Часть четвертая СЛУГА ТРЕХ ГОСПОД

I

Президент Академии наук укреплял гетманские владения в Малороссии, но в Петербурге-то оставались и Миллер, и Шумахер, и конечно же Ломоносов. Передавали, опять стулья от гнева ломает. Добро, если не о головы немецких профессоров! С него станется.

Да и как иначе? Академические правила были поразительны. Ломоносову, не без вмешательства же президента, выделили наконец-то пятикомнатную квартиру по соседству с Академией. Благость для сорокалетнего профессора, уже с больными ногами. Не надо через весь город таскаться. Пройди через Ботанический сад, а там, если несносная грязь, и прыгай по дощечкам к крыльцу академическому… Как бы не так! Проход разрешался только самим работникам Ботанического сада, к коим профессор химии Ломоносов не принадлежал. Жалобы? А кому их лицезреть? Президент казаками и сербами занимается, так же у него под рукой и асессор академической канцелярии, возведенный в чин коллежского советника и от дел как бы отпавший. А ходить-то профессору Ломоносову в присутствие надо? Иначе жалованье перестанут платить. Чем кормить приехавшую из Германии жену и дочку-полунемку, при крещении названную Еленой? Гордец-процессор больными ногами тропку к президенту Академии не топтал – да и дотопчись-ка до малороссийского Глухова! Сами собой вести до президента дошли; изменить академические правила мог только он. Если не Указ, так прямое указание последовало: «…того ради профессору химии Ломоносову надлежит посещать Ботанический сад…» Не графское и не гетманское это дело – в таких мелочах разбираться. Пущай его шастает прямиком по дорожкам Ботанического сада! Не кругом же добрую версту обходить.

Как же отблагодарил профессор Ломоносов?.. Как всегда, своеобычно. Оды он Елизавете Петровне дарил, президенту же, имя его, впрочем, не называя, вирши весьма сомнительные. Под названием «Полидор». Там муза Каллиопа, «днепровская нимфа» Левкия и «тамошний пастух» Дафнис рассуждают о характере По-лидера. Таким вот образом:

Вчерась меня кругом обстали

Пастушки с наших красных гор

И с жадностью понуждали:

«Каков, скажи нам, Полидор?»

Я дал ответ: «Он превышает

Собой всех здешних пастухов».

Подлинный смысл этой пасторали как-то не приходил на ум гетману, да и президент Академии не слишком-то рассуждал о каком-то Полидора, но в светских кругах был повод для веселого шепота:

– Полидор? Пастух?..

– Он же превышает всех здешних пастухов!

– Как не превышать, дорогая, когда сам не так уж и давно был лемешевским пастухом…

– Но другие-то пастухи, выходит, и того хужей?

– Э! Их предки московские да и петербургские улицы сколько веков полами кафтанов мели, а нынешний Полидор…

– Да, да, и десяти-то лет не прошло!

– Так в «случай», как и его старший брат, попал…

– Ш-ш… Идут оба… Поклоны низкие, ниже некуда:

– Граф Алексей Григорьевич?..

– Ваше сиятельство, Кирилл Григорьевич!…

Как не склониться, когда из других дверей к ним совсем запросто, почти по-домашнему, подошла и Государыня. Ручку целуют, а она поощрительно:

– Ах, шалуны! Кирилл-то Григорьевич особливо… Можно насторожиться, но можно и вопросить:

– В чем же шалость, ваше величество?

– Как? Вы не знаете, что похвально вдохновляете пиита Ломоносова?

– Вы вдохновляете, ваше величество. Я как президент Академии обязан знать… – несколько льстиво потупился он, – я смею и публично напомнить:

Царей и царств земных отрада,

Возлюбленная тишина,

Блаженство сел, градов ограда,

Коль ты полезна и красна!

Вокруг тебя цветы пестреют

И класы на полях желтеют;

Сокровищ полны корабли

Дерзают в море за тобою;

Ты сыплешь щедрою рукою

Свое богатство по земли.

– Нет, шалу-ун, шалун отменный! – удовлетворенно вскинула Елизавета Петровна светло-золотистую голову, и без короны светящуюся. – Однако ж мне, господин президент, всезнающие слуги докладал и, что твой пиит, без всякого на то соизволения, инкогнито, в Москву грянул?..

Чувствуя приближение внезапной грозы, старший брат постарался ловко увлечь Государыню к другой группе придворных, тоже страждущих лицезреть свою пресветлую благодетельницу.

Граф Кирила остался в некотором раздумье, чего слишком много думать, в своем характере – вальяжности не поощрял. Он, гетман и президент Академии, не решился бы приехать в Москву без высочайшего соизволения, а какой-то профессор взял да и сиганул прямо в Головинский дворец. Видели, видели лиходея. А вскоре и он собственной персоной предстал. Парадно и чинно одетый, но все же?..

– Господин профессор?

– Я, ваше сиятельство. Понеже, надо же фабрику стекла до ума рачительного доводить.

– Но разрешение? – ни я, ни начальник канцелярии – не давали?

– Истинная правда, ваше сиятельство. Но разрешение, в отсутствие ваше и в отсутствие Государыни, дал главноначальствующий Петербурга князь Голицын, а сенатская контора выдала документы на проезд. Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство.

Профессор Ломоносов поднаторел в придворных поклонах, вельмож многих знал, иногда и раскланивался довольно ловко. Все ж пребывающий в Москве президент посчитал за лучшее уединиться с ним в одну из дальних комнат необъятного Головинского дворца и там поспрашивать. Честно говоря, он был рад встрече с неугомонным бузотером, так, под шуточку:

– Прослышал я, господин профессор, что вы опять стулья это… ломо… носите? о чьи же головы, смею просить?

Ломоносов понимал настроение графа Разумовского, тоже не от хорошей жизни сбежавшего из Малороссии. Отвечал с самой малой субординацией:

– О свою башку. Мысли мои опережают деяния. Задумал фабрику цветных стекол, чтоб мозаику портретную выпекать. А какой я фабрикант? Ни денег, ни людишек для работы. Да и землица потребна, не на воздусях же Господних фабрику ставить. Кто вспоможет нищему профессору?

Хорош он был хоть тем, что не хитрил. Граф Кирила со Свойственной ему прямотой пообещал:

– Мое вспомоществование непременно будет. Надеюсь, что и Государыня благоволит к вам. Не одногодня это дело, посему прошу вечерком на чай ко мне. В Петровское, поелику возможно.

– Благодарствую, ваше сиятельство, за доброту и заботу, – поклонился профессор, – но ноги, ноги мои болезные…

– До Москвы донесли, а из Москвы до ближнего Петровского?..

– Э, ваше сиятельство, не обессудьте неотесанного архангельского мужика. Мука смертная для меня – шаркать по паркетам. Лучше похлопочите за грешного… «поелику возможно»…

Вроде как передразнил. Можно мысленно обозвать его дубиной, как он гетмана пастухом обозвал, но далек ли от истины пиит?..

Не помня зла, пред Государыней в самый подходящий момент веселости свое заступничество славно изложил. Она покладисто ручкой махнула:

– Полно, граф Кирила, всяким глупством меня отягощать! Сотворите сию бумагу с бароном Черкасовым, а меня больше не тревожьте.

Граф Кирила знал, когда со всей вальяжностью подойти: барон Черкасов тут же у царских ноженек крутился, слышал устный приказ. Встречая в дальних коридорах своего профессора, он многозначительно вздымал палец. Профессор хоть и вздыхал, но терпения набирался.

И поделом. Еще в Москве ему вручен был Государев указ, в котором говорилось:

«… Понеже есть довольно отписных на нас по размежеванию в Ингерманландии земель и крестьян, того для повелеваем нашему Сенату дать ему, Ломоносову, для работ к той фабрике в Копорском же уезде от деревни Шишкиной сто тридцать шесть душ и из деревни Калише двадцать девять душ, из деревни Усть-Рудиц двенадцать душ, от мызы Горье-Валдай из деревни Перекусихи и Липовой тридцать четыре души, всего двести одиннадцать душ., со всеми к ним принадлежащими по отписным книгам землями. И повелеваем нашему Сенату учинить по сему нашему указу и о том куды надлежит послать наши указы».

Чтоб не смущать «помещика Ломоносова» излишними реверансами, его сиятельство президент откланялся и тотчас же ретировался.

А «помещик Ломоносов» на крыльях полетел в свое поместье выложить из новоиспеченной мозаики свой самый лучший портрет – Елизаветы Петровны.

Были портреты и Петра Великого, и другие, но до президента Академии наук не дошло. Жить «помещику Ломоносову», охватившему своими архангельскими ручищами все видимое и невидимое, оставалось лишь несколько лет…

II

Сидя в гостиной у старшего брата, по холодной погоде возле камина, Кирила загибал холеные, белые пальцы:

– Первое услужение – Академия, второе – Измайловский полк, третье – это самое гетманство… Если, к примеру, твой Грицько служил у тебя, у меня, да еще у какой-то кумы – что бы ты с ним сделал?

Старший брат стукнул бокалом о столешницу:

– Да прибил бы, только и всего.

– А я – то, смекай, слуга сразу трех господ. Утром был в партикулярном[9] платье, дурных профессоров мирил, сейчас вот вознамерился измайловцем явлением своим порадовать, для чего мундир надел, а ежели еще гетманство вспомнить… Жупан потребен!

– Ну, не в жупане ж овчинном гетману ходить. Бархат да шелка потребны. Булава опять же… Где булава?

– В Глухове, брат, в Глухове. Хорош я буду – в Петербурге-то с булавой! Истинно, слуга трех господ!…

– Четырех, граф Кирила. Четырех! Иль я не в счет?..

Тут вскочили от стола, оба смущенные. Государыне, да в двери еще стучаться? Исстари так повелось: со своей половины да на половину «друга нелицемерного» запросто взад-вперед ходила. Шаги хоть крепкие, да туфельки домашние, атласные, мягкие. Заговорились, не слышали. Даже каблуков ее нынешней тени, Ивана Шувалова. Скромно позади стоял, вроде бы ни на что не претендуя.

Елизавета Петровна посетовала, тоже вроде как извиняясь:

– Камер-юнкеру надлежит, по изрядной его грамотности, помочь барону Черкасову в писании указов спешных, а в этом окаянном дворце нет другой некоридорной да теплой дороги… окромя твоей, граф Алексей.

Поклонился как ни в чем не бывало:

– За честь принимаю, Государыня. Не изволите присесть к огню?

Она несколько замялась, но взяла себя в руки:

– Указы ж? Как-нибудь в другой раз… Прошла, не оглядываясь, в двери, выводящие в приемную. За ней тенью, почтительно и перед вставшими братьями голову преклоня, проследовал Шувалов.

Братья помолчали, сбитые с разговору. Да и что тут говорить? Фавор менялся, Иван Шувалов, и по сие время о двадцати годах всего, еще раньше в «случай» попал, привыкали все, неизбежных перемен ожидали. А перемен-то и не было!

Первый камергер Алексей Разумовский как жил на своей половине дворца, так и жил. Конечно, в огромном дворце нашлось место и для камер-юнкера Ивана Шувалова, но гораздо поскромнее. Он, казалось бы, не замечал, а Елизавета Петровна делала вид, что не замечает. Да и хлопот прибавилось, времени было мало: она неизбежно старела… Часы, остававшиеся от балов, приемов послов и своих заждавшихся министров, от сплетен, интриг, пересудов, раздоров с Великим Князем и Великой Княгиней, которая никак не могла разродиться наследником, – посвящались главному трону: туалетному столу. Мраморный и чисто шлифованный, он отражал не только возвышавшуюся над ним Государыню, но и всех ее суетящихся прислужниц. Свечи в огромных золотых шандалах пылали, золотом отливали многочисленные туалетные блюда и вазочки, гребенки, расчески, белила, румяна, примочки, разлетавшиеся наподобие живых игривые мушки, ожерелья, браслеты, разные заколки-наколки, перчатки, чулки в немыслимом количестве, – все приходило в движение, летало, парило, как садилась за этот трон Государыня. Графа Алексея Бог слухом не обидел, в певцах все-таки возрос, через несколько дверей знакомый голосок прошибал:

– Дур-ра!…

– Дур-рища! ты нос-то мне своротишь…

– Куда мушку в самый глаз суешь?!

– Румяна у тебя аль свекла какая? У-у, непотребные!…

Когда золотые тазы и вазы в унисон позванивали слезам, он приходил на выручку. Пока добирался до трона, иногда и ему попадало. Но на своих правах – мог ли он обижаться? И его венчанная «господынюшка» – могла ли не смириться пред «другом нелицемерным»? Иногда и сам Иван Шувалов прибегал с мольбой:

– Алексей Григорьевич, ведь нет никакого сладу! Даже Мавра Егоровна!…

Ну, если Мавра Егоровна, в девичестве Шепелева, а сейчас, пожалуй, самая главная в многоликом клане Шуваловых, обступивших трон, – если Она не могла совладать с расходившейся Государыней, так шабаш! Не мертвяков, так зело побитых повыносят. Безобразная с виду, сварливо-крикливая, злостная – она умела успокоить Елизавету Петровну. В фавор Шуваловы попали совсем недавно, через нее же. Мало что Государыня последнее время не могла до утра заснуть, так грезились ей еще и постоянные покушения. Особливо после того, как съездила с Алексеем Григорьевичем на тайное свидание с бывшим Императором Иоанном Антоновичем, дурачком-затворником, – в мрачный и грозный Шлиссельбург. Бог простил бы, если бы дитятю-Императора, которого Алексей Григорьевич на своих руках вынес из материнской спальни, для прекращения страданий смерти предали, – прощение было как избавление. Но указ такой Елизавета Петровна не могла подписать: при восшествии на престол пред Богородицей дала клятву смертной казни не чинить, и клятву свято держала. Как не тронуться умом после Шлиссельбурга! Для успокоения и заведен был целый штат ночных услужниц во главе с Маврой Егоровной. Они со всех сторон оглаживали Государыню, а Мавра так сладко пятки чесала, что в конце концов Елизавета Петровна забывалась утренним сном, который продолжался до полудня и далее.


Вот кто такая была Мавра Егоровна, возведшая своего недопеху в сенаторы – начальники Тайной канцелярии, а племянничка – в камер-юнкеры при Государыне. «Случай»! Ею же и улученный.

Известно, Елизавета Петровна любила ходить к Троице, не упускала возможности помолиться о грехах… каких?.. Человеческих, не более того. На одном из привалов и предстал перед ней девятнадцатилетний херувимчик, с книжицей в благостно сложенных руках. Единую ночь собиралась Елизавета Петровна заночевать здесь, а задержалась на неделю. Когда уходила дальше к Троице, по веселой Ярославской дороге, в ее свите весело шагал и новоявленный камер-юнкер, как оказалось, племянник Мавры Егоровны.

Чего не сотворит судьба! Но она ж и оградит от напастей – как оградила Алексея Григорьевича. Сверженные фавориты обычно падают замертво – он же не только уцелел, но и прежней власти не утратил. Хотя перешептывались при дворе, а особливо в приемных иностранных послов. С падением графа Алексея Разумовского неизбежно должен был пасть и канцлер Бестужев-Рюмин: свояки. Его сын женился на племяннице Разумовского, Авдотье, фрейлины Государыни. И хоть граф Кирила не очень жаловал Бестужева, однако ж замыслам старшего брата не препятствовал. Помнил завет: «Ты мне отца вместо!»

Вот так и устроились все распрекрасно. Государыне за сорок перевалило, Алексей Григорьевич того же возраста – чего делить двадцатилетнего камер-юнкера?

Они и не делили. Какое-то время спустя, попав под горячую ручку, Иван Шувалов возвратился к тому же камину, где братья как ни в чем не бывало попивали венгерское. В последние годы, под возраставшим влиянием русской императрицы, появилось и много других вин, австрийских и южно-немецких, без конца презентовал свою «Шампань» король Людовик, но Алексей Разумовский чтил первое винцо, со вкусом которого он прибыл в Петербург. Тогда полковник Вишневский был послан Анной Иоанновной закупать у мадьяр ихнее вино… да по какому-то Божьему промыслу на обратном пути и церковного певчего прикупил. Во-он когда было!… А ведь вкус не забылся – судьбоносный вкус. Потому и чтил старший брат давнюю младость, крестил каждую бутыль:

– Благослови, Господи… на шляху праведном!… Истово верил: праведны дороги. Потому и попридержал Шувалова, норовившего прошмыгнуть мимо:

– Постой, постой, Иван Иванович! Куда спешить? Вот наш Кирилл в полк к измайловцам спешит, а и то подзадержался, не так ли, братец?

– Да так оно, так, – не очень и сердился на задержку Кирилл. – Господа офицеры все равно до утра не разойдутся. И Хорват где-то там отирается, он не потребен…

– Какой хорват?.. – впервые слышал об этом Алексей Григорьевич, да и присевший к столу Иван Шувалов вопросительно вскинул пушистые бровки.

Пришлось рассказать о сербских беженцах и о полковнике Хорвате, который уехал в Петербург за правительственными субсидиями, да так еще и не вернулся.

– И ты веришь, что наши чиновнички, купно с вашим Хорватом, не прикарманят денежки, которые православная Государыня даст им от своих щедрот?

По правде сказать, сомнения такие уже поселились в голове у гетмана, но он заметил с осторожностью:

– Все может быть, Алексей Григорьевич… Но стоит ли беспокоить Государыню? – при этом он недвусмысленно посмотрел на Шувалова.

– Не стоит, – поспешил тот ответить.- Видишь, Кирилл Григорьевич? – с некоторой грустью посмеялся старший брат. – Узнаю умного человека!

В последних словах насмешки не было. Неглуп оказался камер-юнкер. В душу к прежнему фавориту не лез, а тем паче не подсиживал. Понимал ведь положение своего предшественника. Фавор фавором, а он, тоже учившийся за границей, ни больше ни меньше, как входил в сношения с Ломоносовым. Как уж ему удавалось уживаться с бузотером-профессором, но он решился воспользоваться дружеской беседой с президентом Академии наук:

– Профессор Ломоносов многолик и многообразен, так вот еще один прожект. Университет в Москве! Да, да. – Понял, что сам президент впервые об этом слышит. – По секрету со мной разговорился, да ведь братья Разумовские за болтовню меня перед Государыней не опозорят?..

Ответом был уважительный наклон двух париков: вороного и светлого.

– Не знаю, с какой такой стати со мной профессор советовался, но суть его прожекта: Петербургский университет под пятой Академии… не обижайтесь за прямодушие, граф Кирилл Григорьевич, – склонил извинительно голову. – Так говорит профессор Ломоносов. А Московский университет будет в полной самостоятельности. Не правда ли?

Он смотрел на одного, на другого брата, но те молчали, пока Алексей Григорьевич в ладоши не хлопнул:

– Так, Иван Иванович!

Торчавшие за дверями слуги восприняли это как зов, целой ордой ринулись в двери.

– Ну чего ломитесь? Настроение такое… Не стал распекать за суету. Снова повторил:

– Так, Иван Иванович, университет?..

– В прожектах пока, Алексей Григорьевич, в прожектах, весьма к тому ж далеких…

О ломоносовских прожектах Кирилл знал побольше старшего брата:

– Да у него если загорится!…

…то как Кунсткамера, вместе со всей его «Риторикой»?.. – не вовремя перебил старший брат.

Воспоминание об этом до сих пор давило память; Кирилл отмолчался. Следовало отдать должное Ивану Шувалову – перевел разговор на нынешнюю беду:

– Какие сейчас пожары! Вода в Неве поднялась уже на полторы сажени и держится на сей отметине шестые сутки. Слышите, как шторм-то в устье Невы бьет?..

Да, явственно слышалось, как бухает за стенами. В городе потоп, на лодках ездят. Все в воде и грязи, разве что кроме Невского. Ко дворцу подступает вода, мешками с песком вокруг обкладывают. Да где мешков, где песку наберешься?

Алексей пошел на балкон, выходящий к Неве, за ним и Кирилл потянулся, а Шувалов с опаской бросился в другую сторону:

– Государыню надо успокоить!

Они постояли, с уровня второго этажа наблюдая, как хлещут волны через бревенчатый парапет. Камнем только еще начали обкладывать, он мало что значат в этой осенней стихии.

– Узнаешь умного человека? – наедине пооткровеннее посетовал старший брат. – Государыню успокоить! Будто я не знаю… Но меня на сей раз не звали, а без зова я не хожу.

Он был внешне спокоен, но спокойствие это походило на Неву недельной давности. Тогда тоже не предвещало беды.

Был конец октября 1752 года.

Бушевал внизу невский шторм. Молча сутулились о балконные перила братья Разумовские, всего не договаривая и промеж собой.

III

Каки-ие заботы?.. Каки-ие дела?.. После бурь и штормов чернотроп установился!

Снежку так себе насыпало, а морозец поднажал, милое дело. Следы как в типографии академической печатаются, копыта не вязнут – скачи на все четыре стороны. К чернотропу и у Государыни хандра прошла, выздоровела. Сейчас же Мавра Егоровна пришкандыбала:

– Государыня кличет.

– Что, не спится? – потянулся Алексей Кириллович всем своим большим, еще сильным телом, вставая с дивана.

– Какой сон, батюшка? Уже ополуднилось.

– А то мы не знаем! Полдник и ввечеру бывает. Мавра Егоровна не стала дальше лясы разводить – ее дело передать приказ. Да и Алексей Григорьевич дворцовые порядки знал, не стал задерживаться.

К своему удивлению, Государыню он застал не за туалетным столом, а за примеркой охотничьих костюмов – и около десятка было разбросано по комнате. Один даже к свечам на люстру залетел, подгорел маленько. Паленым несло.

Привычно поцеловав ручку, привычно же и осведомился:

– Встать уже изволили?

– Изволила! Не видишь, что ли? Ты, батюшка, кажется мой оберегермейстер?

– Не забыл, Государыня. Приказывайте.

– И прикажу! Ввечеру выезжаем, чтоб с утра в поле. Он повернулся, чтоб начать сборы – дело нешуточное. Елизавета Петровна остановила:

– Да, как же быть?.. Кирилл Григорьевич давно меня упрашивал принять его настырного пиита, на сего дня, как на грех, и назначила…

– Э, господынюшка!… – Он помедлил, присматриваясь, поскольку в последнее время уже не называл ее старым домашним прозвищем; она не заметила промашки, повторил: – Господынюшка, стоит ли над этим ломать голову? Пущай скачут следом.

– Пущай! Как ты легко, Алексеюшка, снимаешь все мои заботы…

С этой похвалой он и пустился в сборы. Конечно, сразу же послав за Кириллом. Тот не замедлил явиться.

– На охоту? – сразу понял. – А как же с моим Ломоносовым быть?

– Приказано вам обоим скакать следом. Кирилл фыркнул. Мало того, что он и сам-то редко садился в седло, предпочитая карету, разве что уж перед полком повальяжничать, – так Ломоносов-то, поди, под брюхом у лошади седло будет искать? Пришлось успокоить озадаченного братца:

– Мы ввечеру выезжаем, день проведем в Гостилицах, а к следующим сумеркам, даст Бог, и вернемся. В охотничий загон тащить вас не приказано, значит, катите прямо в Царское Село. В колясочке, в колясочке!

Кирилл распрекрасно знал старшего брата: ничего больше объяснять не станет. Да и времени у него не будет. Обергермейстер – это высшее придворное звание, какое только имелось в империи. Камергеров, сенаторов, даже фельдмаршалов – много, а обергермейстер один. У него под рукой целый полк охотников, доезжачих, загонщиков, собачников, пикинеров, со связками коротких заплечных пик, чтоб добычу добивать, не портить шкуру собак о волчьи, хотя бы и лисьи предсмертные зубы. Всех надо оповестить, всех вразумить, хотя бис похмелья крепкого. Да и придворных будет целая орда. Гонцов не наберешься!

По примеру старшего брата, он к профессору Ломоносову тоже гонца послал. Тот панталоны, видно, долго натягивал, поздним вечером уже приехал.

– Ваше сиятельство, что приключилось? – озабоченно раскланялся.

– Хорошее приключение будет, – посмеялся ободряюще. – Добрая охота назначена. Завтра я за вами, господин профессор, свою карету пришлю. Поедете в Царское Село. Там аудиенция назначена.

Профессор ничего не мог взять в толк:

– Село? Царское? Как же так?..

– Так, господин профессор. Не мешкайте, как прибудет карета.

Ломоносов ушел, даже и сейчас мало что понимая. В голове у него прожекты разные ворочались, а в глазах мозаика всеми цветами переливалась. Над портретом Государыни работал, как раз на свою фабрику, в Копорье, должен был выезжать поутру, – когда ему о живой Елизавете Петровне думать?

Но президент Академии – большой начальник, спорить не приходилось. Со вздохом, но убрался восвояси.

А Кириллу так или иначе следовало в своем полку побывать: извиняйте, мол, господа офицеры, царская охота – не шуточки!

IV

Охота как охота. Она мало интересовала гетмана, почти что не интересовала командира полка, и уж ни капельки – президента Академии наук. Он протаскался целый день в хвосте царской кавалькады и мог только удивляться выносливости болезной Государыни. Она и сейчас-то, после сорока, скакала как оглашенная по просекам братниных охотничьих Гостилиц; хоть и в дамском седле, но стремя в стремя с обергермейстером. Иван Шувалов трясся вповалку на лошади совсем уж в необозримой дали, рядом с такими развалинами, как Трубецкой или Апраксин. Уму непостижимо. Государыня собиралась назначить последнего главнокомандующим! Это против Фридриха-то, который сутками с коня не слезал?!

Но посмеяться можно было и над собой: тоже мне, командир лейб-гвардии Измайловского полка! Хотя его ли вина, что назначили?..

Так, между тряской в седле, бивуаками с преизобильным питием, несносным собачьим лаем, хлопками арапников, под всеобщий восторг – будто Фридриха одолели! – стащенными на просеку тремя матерыми волками, – кое-как под вечер и в кареты расселись. В Царское Село, под те же лихие охотничьи крики!

Там в приемной, как где-нибудь в Академии, восседал в полудреме Михайло Ломоносов. Но ничего и после не узрел. Государыню не узнал. Да и мудрено! Не в царской короне, не в бриллиантах – в зеленом, Измайловского покроя мундире и с хлыстом в руке.

На поклон Ломоносова – а он кланялся во все стороны – сказала следовавшему за ней Кириллу Разумовскому:

– Приведите профессора в гостиную… как только переоденусь.

Переодевание затянулось, само собой, на добрый час.

Но ведь и самый длинный час имеет конец. Кирилл Разумовский умолял Государыню учинить аудиенцию наедине, ссылаясь на нелюдимый нрав профессора. Но когда тот вошел, расшаркался и предстал в ожидании царственной ручки, Елизавета Петровна не удержалась от похвалы:

– Нет, каков наш пиит! Хоть сейчас в камергеры! Профессор Ломоносов уже сбросил с себя дрему и ответствовал весьма смело:

– Благодарствую, ваше императорское величество, за фабрику цветных стекол, мозаику для царского портрета изготовляющую, но науки для – потребна химическая лаборатория, которой споспешествует и господин президент, его сиятельство…

– Как? – забавы ради перебила Государыня. – Вы в обоюдном заговоре?

– В обоюдном согласии, – с улыбкой поправил Кирилл Разумовский.

– А ты не перебивай господина профессора! – не заметила Елизавета Петровна, что перебивает-то сама. – Так о чем это мы?..

– О химической лаборатории, – не потерявшись в придворной перепалке, напомнил Ломоносов.

– Так за чем дело стало? Химичьте! – Кажется, и самой понравилось, что столь научно изъяснилась.

Не того мнения был профессор:

– Химичат, ваше императорское величество, несвойственные еще науки университетские студиозы, профессора же суть опыты наиважнейшие ставят. Не можно без хорошей лаборатории…

Государыня задумалась, не предлагая профессору сесть. Да разве знала она о его больных ногах? А если б и знала?.. Стоит вон перед ней гетман Малороссийский, выстаивает под нотацией великобрюхий фельдмаршал Апраксин, канцлер Бестужев опять же, иногда и первый камергер Алексей Разумовский, из вежливости тож. Не Государыне же перед ними вскакивать!

Что-то ее начинало сердить, а что – не могла понять. Причина сама собой явилась:

– И дорого стоить будет?

На все у профессора был готовый ответ:

– По смете, мною же исчисленной, строительство обойдется в 3244 рубля 15 копеек…

Настроение у Елизаветы Петровны могло меняться мгновенно.

– Вы слышали, господин президент? Дешевизна какая! Не тридцать, не двадцать копеек – всего пятнадцать! Может, и двенадцати хватит?

Ломоносов набычился и без того тяжелой, но еще и париком отягченной головой:

– У меня, ваше императорское величество, вышло пятнадцать…

Президент Академии дергал его за фалду камзола, давясь от смеха и нетерпения. Он-то понимал: только смех и может погасить гнев Государыни:

– Мы поторгуемся, ваше величество, авось и до семи копеек собьем…

– Торгуйтесь пока… мы вон еще и не обедали после такой знатной охоты. Вино-то, господин профессор, имеет отношение к химии?..

– Понеже перегонка, Петром Великим узаконенная и в рамки дозволенности введенная…

Уже решительно вмешался президент Академии:

– Мы с господином профессором обсудим сей предмет без утруждения вашего величества…

Она вздохнула с облегчением:

– Право дело, не утруждайте слабую женщину… Когда она маленько умаляла себя, это значило, что поднадоело о делах говорить. Президент дернул профессора за фалду, разворачивая лицом к дверям. Поклон следовало отдать, отступив немного от стола.

– Все пропало, а, ваше сиятельство? – в коридоре совсем стал заплетаться ногами профессор.

– Все прекрасно! – был самый легкомысленный ответ. – Хвала Господу, что вы не пустились в рассуждения о графе Воронцове…

Михаил Илларионович Воронцов, бывший в то время вице-канцлером, привез из Рима образцы итальянской мозаики. Что-то побудило его посвятить в это дело Ломоносова, тот со свойственной ему горячностью увлекся «стеклоделанием». Захотелось воспроизвести образцы. Но итальянцы предусмотрительно хранили секрет изготовления смальты, то есть непрозрачных цветных стекол. На Руси за войнами и неурядицами секреты их изготовления были давно утеряны. Но видел же Ломоносов, в юности своей посещая Киев, ту древнюю, «киевскую мусию» в сохранившихся соборах? Оказывается, и помнил. Расшевелил Воронцов юношеские впечатления, обет дал: воспроизвести! Ошалело ведь ко всякому делу подходил. Более четырех тысяч опытов поставил, прежде чем «выпек стеклышко». Даже добился рубинового стекла, окрашенного соединениями золота; его умели делать только древние ассирийцы, а больше никто. Но волосы Елизаветы Петровны разве не отливали золотом? Что за портрет без него!

Нет, правильно сделал президент Академии, утащив профессора в один боковой буфетец, где они и покончили с дельцем. Профессор Ломоносов мог сколько угодно хмуриться, не получив ясного ответа от Государыни, однако ж ее камергер не сомневался в успехе.

– За ваш успех, господин химик! – поднял бокал.

– За ваше старание, господин президент, ежели… Он не хотел слушать никаких возражений, а просто хорошо угостил своего профессора и отправил в Петербург с камердинером.

Пора было возвращаться к придворным обязанностям. Чего доброго, с собаками начнут искать. С охоты возвернулись, собачий запал еще не вышел.

Он пошел на стук ножей и вилок. И неожиданно столкнулся с Великой Княгиней. Она, как всегда, была скромна, тиха и скрытна. Ручку подала по-дружески, но спросила с подвохом:- Как, опять меня бросаете? Ради какой-то Малороссии?

Он никому не объявлял о своем отъезде – объявилось само собой.

– Великая Княгиня…

– Екатерина Алексеевна.

– Да, Екатерина Алексеевна. Давно не встречались, отвык.

– Плохо, ясновельможный гетман. Не находите? Сплетнями он был полон по уши, бередить живую рану не хотел, но все же предложил:

– У меня трое по гетманским лавкам, сейчас четвертый куренок… или курочка… проклюнется – не хотите взаймы?

Такие отношения были почти невозможны, но они же существовали. Екатерина без тени обиды ответила:

– Благодарствую за предложение. Но, сама с этим делом управлюсь…

– «России пожеланный наследник» – будет?

– Бог даст…

Разговор заходил слишком далеко, а Екатерина умела все сводить к житейским будням.

– Я видела, вы спровадили пиита в Петербург. Опять ода?

– Стишки! Лишь стишки вечерние. Изволите послушать?

– С удовольствием изволяю.

Она до сих пор иногда странно переиначивала русские слова. Как-никак немка.

– Не воспринимайте только всерьез, Екатерина Алексеевна… Какой я декламатор? Суть передаю, не больше…

Мне петь было о Трое,

О Кадме мне бы петь,

Да гусли мне в покое

Любовь велят звенеть.

Я гусли со струнами

Вчера переменил

И славными делами

Алкида возносил;

Да гусли поневоле

Любовь мне петь велят,

О вас, герои, боле,

Прощайте, не хотят…

Она не проронила ни слова. Железная, если не сказать больше…

Кирилл сам достаточно ясно изъяснился:

– Изволите, конечно, видеть, Государыня стареет. Хотя все еще шутливо любит напевать при князе Кантемире сложенные стишатки… как их?.. Да! «Отчего не веселиться, бог весть где нам завтра быть?» Согласитесь, даже в свои семнадцать лет прозорлива была Государыня. Где нас всех настигнет судьба?..

Екатерина и на это ничего не ответила, давая ему возможность договорить.

– Я слуга трех господ: Академия, Измайловский полк да гетманство. Государыня – четвертый, то бишь первее-первый. Куда мне в случае чего?..

– Вы сами знаете, Кирилл Григорьевич, – куда. И не преминете власть свою выказать. Меня-то, во всяком случае, не оставите?..

Он припал к ее руке, но тут налетела целая орава придворных, во главе с Великим. Князем. Тот бесцеремонно потащил за рукав:

– Настоящие мужики, как это?.. С бабами не вожжаются!

Он любил иногда выражаться по-русски. Слишком по-русски…

Супругу свою то ли не заметил, то ли мимо глаз пропустил. Фрейлины окружали – какая супруга?..

Граф Кирила, разумеется, подчинился воле как-никак наследника. Вместе с фрейлинами и строившим гримасы Великим Князем поскакал на одной ноге.

Великая Княгиня осталась где-то там, в темени бесконечных дворцовых коридоров.

V

Все было хорошо, пока гетман пребывал при дворе. Но стоило ему оказаться в глухом Глухове, как пошли странные приказы. Один другого забавнее! Из Сената:

«Приказуем гетману Малороссийскому выставить 200 запорожцев для прикрытия крепости Св. Елизаветы».

Вот так. Будто он, посылая по Указу Ее Императорского Величества малороссиян на строительство этой сербской крепости, не озаботился охраной. Да там татары давно бы все кирки и заступы перековали на свои кривые сабли; конечно, не своими неумелыми руками: кузнецами были те же малороссияне, только заполоненные. Отвечать на сей запоздалый рескрипт было легко: к исполнению принято, и казаки направлены же. Теплов, писавший ответные бумаги, посмеивался:

– Если так далее дело пойдет, мы заранее писульки изготовим, на все случаи жизни.

Ан нет! Как будто слышали сенатские канцеляристы непотребные насмешки.

И посему:

«… Понеже своевольство может быть, рачению казны неугодное, угодность же казны ежегодно увеличивая, того для надлежит исключить из ведомства Малороссийского гетмана малоконтрольный индуктный сбор…»

Слова-то какие ученые! А суть – зависть. Эк его, какое своевольство!

Верно, своя воля должна быть. Случись саранча, случись неурод, наводнение или пожар – гетман должен подать народную милостыню? Вот-вот, не подай-ка!… Со времен гетмана Сагайдачного повелось: мошну неприкосновенную держать. А чтоб пополнять ее… Случай, наваждение какое, да хоть и своевольство. Народ, он малой вытряски своих кошелей не осудит. Коль меду много – медовый-то побор не грешно учинить? Коль рыба по берегам на хвостах пляшет – дополнительную гетманскую сеть закинуть можно?.. Вот-вот, от случая к случаю. Все же прикрыть своевольство маленько следовало – кто-то еще в давние времена надоумился индуктностью обозвать. Видать, с польским ветром занесло. А если без денежного ветра, чем тех же сербов беглых подкормить? Полковник Хорват как уехал в Петербург, так и след его простыл. Чего доброго, казенное вспомоществование, и без того небольшое, еще и прогуляет. Индуктивный сбор отменить – шиша не хотите ли, господа сенаторы?!

Что-то такое он и изобразил пред Тепловым, тот хохотнул:

– Воочию-то в Петербурге не изображали?..

Тут не изображать – тут плакаться надо. Прямо в письме Государыне, помимо оглоедных сенаторов:

«По высочайшему В. И. В. именному всемилостивейшему указу отданные мне на уряд гетманские маентности явились весьма опустошены…»;

А в Батурине гетманский дворец со всеми прилегающими службами строится, а Чернигов после пожара никак из пепла не восстанет, а канатный перевоз через Днепр под Киевом совсем сгнил, а землекопов да каменщиков в крепости Святой Елизаветы кормить чем-то потребно, а другое чего…

На другое «как скарбу национального для, так и на собственное содержание мое всемилостивейше пожалованных доходов крайне недостаточно. Того ради В. И. В. всенижайше прошу…»

Маленько старший брат споспешествовал, хоть Иваном Шуваловым и отодвинутый в сторону, но власти над Государыней не потерявший. Проклятый индуктный сбор был оставлен за гетманом. В такие времена, когда война с Фридрихом зачинается, и собственные-то штаны руками держи, а ежели штаны всей Украины?..

Он хитрованил, само собой. Были ведь еще и штанцы семейные, разросшегося рода Разумовских. В Петербурге – Государыня, а в Козельце – ее статс-дама, именем Наталья Демьяновна. Хоть Козелец, хоть и родимые Лемешки – все они по Киевскому тракту, хорошо ухоженному; когда Елизавета Петровна куп-но с камергером Алексеем Разумовским в 1744 году совершала свой знаменательный вояж со всем неисчислымим двором, дорожка была под скатерку выглажена, мосты везде новые учинены, да и верстовые столбы поставлены, еще не погнили с той поры. Кати на вороных, статс-дама, к сынку-гетману! Проста-проста, а ведь индуктный сбор-побор по-своему верно поняла. После первых поклонов гетману, отдаче поклонов невестке, причитаний возле внуков, она денежный причет начинала:

– Сынку добрий! Изнишчила нас неплатежа. Со-би-то потребно?..

Что оставалось – отвечать:

– Потребно, мати. Дай срок…

– Дам, сынку, дам, а даст ли Вера, знов кобета брюхатая?..

Статс-дама, по ухваткам своим так и оставшаяся шинкаркой, умильно пред паном-гетманом складывала ручки, когда-то не раз трепавшие его потылицу. Он по-своему любил мать и прощал ее семейное попрошайничество. Поди, не обеднеет Украина!

Являлся очередной гетманский универсал:

«Мы, ЕМ. В. Малыя России и обеих сторон Днепра и войск Запорожских гетман, действительный камергер, Имп. Санкт-Петербургской Академии наук Президент, лейб-гвардии Измайловского полка подполковник и обоих российских Императорских орденов святых Апостола Андрея и Александра Невского, також польского белаго Орла и голштинскаго Св. Анны кавалер, Российской Империи граф Кирила Разумовский…»

Уф!… Многовато вроде титулов накопилось? Но ведь все прописать надо. В надлежащем порядке. Польский орден – непоперед же российского?

А и всего-то сути после этих титлов, если по понятиям статс-дамы Натальи Демьяновны, – родственника Семена Васильевича Кочубея определить обозным Генеральным. Это министр над всем казацким имуществом. Но со времен гетмана Богдана Рожинского и по сю пору министров в казацком обиходе не было – слово

Генеральный все заменяло. Генерал то бишь. Главноначальствующий.

Гетман? Он волен казнить и миловать. В отличие от Государыни Елизаветы Петровны, здесь казни никто не отменял. Хотя миловать приятнее. А по сему:

«Объявляем сим нашим универсалом… респект к сестре нашей Вере Григорьевне и мужу ея бунчуковому товарищу Евфиму Дарагану… для лучшего им содержания дому своему и исправления себя… Местечко Борис-поль, со всеми в том местечке жительствующими свободными посполитыми людьми и с принадлежащими к нему грунтами, плецами посполитскими и угодьями и всеми принадлежностями в вечное им и наследникам их владение…»

Кто оспорит гетманский универсал? Может – только один человек, Самодержица Елизавета Петровна. Старший брат – и тот не властен, хотя в письме побубнил:

«Ты там, братец, поосторожнее. Твои универсалы кто-то в копиях Государыне пересылает. Не крутенько ли берешь…»

Брат – он на то и старший, чтоб иногда пожурить. Другим-то чего мешаться?

Так нет же, бориспольцы затеяли тяжбу. Местечко Борисполь, почитай, в пригородах Киева, там горлопаны известные. Да и поляками-иезуитами нашпандоренные. Как, свободных посполитых хотят закабалить?! Само собой, не с гетманом же судиться стали – с Верой, ее мужем Драгой, для благозвучия названного Дараганом. Нашла коса на казацкий камень! Жители-то к тому ж городовые – не сельские, чтоб их в холопов обращать? Суд! Но Евфим Дараган знал, кого управляющим ставить. В день ли пьяный, в ночь ли темную – людишки незнаемые, при оружии, в Борисполь нагрянули, все документы и другие городские знаки похитили – судитесь, голодранцы! Евфим Дараган при гетманском бунчуке состоит, смекаете?!

Бориспольцы дело проиграли, но слух дошел до Петербурга. Елизавета была в гневе. Канцлер Бестужев ей вторил – со смертью сына родство с племянницей Авдотьей прерывалось. Алексей-то ведь благость Елизаветы теперь на пару с Иваном Шуваловым делил, Бестужев мог перед ним и не заискивать. Старший брат, пужливостьго не отмеченный, все ж с тревогой отписывал:

«… Да, а Елизаветушка бумагу, списанную с твоего универсала, разорвала и в гневе бросила в каминец. Со словами гневливыми: «Маентки раздает! Сестриц ублажает! Слыхано ль дело? Он что, мое право дарить да миловать узурпировал?..»

Под нехорошее настроение решил гетман прокатиться до Борисполя. Версты, понатыканные еще во время елизаветинского вояжа, мелькали, как стоящие в карауле измайловцы. В белых киверах и в белых же повязках по зеленым мундирам. Пораненные, что ли? Но кони быстро несли, все в единый строй сливалось. Несколько десятков верст по Киевскому шляху.

Сам он тоже был в измайловском мундире – незадолго перед тем смотрел свою привезенную из Петербурга гвардию, не хотелось переодеваться. К слову, и ехать-то – зачем?

Да вот так, приехалось. Даже не предупредил вестовым. Дараганы были дома. Родственник, родственник, а для бунчукового товарища – грозный начальник.

– Бунчук не пропили еще? – не слишком ласково ответил на приветствие.

– Как можно, наш ясновельможный?.. – в некотором страхе попятился Дараган, подзабывший свою родовую фамилию – Драга; страх разве что напомнил.

– Как доехали, братка ридный? – с почтением, но без всякого страха самолично приняла с его плеч подбитую соболями зимнюю епанчу10 сестрица. – Не ждали, не гадали! Душица!… – крикнула в глубь комнат. – Щетки давай!…

Душица как дожидалась – ринулась в прихожую с двумя щетками – большой и малой. И на епанче, и на мундире, и на меховом кивере – пыль со снегом пополам. Не хотелось ему в закрытом возке тащиться, в легких санках прискакал. Снегу было мало, кой-где санки и по песку скребли. Работы для служанки хватало, но все ж она своей дотошной медлительностью вроде как выжидала, когда отойдут родичи. Верно, хозяйка распоряжаться убежала, хозяин слуг в погреба погнал.

– Я теперь знаю, кто вы, пан ясновельможный!…

– Вот и хорошо, – оборачиваясь к ней другим боком, приобнял даже немного.

Вернувшийся из погребов Евфим по-мужски похвалил:

– Так, так, наш ясновельможный! Вера Григорьевна меня и то ревнует. Добра душа-Душица!

– Чего?.. – сестра появилась.

– Епанча[10], говорю, добрая, – бровью не дрогнул муженек.

– А-а… – Сбитая с толку, помяла сестра в руках французское сукно, под которым теплым пологом полыхали соболя. – Да хватит драть-то! – на служанку прикрикнула. – Иди по столу помогай.

Сестра была всего на год моложе старшего брата, так что дело уже к внукам шло – две племянницы, жеманно приседая, из дальних покоев к дядюшке выходили. Он расцеловал их и в обнимку увел в зал. Был у них в гостях впервые, осматривался. Что ни говори, умела сестрица устраиваться! Дом принадлежал когда-то сбежавшему польскому шляхтичу, располагался по-пански. Не как в казацких, даже богатых, домах, где хозяева и служки вперемешку жили. Здесь панская половина глухо отделялась от служб; всякие чоботы, кожухи, плахты выселены на задворки; сообщение с дворней лишь через прихожую. Кухня, и та со столовой сообщалась дальней дверью. И где она, сестрица Вера, всему этому научилась? Кирилл, носивший то же отчество, и не подозревал, что Вера Григорьевна тот же вопрос могла бы задать и ему самому; в «люди» она вышла допреж его, при посещении Государыней Малороссии в царской свите прокатилась аж до Петербурга и там несколько месяцев пожила. Во фрейлины, как племянница Авдотья, не вышла. Стара, поди. Что Бога гневить: зато при дворе гетмана. Бунчуковый товарищ, ее Драга-Дараган, из первой десятки гетманской свиты. Нет, судьбой была довольна. Старшенький сынок руками братцев в Петербурге в конногвардейцы записан. Дочки, как подрастут, пущай с гувернантками по Европам прокатятся. Авось!…

Она не знала, как услужить брату-гетману. Приказав в соседнем зальце накрыть стол для своей охранной «гетманской корогвы», он и мундир скинул по примеру Евфима, да разве угонишься за бунчуком – так звала муженька. Когда ясновельможный братец тоже стал плечом заваливаться на стол, кликнула:

– Душица!

Служанка от гвардейцев, которых обслуживала, прибежала как встрепанная.

– Я туда других пошлю. Ты доведи ясновельможного братца до спаленки да хорошенько взбей постель. Хороше-енечко! Поняла ли, душа моя?

– Поняла, моя пани, – с видом покорной служанки потупилась Душица.

С двух сторон подхватили ясновельможного, довели до двери, а там сестрица игриво кивнула:

– Дальше одна справляйся. Братец?.. – ущипнула его за увядшую при таком застолье щеку. – Что, Катерина Ивановна опять в тяжести?

– Опять?.. – начал он что-то вспоминать, но Вера ушла, а служанка знала свое дело: до кровати довела, разула-раздела, улежисто на бочок обернула.

Только тут и вспомнил:

– Ага, чижолая. Ты-то не?..

Она присела в прикроватное кресло, склонилась, чтоб и шепот дальше его ушей не шел:

– Была… да я незаметно для хозяйки скинула… не выдавайте меня ради бога!… Выгонит хозяйка…

Под такой горячий шепот он начал приходить в себя:

– Это кто ж мою Душицу может выгнать? Никто не может. Услужение?.. Ты меня услужливо раздела – теперь и я в службу тебе…

Под такое настроение он и в этот вечер позабыл поругать Дараганов, и назавтра не вспомнил. Завтрашний-то день уже около полудня наступил, когда сестрица со служанкой, нарочно громыхая, принесли поднос со всяким таким питвом и яством. Сестрица посетовала:

– Уж один, мой ясновельможный братец, управляйся. Мойгто бунчук никак с утра не оховается. Пойду потолкаю! Душица, ты, чего трэба, услужи. Да порасторопнее, неторопа!

Окрик не был грозен, скорее игрив…

VI

«России пожеланный наследник» появился в зиму 1754 года; Великая Княгиня Екатерина Алексеевна стала после того никому не нужна. Елизавета Петровна прямо от родильной кроватки унесла малютку, еще до рождения ею же названного Павлом, и про мать совсем забыла. Муженек, разумеется, и не вспоминал. И в самый-то болезный и торжественный день Екатерина Алексеевна до вечера одна лежала на холодной родильной кровати, все еще распятая, брошенная и повивальной бабкой и горничными – во дворце шел пир горой, – лежала с застрявшими слезами в горле, пока не наскочил на нее Алексей Разумовский и не пригнал за ширмы женщин, в том числе фрейлин и статс-дам, чтоб они вспомнили, по какому случаю пир. А следом за братом осмелился явиться на женскую половину Малого двора и Кирилл. Нашел роженицу уже на кровати привычной – наконец-то под окрики Алексея Григорьевича обиходили и уложили. Он и ушел, с пониманием кивнув Кириллу, который в темном уголке сидел с большой игрушкой – мохнатым зайчиком, склонившимся над барабаном. Если подергивать за шелковый шнурок, зайчик начинал колотить палочками. Кирилл сам не понимал, с чего он выбрал именно эту игрушку. Но время вручить ее роженице не выпадало; приведенные в чувство окриками первого камергера, женщины долго и показно суетились вокруг Великой Княгини. От какой-то тоски Кирилл иногда в забывчивости потягивал шнурок… и сейчас же в испуге гнул вниз заячью мордашку, чтоб приглушить звук.- Ступайте… – из-за бархатного полога кровати прошелестел совсем незнакомый голос.

Обрадованный топот ног, голоса, уносившиеся на звук пира, начавшегося еще с утра. При трех свечах осталась одна сиделка – старушка, души не чаявшая в Великой Княгине. Кирилл думал о судьбе людей ееликих… и в сущности никому не нужных. Интересно, если б он так же лежал, какой-то болезнью распятый, уже не способный подписывать щедрые универсалы, – много ль возле него людишек крутилось? Впервые такое непотребное раздумье нашло. Голос из-за бархатного балдахина попросил:

– Кирилл Григорьевич, подойдите… только не смотрите на меня…

Оказывается, полог и не был задернут – в такой радости убегали женщины – фрейлины и статс-дамы. Сиделка, мало что стара, так была еще и глуха. Барабанных палочек не слышала, когда увидела мужика, то вскричала привычное:

– Чур, чур меня!…

Кирилл поставил зайца на прикроватный столик, шнурком невольно к Екатерине Алексеевне. Укрытая одеялом по самые глаза, она слегка пошевелила вытянувшейся из-под шелка рукой, бледной и совершенно негнущейся. Но палочки все-таки издали солдатски-четкий звук.

– Барабарщик…

Кирилл с ужасом осознал, кого несчастная роженица увидела в безобидной, казалось бы, игрушке… нет, нет!

– Я заменю, я сейчас сбегаю, принесу другую!…

– Не утруждайтесь, мой друг… меня это веселит… Посидев недолго и не зная, как себя вести, он ткнул под бок задремавшую старушку:

– Вы уж тут приглядите, вот в благодарность… – сунул ей денег и скорым шагом вышел из спальни.

Интересно, что подумала старая душа, увидев у кровати роженицы не мужа, – тот до сего времени так и не удосужился навестить…

VII

Зима пролетела незаметно, в пирах, балах, поездках на охоту в братнины Гостилицы, в донесениях с осиротевшей Украины, а потом и в донесениях на Украину, из Петербурга и Москвы. Между всеми хлопотами еще один сынок народился, Андреем назвали – чтоб ленту Андреевскую поскорее получал. Екатерина Ивановна не была Великой Княгиней, но ее при родах окружала истинно княжеская суета. Мужу-гетману и ступить на женскую половину не позволяли, с десяток прислужниц, в том числе сестра Вера и неустанная Душица, дневали и ночевали. Любая Великая Княгиня – не только брошенная мужем и на монастырь обреченная Екатерина Алексеевна – могла бы позавидовать: надышаться не могли, а муженек завалил всякими игрушками-безделушками. Вспомнил и про зайчика-барабанщика, с нарочным велел срочно из Петербурга доставить. Думал, удивит и порадует. Но Екатерина Ивановна, уже совсем оправившаяся и лишь по привычке капризничавшая, мохнатого барабанщика брезгливо оттолкнула:

– Фу, какая гадость!

Можно бы было и обидеться на ее, нарышкинскую, невоспитанность, да к чему? С какой-то грустью вытащил Кирилл барабанщика во двор и зашвырнул через забор в весеннюю грязь. Туда ему и дорога!

Дела были здесь, но дела были и в Москве, в своем родном Петровском, а особливо в Петербурге. Мало Академия, полк Измайловский, так еще и дом новый строился. Хоромы на Мойке были и велики, и украсис-ты, да не по гетманскому же чину. По примеру старшего брата каменный дворец строился; у брата-то целая усадьба, город в городе – со своими садами, оранжереями, теплицами, конюшнями, собачьими дворцами, разряженными в камзолы гайдуками… и целой казачьей сотней, при оружии всенепременном. Словно ждал старший брат каких-то неизбежных перемен, загодя к осаде готовился.

И младший брат готовился, хотя при небольшой охранной свите. Гетману и здесь гетманские знаки требовались. Нева – тот же Днепр, хоть и пошире. По Днепру и Десне, с заплывом на Сейм, под строившийся Батурин, летал у него легкий на весла атаманский катер. Почему бы и здесь подобный катер не завести?..

Собираясь на торжественное заседание Академии наук, перед роспуском на каникулы, он еще не задумывался, кого будет катать на колыхавшемся под гетманским флагом катере. Причален он был перед парадным входом Академии, а гетман приехал в карете, вместе с Великой Княгиней. Дело скучное – заседания, но нельзя же отказать просьбе. Сколько мог, скрасил приезд. Придворные, некоторые измайловцы, статс-дамы, то ли не нашедшие, то ли потерявшие своих кавалеров. Даже иностранные послы, француз и английский интриган Вильяме. Даже попавший в камер-юнкеры молодой Дараган – отнюдь не сынком пьянчуги отца смотрится. Блеск, позолота мундиров, Андреевские и прочие ленты через плечо; нарочито громкие, чтоб могли дойти до ушей, восхищенные шепоты:

– Как она прекрасна!

– Просто поразительно, сколь быстро оправилась!…

– …справилась со всем…

– …со многим еще управится, попомните мое слово!…

Великую Княгиню окружили сиятельные мундиры, оттеснили в сторону. Послы едва ли знали, что малороссийский гетман прекрасно понимает по-французски – продолжали прерванный разговор:

– Слышал я, мой уважаемый лорд, что она стремится укрепить свое влияние в народе…

– …в гвардии!

– Да, но к чему? Роль свою она сыграла, наследник произведен… хе-хе, не наше дело от кого! Отстрелянная гильза, не так ли?

– Кто знает, кто знает… Ее любят больше, чем того вертуна, – недвусмысленный кивок в сторону пробегавшего Великого Князя; он было тоже восхотел присутствовать на торжественном заседании Академии, но какая-то новая фрейлина увлекла.

– Во всяком случае, у российской Государыни недостатка в наследниках нет!

– Кто ведает российский политикёс…

Серебряный колоколец позвонил, разговор оборвался. Кому-кому, а президенту Академии нельзя было опаздывать. Для него было поставлено особое кресло, в центре небольшого возвышения. Он попросил спустить пониже, туда, где сидели академики и робко жавшиеся возле них адъюнкты. Великая Княгиня вместе с послами сидела наособь, чуть бочком к кафедре. Президента одно утешало: отговорился от приветственной речи, все должно идти как обычно. Пусть Михайло Ломоносов, пусть академик Миллер, вернувшийся из Сибири с пространным описанием тех краев. Даже пиит Тредиаковский, всеми битый и мысленно, и ручно. Пущай и немец Шумахер, созданный-то для рычанья Михаилы Ломоносова. Не разнимать же их президенту. Он был больше озабочен обедом, который с его тароватой руки давала Академия. Речи? Приветствия? Стихотворные и прочие славословия? Они отзвучали как положено, ничуть не задержав парадный обед. Какая же конференция без обеда! При послах, при Великой Княгине. Слава богу, послы «политикёс» не пережевывали – президент позаботился, чтоб было что и получше сухомятины. Даже опаленный Сибирью академик Миллер о мамонтах не упоминал – охотничье жаркое, для сего дня отстреленное у старшего брата в Гостилицах, с аппетитом запивал французским вином. Француз-посол мог гордиться: в России знают толк, любимое вино Людовика славно попивают. На его родине таким вином академиков не балуют. Он мог отнести это на счет своего присутствия. Президент же посмеивался: это за обычай ведется. Не правда ли, ваше высочество?

Колкость про французского посла он сказал по-русски. Даже хорошо, что в языке страны, куда посланы, ни бельмеса не понимают. Екатерина Алексеевна смеялась, через стол отвечая косточками отменных слов. Была б Елизавета Петровна, она б подбросила и словцо своего придворного истопника – тот умел по-петровски ругаться, приучив и Государыню. Но Государыня болезненно отсиживалась в своих покоях, здесь Великая Княгиня царствовала. Несколько месяцев всего и прошло со дня родин, а расцвела, как и во сне не могло присниться. Прелестная очаровательница! Неужто она не так давно лежала распятой на грязной родильной кровати, всеми забытая и брошенная? Темная, изящная «адриена» верхней полуоткрытой подтянутостью прекрасно подчеркивала всю скрытую женскую сущность. Если президент излишне часто посматривал через стол, то английский лорд весь «политикёс» перезабыл, жаловался французскому послу, что их усадили через стол, а не рядом с Великой Княгиней, – там усердствовали неотесанные академики, под шумок выпрашивая какие-то льготы и привилегии для себя. Назло послам, она говорила по-русски:

– Но, господа академики, это не в моей власти. Власть, она у Государыни…

– Власть переменчива… – влез Михайло Ломоносов. – Не голштинцам же ее занимать!

Можно понять его гнев, тем более многие немцы-академики, как Миллер, давно обрусели. Но президенту Академии следовало в зародыше подавить русский бунт. Он встал с двумя бокалами в руках:

– Господа, у нас присутствуют посланцы… великой Англии, великой Франции – за них, господа!

И по-французски, и по-английски это повторил, но те как дети – стали делить, почему Англия на первом месте, почему Франция на втором?..

Он еще раз встал и теперь уже в обратном порядке тост провозгласил. Но все же, когда прохаживались по музейным залам, созерцая кости мамонтов и остовы китов, англичанин Вильяме оттеснил француза, взял Великую Княгиню под руку и опять впал в свой «политикёс»:

– Канцлер Бестужев говорит: будущее России за вами, а?.. Принцесса, вы слышите меня?

Нет, французское вино не затмило мозги старому лису; бесцветные глаза посверкивают, выпытывают, выжидают.

– Слова ваши слишком рискованны, – доносится издали до президента.

Мало ли рискованных, то бишь глупых слов говорят при дамах. Мешать не надо. Великая Княгиня, пожалуй, сама отделается от настырного англичанина.

– Как у вас говорят: ума палата?.. Да! Целая пала-, та лордов в одной прекрасной женской головке. Вы на равных разговариваете даже с академиками…

– Стараюсь, стараюсь.

– Ваше положение не из лучших… я имею не слишком-то любезного к вам супруга…

– Ах, оставьте! Семейное белье ворошить?.. Стыдитесь!

– Не белье меня беспокоит, принцесса… как и моего короля…

– Договаривайте, коль начали.

– Пожалуй, принцесса… С вами нельзя хитрить. Государыня больна, Великий Князь… он может ли управлять Россией? Вы! Только вы, принцесса! Решайтесь! Наша поддержка вам обеспечена…

– Пока что меня хочет поддержать… спросить о чем-то господин президент? – Она сама обернулась к нему, а и всего-то два шага; по-русски сказала: – Спасите меня от допроса!

Президент Академии правой рукой взял ее под локоть, а левую прижал к сердцу, извиняясь по-английски:

– Опять будут просьбы за кого-то… Ах, дамы, дамы!

Отдавать Екатерину Алексеевну на съедение английскому послу не хотелось. Но и распоряжений от него разных ожидали. Хорошо, что подвернулся академик Миллер. Этот обрусел, да и англичан не любит. Государыня Елизавета Петровна не зря же сетует: слишком много позволяют себе! Забрались на свои острова – ну, и Сидите, мол. Кирилл не без стыда вспоминал, как Елизавета Петровна разыгрывала его насчет проливов, будто не знала, где англичане! Но ведь и немцы в каком-то странном обольщении? Он не без труда отбил Екатерину Алексеевну от велеречивого академика Миллера. Да еще и гофместерина за ней по пятам ходила, что-то выслеживала.

– Бежим из плена?..

– А-а… бежим! – лихо махнула ручкой, так что чуть задралось нарукавное кружево «андриены».

Кирилл поправил его, пожалуй, излишне аккуратно. Она излишеств не заметила. Вполне была в его власти. А власть эта увлекала вниз, к катеру.

Шестивесельный атаманский катер стоял наготове. Весла подняты вверх в знак приветствия. Но стоило ступить на кормовую палубу, как эти же вздыбленные весла в двенадцать рук ударили по тихой сегодня невской волне. Катер стрелой вылетел на стрежень.

– Вниз!

Катер был другой, гораздо лучше какой-то лодки, гребцы другие, а выплыли на ту же стрелку, к тому же плоскому столешнику-камню. Даже застеснялся Кирилл Григорьевич, будто нарочно устроил:

– Право, не думал…

– А если б и думали? – Екатерина Алексеевна выжидательно смотрела в его глаза, чуть припухлые от полноты лица.

– Подумав, не решился бы… – нашелся он. – Кажется, знаю вас – а ведь совершенно не знаю…

– Не знаю и я вас, гетман… но совершенно доверяюсь… Больше, чем самой себе.

– Возможно ли такое, Екатерина Алексеевна?

– Возможно, Кирилл Григорьевич. Когда меня повезут в монастырь, отобьете по дороге, как сейчас – от Вильямса?

– : Отобью еще раньше. Монастыря не будет!

– Да, не слишком ли мы заговорились?..

Она имела в виду расторопность матросов. Атаманский катер имел кормовую каюту, а там было все заранее припасено – камердинер изнутри подавал на руки матросам. Он же и пригласил привычным поклоном:

– Кушать подано… ваше высочество, ваше сиятельство!

Высочество подшучивало, сидя на поданном стуле, а сиятельство не слишком-то «сияло» разговором. Екатерина Алексеевна, конечно, знала причину его напряженного молчания. Кто их тут слушает? Матросы, получив гетманское разрешение, пошли бродить по берегу, камердинер в каюту убрался. Она сама навела на разговор:

– Помните то лето в Раево?.. – Он кивнул. – Что заставляло вас, Кирилл Григорьевич, делать ежедневно шестьдесят верст? Уму непостижимо! И что я от вас слышала? Вздохи да взгляды раненого оленя. Кто вас поранил?

Он вдруг широко, широким же лицом, улыбнулся:

– Будто не знаете, Екатерина Алексеевна!

– Не знаю, Кирилл Григорьевич…

Она все-таки слишком испытывала его терпение. Он припал к рукам, берущим с подноса кусок сладкого пирога; нос пропахал борозду и окрасился желтым кремом.

– Хоть облизывай вас, Кирилл Григорьевич!

– Извольте…

Она выставила было язычок, в самом деле намереваясь что-то такое сотворить, но безмерная покорность остановила – лишь пальчиком провела да свой же пальчик и полизала. Обоим стало неловко. Он утерся платком, она невпопад вспомнила:

– Я спросила сегодня профессора Ломоносова – кому он посвящает столь любезные вирши. Смутился… Не забыли?

– Да, старый ловелас!

О чужих делах ему было легче говорить. В стихах он не очень-то разбирался, чужими словами было проще риторить.

Мне петь было о Трое,

О Кадме мне бы петь,

Да гусли мне в покое

Любовь велят звенеть.

Я гусли со струнами

Вчера переменил…

Екатерина Алексеевна перчаткой зажала ему рот:

– Молчите! Зачем же менять?..

Может, он и ответил бы что-нибудь, да цокот копыт помешал. Ага, сокроешься тут от глаз гвардейских!…

Спрыгнувший на землю камер-юнкер Дараган лихо отрапортовал:

– Министр двора приказал найти вас и…

– …арестовать, что ли? – грустно посмеялась Екатерина Алексеевна.

– …и быть при вас неотлучно!

Гетману оставалось похвалить бойкого родича:

– Молодец, камер-юнкер. Неотлучным и будь. Но как же с лошадьми по воде?..

За Дараганом еще пятеро в седлах. При дворе Великую Княгиню не жалуют, а потерять боятся.

– Трудно быть Великой Княгиней, – подавая ей руку, чтоб взойти на катер, вздохнул он.

– Трудно быть и гетманом?.. – Она глянула внимательно.

Катер весельными крылами взлетел на невскую невысокую волну. Распашные весла в сильных руках шумно бороздили воду. За кормой реет гетманский белый штандарт; скрещенные сабли на нем, кажется, позванивают в такт весел. А все ж грустно, печально даже…

Чего не хватает?!

Гуслей!

Я гусли со струнами

Вчера переменил…

VIII

Слуга трех господ? Да нет, первым господином, а точнее госпожой, была все та же Украина. Стоило ему отлучиться в Москву иль Петербург, как там начинались непонятные кляузы. Подвохи. Подкопы. Вот велено было от Сената – само собой, и с благословения Государыни, – отправить две тысячи казаков для построения крепости Святой Елизаветы. А какие из казаков строители? Ихнее дело саблями Махать – не лопатами же. Схитрил маленько гетман, дал спуску своим старшинам: ладно уж, отправляйте самых ледащих, которые ни к чему другому не пригодны. Отправили, в степь голую, под бок татарской орде. Дальше?.. Два года не могут выбрать место, где строить крепость; полковник Хорват, бросив своих сербов, где-то в Петербурге околачивается. А хоть и казаков, хоть и тех же сербов – кормить-то надо? Вот тебе и индуктный сбор, который у гетмана чуть не отхапали! Благо, что с помощью старшего брата устоял. Зиму продержались, лето на траве зеленой, а как в следующую зиму идти? Новых налогов неоткуда было взять. Бедного хохла щипал всяк кому не лень. Опять помчал взмыленных коней к ногам Елизаветы Петровны. Припал со всей прилежностью. Почти что по-сыновьи:

– Матушка Государыня! Мои хохлы – твои ли детки?

За кофеем дело было, удивилась напасти:

– Что с тобой, граф Кирила?

– Не со мной. Государыня, с твоими детками, которые шлют свои просьбы со слезьми напополам. Известно ли вашему величеству, сколько налогов одновременно сваливается на каждую душу?

– Да откуда мне знать, граф Кирила? Мое ли то дело?

– Дело мое, ваше величество, но для вящей пользы я напомню все-таки. Великороссы освобождены от внутренних пошлин, а у нас с каждого чиха… пардон, пардон… деньгу дерут. Еще со времен гетмана Самойловича, под видом войсковых надобностей, завели разные сборы-поборы. Не поверите, моя Государыня, есть покухонный сбор, с каждой кухни то есть. Вдобавок «схатный сбор», с каждой хаты опять же – будто кухня может быть без хаты, а хата без кухни! «Поковшовый», Государыня! Неважно, горилки или там квасу вы выпили. «Попчелиный», будто кто считал тех пчел! «Бахчовый», с арбузика каждого. «Огуречный». «По-рыбный…», если даже ты в степи лягушку поймал… «Потельный», с теленочка, еще не родившегося, ибо если не заплатишь, так теленочку и родиться будет нельзя…

Елизавета Петровна, мало что в этом понимая, жалостливо вздохнула:

– Ну, граф Кирила, совсем ты меня расстроил… Уж и кофе в горло не идет. Может, и «покофейный сбор» у вас есть?

– Есть, Государыня! – видя, что дело складывается, уже веселее вскочил малороссийский ходатай. – Но когда вы в другой раз изволите осчастливить малороссийский народ своим посещением, мы угостим вас прекраснейшим кофе… беспошлинно и невозбранно!

– Да как же так?.. – почувствовала облегчение Елизавета Петровна.

– Контрабандно, ваше величество! – залился счастливейшим смехом юродствующий гетман.

– Так отмените все эти поборы!

– Не могу, ваше величество. Не в моей власти. Указами прежних Государей сей порядок установлен.

– Так Указом же и отменится! – круто, как всегда, вспылила Елизавета Петровна. – Барон Черкасов!

Сколько ни бывал во дворце граф Кирила, еще ни разу не лицезрел, чтоб зов Государыни застал барона Черкасова врасплох. То ли под диваном, то ли еще где обретался кабинет-секретарь.

– Ты слышал, барон? Понял?

– И слышал, и понял, ваше величество, – не выразил никакого удивления кабинет-секретарь. – Прикажете исполнять?

– И побыстрее, милый барон, – тут же смягчилась Елизавета Петровна. – Гетман спешит к своим делам.

Граф Кирила улыбнулся, ибо ни о каких делах он не говорил, но стоило барону повернуться к двери, как она погрозила пальчиком:

– Ой, шалу-ун!…

Под это настроение ходатаю не терпелось еще одно маленькое дельце провернуть:

– С вашего разрешения, Государыня, я подскажу ему некоторые формальности?.. В един миг вернусь!

Елизавета Петровна не нашлась что сказать, как он вылетел вслед за бароном Черкасовым и все нужное в един миг нашептал. А речь-то шла ни больше ни меньше как одновременно с отменой внутренних пошлин, отмене пошлин между Малой и Великой Россией, в том числе разрешить и беспошлинный ввоз леса из польско-литовских земель. Все лесные угодья оставались на западной границе, а что могло расти по степному Днепру? Не одни же мазанки строились в Малороссии. Установившаяся тишина на Украине способствовала и более серьезному строительству. Тот же дворец в Батурине – хоть и каменный, а сколько дерева требует.

На этот раз возвратился с такими указами, что можно было гопака плясать. Но ведь указы-то царские, измышленные Сенатом или кем-то из недоброжелателей, – они и вослед шли. Знай поворачивайся!

Не успел доехать – ведь и в Москве еще надо было свои именьица проверить, как грозное повеление, все за той же милостивой подписью: «Елизавет»: «А гетману Малороссийскому, графу Кирилле Григорьевичу Разумовскому надлежит выставить в Прусский поход 5-тысячный отряд отменных реестровых казаков под начало главнокомандующего графа и генерал-фельдмаршала Апраксина». Ни о провизии, ни о походном содержании этого отряда и речи не шло, словно были то птицы небесные.

Да, война с Пруссией и ее союзниками разгоралась все сильнее. На севере, под Петербургом, шведы зубы точили. А турки и татары, видя, как Россия увязает в западной войне, здесь щерили клыки. Под самым боком Украины, да еще при таких непостоянных соседях, как Молдавия, Валахия, Венгрия, да и недалекая Трансильвания. Надежда на несколько пограничных сербских полков не оправдалась, ибо деньги были разворованы еще где-то в Петербурге и до сербов не дошли. Кто окраину Украины будет охранять?

Об этом у графа Кирилла Разумовского был крупный разговор и с графом Степаном Апраксиным, хотя тот по старшинству голоса, да и прежнего гонора, имел против него вес. Ну, уж тут кто кого. Эта семипудовая туша задергалась у него под шпагой, как простая свинка. Кирилл Разумовский – невелик вояка, сам мог бы задергаться на вертеле, но он, слава богу, пока не был главнокомандующим, хотя Государыня экивоками не раз заводила о том разговор. Апраксин-то без экивоков был назначен главнокомандующим и принародно жарился под шпагой у гетмана. Хорошего мало, если б состоялась дуэль двух медведей, да ведь разняли, свели все к шутке, под шампанское. Но слова гетмана всем запомнились: «Если вы, граф, позволите своим мародерам грабить малороссиян, я прикажу своим казачкам заточить вас в каталажку. Поверьте, они сделают это с удовольствием». Не так давно отошла турецкая война, и все российское воинство проутюжило Украину. Кто платил, кто не платил за прокорм и провиант, но всяк грабил. Чем же лучше москаль пруссака, поляка, турка или татарина?

Сейчас больше половины войск гужевалось на Украине, чтоб оттуда, через Австро-Венгрию, ударить на Фридриха. У прусского короля падали ближние к России города и крепости, но не сдавались северные, приморские. Там были такие генералы, как Румянцев, но здесь!… Свои мародеры! Гетман Разумовский учредил им путь помимо Глухова, Батурина, Чернигова, само собой помимо Киева, – на Австро-Венгрию! Нечего побираться малороссийскими галушками.

Не всем нравилось такое поведение гетмана, ой, не всем… Можно приставить шпагу к пузу главнокомандующего… но не к грудям же Самодержицы?! Если приказ исходил за ее подписью: «Елизавет», – тут уж ничего не поделаешь. Исполняй!

Не пять тысяч, но тысячу казаков все-таки он послал в Прусский поход. Под начальством генерального есаула Якубовича. После гетмана не было второго такого начальника. Эта тысяча участвовала в знаменитой Гросс-Егерсдорфской битве, когда Фридрих ускакал на седле одного из своих адъютантов, запомнили казачков на прусской земле! Обратно не вернулись ни генеральный есаул Якубович, ни гетманские старшины – Скоропадский, Волкевич, Оболонский… Хуже того, почти никто из казаков обратно не вернулся. Армию-то, от Балтики до Днепра хлынувшую на запад, нужно было чем-то кормить? За подписью «Елизавет» приказано было выставить 8000 казаков в погонщики скота. Следом за армией, по ошибке зачастую и опережая, двигались громадные мясные стада. А кто давал им корм, кто готовил укрытие от бурь и непогод? Да и защиту от всех мыслимых и немыслимых мародеров? Казаков пало больше от голода и болезней, чем от сабель. Да и не можно же всамделишно воевать, если ты погонщик скота!

Гетман уже и сам плохо понимал, во что оборачивается победоносная война, которая двигается вроде бы на запад, но в своих тылах обдирает всю Украину и Белую Русь. Митрополит Белорусский Георгий Конисский, имевший резиденцию в Могилеве, но уроженец Нежина, воспитанник Киевской духовной академии, с печалью сердечной извещал:

«Ясновельможный пан гетман, что се есть? Я не могу объяснить своей обездоленной пастве, что нашествие великорусских войск оборачивается не меньшим бедствием, чем нашествие орд татарских…»

И гетман объяснить этого не мог. Сколь позволял случай, пытался через старшего брата, через нового фаворита Ивана Шувалова, через Бестужева, Воронцова, Панина вразумить: если так дальше пойдет, мы поднимем на дыбы не только Малороссию, но и Белую Русь. Позади наступающих войск остается пустыня. Кому потребна голая, выжженная земля?..

Война шла, задевая всю западную Россию, в том числе Украину. А главнокомандующий Апраксин преспокойно пребывал в Петербурге, довольствуясь реляциями[11] своих генералов. Он был пожалован в генерал-фельдмаршалы одновременно с графом Алексеем Разумовским, из чего следовало, что Елизавета Петровна никак не могла остановить выбор – кого же поставить во главе армии, которая уже вступила на прусскую землю, но никем вроде бы единолично не управлялась. Кирилл при свидании со старшим братом уже на правах ясновельможного гетмана посмеивался:- Ну ты, старшенький, уж точно стал бы победителем Фридриха!

Тот без обиды парировал:

– А ты, младшенький, уж точно сгодился бы ему в сержанты…

Вот такие фельдмаршалы были у Государыни Елизаветы Петровны во время этой смешной Семилетней войны. Ведь еще и генерал-аншеф Бутурлин в то же звание возведен. Государыня, кажется, всерьез решилась всех испытать на бездарность. Все обозы были забиты личными экипажами, телегами, фургонами, среди которых пушкам было и не развернуться. Апраксин продолжал обедать за столом у Императрицы и тут чувствовал себя как на командном пункте. С трудом удалось наконец выпроводить поближе к действующей армии, но сердобольная Государыня не оставила его своим вниманием; следом пустился паж, который от имени Императрицы вручил подбитый соболями и крытый богатой парчой дорожный плащ – все-таки уже октябрь месяц был, не простыл бы русский главнокомандующий. Это же не Фридрих, который в седле носится по всей Европе. Новоиспеченный фельдмаршал чайку попить горазд, а для сего «послан был к нему серебряный сервиз в 18 пудов весом».

Главнокомандующие менялись, победы в этой войне как-то сами собой давались, и Государыня могла даже посердиться – уже на другого предводителя войск, кстати, своего любовника незабвенной шестнадцатилетней молодости – Бутурлина:

«… Мы с крайним огорчением слышим, будто армейские обозы умножены невероятным числом лошадей. Лошади эти, правда, взяты в неприятельской земле; но кроме того, что у невинных жителей не следовало отнимать лошадей, лошади эти взяты не на армию, не для нашей службы, не для того, чтоб облегчить войско и возить за ним все нужное: они возят только вещи частных людей в тягость армии, к затруднению ее движений… Повелеваем сократить собственный ваш. обоз, сколько можно…»

А сколько – можно?!

Когда к главнокомандующему, возлежащему на пуховиках в карете, громадной как дом, прискакал генерал Румянцев, герой всех последних баталий, и попросил еще одну дивизию – только одну! – чтоб окончательно добить Фридриха и самого его взять в плен, – что он получил в ответ? «Генерал, у нас полно отличного вина, которое Фридрих отбил от Людовика, а мы отбили у Фридриха, – чего еще потребно? Полезайте ко мне в карету, да здесь и продолжим баталию».

А между тем падал один город за другим, падали самые неприступные крепости, и Фридрих метался по лесам, как загнанный заяц. В самом деле, зачем его добивать?

О, русское великодушие!…

…и русское разгильдяйство!

IX

А малорусское?..

Полки, собиравшиеся в Малороссии, чтоб идти дальше на Запад, требовали не только овса и сена для лошадей, хлеба и сала для солдат, но и несметное число ведер «горячительного вина», сиречь горилки. Шинки росли как навозные кучи на месте лошадиных стоянок. А кто шинки те содержал? Немного было местных шинкарок, вроде Натальи Розумихи. Вместе с сербами война погнала в Приднепровье и других неприкаянных – евреев, которых иначе как жидами не звали. Вот они-то вдоль всех военных дорог и ставили свои шинки. А где шинки, там и винокурение. В связи с войной и проходом несметных войск приняло такие размеры, что трезвых в Малороссии уже и не оставалось. Один гетман разве?.. Хорошо опохмелившись, он засел за писание злосчастного универсала. Как ангел-хранитель для всех пьяниц. Под «горячительное» и универсал гетманский получился горячим:

«Малороссияне не только пренебрегают земледелием и скотоводством, от которого проистекает богатство народное, но еще, вдаваясь в непомерное винокурение, часто покупают хлеб по торгам, дорогою ценою не для приобретения каких-либо себе выгод, а для одного пьянства, истребляя лесные свои угодья и нуждаясь от того в дровах, необходимых к отапливанию их хибо избежание происшедших от того беспорядков определяем:

1) чтобы винокурением занимались одни только владельцы и казаки, имеющие грунты и лесные угодья, кроме духовенства, купечества, посполитого народа и нахлынувших с театра военных действий жидовинских шинкарей;

2) полковникам и сотникам, под опасением в противном случае лишения мест, надзирать за точным исполнением сего;

3) запрещается иметь в Малороссии винокурни и шинки великороссиянам, и вообще не тамошним владельцам, сербам, мадьярами жидам тож…»

На этом месте Универсала, который и самому-то жег душу, гетман вспомнил о несчастной Душице… что Саррой звали?.. Что же, топить в Днепре или Сейме, как ее родителей? Но выхода не оставалось. Так ли, иначе было при других гетманах, но его Малороссию захлестывало пьянство. Войной усугубленное. А конца войне не предвиделось. Ему – писать Универсалы, а Сенату – писать Указы о посылке все новых и новых казачьих смертников. Правда, подслащали маленько те Указы:

«… А казаки и служат для того, чтоб неприятеля беспрестанно тревожить, присматривать за ним и держать в страхе. Командующий генерал совсем о том не думает, много или мало их пойдет в поход и сколько возвернется. Поелику всегда ж убыль восполнят…»

Неподписанный еще Универсал валялся на столе, а гетман, вопреки своему же запрету, не венгерского, а горилки хватил и Сенату кулаком погрозил:

– У-у, окаянцы! Поелику восполнят!…

Не дочитал со злости, а там ведь маслица было подлито:

«Но там, где атаманы хороши, и казаков же берегут тож. У атамана Краснощекова напрасно со смертью не играют. Сказывают, он и сам копьем или стрелою попадает в цель на пушечный выстрел, а такоже сказывают, что ни от кого он пардона не принимает, казаков своих бережет. Известности его больше всего способствует свойство с Разумовским…»

Ах, Краснощек-атаман! Гетман спознал его еще при первом объезде своих владений, где-то уже за Полтавой, на границе с Донским казачеством. Никто ведь толком не знал границ между Малороссией, низовой Запорожской Сечью и казацким же Доном. Гуляли, где гулялось. Война стала сбивать в отряды, чем-то похожие на полки. А что это за полки, если одет кто во что горазд и при оружии, которое у неприятеля же в бою удалось перехватить? Задумал он ни больше ни меньше как приодеть казачков в одинаковые кафтаны и с разными, у разных полков, приметными шапками. Деньги? Да кто их когда давал, хотя и считались казаки реестровыми, то бишь на государевом содержании?

С началом же войны Сенат Указы слал:

«… Малороссийских Украинских гетманского уряду казаков с потребною старшиною таким образом нарядить, чтоб оные всяк каждый о дву-конь по первому указу в две или три недели собраться могли и по крайней мере на месяц провианта с собою имели, однако ж без обозу».

Читать такие указы – одно удовольствие: можно всласть поругаться. Будто здесь никто не знал, что такое «дву-конь!» Но между руганью гетман и свое разумение имел. Не дело это, чтоб казаки разношерстной толпой по Европам скакали. О форме казацкой он со старшиной давно рассуждение имел. Деньги! Но если поискать… да горилки пить поменьше… найти можно. В конце концов порешили: быть мундиру казацкому! Чтобы везде одного цвета и покроя…

Вот в таком настроении он и выехал на гетманский плац, чтоб проводить в прусскую землю очередной казацкий отряд. Еще две тысячи человек, из которых… кто вернется на «ридну Украину?..»

Командовал отрядом его родственник полковник Галаган. Отсалютовал шпагой, хотя при седле имел тяжелую казацкую саблю. Гетман подал старую, короткую команду:

– С Богом!

Речей и объятий не принято было и при прежних гетманах, а чего ему заводить? Рысью, по четыре в ряд, пошел сводный полк.

В сторонке жалась сестра, не смея при людях прильнуть к седлу мужа. Гетман тоже не обращал на нее внимания. Лишь дома, скидывая мундир, наказал своим прислужникам:

– Присмотрите за ней.

Полковник Галаган, как водится, не оглянулся. Плохой знак – оглядываться.

X

Молва о щедрости гетмана опережала его доходы, но что делать? Доходы, конечно, немалые, но где им угнаться за молвой. Это как степная зимняя завируха – от моря Черного до Днепра-Славутича метет. Человека подхватывает живьем, да хоть и с конем вместе, крутит-вертит, пока носом в снег не кинет.

А хоть и летом: те же ветра. Знай души распаляют, а что с ней, душой-то, поделаешь? Мать, Наталья Демьяновна, хоть и статс-дама двора ее величества, а попросту советовала:

– Ты, Кирилка, построже управителей набери. Хай кнутом за тоби машут. Усю стэпу украиньску не накормить.

По ее совету и взял Шишкоша Годянского. По происхождению шляхтича, по характеру гайдука. От Мазепы еще пошли они, гайдуки. Личная полиция, личная расправа и личный разбой. Когда видели на дороге к своей хате гайдука, так стар и млад прятался, шепча друг другу:

– Злыдень иде!

Конечно, времена не те, не те и гетманы. Шишкош Годянский кнутом никого не порол, а копейку панскую берег. Не без своей же выгоды. Но больно уж жить хорошо стало! Тем же степным ветром никчемное попрошайничество и отмело от пана-гетмана. Вроде бы все довольны и все низко кланяются при встрече.

Беда в том, что земли степные никем не меряны и никем не межованы. Кто сколько отхватил во времена оные, тем и владел. Саблей ли, судом ли полковым – другого не было, – права свои защищал, и то дело. Без защиты земли уносило степным ветром. Чересполосица была такая, что не пойми, где чье. Управитель, он же и гайдук гетманский, пришелся как раз впору. Пан ясновельможный вздохнул свободно. Имения его, подаренные Государыней в свое время, в разные годы и по разным поводам, прикупленные тож, были разбросаны по Киевщине и Черниговщине в невообразимом беспорядке. Управитель Шишкош Годянский старался земли гетманские упорядочить. Где округлить, где прикупить, где и самочинно отрезать-прирезать.

Так и наскочил на него черниговский помещик Будоляха. Когда-то служил в реестровых казаках, да был отсечен татарской саблей по локоть. Однако ж не запропал, не занищенствовал, как многие такие. Удел ему от отца по Десне достался, он тоже его маленько округлил, хозяйствовал хорошо и думал, что так до скончания века. Ан нет! Удел-то свиной кишкой в гетманские угодья завивался. Даже дорога через Будоляху шла. Управитель попробовал было поговорить с паном-гетманом, да куда там! Отмахнулся:

– Не с руки мне судиться.

Зато с руки было управителю. Он пригрозил:

– Смотри, Будоляха! И вторую руку отмахну.

По весне свою дорогу через кишку провел, а вдоль нее бахчу знатную разбил. Гетман добился свободной торговли между Малороссией и Великороссией – гар-бузы прямиком до Тулы и Москвы шли, а там и далее, до Петербурга. Будоляха год смотрел, второй упрашивал и подал в суд. Глупый! Суд-то полковой, значит Черниговский. Будет ли полковник судиться с гетманом, да хоть и с его управителем?

Не добившись в суде толку, стал грамотей-помещик писать на судей жалобы. Само собой, аппелируя к ясно-вельможному гетману. Опять же глупец! Как дойти его бумагам до гетмана? Застревали еще в первых канцеляриях. Добро, что Шишкош Годянский хоть и гайдуком себя считал, но в кнуты не брал. А жить-то надо Будоляхе. Пятеро дочек, одна красивше другой, а кто их замуж возьмет? Старшая, Ганнуся, и надоумила:

– Татко, сходи к ясновельможному.

Легко говорить! И до ворот гетманских не доберешься…

– Татко, после полудня пан-гетман выходит в сад прогуливаться. Сама видела. Перехвати его там, под вишнями. Как поменьше я была, мы с дивчинами за вишенками лазили. А ты-то? Иль не казак, татка?..

Чего не сделаешь для любимой дочери! Написал заново прошение, все изложил до точности и побрел до гетманской усадьбы. Недалеко и было-то, версты три всего. Не зря же девки за вишнями лазили. Время выбрал как раз послеобеденное. Глухими задворьями, через огорожу, пробрался до расчищенных, посыпанных песочком дорожек. Ага, здесь, видать, и гуляет ясновельможный пан. Сам-то на песочек ступить не решался, по-за вишенками прятался, где они ближе к дорожке подходят, чтобы сразу выпрыгнуть да бумагу на коленях подать… и задремал от волнения и усталости. Уже издали спину гетманскую, от жары только белой рубашкой прикрытую, увидел… и всплакнул было, собираясь ни с чем возвращаться. Да как вспомнилось личико дочкино, бесприданное, так откуда и смелость взялась! Вышел на дорожку и прямиком пошел ко дворцу, уже не таясь. Одет ради такого визита был прилично, а у гетмана на усадьбе столько челяди, что никто и внимания не обратил. Многие, наверно, и друг дружку-то не знали. Да и время послеобеденное. Гости у гетмана, конечно, были – стол он держал всегда открытый, – да кто в бильярд играл, кто в шахматы, а кто и подремывал по разным комнатам. Так что Будоляха беспрепятственно взошел на парадное крыльцо, по коридорам каким-то чутьем прошел к кабинету. Откуда и смелость взялась! В соседних апартаментах кто-то хлестко шары бильярдные гонял. Тупик здесь был, дверь заперта. С какой-то другой стороны подходили люди, галдели, может, после вина обеденного.

– Двойной в лузу!

– Режь в правую!

– Да не мажь, не мажь!…

Под эти крики хотел уже убраться прочь, да полоска света, выбивавшаяся под дверью кабинета, приковала внимание. Право, как не в себе был. Личико дочки в том ярком луче просвечивало, да и шаги тяжелые, хозяйские. Хоть издали, но видывал Будоляха гетмана – тот не таился от людей, хоть и при охране всегда. Шаги проследовали из бильярдной в кабинет, потом – мурлыканье басовитое. На голос гетман был не силен, бубнил:

Да гусли поневоле

Любовь мне петь велят…

Такой диковинки, как любовь, однорукий казак Будоляха не знал. То воевал, то землю пахал, то дочек в темной ночи заводил. При чем тут любовь, если жинка толстенькая под боком! Вот эта насмешка-то над самим собой и придала новую смелость. Гетманский тяжелый шаг уже в кабинете чувствовался; даже в коридоре половицы, видно, соединенные с половицами кабинетными, пружинисто подрагивали. Там, может, и паркет, а здесь доски крашеные. Да лучик света, как с дочкиного лица…

Он к этому лучику пригнулся и ловко так сунул туда бумагу. Сам настолько затаил дыхание, что на той стороне шаги затихли. Может, минута, может десять, а может, и целый час прошел. Только бумага-то тем же манером обратно к нему шмыгнула. Будоляха схватил ее – и бежать по дорожке на зады гетманской усадьбы, а через забор и домой.

Там уже развернул и, не веря глазам своим, прочитал:

«Шишкош Годянский, сукин сын! Возверни помещику отобранные земли и удовлетвори все протори и убытки». Он сидел над бумагой, лил слезу счастливую, как неслышно вошла дочка и обняла его сзади за шею:

– Тато?..

Небогато жили, но она маленько училась, сама прочитала.

– Так чего же ты плачешь?

– Сожрет меня теперь пан-управитель…

Зря в дочкину душу тревогу посеял. Еще не стемнело, как на бричке прикатил управитель Годянский.

– Покажь бумагу!

– Так ты ж отберешь, пан-управитель?..

– Дурак! Гетманское слово не отбирается. Давай! Судом установлено, судом и отменится.

Что делать, пришлось отдать бумагу. Думал, пропало дело…

А на другой день другой чин, уже из суда, прикатил. Пакет на стол положил и сказал:

– Ну, Будоляха!… А если б другой гетман был?

– Другого не надо, пан судья…

– Пожалуй, и так. Мне что? Приказано всю прежнюю землю тебе вернуть и еще столько же прирезать. Я исполняю гетманскую волю, и только. Пакет-то?.. Разверни!

Там было годовое казацкое жалованье. Хоть сейчас Будоляха и не получал ничего, но знал же, сколько казаку причитается. Прямо культяшкой отрубленной и хлопнул по столу:

– Геть в таком разе!… Имеем мы право выпить за здоровье ясновельможного?..

– Это гетман не возбраняет… мне в приказе ничего такого не сказано.

– Вот и я говорю. Ганнуся! – прежним казацким голосом прокричал. – И тебе – геть! До шинка!

Легкая была на ногу Ганнуся, быстро слетала. До глубокой ночи из хаты помещика Будоляхи, мало чем отличавшейся от всех других хат, слышалось:

– Геть, наш ясновельможный!…

– Геть, пан судья!…

– Геть и дочку твою… замуж с таким-то приданым!…

XI

Если бы ясновельможный пан гетман предполагал, что выйдет из его скоропалительной резолюции, он наверняка бы отказался от нее.

А вышла самая что ни есть настоящая свадьба, причем такая же скоропалительная, как и сама резолюция.

Молва!

Она так быстро облетела не только Глухов и Батурин, но и все окрестности, так красочно описала внезапно открывшуюся дружбу Будоляхи с самим ясновельможным, такое богатство пророчила вдруг расцветшей невесте, что на второй же день повалили женихи, а через неделю сквозь их спины было и не пробиться. Вот дела!

Так именно и сказал своему сыну Тарасу управитель Шишкош Годлянский. Прибавив многозначительно:

– Моя справа. Не упускай такую дивчину, сынку.

А чтоб лучше уразумел отца, и в потылицу ему наддал, да так направленно, что и не служивший еще в казаках сынок истинно по-казацки полетел на неприступную, как ему казалось, крепость.

Хотя какая неприступность? Управитель ясновельможного пана гетмана – это почти что сам гетман. Может, и поболее того, если на дело глазами простого хохла глянуть. Ясновельможный витает где-то в ясных облаках, а управитель – вот он, тут, всем и вся заправляет. Немудрено, что никому не ведомый шляхтич Будоляха поначалу перепугался: а ну как подвох?..

Но Ганнуся была дивчиной мало что красивой, так еще и смышленой: от добра-то добра не ищут?.. Девичий возраст кончался, к двадцати уже подходило. Она и скажи:

– В рожь, что ли, зовешь?

Тарас никуда и не звал, но вышло, что само позвалось.

– В рожь, можливо…

Пока другие женихи осаждали старого Будоляху, на крыльцо ломились, эти через окно да в поле. Там и в самом деле рожь колосом шумела. А во ржи шумящей, да при теплой ночи – как не оженихаться?..

Очнулись-то на зорьке вроде как мужем да женой. И тут на два голоса вскрикнули:

– Батько будоляху мне выдерет!…

– Управитель мой… плеткой управится!… Парня хоть и записали в казаки, но был еще зелен;

Ганнусю хотя никогда еще и не сватали, но она знала: осоромят на всю Черниговщину, если про ночку эту узнают, а матери хомут на шею оденут. Если новобрачная окажется нецеломудренной, то по обычаю поведут мать с хомутом по улице. За слабое смотрение над дочерью.

Может, так бы оно и вышло, будь Ганнуся дурехой. Но она сразу же нашлась:

– Я где была? Я теляти шукала, поплутала и сама маленько. Ты, Тарасюк, где пропадал? Да горилку с хлопцами пил. Так-то, мати! Так-то, тата! Наша тайна, дурень. По звычаю засылай сватов.

Так все и вышло. Управитель, потаскав сынка за чуприну, что пьянчужит в такое время, велел приодеться, а сам к своякам: будьте старостами! Сватами то есть.

Покряхтели старосты-сваты, горилки для храбрости выпили, оделись во все лучшее, ручники через правое плечо повязали – и на двор к шляхтичу Будоляхе. Без горилки и без храбрости нельзя. Ведь в случае отказа, да если еще девка лихая да жениха не любит – проставят на столе вместо угощения кабак иль тыкву, овощ презренный, на отказ и приготовленный, да и скажут: «Кушайте, шановные панове!»

Но ведо не поставили, еще по ручнику повязали, поверх прежнего, да и жениха кликнули:

– Гайда, хлопче!

Он тут как тут, потому что батька в спину подталкивал. И жениха вслед за сватами повязали – красным платком по правой руке, чтоб всяк видел, к чему дело идет. Домой жених уже в окружении подгулявших старост шел.

А назавтра и в церковь – чего откладывать. У казака так: сегодня время гулящее, а завтра татарва налетит, не до свадеб будет. Это даже дружки-подружки знают, по дороге в церковь поют:

Да кланяйся, Ганнуся, своему батькови низко.

Бо к серденьку его ты близько,

А матери да кланяйся ище низче.

Бо к серденьку ее ище ближче.

Может, и опустили в спешке, что церковь-то на подворье гетманском. Как раз и сам ясновельможный вышел на крыльцо, поразмяться.

– Как? – вскричал. – Без меня?

Какое там! Ему кланялись пониже, чем отцу да матери. Может, кто из домашних сказал, что управитель сына женит; тот уже на стременах подбежал:

– Ясновельможный пан гетман! Стыдно было вас по такой малости беспокоить…

– Стыдно… что не обеспокоили заранее… Ладно! Без меня не начинать. Геть – уже выскочившим следом денщикам. – Мундир! Парадный!

В сорочке шелковой был по летнему времени, так что мундир уже пришлось следом нести.

Он выстоял всю службу в церкви, вперед не вылезая. Обряд венчания долгий, дотошный, а церковь невелика, народу при такой оказии набилось невпроворот, едва несколько денщиков вкруг гетмана уместилось. Совсем-то без охраны нельзя. Начальник «гетманской корогвы» особо не церемонился, самолично распихивая зевак. Гетман ему выговаривал: уймись, свои здесь все. Так вот, запросто, его нечасто видели. Вроде как стеснялся своего положения.

Ко времени выхода из церкви несколько старшин подоспело, один из полковников. Свадьба грозила превратиться в какое-то гетманское шествие. Он нарочно протолкался к отцу невесты и тихо вопросил:

– Не ты ль ко мне под дверь лез, пан Будолях?

– Я, ваше сиятельство, – робко, но внятно ответил смущенный отец, склоняя голову.

– Выходит, помирились с моим управителем?

– Породнились, ваше сиятельство…- Чего ж на свадьбу не пригласил, шановный Панове?

– Только по робости, ваше сиятельство, по малости своей…

– Робость! А, говорят, был не из робких казаков? – тронул его обвисшую в рукаве культю.

Будолях припал к низошедшей на его небогатый кафтан руке.

– Ну, ну, я не поп все-таки… – отдернул гетман руку. – В дурацкое положение поставил ты меня, пан Будолях. – Он пригнулся к одному из своих сопроводителей, зашептал: – Скажи графинюшке: на свадьбу иду… пусть срочно пришлет с девками все такое…

Дорога от Глуховской церкви до помещичьей хаты Будоляха неблизкая: успел и денщик слетать обратно, и девки поспели вовремя, передали объемистый сверток, в золотой парче, перевязанной красной лентой. Гетман придирчиво осмотрел, но разворачивать, разумеется, не стал. Трем домовым дивчинам., принесшим подарок, кивнул:

– Можете оставаться при свадьбе.

Прислуга была из местных, им в радость. Поклонились и где-то сзади пристроились.

Будолях откланялся с извинениями:

– Побегу, ваше сиятельство, обряд блюсти… Ему надлежало вместе с женой встретить молодых.

С образами. С хлебом и солью.

По теплому времени столы были приготовлены на улице – куда ж всех в хату вместить. Лавки, само собой, из тесин, но для гетмана вынесли хоть и старенькое, но застланное ковром креслице. Знайте, мол, наших, ваше сиятельство! Все-таки мы помещики.

Гетман за столом оказался обочь невесты, вместо отца, чуть отодвинувшегося в сторонку. Понравилась невеста, хоть-видел ее впервые. Она склонила головку на хлеб, имевший форму большого бублика. «Це дивен», – шепнул сбоку польщенный таким вниманием Будолях. Невеста смотрела сквозь этот «дивен» на окружавших ее людей, на жениха и, конечно, дивилась своему новому положению. Два раза жених поднимал ее головку – она опять роняла. Только на третий раз села прямо возле него.

Гетман уже подзабыл, как здесь свадьбы делаются, толкнул локтем Будоляху:

– Чего ж они не едят?..

– Исстари не едят, ваше сиятельство…

Действительно, новобрачные ничего не ели за свадебным столом. Да и как было есть? Ложки их повязали вместе красной лентой.

За невестой стоял ее брат, уже с казацкими усиками. Он-то и расплел косу. А потом стал махать саблей вкруг ее головы, как бы обороняя. Все громко, кто в лад, кто не в лад, запели:

А татарин, братец, татарин

Продав сестрицу за талер,

А русую косочку за шестак,

А биле личенько пишло и так.

Брат саблей подцепил с головы папаху и ловко кинул ее на стол.

– Куп!

– Выкуп!…

По рядам понеслось давно ожидаемое. Польский иль немецкий талер, малороссийский шестак, стоивший шестьдесят копеек – в половину талера. В папахе забрякало-зазвякало. Гетман денег с собой не носил, стыдливо заозирался. Один из денщиков, стоявших за его креслом, сообразил и выгреб, что было, из своего кармана. Видно, немало, с руки гетмана звонким серебром посыпалось.

Вот когда и пляски начались! По кругу, друг за дружкой. Это называлось – «водить журавля».

Та внадився журавель,

Та до наших конопель…

За столами почти никого не осталось, все толкли необъятную, в степь уходящую землю. Матери невесты с поклоном поднесли красные чоботы – как награду занепорочность дочери. В противном случае был бы на шее хомут…

Молодые лукаво переглянулись, но ничего.

Не бийся, матинько, не бийся,

В червоны чоботы обуйся,

Щоб твои пидкивки бряжчали,

Щоб твои вороги мовчали!

Ясновельможному было невмочь сидеть за столом, почти одному.

– Ге-еть ты! – скинул он на руки денщикам мундир и остался в одной шелковой сорочке.

Уж и забыл, когда плясал-то, да общие крики помогали. Под шелком сорочки так и ходило брюшко. Он этого не замечал, крепкими ногами крепко же и землю травянистую утаптывал, словно дорожку к кому-то торил. А к кому, как не к невесте? Жених не мог противиться натиску гетмана, потеснился маленько. Вот так-то, мил-женишок! Гетман начал припоминать, как плясывали в Лемешках, на посиделках. В присядку он уже не мог, ноги так низко не сгибались, но руки-то крылами орлиными вкруг невесты кружили, иногда и перышками крепкими пощипывая плечики. Что говорить, хороша была орлица, если бы не…

Не конник вестовой, ворвавшийся прямо в круг с криком:

– Нема кого с Батуринской сотни?.. Приказано в ночь выступать!

За всей этой свадьбой гетман и позабыл, что еще вчера подписал приказ – Батуринской сотне срочно выступить к Чернигову. Там формировался очередной сводный полк, чтоб вдоль Припяти, через польские, в этой войне союзные, земли идти в прусские края…

Там командовал Апраксин, Фермор, Бутурлин, а сейчас вместо главнокомандующего заступил граф Салтыков. Впрочем, какая разница? Никто из казаков, несколькими полками туда отправленных, обратно еще не возвращался. В том числе и муженек родной сестрицы, полковник Галаган. Да и возвратится ли кто?

Увидев, как побледнел и остановился середь пыльного круга жених, гетман догадался:

– Хлопче, ты к Батуринской сотне приписан? Жених, подбитый на лету, ничего не мог ответить.

Один из денщиков кивнул:

– Батуринскийон… Ему и наказал гетман:

– Скачи к писарю. До завтрашнего утра отсрочку! Догонит.

Невеста уже ревела и плохо видела, что клонит голову не к жениху, а к гетману на плечо. Он поцеловал ее, толкнул на руки каменно застывшему парню и пошел домой. Впрочем, и сотни шагов не сделал: в тени стояла припасенная для него коляска. Он вскочил как был, в одной сорочке; денщик уже набросил мундир на плечи.

«Ах ты, Господи! Как это скверно – быть гетманом! Таких вот хлопцев с пиками наперевес посылать под пушки! Вернется ли к своей невесте?..»

Даже Господь-Бог не мог ответить на этот вопрос.

Загрузка...