Филипп Шилобреев, получив должность коменданта города, ни минуты не сидел на месте. С утра возился с мэром, потом переключился на ремонт водопровода, бегал по магазинам, проверял, как идет торговля. Взяв себе в помощники секретаря-машинистку Королеву Марго, он как-то весь преобразился, будто подменили его. Начищал до блеска свои кирзовые сапоги, подкручивал усы, корил за неряшество Терехина. Под его давлением Санька тоже заметно подтянулся, хотя до настоящего гвардейского вида было еще далеко: причесал челку, а она у него скособочилась и висит, как размазанная запятая, подшил свежий подворотничок, а он болтался на тощей Санькиной шее, как хомут на жирафе.
— Ты имей в виду, Саня, я тебя взял на эту должность, чтобы проверить, годишься ли ты в заместители бригадира рыболовецкой бригады. Понял?
— Испытательный срок устроил? — кисло улыбнулся Терехин.
— А как ты думал? Проверяю на практической работе.
— Обо мне можешь не беспокоиться, — неловко подморгнул Терехин. — Ты самого себя получше проверяй. А то, как я замечаю, часто заглядываешься на эту крашеную буржуйку с сеткой на морде. Что ты в ней нашел? Ведь если ее отмыть хорошенько…
— Это не твое дело — отмывать, — перебил его Филипп.
— Обратно неправильно ставишь вопрос, — возразил Терехин. — Вот, к примеру, Стенька Разин — не чета тебе был командир, а прислушивался к мнению личного состава.
— Ты откуда знаешь?
— Из песни. Зароптали как-то на него ребята. А он сгреб персиянку — и в набежавшую волну.
— Саня, не суй свой нос, куда тебя не просят, — отмахнулся Филипп и убежал на склад.
Под вечер комендант повздорил с начальником гарнизона. Тот обнаружил на японском складе полсотни мешков риса и распорядился раздать его голодным китайцам. Филипп категорически возражал:
— Ты что распоряжаешься государственным добром? Кто тебя уполномочивал транжирить наши трофеи?
— А ты что, паря, расшумелся? Ты кто такой, указания мне давать? — спросил Ермаков.
— Кто такой? Потом узнаешь, кто я такой. Имей в виду, я не постесняюсь доложить об этом деле самому комбригу. Он доберется до твоего чуба. Надел, понимаешь, хромовые сапоги, подпоясался офицерским ремнем, и черт ему не брат. Думает, на него и управы нет никакой!
— А ты что чужим рисом распоряжаешься? — осадил его Иван. — Китайцы его сеяли, китайцы убирали. Кому же его есть, как не китайцам?
— Рис взят на японских складах, стало быть, он — ваш трофей. Наш! Понимаешь ты или не понимаешь?
— Они же голодные. Ты посмотри…
— А наши сытые? — напирал Филипп. — В России лебеду люди едят, а он здесь рисом направо-налево сеет.
Ермаков хотел отмолчаться, потом ответил, опустив голову:
— Зря ты кипятишься, японцы, говорят, расстреливали их за одну горсть риса. Так пускай хоть теперь поедят досыта. Может, вспомнят когда-нибудь Россию добрым словом.
Рабочий день подходил к концу. Мутное небо совсем потемнело, и снова пошел умолкнувший ненадолго дождь. Начальник гарнизона и комендант города, продолжая переругиваться, пошли в комендатуру на ужин. Умывались речной водой. Шилобреев, раздевшись до пояса, долго булькался под умывальником, смывал, чертыхаясь, пыль и грязь, налипшую в чуринских и японских складах.
Ровно в девять они отправились ужинать. У дверей их встретил Никодим Аркадьевич.
— Покорно просим вас откушать после праведных трудов! — раскланялся он и провел гостей в большой банкетный зал, залитый мягким матовым светом. В простенках висели картины в золоченых рамах. У дальней стены стоял широкий, обшитый плюшем диван. Около него пестрела разрисованная ширма с хвостатыми райскими птицами. На окнах висели тяжелые шторы с длинными серебристыми кистями. Справа зеленел выложенный малахитом камин, на нем тикали, поблескивая, часы, на которых красовалась фигура женщины с крылатыми ангелами на руке. На большом овальном столе стоял пышный букет хризантем, вокруг которого теснились бутылки и тарелки с закусками.
«Вот как они живут, кровососы», — подумал Ермаков, стараясь не обращать внимания на богатое убранство зала, будто всю жизнь пребывал в такой роскоши и едал за такими столами.
— Барышни! Угощайте наших дорогих гостечков! — распорядился управляющий.
Из-за портьеры не вышла, а выплыла разряженная Королева Марго с высоко взбитым коком, в длинном бархатном платье. За нею вышла глазастая Ляля в темно-вишневом атласном платье с белым кружевным воротничком.
— Пожалуйте, пожалуйте, — застрекотали они наперебой, почтительно приседая.
Ермаков поглядел на Евлалию ровно столько, сколько полагается смотреть начальнику гарнизона на свою переводчицу, но успел при этом заметить, что она, оказывается, уже совсем взрослая — настоящая барышня, и притом совсем даже неплохая. Щечки алые, брови вразлет, в ушах маленькие, вдавленные в мочку сережки, волосы завиты, как у Королевы Марго. Ляля испытующе посмотрела на Ермакова, точно хотела определить по его глазам, понравилась она ему в новом наряде или нет.
— Господа товарищи, прошу без церемоний прямо к столу, — пригласил Никодим Аркадьевич.
— Тут господ нет, — поправил его Ермаков. — Это у вас они еще пока имеются.
— Прошу извинить, дорогие товарищи, — поправился управляющий, — я в том смысле, что вы есть победители, а значит, господа положения.
Начальник гарнизона и комендант города сели за стол. Учуяв запах рыбы, Шилобреев сразу повеселел, потер руки. Никодим Аркадьевич стоял навытяжку у стола, покачивая головой. Он ждал приглашения, но Ермаков не хотел этого замечать. Тогда управляющий сам напросился на приглашение.
— Позвольте и мне разделить с вами сию необходимую для жизни трапезу, — сказал он и поспешно присел на стул, точно убоявшись, что его могут выставить вон.
«Пусть сидит, — подумал Ермаков. — Помог кое в чем. Может, еще поможет».
Барышни торопливо засуетились у стола, переставляя с места на место закуски, звеня ножами и вилками. Глянув на них, а потом на Ермакова, Никодим Аркадьевич нерешительно предложил:
— Я думаю, уважаемое советское командование не будет возражать, если ваши помощницы украсят наше мужское общество — поужинают вместе с нами.
— Комендатура города возражений не имеет, — поспешил Филипп и, крутнув встопорщенный ус, кинул взгляд на Королеву Марго. Та кокетливо села рядом с комендантом, игриво захлопала длинными ресницами. Ляля с благодарностью и некоторым смущением нерешительно присела около Ермакова.
— Я думаю, русское командование не будет возражать, если после трудного дня мы позволим себе промочить горлышко, — сказал Никодим Аркадьевич, взяв со стола бутылку шампанского.
Ермаков вопрошающе взглянул на коменданта города и не увидел на его лице и тени колебания. На нем было написано: «Раздумывать после шестилетнего скитания по окопам и траншеям? Да разрази того гром, кто упрекнет нас за это!»
Никодим Аркадьевич наполнил бокалы и, подняв свой, сказал:
— Я предлагаю, уважаемые гости, выпить во славу русского оружия, которое принесло мир и благоденствие в наши восточные края! За победу!
— За победу мы уже пили, — перебил его Ермаков. — Я хотел бы выпить за другое. — Все притихли, насторожились: за что же хочет выпить начальник гарнизона? Ермаков помолчал, оглядел стол, окинул взглядом дорогую мебель, красивые занавески, потом сказал вроде бы ни с того ни с сего: — Богато живете, господа хорошие. Куда лучше, чем люди, на чьей земле вы расположились. И вот я хотел бы выпить за то, чтобы у ваших кормильцев, то есть у китайцев, было вот так же весело на душе и вот так же ломились столы от прекрасных блюд и богатых закусок. За их счастье, господа!
Тост был не для всех приятен, однако все дружно осушили бокалы, принялись закусывать. Ляля быстро захмелела, стала вспоминать, как она сегодня испугалась страшного японца и как всех их спас бесстрашный русский командир. Никодим Аркадьевич принялся проклинать японцев, которые хотели разорить русскую торговую фирму. Тягаться с японцами ей было трудно: у них в руках власть. А у кого власть, у того и прибыль.
Слушать о торговых делах было неинтересно, и Шилобреев затеял разговор о рыбалке, начал рассказывать, как он ловил на блесну сазанов. Но Никодим Аркадьевич снова повернул разговор в старое русло.
— Вот потому мы и радовались вашему приходу, — сказал он. — Потому и мечтали: придут наши, вышвырнут за шиворот заморских грабителей, и расцветет русская торговля в маньчжурских краях.
— Прекрасная мечта! — поддержал его Шилобреев.
— Но, к сожалению, я, конечно, извиняюсь, но мечта пока не сбылась. Как говорят: мечты, мечты, а сладости нет.
— Это почему же? — спросил Филипп, приканчивая сазана.
— Как «почему»? Сами знаете. Заговорили мы, к примеру, с их благородием о безопасности, а они говорят: «Мы не обязаны караулить ваши магазины. У нас есть более важные дела». И пришлось мне открывать торговлю, кормить этих нехристей, чтобы не ограбили наши склады. Голодный бунт!
— Это непорядок, — хитровато подмигнул Филлип. — Русское командование ночей не спало, все думало, как бы спасти вашу фирму от разорения. Мы ведь за этим и пришли сюда, чтобы поддержать русских купцов — своих земляков. Да, да! Было специальное заседание Генерального штаба. Мы с начальником гарнизона на нем присутствовали. Ну, собрались и думаем: что делать? Ведь накроют японцы чуринскую фирму. Как пить дать — разорят, надо выручать. Вот и двинули танковые колонны в ваша края.
Никодим Аркадьевич хоть и выпил, но все же заметил иронию, сокрушенно покачал головой.
— Вот вы шутите, а нам обидно. Почему обидно? Очень даже просто. Вы же русские, наши, родные, из России. Значит, должны поддерживать русских. А вас заботит совсем другое: как бы накормить этих голодранцев. Нехорошо! Русские обижают русских. Парадокс! — Он с горечью махнул рукой, наполнил бокалы.
— Ничего, ничего, шея у купца Чурина толстая, выдержит, — пошутил Ермаков. — Чего жадничать? Всем хватит каши.
Никодим Аркадьевич как-то весь скис, сказал, вздохнув:
— Скорее бы приходили ваши главные силы. Может, присмиреет китайская голытьба. Когда ожидаете своих, если не секрет? — поинтересовался он. — Да вы пейте, пейте.
— Придут, когда надо, — ответил Ермаков и строго посмотрел на Филиппа. Взгляд означал: не пить ни грамма.
— Правильно! Придут и встанут на охрану чуринских складов! — вставил Филипп, изобразив часового.
Разговор о чумизе и гаоляне всем показался скучным. Королева Марго включила музыку, и банкетный зал заполнил гнусавый голос Вертинского:
Что за ветер в степи молдаванской…
Песня навевала безысходную тоску по России, звала в родные края. Слушая ее, Ляля долго смотрела молча на Ермакова и опять начала тихонько упрашивать его выхлопотать ей разрешение уехать в Россию.
— Вы мой добрый гений, возьмите меня сестрой милосердия. Я умею перевязывать. Нас учили семеновцы в Харбине. Похлопочите за меня. От вас зависит мое счастье. Берите с меня любой выкуп, — замяукала она.
— Обещаю, обещаю, купчиха Ермакова, — полушутя ответил Иван. — Может, и получится. Не ручаюсь, конечно. Купчихи у нас не в моде. Мы их всех раскулачили. Но в данном случае дело совсем другое…
— Заверните меня в солдатскую шинель и увезите.
Пока Ермаков разговаривал с Лялей, Шилобреев что-то увлеченно рассказывал Королеве Марго, то и дело покручивая правый ус, который был у него всегда ниже левого. Иван чувствовал, что речь шла уже не о рыбалке и не о сортах рыбы, которые водятся в уральских реках, Королева Марго кокетливо хохотала, хлопала длинными ресницами и все время пыталась запеть, но песня у нее превращалась в хохот. Филипп тоже глупо хохотал, любуясь своей соседкой. Глядя на них, Ермаков невольно подумал; «Что же это такое? Разбились по парам и совсем забыли про Никодима Аркадьевича». Но, повернувшись в его сторону; он вдруг обнаружил свободный стул. Видно, обиделся.
Шилобреев тоже заметил исчезновение управляющего и, кажется, нисколько не пожалел об этом. Он вовсю любезничал со своей партнершей, поглаживал ее пухлую белую руку, трогал кулон, висевший на ее пышной груди, и даже ткнулся усами в ее плечо. Разгоряченная Королева Марго допила без тоста стоящую перед ней рюмку и, раскинув в стороны руки, сказала:
— Станцуем, господа!
Легко поднявшись из-за стола, она завела вальс «На сопках Маньчжурии». Филипп Шилобреев галантно поклонился даме. Та охотно подала ему руку, и они закружились по просторному залу. «И откуда у него взялся этот форс?» — подивился Ермаков, считавшей, что Филипп, кроме строевого шага, ни на что не способен. Ляля выжидающе посмотрела на Ермакова. А тот даже покраснел от волнения. Что ему делать? Ведь он ни разу не танцевал и конечно же опозорится на кругу. Но отступать было некуда. Иван решительно поднялся со стула, осторожно обхватил тонкую талию переводчицы, закружился на гладком паркете. И — удивительное дело — все пошло как по маслу. «Какая же она тоненькая да легкая, словно пушинка, — подумал Иван. — С ней станцует даже тот, кто сроду не танцевал».
Гибкую фигурку Ляли облегало гладкое с отливом платье, такое скользкое, что даже грубая, шершавая рука Ермакова скользила по нему. И пол паркетный был скользкий, как лед, будто его натерли лыжной мазью. А свет в зале необычный — то вдруг зажжется оранжевый, то вспыхнет синий, зеленый, а потом вдруг наступила таинственная темнота. «Вишь ты, чего напридумывала себе на потеху проклятая буржуазия!» — невольно подумал Ермаков и даже пожалел, что кружится сейчас в выгоревшей на солнце солдатской гимнастерке, вымоченной на семи дождях и просушенной на семи ветрах. Прошвырнуться бы ему сейчас по скользкому паркетному полу в дорогом темно-синем костюме в елочку с белым уголком над кармашком!
— Какой вы большой, сильный! Как богатырь из сказки. Кружите меня сильнее, товарищ командир, — самозабвенно лепетала Ляля, запрокинув голову и поблескивая белой пилочкой зубов. Она то откидывалась назад, то прижималась к нему, щекоча легкими, волнистыми волосами его вспотевший подбородок. От волос пахло пьянящими духами. У Ивана закружилась голова, и ему показалось, что у него в руках не девушка, а скользкая рыба, которая может вот-вот выскользнуть из рук и уплыть в неведомое пространство. «Ах ты глазастенькая!» — улыбнулся он.
Наконец музыка стихла. Они снова сели за стол, выпили, закусили. Раскрасневшаяся и еще больше похорошевшая Ляля сказала:
— Я хочу спеть!
— Прошу мою любимую, — заказала низким грудным голосом Королева Марго, направляясь к музыкальному ящику. По залу поплыли звуки баяна, зазвучал грустный мотив старинной русской песни, полной печали и безысходной тоски. Лицо у Ляли сразу поблекло, глаза потускнели, будто она после радостных минут снова увидела приближающееся к ней горе. Дождавшись нужного музыкального такта, она задумчиво запела:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина?
Сначала все начали подпевать ей, но вскоре почувствовали: не надо портить песню, лучше послушать. Ляля пела, как настоящая актриса, вкладывая в песню всю свою душу. Вот она вытянула вперед тонкие подрагивающие руки, склонила слегка голову, точно песенная рябина была она сама.
Тонкими ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась…
Ермакову вспомнились ольховские рябины, что растут у самой Шилки, представилась Любка Жигурова с золотистыми локонами, и ему почему-то подумалось: «Тоже, поди, где-нибудь крутит с Женькой. Как знать?..» Заключительный куплет песни был полон скорби и щемящего разочарования. У Ляли показались на глазах слезы.
Но нельзя рябине
К дубу перебраться.
Знать, мне, сиротинке,
Век одной качаться…
Песня кончилась, все зааплодировали, а Ляля вдруг заплакала и выбежала через соседнюю комнату на балкон. Ермаков вышел за ней.
Широкие балконные двери были распахнуты настежь. Девушка стояла у перил и как будто прислушивалась к шумевшему под дождем дубу. Иван подошел к ней, осторожно тронул рукой. Она вздрогнула, выскочила с балкона в комнату, упала на диван и, уткнувшись в диванную подушку, заплакала, вздрагивая всем телом.
— Что с тобой? Ну зачем же так?.. — Спросил Ермаков, не зная, что в таких случаях полагается делать. Ему жаль было ее, хотелось сказать какие-нибудь нежные, утешительные слова, но он не знал этих слов и не умел их произносить. Наплакавшись досыта, Ляля подняла голову и, смущенно поглядев на Ермакова, сказала:
— Вы все можете. Дайте мне честное слово, что увезете меня в Россию.
— Но мы же об этом договорились.
— А скажите откровенно, есть у вас на родине девушка? — вдруг спросила она, не поднимая глаз.
— Зачем об этом говорить? Я же не спрашиваю тебя про студента.
— Что он, студент! — вздохнула Ляля и заговорила, как в бреду: — Вы мой идеал. Вы, вы… Какой вы смелый! Никогда не забуду. Ветер рвет накидку, свистят пули. А вы идете, идете под дождем… Такой прекрасный, чубастый. Идете прямо на него, навстречу смерти…
— Ну, разрисовала! Только все было проще. И ветра не было…
— Нет, нет, было все так. Господи! Как я рада, что встретила вас! — торопливо проговорила она и кинула ему на шею руки.
— Ты моя глазастенькая, — сказал, обнимая Лялю Ермаков.
— Увезите меня отсюда, — жарко шептала она. — Я отдам вам все, все. На любые условия. Берите меня, берите, А дома можете бросить, если не нужна…
Ермаков был накален до предела. Ему не хватало воздуха, тесен был воротник гимнастерки. Он прижался к ее груди и весь задрожал, ощутив рукой ее тонкое скользкое платье. «Еще, еще один глоток», — подумал он, как в агонии, но вдруг услышал за дверью знакомый голос Филиппа:
— Иван Епифанович, с вашего разрешения провожу даму.
— Иди хоть к черту… — бросил с досадой Ермаков, не желая знать в этот миг ничего на свете.
— Милый мой, судьба моя, — со слезами шептала Ляля. — Мой добрый гений. Мы же совсем родные — будто от одного отца…
— Как?
Узнав, что его переводчица по отцу тоже Епифановна, Иван соскочил с дивана, оторопело глянул на нее, как будто его обдали холодным душем. «Неужели возможно такое совпадение? Неужели?» — как в угаре, спрашивал он себя не в силах понять, что все это значит и где происходит: наяву или во сне?
— Что с тобой, милый? — удивилась Ляля, одергивая платье.
— Где твой отец? — спросил Иван, поправляя ремень. — Пойдем к нему.
— Зачем? — растерялась она вначале, но тут же обрадовалась, поняв все по-своему. — Ах вот оно что! Вы хотите все по закону, с согласия отца. Понимаю, понимаю… — промяукала с радостью Ляля и легко вскочила с дивана.
Ермаков распахнул плечом дверь и зашагал крупными шагами к выходу. Переводчица, постукивая каблучками, торопливо побежала за ним.