— Кто здесь Тюменев? — спросила какая-то строгая женщина.
Студенты указали ей на подоконник, на котором я сидел. Я сполз с подоконника. Строгая женщина брезгливо посмотрела на моё лицо, на котором красовались синяки и ссадины, и сказала:
— После экзамена — к ректору.
Я не успел спросить о причине, как она уже ушла.
— Ректор без нашего Ваньки не может управлять институтом, — сказал Артём.
На рукаве его пиджака была нашивка — чёрный ромб с красными буквами СД. Такие же нашивки были у всех студентов, даже у девушек. Всех студентов записали в организацию под названием Студенческая дружина по охране порядка. Коротко — Студенческая дружина. Хотя это была добровольная организация, но никого не спрашивали, хочет он туда вступить или нет. Меня тоже записали. Нашивка лежала у меня в кармане.
Я был не против вступления в СД. Помогать полиции патрулировать улицы, ловить шпану и пьяниц — что в этом плохого? Расцветка ромбов напоминала чёрно-красные галстуки Легиона. А как я мечтал о Легионе, ещё когда ходил в детский сад! Как я завидовал старшим ребятам! Какие у них были значки — орёл со сложенными крыльями! Но ещё лучше были значки у старшеклассников из Преторианской гвардии — орёл с расправленными крыльями.
Я пробыл в Легионе всего год — в первом классе. Легионерская жизнь уже ничем не отличалась от обычной гимназической жизни. Никаких тебе военных игр. А потом Легион и вовсе закрыли. Остались только лагеря Легиона, которые переделали в Лесные лагеря. Родители почему-то радовались закрытию Легиона. Я не мог понять, чему тут радоваться.
Студенческая дружина была похожа на Легион или Преторианскую гвардию. Но теперь я почему-то сомневался. Я думал, что чиновники, которые придумали СД, наверняка дифферы. Как и все чиновники. А в дифферских делах я участвовать не собирался. Я хотел посоветоваться с Карапчевским. Поэтому носил нашивку в кармане.
Из кабинета вышел Денис. Он показал мне пять пальцев — конечно, пятёрка, и спрашивать не надо! — и подошёл к Наташе. Она пришила ромб золотыми нитками — так он был ещё заметнее.
Я решил, что зайду среди последних. Латынь никогда мне хорошо не удавалась, и подготовился я плохо. Неудобно готовиться, когда при каждом повороте или напряжении между рёбрами ввинчивается резкая боль. Пришлось всё-таки пойти к врачу, пить обезболивающее, мазать грудь мазью. Вся одежда пропахла аптекой.
Артём тоже ждал конца экзамена. Он тоже плохо подготовился. Но по другим причинам. Он так старательно притворялся равнодушным, когда смотрел в сторону Дениса и Наташи, что всё было ясно.
Артём получил четвёрку, а я напереводил на тройку, но профессор сжалился и поставил четвёрку. Мы вышли и со словами: «Друг мой, брат мой!» — начали так прыгать и танцевать, что у меня опять стрельнуло между рёбрами. Профессор нас наверняка услышал, но нам было всё равно. Мы были уже третьекурсники, а не какие-то второкурсники и тем более не эти малыши-первокурсники. В коридоре никого не было, никто не хотел разделить нашу радость.
За окном шумел бесконечный мелкий дождик. Такой серый, такой нудный, такой осенний… Печальное сопровождение для нашего триумфа.
— Тебе же к ректору, — сказал Артём. — Тебя подождать?
— Не надо, — сказал я. — Я потом…
— В Интеграционный комитет, — понял Артём.
— Может, ты со мной? — спросил я.
— Мне вечером в патруль, — сказал Артём и похлопал по ромбу на рукаве.
Мы распрощались, и я пошёл к ректору. Строгая женщина в приёмной ректора велела мне сидеть и ждать. Я сел в приёмной. Строгая женщина велела мне сидеть в коридоре и ждать. Я ждал полчаса.
Через полчаса из кабинета вышел сам ректор и его посетитель. Посетитель был невысокий мужчина, в очках, с залысинами. Сам он был довольно щуплый, но лицо у него было по-младенчески круглое. Он пытался придать своему младенческому лицу сердитое выражение — хмурил брови и сжимал пухлые губы.
— Виктор Викторович, — сказал ректор, — не беспокойтесь. Наш институт на вашей стороне.
В присутствии круглолицего он как будто старался сузить своё расплывшееся квадратное тело.
— Хотелось бы верить, — сказал круглолицый и сердито посмотрел на меня.
Проводив посетителя, ректор тоже посмотрел на меня, но не позвал, а ушёл к себе. Я просидел ещё пять минут. После этого строгая женщина разрешила мне войти.
Я уже был знатоком начальнических кабинетов, и меня не удивил ни Т-образный стол, ни портрет первого консула, ни египетские безделушки на столе. А сам ректор меня тем более не удивил.
— Тюменев? — сказал он, что-то записывая. — Что у вас, Тюменев?
Как будто не он меня вызвал, а я сам к нему припёрся.
— Последний экзамен? — спросил он.
— Да, по латыни, — сказал я.
— И что получили?
— Четвёрку.
— Поздравляю. Но можно было лучше. Ведь можно было?
Я думал о том, зачем он меня вызвал. Это же не гимназия, а он не классный руководитель, чтобы ругать каждого за оценки.
— Вы ведь член Студенческой дружины, — сказал ректор. — Почему не носите нашивку?
— Не успел пришить, — соврал я. — Завтра пришью.
— Может быть, вы против Студенческой дружины? — сказал ректор.
— Не против, — сказал я. — Завтра пришью — не оторвёте.
— Вы остроумный человек, — сказал ректор.
Он встал, подошёл ко мне и предложил садиться. Мы оба сели. Ректор взял в руки карандаш.
— А чем вы занимаетесь, помимо учёбы? — спросил ректор.
— Помогаю музейщикам, — сказал я. — Копаю подземный ход в овраге за музеем.
— А чем занимались до раскопок? — сказал ректор.
— Ходил в Луна-парк.
— И девушка, конечно, есть?
Я не ответил.
— И подраться вы тоже любите. — Он обвёл карандашом моё лицо.
Я опять не ответил.
Ректор оглянулся на дверь, как будто боялся, что кто-нибудь войдёт.
— А чем ещё? Есть у вас какое-то важное занятие?
Я молчал.
— У вас есть важное занятие, — утвердительно сказал ректор. — Почему вы скрываете? В этом нет ничего постыдного. Вы работаете в Интеграционном комитете. Проводите там много времени, получаете жалованье. Хорошо знакомы с Александром Дмитриевичем Карапчевским.
Мне не понравилось, каким тоном он произнёс имя Карапчевского.
— А разве работа в Инткоме — это нарушение институтского устава? — спросил я.
— Конечно, не нарушение, — сказал ректор. — Я только приветствую ваше желание принять участие в интеграции. Наш город прославился на всю страну как площадка для интеграционного эксперимента. Но вот вопрос: насколько эта работа совместима с учёбой в Педагогическом институте? Совместима ли?
— Я работаю только полдня. А полдня учусь.
— А как же библиотека? Как же подготовка к семинарам, к экзаменам? Вы сами говорите, что на экзамене по латыни получили четвёрку. А если бы вы не работали в Интеграционном комитете, то что бы вы получили?
— Тройку, — сказал я.
Ректор засмеялся.
— Вы остроумный человек. Я ценю в людях остроумие. Но чтобы добиться успеха в жизни, мало остроумия. Знаете, что нужно, чтобы добиться успеха в жизни? Знаете?
Он так наседал, что заставил меня ответить:
— Не знаю.
— Нужно выбрать себе правильное занятие, — сказал ректор. — Нужно выбрать одну-единственную дорогу и идти по ней, не сворачивая. У меня в молодости тоже был выбор: остаться на заводе или идти в науку. Я выбрал науку и не жалею о выборе. А если бы вам предложили выбрать одну-единственную дорогу, что бы вы выбрали? Учёбу в Педагогическом институте или интеграцию?
Так вот на что ты намекаешь, подумал я. И как я сразу не догадался? Ещё один диффер!
— Я вас не заставляю, — сказал ректор. — Не имею права вас заставлять. Но поверьте опытному педагогу, что продолжение работы в Интеграционном комитете — или где-то ещё — только отвлечёт вас от учёбы. Вы перешли на третий курс, а это самый сложный курс. Спросите у старших товарищей. Многие срываются, бросают учёбу. Зачастую это происходит из-за посторонних занятий.
— А как же Студенческая дружина? — спросил я. — Она не будет меня отвлекать?
— Это только на время каникул, — сказал ректор. — Можете считать, что это наш эксперимент. Надеюсь, вам всё понятно?
Мне всё было понятно. Мне было понятно, что если видишь небольшого начальника, который сидит за Т-образным столом перед портретом большого начальника, то знай: этот человек — диффер. Не нужно с ним разговаривать. Не нужно ни о чём его просить. Не нужно ни в чём его убеждать.
Солнце не показывалось после той грозы над Островами. На улице было серо из-за низких туч. От осеннего дождика при сильном ветре костенели пальцы на руках. Этот летний холод был хуже любого мороза. Но Гуровский свитер под курткой обволакивал моё тело приятным теплом.
Дверь в комитет была заперта и опечатана полицией. Окно рядом было полностью выбито и закрыто упавшим шкафом. Вокруг крыльца валялись насквозь промокшие папки и отдельные бумаги. Я заметил папку «О-ва (II)». Она была пустая. Когда-то в ней хранились карты Островов. Значит, опять было нападение. От ненависти я перестал чувствовать дождинки, которые текли по лицу. Или это были не дождинки, а слёзы?
Я пошёл в префектуру к Никите Максимовичу. Никмак разговаривал с какими-то людьми в мокрых плащах. Когда он увидел меня, то быстро с ними распрощался. Я спросил, что произошло в комитете.
— Полный разгром, — сказал Никмак. — Полнейший.
— А что с Александром Дмитриевичем?
— В комитете никого не было. Вандалы вломились, всё разрушили, всё, как бы это мягче выразиться, обгадили и удалились.
— А комитетский архив?
— Ничего не уцелело. Порвано, сожжено, выброшено под дождь, украдено. Приезжал инспектор полиции. Он уже уверен, что это простое ограбление.
Мы сидели в кабинете Никмака и молчали. Вся работа Карапчевских по сбору архива, вся моя работа по приведению архива в порядок пошла к воронам. Взять бы этих вандалов за шкирки!..
Я вспомнил о поджигателе.
— Его отпустили, — сказал Никмак. — Отсутствие улик, отсутствие свидетелей. Преступления вообще не было. Дорога и дома на Островах загорелись из-за молний.
Я рассказал ему о разговоре с ректором. Никмак пообещал, что позвонит ректору. Хотя если меня захотят исключить, то что сможет сделать Никмак?
— А где Александр Дмитриевич? — спросил я. — Я хотел с ним поговорить.
— Он тоже хотел с нами поговорить. Вечером, часов в шесть приходите к нему домой.
Домой ехать бесполезно, подумал я. Надо где-то пересидеть до вечера. Я пошёл в общежитие к Артёму. Артёма в комнате не было. Я пошёл к Денису. Денис страшно смущался, извинялся, но меня не пустил. Я хотел пойти в библиотеку, но тут встретил одного плохо знакомого физматовца. Мы вместе копали подземный ход. На рукаве у него был пришит ромб СД. Он позвал меня к себе и угостил чаем с бутербродами.
Я прилёг на кровать и нечаянно проспал часа три. Физматовец меня не будил. Когда я проснулся, в комнате сидело уже двое физматовцев и обсуждали мою бороду. Они вели себя так, как будто я тут живу и сплю на своей кровати. Я посмотрел на часы и убежал.
Я подходил к дому с атлантами и кариатидами и уже издалека увидел возле подъезда Карапчевского чёрный «Эквус». Мокрый капот сверкал под фонарём. В автомобиль с двух сторон садились трое в плащах. У одного, невысокого шея была закутана шарфом. Это был Карапчевский. Я ускорил шаг, но не успел. Когда я подошёл ближе, «Эквус» уже тронулся. Он медленно проехал мимо, и я посторонился, чтобы меня не забрызгало грязью. За тёмными стёклами автомобиля ничего не было видно.
В квартире Карапчевского уже сидели Никмак и Жебелев. Приход Жебелева меня удивил. Неужели Карапчевский его позвал? Ведь он не работает в Инткоме. Никогда не работал и сомневается в нашей работе. Жебелев как будто понял мои чувства и быстро ушёл.
— Саша улетел в Константинополь, — сказал Никмак. — Срочный вызов первого консула. Прислали сопровождающих. Сашу не допускали к первому консулу почти год. Будем надеяться, теперь все наши неприятности — позади.
— Эти сопровождающие… — сказала Евгения. — Такие лица… Мурашки по коже…
— Не выдумывай, Женя, — сказал Никмак. — Обычные охранники.
Мне этот отъезд тоже показался подозрительным. Но откуда я знал, как там принято у них, у консулов? С консулами я пока не встречался.
— Зачем Александр Дмитриевич нас позвал? — спросил я.
— Он ничего не успел рассказать, — сказал Никмак. — Я только пришёл, а он уже уходил.
Евгения предложила мне остаться на ужин. Мне хотелось немного посидеть в этой квартире, среди этих бесконечных книжных полок, поговорить с этими людьми, подурачиться с Лизой. Но я не принял предложения.
Когда я выходил из подъезда, то обратил внимание, что на стене, рядом с дверью намалёваны большие чёрные буквы — ОЧК.
Что это? Новое детское ругательство? Или аббревиатура? Вроде знакомая аббревиатура… Как я ни мучился, я не мог вспомнить, где же я её видел.
Карапчевского не было три дня. Мы собрались на том же месте той же компанией, только без Жебелева. Никмак дозвонился до помощников первого консула.
Выяснилось, что первый консул хотел вызвать Карапчевского на следующей неделе, а на этой неделе его не вызывал и сопровождающих за ним не высылал.
Когда Никмак рассказал об этом, Евгения потеряла сознание. Скоро она пришла в себя и тихо произнесла:
— Это всё…
— Что всё? — сказал Никмак. — Пока ничего ужасного не случилось.
— Это похищение, — сказала Евгения.
— Не говори ерунды, — сказал Никмак, который от слов Евгении заметно разволновался. — Ты не могла не обратить внимания, что Сашин характер сильно изменился. Когда-то это был самый спокойный, самый терпеливый человек в мире. Ничто не могло вывести его из равновесия. В последнее время он всё чаще срывался. Он стал раздражительным, непредсказуемым. Никто не мог догадаться, что он выкинет в следующее мгновение. Я знаю его с детства, но даже я иногда поражался его словам и поступкам.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Возможно, Саша устал и решил отдохнуть. А, возможно, он затаился и готовится к новым сражениям. Кто знает?
— Он бы сообщил мне.
— В его нынешнем состоянии…
— Ты говоришь так, как будто он болен.
Никмак могуче выдохнул.
— Возможно, ему не помешает небольшой отдых. В санатории.
Евгения вскочила, но тут же сморщилась и присела, схватившись за голову. Никмак сунулся к ней. Она его отстранила.
— Возможно, — сказала она, — ты хочешь его бросить, Никита?
Я подумал, что это уже перебор. Как же Бульдог интеграции бросит вождя интеграции?
— Женя, — сказал Никмак, — тебе надо полежать.
— Ты и меня записал в больные, — сказала Евгения. — Я полежу, а ты уйди.
— Евгения… — сказал я и запнулся. Я впервые назвал её Евгения — до этого как-то обходился без обращений. — Никита Максимович всегда был с Александром Дмитриевичем. Зачем вы так говорите?
— И вы тоже… — устало сказала Евгения. — Уходите оба.
Мы не ушли.
Никмак позвонил кому-то, потом ещё кому-то, потом Жебелеву, потом инспектору полиции. Инспектор полиции ответил, что не видит связи между отсутствием Карапчевского и ограблением Инткома. Но посоветовал подать заявление.
Втроём мы отправились в полицию. Заявление приняли, обещали принять меры. Молодой инспектор смотрел на Евгению с такой усмешкой, что хотелось дать ему в глаз.
Я всё думал о том вечере, когда уехал Карапчевский. «Эквус» проезжал мимо меня… Тёмные стёкла, залитые дождём… Мне казалось, что я видел Карапчевского. Мне казалось, что он пытался подать мне какой-то знак, а сидящий рядом человек ему помешал. Это было похоже на утреннее ощущение, когда пытаешься вспомнить свой сон, а сон уже улетучился.
Я мучился от воспоминаний, домазывал мазь и допивал обезболивающие. Когда я почти выздоровел, я позвонил Никмаку. Мне сказали, что Никита Максимович ненадолго вышел. Я поехал к нему в префектуру. Мне сказали, что он не возвращался. Я первый раз заметил, что на столе Никмака стоит небольшая фотография первого консула. Я не считал, что это как-то принижает Никмака.
От Никмака я направился в дом с атлантами и кариатидами. У Карапчевских никто не открывал.
Я стоял во дворе под непрекращающимся дождём и думал, куда же пойти. Может быть, к Жебелеву? Наверняка Жебелев каждый день ходит к Евгении. Сейчас мне припомнились странные взгляды, которые Жебелев бросал на Евгению. Я знал, что Никмак разведён. А Жебелев никогда не был женат. За это другие профессора над ним посмеивались. Почему он не женился? Надеялся, что Евгения когда-нибудь освободится? Вся эта компания вилась вокруг Евгении. Да и сам-то я…
Жебелев жил в соседнем подъезде. Он действительно и дома ходил в костюме с бабочкой. Я не удивился. В комнате на диване была разложена одежда. На полу стояли два больших кожаных чемодана на колёсиках.
— Сергей Павлович, — сказал я, — вы что-нибудь знаете об Александре Дмитриевиче?
— Не больше, чем ты, — сказал Жебелев, аккуратно складывая выглаженную рубашку.
— А вы видели Никиту Максимовича или Евгению Валерьевну?
— Женю видел вчера. К сожалению, ничего нового. Саша не возвращался и не подавал о себе никаких вестей.
Можно было уходить. Но я задал ещё вопрос:
— Вы переезжаете?
— Ухожу в отпуск, — сказал Жебелев. — Пока в отпуск, а там поглядим.
Он положил в чемодан стопку рубашек.
— Тогда я пойду, — сказал я.
— Хорошо, — сказал он и тут же добавил: — Хотя постой…
Я замер.
— Иван, — сказал он, — возможно, мы с тобой больше не увидимся. Я решил перевестись на работу в Новоергинский архив.
Вот это была новость так новость!
— Вы не вернётесь в институт?
— Мне немного надоело преподавание.
— Жалко, — искренне сказал я.
Я вспомнил лекции Жебелева на первом курсе. Только они заставили меня поверить, что я выбрал правильный факультет.
Жебелев сел на диван, прямо на пиджак. Он вытянул из-под себя пиджак и бросил его в угол. Такого Жебелева я раньше не видел.
— Иван, — сказал Жебелев. — Я знаю о твоём разговоре с ректором. Я бы посоветовал тебе его послушаться. Интком в самом деле может повредить твоей учёбе. Лучше тебе бросить эту работу.
Я ничего не ответил. У меня не было слов. В горле у меня застрял какой-то густой горький комок.
— В прошлый раз, — сказал Жебелев, и голос его звучал глухо, — всё началось с исчезновений. Люди исчезали, и больше их никто не видел. Теперь исчез Саша. Всё повторяется.
Я наконец проглотил комок и сказал:
— Да когда это было!
— Это было не так давно, как тебе думается, — сказал Жебелев. — Я всё хорошо помню. Когда военные пришли к власти, мне было всего четыре года. А через две недели исчез мой отец. Его друг спросил, как он относится к новому режиму. Спросил, а потом донёс. Обо всех исчезновениях заводили дела, но никого не находили. Не находили даже мертвецов. Я видел эти дела. Это была хорошая полицейская работа. Инспектора полиции делали всё возможное, чтобы найти исчезнувших. Они звонили семьям исчезнувших и сообщали о каждом своём шаге. Они умоляли, чтобы родственники вспомнили что-то ещё об исчезнувшем. Какую-нибудь особую примету, упоминание какого-то места в разговоре. Они были так искренни. Когда военный режим пал и начались реформы, то открылись все архивы. Но и там не было никаких сведений. До сих пор не нашли даже братских могил. Генералы тщательно скрыли все следы. Исчезнувшие словно растворились.
Я думал о том, что же сделали с этим поколением. Что сделали с этими умными людьми, если они так боятся.
— Потом всё изменилось, — сказал я.
— Нам тоже казалось, что всё изменилось, — сказал Жебелев. — Реформы, интеграция! Молодые вожди оппозиции! А всех вождей победил один — самый простой, самый незаметный. Первый помощник второго заместителя третьего письмоводителя. Когда он смотрел на Сашу, то его снедала зависть. Саша был первым человеком и в оппозиции, и в интеграционном движении. Он должен был стать первым консулом. Если бы он тогда захотел, он мог бы стать хоть императором. Но зависть придумала хитрый план с Туганским экспериментом. Только потом Саша осознал, что это была ловушка. Под предлогом эксперимента Сашу, по сути говоря, сослали в глушь, отлучили от всех газет, отстранили от политики. Здесь его встретили с распростёртыми объятиями, но исподтишка всегда противодействовали. Через несколько лет о нём забыли. Главным и единственным вождём народа стал господин первый консул.
— Но Туганский эксперимент был проведён, — сказал я. — Кхандов приняли в институт, в гимназии…
Я не успел договорить, как уже понял, насколько слабы мои аргументы.
— Он и Женю с собой привёз, — сказал Жебелев как бы самому себе. — А ведь она была известная художница, выставлялась. Он увёз её в глушь и загубил талант. Загубил свой талант, загубил её талант. Загубил всех тех, кто верил в интеграцию. Он и тебя загубил, Иван.
— Никто меня не загубил, — сказал я. — А вы и Евгению Валерьевну оставите?
— Ты забыл, Иван, что для тебя она — просто Евгения.
— А для вас?
Он посмотрел мне в лицо. Я не отводил глаза. Он опустил голову и сказал:
— Для меня… Для меня она — жена исчезнувшего друга. Может быть, погибшего друга…
Я разозлился. Он хотел, чтобы его пожалели. Я не хотел его жалеть.
— А зачем вы всё это мне рассказываете? Не боитесь, что я тоже донесу? Даже не успеете уехать!
На лице Жебелева появилось нечто вроде злости. Тень злости. Он встал, несколькими рывками снял бабочку и собирался бросить её к пиджаку. Но понял, что это слишком, положил бабочку на диван и сказал:
— Смеёшься надо мной? Над моей трусостью? Очень легко быть смелым, когда тебе двадцать лет. В двадцать лет кажется, что жизнь бесконечна, что ты неуязвим. Но если тебе так кажется, то это значит только одно: ты ещё мальчик, ребёнок, дитя…
— Щенок, сопляк, — продолжил я. — Скажите мне, что я — сопляк!..
— И что ты сделаешь? — спросил Жебелев. — Ударишь своего педагога?
Без бабочки он выглядел нелепо, растрёпанно. Я развернулся и пошёл к входной двери. Жебелев нагнал меня. Он дрожащими руками что-то совал мне в ладонь. Что-то маленькое, прохладное, с острыми гранями. Я раскрыл ладонь. Сначала я подумал, что это кусок льда. Это был кристалл размером с полмизинца, похожий на карандашик.
— Это мне дал Саша, — сказал Жебелев. — Я с этим связываться не хочу. Это для вас, детей и храбрецов, а не для нас, престарелых трусов.
Он что-то ещё говорил мне в спину — то ли иронизировал, то ли оправдывался. Но я не слышал. Я больше не хотел его слышать. Я его презирал.
На улице я сунул кристалл-карандашик в карман и нащупал там нашивку СД.