перо на ледяном листе, чтоб писать царский указ…

Казнить? Миловать? Конечно же казнить!

Но возрадовалась заскучавшая было бабища, на водянистых ногах, поддерживаемая с четырех сторон, сама пришастала к трону, посидела на любезно подсунутой – уж тут-то не ледяной! – подушке и указ повелела написать самый милостивый. Ах, боярин Волынский, услужил так услужил! Царская благодать, и царская же награда.

И все ж подловил Бирон боярина и великого канцлера Волынского. В заговоре против Государыни был обвинен. Несть обвинения более тяжкого!

Но ни на дыбе, ни перед тем, как четвертован был, никого из своих пособников не выдал Артемий Волынский. Знал, что все равно его ждет истязание, – чего молодых друзей за собой в могилу тянуть? Един за всех мученическую смерть принял. Всех выгородил и обелил… Одним из таких обеленных и был Григорий Николаевич Теплов. Личный секретарь Артемия Волынского, а ныне учитель Кирилы Разумовского.

Теплов не зря же носил такую фамилию: был сыном придворного истопника. А истопники, при громадном печном отоплении дворцов, которые к тому же частенько горели, были люди своеобычные. Наводившие мистический ужас. Если даже быстрая на ногу Императрица Елизавета почитала своего личного истопника – вальяжного Васеньку Чулкова – пожалуй, больше, чем канцлера Бестужева, так не лучше была и вечно мерзнувшая, расплывшаяся Анна Иоанновна. Несть числа, кого руками Бирона казнила – истопника не трогала. Потому и смог сын его Гришаня учиться, и даже весьма изрядно, под крылом незабвенного Феофана Прокоповича. Сметлив и проворен был Гришаня, чтил завет: «Чтоб теплела жизня твоя, прислоняйся к самой горячей печке». А уж куда горячей боярин Волынский! После Феофана еще и за границу послал, в немецких университетах ума набираться. Вернулся Гришаня уже готовым секретарем великого канцлера. Жаль, маловато им в совместности довелось поработать. Слишком гордого боярина вскоре четвертовали, отец истопник от пьяного угару взял да и помер, а сын в ужасе бросился искать новую печку. Поначалу на захудалом дворишке цесаревны Елизаветы; как чуял – не зря. На счастье его, вскорости померла о всех своих шести пудах и Анна Иоанновна, а после некой холодной дрожи и новая печка нашлась: малороссийская. Именем Алексеюшка, если на голосок воспрянувшей из небытия дочери Петра Великого. Первого камергера, его сиятельства, если на голос прозябшего человека.

Алексей Разумовский знал всю малороссийскую необразованность и чтил ученость сына истопника, который душой и телом прислонился к новой возгоревшейся печке. Потому после поучительных подзатыльников и наказал младшему брату:

– Свое житейское тепло – да от Теплова бери!

Поднатерпевшись всего в свои молодые годы, Гришуня, ставший к тому времени Григорием Николаевичем, адъюнктом Российской Академии, свою ученую печь раздул до полной жароносности. Так что Кириле Разумовскому, уже растившему усишки, не только на фрейлин – и на молочниц петербургских заглядываться было некогда. Справа огревает всякими науками Теплов, а слева всякой дуростью и другой учитель – истинно Ададуров!

Василий Ададуров хоть и был из потерявших корни дворян, но тоже имел потребу прислониться к возгоравшейся печке. Жизнь – она такая. Хоть и при Академии. На трехстах рублей годовых… Хоть и в адъюнктах, как и Теплов, пребывая. При нищем профессоре, который и сам-то больше четырехсот не получал. Возрадуешься, коль такое место объявилось.

Так вот два адъюнкта Императорской Академии наук и взялись за неуча Кирилку Розума, только что с легкой руки старшего брата получившего фамилию Разумовского.

Руки, по строжайшему наказу камергера, были не из легких. По правой – хлесть линейкой:

– Геометр – он должон линию держать! По левой – хлесть линьком:

– Философия – она наук наука! Зри в корень,

А зреть ему хотелось в окно, из-за которого, даже зашторенного, неслось:

– Молочко несу… моло… денькое!…

Из другого, зашторенного на другую сторону, во двор, откликалось как назло:

– Сбитень… тите… титень!…

Кирилл ни с того ни с сего начинал отвечать урок:

– Титень, сиречь титя… сиречь татенька татки-на… незнаемо, як было у Дидро, як быцца у якого-то Нютона…

– А вот так-як! – останавливал учительский линек.

– В младости у них тоже была милейка-линейка! – другой, уже подпухшей руке попадало.

Он прятал отъевшиеся на братниных хлебах руки под учебный стол. Старший брат не поскупился: дом на Васильевском острове был со всей обслугой – с поварней, с гувернерством и с таким вот лихим учительством, при совершенно пустом классе. Только два кресла для учителей, столик гладко натертый, стулец дубовый при нем да на глухой стене доска черная, при рыжих писучих камнях в проколоченном ящике. Сиди и не ее-рись! А из-за шторен все то же:

– Молочко… чко!…

– Сбитень… титень!…

Вот и учись. Кирилл назло и руки перестал прятать под столешницу. Что руки – душа опухла. Слышно – зашептались учителя:

– Никак заучился?

– Замучился, лучше скажи…

Им пиво полагалось для удобства учения. Между кресел еще один столец стоял, с глиняным жбаном и двумя простыми, глиняными же, кружицами. Пока учителя передыхали после науки, Кирилл потирал руки и ехидно посмеивался. Что линьки-линейки -* давно ли с хохлацкой братией на батожье дрались! Один пастушонок – при телках, другой – при козах, третий – при бычках, уже заостривших даже козам на потребу красные писала – не в пример этим из камня выточенным. Стада мешались, в один непотребный гурт сбивались. Батожье-то не только по бычьим писалам ходило – и по пастушьим за милую душу.

Нашли чем пугать. Шепчутся:

– Неучу-то дать пивца?

– А какого пивца нам даст его сиятельство?.. Нет, не хотелось Кирилке подводить под батожье

своих учителей. И учился исправно… и научился свои нужды потихоньку справлять. Учителя-то хоть и жили на всех харчах, а тоже люди: в трактир ли, к трактирщицам ли – надо сходить?

Вот так-то, безгрешные адъюнкты. Когда мало-мало наладилось ученье, Кирилл все чаще стал оставаться один на один с петровским застарелым инвалидом. Не то дядька, не то сторож ночной… Душа-человече. Живя до сей поры при брате – как не скопиться в карманах того-сего… Негоже забывать своего стража.

– Дядько сержант?.. А, Прохор? Откликался с лавки:

– Девку, что ль? Уточнял:

– Не девку, а молочницу. Лучше эту – сбите… ти-тещину!

Хорошо скалился беззубым ртом Прохор. Одно, окромя «манерки», и просил:

– Ты только меня не выдавай. Смотри, егенал!

– Смотрю, сержант, а как же, – с должным почтением принимал Кирилл генеральское звание.

В мягких чухонских чунях ходили и сбитенщицы и молочницы – неслышно. С месячишко похихикивали над учителями, которые и сами-то на утренней зорьке возвращались. Но не всегда же. Бывало, и при своих комнатах оставались. Теплов к тому ж оженился – чего ему каждый день по трактирам шастать? Сказано – быть неотлучно при младшем брате его сиятельства, он и не отлучался без надобности. Да ведь жена-то тоже, поди, к себе требовала? График у него какой-то установился. С помощью сержанта Прохора без труда вычислил Кирилл – шла впрок наука! – недельную арифметику: вторник, четверг да воскресенье Господне. Арифметику они с учителями, считай, уже осилили.

Но в арифметике ли, в геометрии ли – бывают сбои, свои косые линии…

Сбилось-скосилось однажды. Слишком уж хорошу сбитеныцицу подбил на ночной разбой сержант Прохор. Затрудились чересчур. Заспались. Учителя в класс – ученика нету! Переполошились – не занемог ли. Не дожидаясь гувернера, сами к нему нагрянули. А он-то, он-то!…

Осень наступала уже глубокая, жарко топили печи. От духоты ли, от чего ли еще – совсем растелешился ученик, а еще жарче пылала сонными телесами сбитенщица ли, молочница ли, коя за окном уже давно примелькалась… Рты учительские как раскрылись от удивления и гнева – будто баб трактирных не видывали! – так и не могли закрыться, не зная, то ли караул кричать, то ли за линьком бежать. Может, и сотворили бы что, не прибеги на выручку уже опохмелившийся сержант Прохор. Он-то и понес главную науку:

– А хорош-ши ш-шиши! Дак молоденькие… Когда я молоденькой-то был – ого, сам батюшка Петр от грехов причащал, требовал только: «Ты бомбардируй, Прохор, как след. Если крепость не сдается – с ней что делают?..» Да-а… Само собой, ответствую: «Слушаюсь, господин бомбардир! Рад стараться… бомбардирую!…» То-то. Эка невидаль! Ученье? Оно проспится, поди. Вы, господа адъюнкты, сходите пока в трактир, а я на часах постою, чтобы ненароком его сиятельство не нагрянул. Не дай бог! Мне, старому, под зад, да и вам-то, господа адъюнкты, несладко придется, поди, вытурят, без всякого жа-алованья?..

Так хорошо изъяснил все старый, бывалый сержант, что учителя тихо-тихо убрались прочь, словно тоже были, в чунях. Дойди-ка этакое приключение до ушей его сиятельства!

Ведь как знал старый сержант: именно в этот день, осердившись, видно, на Государыню, вздумалось плохо проснувшемуся камергеру навестить брата. На ком же и сорвать злость, как не на младшеньком?

Как ни заговаривал сержант Прохор беззубым похмельным ртом зубы его сиятельству – не заговорил. Как ни загораживал в низких поклонах дорогу, нарочно пошумливая, – не загородил. Куда там! Что-то почуяло его сиятельство, ринулось в класс – никого, конечно, там не нашло, вышибло ногой двери и одного, и другого учителя – и там пусто, ну уж опосля прямиком в спаленку к младшенькому…

Хоть и осень была, а зимние рамы еще не вставляли – полетели нагишом и братец, и молочница, на лету уже кричавшая:

– Свят, свят, свят!…

– Я в твои годы… сопливый, еще и баб не знал… срачицы подотрите…

Старому сержанту тоже перепало под зад – так и слетел с лестницы к нагишам, пробиравшимся в дом, ведь день-деньской уже был, окрест глазели все. Да под такой голосище:

– Учителя-блюди-муди!…

Кто-то из слуг за адъюнктами сбегал, те ниже ковров стелились, хоть тут его сиятельство не пиналось, просто перешло на малороссийский лад:

– Геть отселя!…

Вынесло адъюнктов-наставников – вместе с переломанным веником, который его сиятельству у порога попался. А еще говорят – веник не переломить! Железные ручищи его в щепы искрошили, пока адъюнкты пластались у порога.

Да отходчив был хоть и старший, но все ж:- брат. Недели не прошло, как ученье продолжалось тем же заведенным порядком. С линьками, линейками, с философией, геометрией, французским и немецким языком, с синяками под глазами у сержанта Прохора, со сбитеныцицами-молочницами, бес их лукавый возьми!…

V

Кирилл догадывался, что у брата с Государыней все было обговорено о его дальнейшей судьбе. Он уже кое-чему научился, об Англицких островах и о Монсе не спрашивал. Знай раскланивался со всей изящностью, потрясая новехоньким светлым париком. Кто б узнал недавнего пастушонка! Старший брат был доволен, подзатыльниками уже не угощал. Елизавета смеялась:

– Гляди-ка, истый царедворец!

Что-то даже вроде ревности у Алексея появилось. Попивая венгерское, шутил:

– Чего доброго, вместо меня в фавор пойдет! Кирилл снова был допущен ко двору, Елизавета пристально на него посматривала, что-то соображая.

– Надо ему к Фридриху прокатиться, – наконец высказала свое соображение.

– Диплома-ат… хоть куда! – поехидничал старший брат.

– Полюбезнее, полюбезнее, – осадила Елизавета. – А ну как дальше тебя пойдет? Если ученье будет впрок. Разговор такой не впервые происходил. Вроде бы ясный для всех, а вроде и недоговоренный. Елизавета трудно свои мысли в единую косицу собирала, но раз уж собрала – круто царской гребенкой зашпилила:

– Отправляй. Неча ему тут паркеты отирать.

Речь шла о заграничных университетах. Догадывался Кирилл, что и покруче у брата с Государыней было завязано, да что-то не могли поделить – то ли расставанье, то ли будущую встречу. Брат Кирилла кивком за двери выслал, а на другой день с утра Ададурова призвал. Делая все обстоятельно и продуманно. Одно сказал:

– Мы с Государыней порешили: по письменной инструкции тебе за границей жить. Пользы для.

Был март 1743 года. Личный надзор поручался Григорию Теплову, который уже бывал в тамошних университетах. Мало того, в соседнем кабинете Ададуров, ставший секретарем у камергера Разумовского, писал и письменную инструкцию – «дабы учением наградить пренебреженное ныне время». Имелось в виду, чтоб не было никакой поблажки Кириллу. Ну, чтоб и куратор дело свое знал. О трех пунктах была инструкция:

«I) Во-первых, крайнее попечение иметь о истинном и совершенном страхе Божием, во всем поступать благочинно и благопристойно и веру православную греческого исповедания, в которой выродились и воспитаны, непоколебимо и нерушимо содержать, удерживая себя от всех предерзостей праздности, невоздержания и прочих, честному и добронравному человеку неприличных поступков и пристрастий.

II) В рассуждение же ваших молодых лет, так же и для других важных обстоятельств, изобрел я за потребность до вас до данного впредь от меня определения поручить в смотрение и предводительство Академии наук адъюнкту Григорию Теплову. Чего ради через сие наикратчайше вас увещевать; к нему, как определенному над вами смотрителю, с надлежащим почтением во всем быть послушну…

III) А понеже главное и единое токмо намерение

при сем вашем отправлении в чужестранные государства состоит в том, чтобы вы себя к вящей службе Ея Императорского Величества, по состоянию вашему, способным учились и фамилии бы вашей собою и своими поступками принесли честь и порадование…

Алексей Разумовский».


Фамилия фамилией, но учреждалось строжайшее инкогнито, чтобы ж тени не бросить на русскую императрицу: в Европе-то шла война. А Разумовские уже, через послов и разных царедворцев, были хорошо известны. Слава богу, в лицо их мало кто знал. Кирилл Григорьевич отправлялся в Германию и Францию под именем Ивана Ивановича Обидовского. На сей счет куратору Теплову, помимо всего, была дана особая инструкция, содержания которой не знал и сам Кирилл.

В исходе марта, по последнему санному пути, Обидовский отбыл в Европу, чтобы воочию порассуждать об Англицких островах…

VI

Но об Англии пока что помышлять не приходилось. При российском дворе Англия стала почему-то не в чести. Берлин! Так сказано было – так и путь лежал. Без рассуждений. Политик, как любила приговаривать Государыня… Кто станет спорить?

Высоконравственный наставник Григорий Теплов не забыл свое не такое уж давнее студенчество. По прибытии уже на колесах в Берлин он без долгих поисков направил кучера к одному уютному, тихому пансиону. Помнилось, что там и раньше обитало-то всего с десяток российских недорослей. А сейчас ж четверо оказалось, да и эти были излишни. После радостных, сентиментальных приветствий – и как метлой сдуло. Петербургский дворянин Иван Иванович Обидовский изволит жить в спокое и уединении; само собой, хозяюшка в накладе не останется – получит за все сполна. Хозяйка не спорила, она душевно посматривала то на своего прежнего студиоза, то на студиоза нынешнего, а из-за спины ее выглядывала, и тоже с превеликим любопытством, дщерь возросшая, с румяной немецкой мордашкой, лет, пожалуй, Кириллиных. Да, Теплов оставил ее цибастой, тонконогой журавкой, но ведь все-таки годиков семь минуло? Теперь это уже была полнокровная немецкая журава; хихикала за спиной матери с довольным пониманием. Наставник, державший в потайном кармане личную, секретную «инструкцию» его сиятельства камергера, немного обеспокоился, косясь на своего подопечного. Рукой Ададурова, но за личной подписью самого камергера, было строго сказано: «Не пренебрегая наук и всякого европейского етикета, строжайше блюсти нравственность своего подопечного, а наипаче отвращать от непотребных знакомств, яко девицы, яко другие особы женского рода». Кажется, и рукой самого камергера поверх ададуровского письма восклицательный знак был приляпан – как кол осиновый, в случае чего… Но Григорий-то Теплов, хоть и был уже женат, к тридцати едва подходил. Забудь-ка хозяюшку семилетней давности! Ее и утешить не мешало – за это время успел помереть главный кормилец, живи как хошь, вдовица… Судя по всему, неплохо жила, если так доверительно и ободряюще болтала с прежним студиозом, который прибыл по старой памяти, то ли дядькой, то ли секретарем, с каким-то молодым барчуком, весьма приятной наружности.

– Нехай буде гарбузенько… нехай, доннер веттер!…

Кирилл за год пребывания в Петербурге, да при таких учителях-академиках, неплохо уже владел немецким, но, кажется, по-русски недооценивал все эти «доннеры» и «веттеры»… черт побери! Искривилось в недовольности гарбузовое, сочное лицо матери, а немецкая гарбузка прянула к порогу. На это строгий наставник перед хозяйкой извиниться изволил. Это Кирилла в точности перевел: что с него возьмешь, избалован российский… истинно чертенок!

Чтоб излишне не «мэкал» и не «гэкал», камергер рукой Ададурова без всякой поблажки предписал: «А понеже говорить только на немецком ли, на французском ли языцех, европейского образования для».

Наставник Теплов прекрасно знал: сам камергер, кроме кой-какой светской тарабарщины, в тонкости европейщины не входил, но знал и другое: чего сам не поймет, чужими устами-ушами проверит. Всеобязательно. Потому и в дороге Кирилла от русского, тем более от малороссийского, говора отучал, а здесь и подавно. Ни словечка родимого! Пока ученик сидит с новоявленными немецкими учителями за уроками, надзиратель шепчется на дальнем диванчике с хозяюшкой, полагая, что его подопечный ни бельмеса не смыслит. И уж само собой – не слышит. А тот, как и старший брат, пел в церковном хоре, слух имел отменный. Ему да не разобрать все эти «либе», «данке»…

Немецкий постигал так шустро, что учителя не уставали повторять: «Гут, гут!» Хорошо, значит. Ну, за похвальные отзывы и платили похвально. То и дело на имя камергера Разумовского шли отчеты-причиты. Такого вот содержания:

«А мы, ваше сиятельство, Божьей милостью научаемся наукам европейским. Того ради израсходовано:

учителю немецкого 87 талеров;

учителю французского 93 талера;

учителю фехтования 107 талеров;

учителю танцев 111 талеров;

учителю рисования 54 талера;

учителю логики 63 талера;

учителю метафизики 84 талера;

учителю философии 76 талеров…

А понеже еще учителей профессорского звания ради…»

Учителей-профессоров больше десятка набиралось. А там еще одежда для Ивана Ивановича Обидовского, петербургского дворянина, который в Европе обязан был держать российскую марку. И посему обязательный, тоже немалый, перечень:

«Понеже далее…

…парики…

.камзолы…

…шляпы…

…трости…….башмаки с пряжками и без…

…чулки…

…перчатки…

…кий биллиардный о двух штуках…»

Как же! Иван Иванович Обидовский и биллиарду научился. Да что там – пристрастился. Иной раз в пух проигрывался… Как в отчет это вставишь? Невольно в другие статьи запишешь-припишешь…прости, Господи, грешного!

Потому любимое, оправдательное: «Понеже далее еще…

… книги многие светские, особливо романы, и ученые тем паче, как то: «Естественнонаучные воззрения Ньютона, изложенные им в «Математических началах экспериментальной философии». Как то: Декарт, переведенный опять же…»

Адъюнкт Теплов неглуп был – слышал даже из Берлина, как весело, в уединении с Государыней Елизаветушкой, гневался старший брат:

– Истинно разумею из этих отчетов: неплохо они там прижились!

Без штанов меня оставят!

На что Государыня так же весело отвечала:

– Ну, на штанишки я тебе, Алешенька, из личной шкатулки пожалую маленько…

Эти «маленько» в большие тыщонки собирались. Хоть немецкий талер был и пожиже рубля – всего восемьдесят копеек. Но отчетов-причетов сколько поступало?!

Право, камергер Разумовский тоже мог бы слышать и через всю Европу:

– Доннер веттер, Кирилл Григорьевич!… Вздует меня по ушам его сиятельство. Разве можно так бросаться деньгами?

– Можно, – уже на отменном немецком отвечал Кирилл. – Вы еще забыли в отчете цветы указать, шоколад, прогулки на яхте, путешествие с маленьким приключением… ха-ха!…

На немецкий лад, но не хуже старшего брата, веселился и студиоз Обидовский, главный путешественник. Не считая, конечно, хозяйской дочки, Марты то есть. Поскольку русский язык она никак не могла осилить, Ивану Ивановичу – Иоганну! – волей-неволей приходилось штудировать немецкий. Через полгода не было того словечка, которое бы он не мог нашептать в розовое ушко вдовьей дочки. Яхта! На яхте, да при последнем теплом, сентябрьском ветерке, можно и во всю малороссийскую глотку распевать:

А где ж дивчину почую -

Там и заночую!…

Ни бельмеса не смыслила Марта, а ведь чуяла: за-, ночует, как-то так уж получилось, что надзирателя Теплова они забыли на берегу в обществе даже весьма тепленькой матушки. Это он потом сердился, а когда надо было поднимать паруса и отчаливать с попутным ветром, надзирателя и провожавшую их матушку каким-то обратным ветерком с побережья в дальний Берлин унесло… Если бы Марта понимала что-нибудь, она бы расслышала: «До дому, до хаты, понеже мы…»

Понеже – и хозяину яхты что?.. Лишь бы талеры шли, да побольше. Хорошая яхта была. С теплой каютой в случае чего – дождика там или солнышка слишком яркого… Хоть целый месяц на волнах болтайся. Для пропитания в какую ни есть прибрежную таверну можно повернуть. Но хоть и сворачивали-заворачивали, а всего на пять деньков задержались. Зря наставник-соглядатай в честь благополучного прибытия, видно, разругавшись с хозяйкой, содрал с головы парик и когтями виски драл, обнажая не только себя – настоящее имя своего подопечного:

– Видите? видите, Кирилл Григорьевич? Я за эти пять дней истинно поседел!

Кирилл тоже стаскивал свой парик и жаловался:

– Так и я то ж…

Верно, свалялись и у него за эти дни казацкие, не до корня остриженные космы. Может, ручки их валяли, да если еще перепачканные французскими белилами?… Мода такая из Парижа, куда они с Тепловым еще не успели добраться, в затхлый Берлин пришла: белила, румяна и всякая французская вода. Разве петербургский дворянин Иван Иванович Обидовский может сквалыжить на такие сверхугодные подарки? Никак не может. То-то, учитель. Уймись. Не сходить ли нам лучше в ихний трактир да не пригласить ли заодно хозяюшку? Право, и привычки и имечко у нее почти русское: Эльза, Елизавета, значит. Чтой-то она сегодня сердится? И на дочку кричит. Слава богу, в немецком уже хорошо разумею, так ее кричалку на русский перевел. Выходит: «Вот забрюхатеешь, так что тогда делать?..»

Наставник Теплов без теплоты в голосе отвечал:

– В самом деле, что? Мне останется – в солдаты к Фридриху записываться, а вам, Кирилл Григорьевич?..

Недолго раздумывал, отвечал:

– А я в гайдамаки, жизнь – стэпом, стэпом!…

Кончилось, конечно, все тем же: очередным походом в трактир, где расторопная Марта, отнюдь не тяжелая на ногу, загодя заказала столик на четыре изрядных персоны. Могла бы и не указывать число кувертов: трактирщик, добрый приятель покойного родителя, и без того знал: два или четыре… четыре или два… Уж как им заблагорассудится. «Ах, Ганс, добрый Ганс, знал бы ты, что делается в твоем доме… доннер вет-тер!…» Но что значит это пустячное ругательство против просоленного петербургского?..

Только то, что на имя его сиятельства камергера Алексея Разумовского шел очередной отч.ет-причет:

«А понеже сочли мы за благо показать Ивану Ивановичу Обидовскому края-берега европейские, так и предприняли, ваше сиятельство, опять же науки для, вояж изрядный и высокоучительный, на взбережье Балтийское, как бы лаская взорами волну кронштадтскую, по отечеству неотступно скучая, в трудах вседневных время провожая…

Понеже поиздержались маленько…»

Нет, все-таки и через тыщу верст слышал наставник Теплов, как хмыкал недовольный камергер:

– Можа, отозвать обоих да суместно выпороть? На что душа-Елизаветушка, будучи в добром настроении, отвечала:

– Выпороть! Да что он, тоже граф теперь как-никак, красный зад будет Фридриху показывать? Этот пройдоха уже знает, что я готовлю Указ на Кирилла Григорьевича, в гости, вишь, новоиспеченного графа приглашает. Его послы шпионят, да разве мои-то хуже?.. Все знают, все докладают!

VII

Не ошибалась Государыня Елизавета Петровна: именно так все и было. И послы все знали, и грозный Фридрих в печальную задумчивость впал: надо же, у российского трона два новых графа?! 16 мая 1744 года австрийский посланник, с нижайшими поклонами – как же, нужны ведь русские войска! – преподнес Императрице Елизавете вердикт Карла VII, в котором возвещалось о возведении обер-егермейстера Алексея Григорьевича Разумовского в достоинство графа Римской империи. Елизавета, чтоб не отставать от какого-то австрияка, в тот же день возьми да и издай другой вердикт, Государевым Указом называемый: возвести камер-юнкера Кирилла Григорьевича Разумовского в достоинство графа Российской империи. Возьми да выкуси, нищий Карла, бегающий по лесам от Фридриха! Так что было о чем задуматься не только обнищавшему императору австрийскому, но и королю прусскому. Круто закручивает в России дочь Петрова!

Не успел берлинский посланник, граф Чернышев, поздравить своего собрата-графа, как на другой же день в скромный частный пансион грянул курьер короля Фридриха. На взмыленных лошадях, весь в дорожной пыли. Но мешкать, чиститься не стал – собственной персоной в покои, при дверях которых и караула не стояло, лишь какая-то «медхен» побежала звать матушку. Но курьер предпочитал разговаривать с мужчинами, тем более что и таковой сыскался, представившись секретарем Ивана Ивановича Обидовского. Секретарь – это было уже посерьезнее. Курьер был сама любезностъ. Он прежде всего осведомился о здравии петербургского дворянина Ивана Ивановича Обидовского, а когда секретарь – Григорий Теплов – ответствовал, что Иван Иванович Обидовский, слава богу, пребывает в здравии весьма изрядном по крепкой своей молодости, курьер снял запыленную шляпу и не без лукавства изъяснил дальнейшее:

У меня повеление моего короля: поздравить его сиятельство Разумовского со званием графа Российской империи. Как быть?

Разговор происходил, разумеется, на немецком, которым Теплов владел в совершенстве, а курьеру и напрягаться было нечего, разве что о длиннющую фамилию спотыкался немецкий язык, как и о фамилию Оби-довского. Немного споткнулся и Теплов, хотя российским посланником, графом Чернышевым, они с новоявленным сиятельством были загодя оповещены – не только Указом своей Государыни, но и намерением короля Фридриха, ради чего и прискакал курьер. Однако ж не выказывать свое удивление, есть же дипломатический политикес?.. Как совместить господина Обидовского с графом Разумовским? Курьер был не по-немецки любезен, а Теплов не по-русски хитер. Он как след быть нашелся:

– Его сиятельство граф Разумовский как раз занят беседой с господином Обидовским. Не угодно ли офицеру достославного короля Фридриха снять плащ и откушать чашечку кофею? А он тем временем постарается сократить беседу старых друзей…

– О, да, да! – согласился курьер, у которого от долгой скачки пересохло в горле.

Теплов сам принял плащ прусского офицера и препроводил его в столовую, под покровительство вышколенного русского камердинера.

И на той же ноге – к новоявленному графу.

– Ваше сиятельство!… – ироничный поклон ему и вольготно сидящей на канапе Марте. – Дела серьезные: в столовой кушает кофе король Фридрих.

Марта вскочила как ужаленная – как же, слышала

кое-что о короле, а матушке доложить еще не удосужилась, вот здесь задержалась! – но Кирилл, уже поднаторевший на здешних приключениях, отнесся к такой серьезной вещи весьма равнодушно:

– Король? Прусский? Но у меня более важные дела…

Марта уже бежала к матушкиным дверям, отмахиваясь:

– Нет, нет, какие дела! Если король призывает!…

Кирилл, конечно, понял, что не сам же король кушает кофе в их скромной столовой, однако ж истинно по-графски повелел:

– Григорий Николаевич… прикажите тогда камердинеру подать лучшее графское одеяние. Впрочем, без лишней спешки, у них король, а у нас Государыня Елизавета Петровна и ее солдатушки, стоящие на границе. И казачки, казачки – тоже. Эва!

Такому лихому тону позавидовал и Григорий Теплов. Покачивая взбившимся париком, пошел утешать посланца короля, догадываясь, что новоявленный граф постарается не уронить достоинство своей Государыни.

Не меньше часа он тянул ничего не значащую беседу с посланцем короля, даже предлагал вина, от чего тот в ужасе отнекивался, прежде чем заявился в нарядной ливрее камердинер Тимошка и кое-как изъяснился:

– Его сиятельство… майн граф… посейчас изволят… коммен, коммен!…

Бог весть кого так подгонял Тимошка, но из-за его спины заявился и сам граф. Сделав два шага, остановился в ожидании. Прусский курьер, конечно, сам вскочил навстречу:

– Ваше сиятельство, мой великий король поздравляет вас с тем, с тем… – видно, подзабыл, с чем надо поздравлять, – любезно просит на аудиенцию в Потсдам, где сейчас пребывает!

Все-таки хорошо закончил курьер свое нелегкое сообщение. Кирилл радушно кивнул и поклонился, адресуя поклон не иначе как королю. Он прекрасно владел немецким, все понял, да и европейский «етикет» познал – ответствовал со всей любезностью:

– Если король просит – нельзя отказываться. Но как вы догадываетесь, мне нужно время на сборы…

– О, никакое время! – успокоил предусмотрительный курьер. – При мне королевская карета, специально посланная за вами. Возьмите, если изволите, самое необходимое, а все остальное – повелением моего короля! Король любит – быстро марш, марш, а я слуга короля, мне надлежит исполнять его волю.

Кириле жаль было расставаться с Мартой, не окончив такую важную беседу – об их общей будущности, – но Теплов грозно разводил руками: как же, король!

Новоиспеченный граф уже кое-что понимал в «дипломатической политик», к нему несколько раз заходил русский посол, граф Чернышев, передавал наказ брата; наверно, и самой государыни: на прусской границе пахнет войной, держи ухо востро! Чернышев не скрывал, что инкогнито Ивана Ивановича Обидовского раскрыто дошлыми прихлебателями европейских дворов, а особливо прусскими ищейками, прощупывавшими настроения русского двора, – как говорится, на ловца и зверь бежал. Фамилия Разумовских, подпиравших российский трон, была на слуху. Посему и наказывал его сиятельство граф Алексей Разумовский – понимай: Государыня, сама Государыня! – чтоб дальше Германии и Франции не изволили отлучаться, потому что в Европе вот-вот начнется военная замятия, при которой и Россия, вероятно, не останется в стороне. Весь вопрос – чью сторону принять: французскую, английскую или прусскую? Все остальные плясать будут под их военные дудки, даже не по чину горделивые австрияки, даже настырные шведы, коим неймется после позорного, Петром навязанного Нейштадтского мира. Не подпадите, Кирилл Григорьевич, под чье-нибудь коварное влияние! Так наказывает в депешах ваш высокородный брат.

Кирилл подремывал на жестких подушках, при каждом толчке вскидываясь: ну и король! Неужели Государыня Елизавета Петровна сидела б на таких кожаных седлах? И то сказать: король Фридрих привык к седлу – как и дитя не привыкает к люльке!

Думать что-либо, а тем более разговаривать не хотелось, нарочно нагонял дорожную сонливость. Дорога от Берлина до Потсдама не дальняя, усталых лошадей не меняли. Но – дремлется. Благодаря тому, что всю прошедшую ночь они с Мартой, почитай, не спали, похихикивая над тем, как мамаша исхитряется, не теряя своего дородного лица, «по ошибке» всякий раз вместо своей попадать в комнату осторожнейшего наставника. Наверно, завтрашнее меню обсудить… или что еще такое важное…

У него было время всласть поиронизировать даже на жестких кожаных подушках, пока наставник Теплов занимал разговорами королевского курьера.

Но как бы там ни было, в скорый час прибыли в Потсдам. Королевская прислуга, видимо, была предупреждена о визите российского гостя, да и курьер вперед убежал – граф Кирилл Разумовский и его сопроводитель Григорий Теплов не слишком и долго пребывали в приемной.

– Его королевское величество ожидает графа Кирилл Разум… овский!…

У Григория Теплова хватило ума смекнуть: эге, его-то ведь не приглашают!

Кирилл в одиночку перешагнул высокий порог, кажется, и устроенный для того, чтоб все входящие непременно спотыкались, кланяясь. Однако у него хватило сил устоять на ногах. Сделав несколько шагов, он склонил голову в глубоком придворном поклоне.

А когда разогнулся, было чему удивляться! Здесь позолотой, атласами и бархатами не баловались. Истинно, военный кабинет, к тому же и мрачноватый. Тому способствовали синего, глубокого цвета стены, дубовые, гладко отполированные штанами кресла, весьма куцый ковер перед столом… да и какой там стол – просто рабочее бюро! Правда, красного дерева, с некой бронзой письменных принадлежностей и каких-то неизвестных воинских статуэток. Но все равно – не ширь позолоченная, а то и вовсе золотая, Государыни Елизаветы, ее роскошнейшие безделушки, вальяжные бархатные кресла, диваны и диванчики, ее главное, отражавшее солнце креслище, больше похожее на трон. Нет, Фридрих И, король Прусский, предстал истинным воином, поджарым, подтянутым, готовым в любую минуту вскочить в седло. Может, не слишком изящно, но он встал пред гостем и вышел из-за своего бюро, где и работал, пожалуй, стоя: бюро делилось в поперечине на два уровня, с разными приборами на каждом. На одной половине писались военные приказы, а на другой протирались штанами житейские несообразности. Кирилл знал о бедном прусском короле, который жаждет земли, богатства для своего махонького королевства… и еще раз – земли, житейского пространства для своих исстрадавшихся от безземелья и потому отчаянно храбрых пруссаков! Но все-таки юный, семнадцатилетний граф Кирилл Разумовский не ожидал, что после приветствий, расспросов о здоровье Государыни Елизаветы Петровны и герцога… да, герцога! – Алексея Разумовского король начнет жаловаться на бедность своего королевства. А выходило именно так – Кирилл, усаженный, как прусский полковник, в дубовое кресло, прекрасно понимал немецкую, по-военному рубленную речь короля, и не совсем уж придворно, если вникать в суть, кивал своим парадным, светлым париком.

Да, говорил король Фридрих, мы не богатая страна, но страна европейская. С большим будущим! Для чего он брата столь уважаемого герцога пригласил к себе? Все для того, чтоб люди, ближе всего стоящие к российскому трону, смогли убедиться и убедить прекраснодушную российскую самодержицу: Пруссию надо уважать, с Пруссией можно даже дружить. Что Франция – насквозь прогнившая римская провинция? Ее старая песенка спета, а новой не предвидится. Мы, продолжал король, умеем не только воевать – умеем и работать. Молодой граф, с нашего соизволения, может поездить по Пруссии. Да-да, лучше самолично убедиться, какой у нас везде порядок. Кто обрабатывает землю – тот от земли и кормится; кто льет пушки – того пушки же и кормят, а кто со штыком – тот все необходимое штыком и добудет. Вокруг нас – разнеженные французы, обленившиеся поляки, какие-то датчане, австрияки, наконец, со своими прежними, смешными притязаниями. Кто остается в наших друзьях? Россия, мой молодой граф! Не стыжусь признания: великая Россия. Славно будет, если мы найдем общий язык! И… и, кажется, находим. Ваша мудрая Государыня, хоть и будучи женщиной… чуть не сорвалось с языка – будучи бабой! – нет, удержалось, продолжилось четким солдатским языком: Императрица Елизавета Петровна не зря же вызвала к себе из наших земель в наследники голштинского племянника Петра, да теперь вот и дочь герцога Антальтского, пока что скромную Фике, но уже нареченную Екатериной…

Король Фридрих непроизвольно вздохнул, и Кирилл, уже знавший местные придворные сплетни, понял этот вздох как прощание с молодостью и стареющей матерью Фике, герцогиней Йоганной-Елизаветой. От отца ли, полковника, от истинной ли королевской крови взошла прелестная и умная Фике – какая разница! Была молодость, и мать нынешней Фике горячила кровь, а отцу ее, полуголодному герцогу, – ведь следовало быть при полку? Вот от такой полковой жизни и родятся солдатские дочери… Не станет же полковник допрашивать короля – было там что или не было? Сплетни – они сплетнями и останутся. А Фике теперь – при императрице Елизавете. И не мудрые ли языки прусских посланцев вбили в розовые ушки Елизаветы благую мысль: а не женить ли племянника Петра на его кузине Фике, при крещении нареченной теперь Екатериной?! Какая разница – кто кузен, кто кузина! Суть-то в том, что российский трон обступают, неизбежно наследуя его, немецкие принцы и принцессы… Понимает ли это молодой, далеко идущий граф?!

Разумеется, всего король Прусский не высказывал. Он просто экзаменовал – глупого еще по молодости. Как прямодушный солдат, говорил о трудностях своего слишком зажатого соседями королевства… и о будущей дружбе с великой Россией, в которой так близко и так славно стоят у трона братья-графы Разумовские, может, как раз истинные вершители судеб…

Король Фридрих и сам бы ранее не поверил, что может так доверительно говорить с молодым, новоиспеченным графом, который скрывается под расхожим русским именем: Иван. Если бы не дерзкая мысль: когда скрывают истинные имена – далеко идут… Как царь Петр, например, инкогнито вояжировавший по Европе. А что – этот юный граф не крепок ли телом для дружбы с королевской, в боях закаленной Пруссией?1

Обласкав юношу и обещав ему полное королевское покровительство на землях Пруссии, Фридрих понял, что не зря убил на это два драгоценных часа. Его ждали военные дела – приготовления против слишком фанаберистого австрийского императора. Карл нищ, стар и глуп. Он истый прихлебатель у Елизаветы – бабы, ба-абы как никак! Не отхватить ли у него для начала Силезию, не страшась бабского заступничества? Право, Пруссии пригодится!

Истинно отцовским жестом провожая юного графа, он пред закрывшимися дверями уже неприкрыто вздохнул: да-а, жизнь королевская…

Скрипка!

Когда становилось тяжко, он брал в руку скрипку и играл на ней нечто и самому непонятное, собираясь с мыслями. Только тогда, после резких, стремительных взмахов смычка, и наступало полное понятие. Как после доброй штыковой атаки…

Загрузка...