XVI

После разговора с отцом у Ивана Ермакова стало так гадко на душе, как, пожалуй, не было никогда. За свою жизнь он испытал немало неприятностей. Но эта, кажется, самая тяжелая, потому что нагрянула от собственной глупости и непростительной слепоты. Все окружавшие люди твердили, что отец его подлец, а он один упрямо доказывал обратное. Даже вчера, уже после того как он воочию убедился, что отец у него презренный отступник, ему подумалось: а не помочь ли ему встать на правильный путь? Выручил разведчиков, спас командира. А ведь спасал-то он не красного командира, а своего сына, как спасает зверь своего детеныша.

Превозмогая головную боль, Иван ходил на нетвердых ногах по комнате — от запертых дверей к окну, от окна к дивану — и все думал, думал о случившемся, старался докопаться, отчего все так нелепо произошло. Почему он боготворил отца, несмотря на людскую молву? Очевидно, от слепой любви к отцу, от сильной веры в его непогрешимость. А больше всего оттого, что ему просто хотелось иметь хорошего отца, чтобы по его образу делать собственную жизнь. Вот он и придумал его в своем воображении таким, каким хотел, чтобы иметь достойный образец для подражания:.

Ивану вспомнился один фронтовой случай. Как-то во время затишья между боями к ним в траншею пришел замполит и сказал, что сражаться они должны так, как сражались их отцы. Завязался разговор об отцах, и Ермаков с гордостью сказал: «У меня отец забайкальский красный партизан!» С каким уважением и даже завистью поглядели на него тогда товарищи! И с какой лихостью Иван дрался в ту ночь с гитлеровцами, чтобы не уронить отцовскую честь. А после боя краснел от стыда: мучился оттого, что не все сказал замполиту.

А теперь вот приходится осознавать, что его любезный родитель не просто подлец, но даже изменник Родины, преступник. Как пережить такой позор? Иногда Ивану казалось, что ему снится кошмарный сон. Но, к сожалению, все происходит наяву. Вот и торшер с рыбками, и заплаканное окно, и названная сестренка у окна — выглядывает, куда ушел отец.

— Да, разыскал я родителя! — крякнул Иван, расстегивая воротник гимнастерки. — Долго искал, провалиться ему сквозь землю, — и вот нашел! Как прав был Степан Жигуров!

— Зачем ты себя расстраиваешь? — спросила Ляля, часто моргая круглыми глазами. — Тебе нельзя волноваться.

— Как же тут не волноваться? Его душить надо, окаянного!.. И зачем подлецам позволяют плодить детей? Чтобы казнились они, глядя на родителей?

— Выдержки у тебя нет. А еще военный.

— Тут камень не выдержит, когда он городит такую чепуху!

— А ты слушай да помалкивай, соглашайся. А придут ваши, повернешь как знаешь.

— По морде ему надо было съездить…

— А японцы? — сверкнула глазищами Ляля. — Ты же погубишь не только себя, но и своих товарищей.

Иван прошелся по комнате, подошел морщась к заплаканному окну и тихо, в раздумье проговорил:

— Товарищей губить нельзя.

— Вот то-то и оно. А ты, может, уже загубил их. Неизвестно, куда пошел твой разлюбезный батя. Может, за японцами.

Едва успела она это сказать, как в сенках скрипнула дверь, послышались шаги. Иван поспешил к дивану, вынул из-поц подушки трофейный маузер. Шаги приближались. В дверях щелкнул ключ, вошел отец — один, без японцев.

— На дворе ночь наступает, а тут не до сна, — сказал он со вздохом. — Прямо хоть глаза выколи.

— Доругаться пришел? — спросила Евлалия.

— Нет, дочь, не угадала, — крутнул головой отец. — Я пришел докончить разговор, выложить все, что имею за душой. Хотел до утра подождать, но до утра ишо дожить надобно, а снасти у меня ужо подтерлись, скрипят на поворотах…

— Ну, договаривай, — согласился Иван.

— Давай, сынок, мы с тобой потолкуем, как мужик с мужиком. А ты марш отседова! — зыркнул он на дочь. — Знай, сверчок, свой шесток!

Когда Евлалия вышла, Епифан Парамонович сел в кресло на ее место, потер синим платком покрасневшие глаза и начал издалека:

— Вспомнилось мне сёдни, как я до революции, когда тебя ишо на свете не было, чертомелил в работниках у Митрофана Кобыченка. Послал меня Митрофан как-то по весне на остров за сеном. Снега подтаяли, вся Шилка водой взялась. И вот лед не выдержал, и я утопил лошадь. Смертным боем бил! Отдохнет, подлец, да ишо, да ишо! Сыновей на помощь призвал. Все ребра они мне переломали, все зубы выбили. Уполз я, помню, на сеновал весь в крови, стал на колени лицом к восходу и дал перед богом страшную клятву. Побираться пойду, в три узла завяжусь, но не отдам в работники свово сына, ежели он у меня когда-нибудь будет. Вором стану, разбойником пойду с кистенем на большую дорогу, но сделаю его хозяином. Эта клятва стала планидой на всю мою жисть. И не было часа, чтобы я не помнил про нее. По крупинке, по зернышку собирал. Грех на душу брал, кары господней не страшился. И все-таки добился своего!

Отец с минуту помолчал, громко высморкался и продолжал дальше:

— Вот по тому самому я и разобиделся давеча, когда ты стал чихать на мое добро. Ну что поделаешь? Стерплю. На то и родители, чтоб детячьи обиды переносить. Трудная отцовская должность…

— П-потому, наверно, некоторые отцы и бегут от нее, — бросил Иван с горькой усмешкой.

— Понимаю: не дурак. В самую грудь норовишь. Ну, бей отца, не жалей его. — Он шагнул к дивану, скрипнул сапогом.

— Это я к слову, — принужденно улыбнулся Иван, желая ослабить отцовскую обиду, не разозлить его снова.

— Ершистый ты вырос. Палец в рот тебе не клади. Ермаковская порода! Может, и про лавку ты правильно. Что об карасий мараться? Ежели падать — так с хорошего коня. Так, что ли, Иван Епифаныч?

— Конечно, — согласился Иван.

— Вот я и хочу возвести тебя на такого коня, поднять на такую высоту, которая тебе и во сне не снилась.

— Ну, давай, давай, поднимай, — усмехнулся Иван.

— Только ты не ухмыляйся. И не думай, что твоему отцу дать тебе нечего: он, дескать, все тот же Тишка да Епишка. Расписаться не умеет. Шалишь, братец! Я и без грамоты подальше тебя вижу.

Сделав такое предисловие, Епифан Парамонович пододвинулся поближе к сыну и бросил на кон свой главный козырь.

— Знаешь ли ты, гусь лапчатый, что чуринская торговая фирма доживает последние дни? Ах ты не знаешь этого! Так вот слухай, я тебе сычас поясню. Выродилась фирма к чертовой бабушке! А главный наследник всех богатств Кирьян — пропащий человек: не вылазит из кабаков.

— Ну и бог с ними — и с фирмой, и с Кирьяном, — сказал безразлично Иван, думая в эту минуту о том, скоро ли придет бригада и как дожить до ее прихода.

— Хэ… Бог с ними! Нет, ты послушай дальше. — Отец еще ближе пододвинулся к сыну. — А знаешь ли ты, что этот самый Кирьян скоро пойдет под венец с твоей сестрицей Евлалией Епифановной? Смекаешь, куда дело поворачивается?

— Под венец с пьяницей и распутником? — не выдержал Иван. — Как же т-ты можешь? Он же погубит ее!

— Не успеет он погубить ее, сам раньше подохнет к чертовой бабушке, — успокоил его отец. — Намедни едва отходили — совсем посинел. А в другой раз можно и не отхаживать. Можно даже помочь ему убраться, чтоб не вонял на дороге.

Епифан Парамонович все ярче расписывал фантастические «планты», стараясь увлечь ими сына. А Иван с ужасом смотрел на отца и все больше удивлялся: так вот какой у него отец! Такой человек не остановится ни перед чем, если потребует цель. Но Епифан Парамонович, захваченный своими планами, не заметил этого удивления и, разбросав в стороны свои крепкие скрюченные руки, будто ловил кого, продолжал полушепотом дальше:

— И вот несметные чуринские богатства переходят в наш дом, в наши руки! Понимаешь? Евлалии они ни к чему — какой из бабы купец? Я же, сам видишь, стар. Значит, все добро идет к тебе. Ты становишься богатейшим купцом маньчжурского царства. Получай ключи от самых дорогих магазинов Китая! Садись в самые дорогие мириканские машины! А ну, расступись, разная шваль! Едет купец первой гильдии Иван Епифанович Ермаков! А здесь не поживется — кати хоть в Японию, хоть в Париж!

Поглядел Иван на отца, и ему показалось, что батя его очень похож на клеща, которые впивались в его тело когда-то на пашне. Ноги коротенькие колесом, руки скрюченные, глаза маленькие, колючие, как два шила, — того гляди вцепится, вопьется и начнет сосать. Ивану захотелось кинуться на него и раздавить на месте, но вместо этого он протянул:

— Да-а, заманчивое дело. Тут надо подумать. Давай-ка, батя, потолкуем… об этом завтра…

Иван хотел выиграть время, но нерешительность сына взбесила Епифана Парамоновича. Человеку в руки плывут миллионы, а он хочет подумать, брать их или не брать! Его ли это сын? И в здравом ли он рассудке?

— Ты что, рехнулся? — Отец нахмурил брови. — Контузией тебе отшибло мозги али родился дураком?

— Только ты меня не дурачь, батя. Ведь с дурака спроса мало…

— Да как же тебя не дурачить! — возмутился отец, багровея от гнева. — Он хочет подумать! Да за что же ты меня наказал, всевышний? За что? — Он соскочил с кресла и забегал по комнате.

Помня о предупреждении Евлалии, Иван крепился изо всех сил, пробовал даже шутить и улыбаться. Но неукротимая ярость все выше поднималась в его душе, все крепче сжимала горло. Как же бессовестно и жестоко обманула его судьба! Сколько лет он тянулся к отцу, видел его во сне на лихом коне с обнаженной шашкой, нещадно дрался с деревенскими ребятишками, доказывая, что его отец самый лучший на всем белом свете, спорил с матерью, спорил в окопах с фронтовыми друзьями, которые сомневались в порядочности его «пропавшего» родителя! И вот он увидел наконец того, кого боготворил. У Ивана задергалась щека. Надо было любой ценой держать себя в узде, чтобы не прогневить это чудовище и не навлечь беду на товарищей. Но как сдержаться, если гнев стучит в висках, нестерпимо печет в груди, а проклятая контузия вконец расшатала тормоза? «Да, этот перевал покруче прежних, — подумал Иван, ткнувшись головой в подушку. — Прежние брали всей бригадой, а тут приходится одному…»

— Может, ты о матери сумлеваешься? Вызовем! За денюшки все можно купить, — продолжал отец.

— Да, ты прав. Все, кроме совести, — сказал Иван, устремив на отца гневный, уничтожающий взгляд. — Ты вот хочешь посадить меня в самую дорогую американскую машину. Но подумал ли ты, как мне ехать на той машине по земле, где пролилась кровь м-моих боевых товарищей? Подумал ли ты, как же мне з-звенеть твоими проклятыми ключами над могилой, куда зароют моих друзей? Нет, тебе этого не понять! Да я же прокляну себя, провалюсь сквозь землю от стыда, если сделаю такое!

— Тебя мертвые дружки тревожут? А ты о живом отце подумал? Нет, не мой ты сын, не мои думы у тебя в голове и не мои слова на языке. Это слова Степки Жигурова! Неужто?..

— Не тронь Жигурова! Ты мизинца его не стоишь! Он тебя разглядел раньше меня, — с презрением процедил Иван.

— Да каким же зельем они тебя опоили? Какими травами присушили?

Епифан Парамонович схватился за голову и заскрипел своим старческим, хриплым голосом:

— Кому собирал? Для кого берег?

Он забегал по комнате, потрясая в воздухе то одним, то другим кулаком. Потом забежал в свою комнату, принес оттуда охапку дорогих шуб и костюмов, со злостью бросил все Ивану под ноги:

— На, подавись!

— Не хвались своим барахлом! — крикнул Иван.

— Ты барахлом моим брезгуешь, голодранец? — засипел сорвавшимся голосом Епифан Парамонович и запустил обе руки в глубокие карманы брюк. — А этого ты нюхал, голь перекатная? — язвительно спросил он и, вырвав из кармана правую руку, швырнул в сына золотой светящейся россыпью. Потом швырнул со злостью еще раз, еще. Золотые монеты, кольца, браслеты сверкающим градом ударялись в спинку дивана, в подушки, в торшер и падали, рассыпаясь по всему полу. Несколько монет угодили Ивану в лицо.

— Д-да подавись ты своим золотом! — сплюнул он.

Епифан Парамонович в изнеможении упал на брошенные шубы, потом приподнялся на колени и, потрясая дрожащими кулаками, прохрипел, задыхаясь:

— За каким же чертом я тебя спасал? Ну не дурак ли я после этого? Бегал к японцам, молил на вас небесную кару и сам же взялся спасать этих анчихристов!

— Так это ты накликал на нас беду? — насупился Иван и кинулся под подушку за маузером.

— Ваня, не надо! — взвизгнула вбежавшая Евлалия.

Воспользовавшись короткой заминкой, Епифан Парамонович выскочил через парадное крыльцо на улицу и заорал благим матом:

— Эй вы, суда-а-а! Красный тут сидит! Берите его, окаянного выродка!

Иван оттолкнул Евлалию в сторону, бросился к дверям:

— Ах ты, змея подколодная! Смерть на меня накликаешь?

— Караул! Да где же вы есть, аспиды заморские? — хрипел Епифан Парамонович, выбежав на середину улицы.

От контузии у Ермакова шумело в ушах, кружилась голова и подкашивались ноги. Его бросало из стороны в сторону, как во время морской качки. Зацепившись за порог, он упал, ударившись о дощатое крыльцо. При падении разбередил ушибленный локоть. Сморщившись от сильной боли, подполз к перилам, глянул на улицу. На ней клубилась гонимая ветром сизая гарь. В клочьях дыма метался отец — размахивал руками, орал во все горло:

— Суда! Суда! В доме он!

Иван сжал зубы, просунул маузер сквозь загородку крыльца. Ослабевшие руки дрожали от нервного потрясения.

— Смерти моей захотел, гад ползучий, — негодующе прошипел он. — Но ты получишь ее, получишь…

Он сжал рукоятку маузера, стал наводить мушку. Едкий дым застилал улицу, слепил ему глаза. Различив прыгающую фигурку, нажал на спуск. Хлопнул выстрел, второй, Епифан Парамонович еще громче заорал:

— Караул! Отца убивает!

Из-за густого сада донеслась ружейная стрельба. «Бегут по мою душу, — подумал Иван. — Но я вам живым не дамся. Вы у меня получите…»

На улицу, тяжело и часто топая ботинками, высыпало с десяток японских солдат. Епифан Парамонович бросился навстречу, хотел остановить их:

— Куда же вы? Тут он, окаянный! Берите его! — исступленно кричал он, подняв вверх руки.

Но японцы пробежали мимо, едва не сбив его с ног. Ермаков прижал качающийся ствол маузера к основанию перил и сделал еще три выстрела — все мимо.

— Да что же это со мной? — с досадой прошептал он. — Совсем ослаб. — И, упершись головой в перила, подумал: «Может, это потому, что там отец? Ведь он все-таки отец, пропади он пропадом!»

А отец все носился по противоположной стороне улицы, размахивал, как шаман, руками, топал ногами и, изрыгая проклятия, накликал погибель на голову сына. Ивану захотелось вскочить на ноги, броситься на дорогу и заткнуть горло этому озверевшему человеку. Но в это время на средину улицы высыпал новый поток беспорядочно отступающих японцев. Епифан Парамонович снова замахал руками, пытаясь остановить бегущих, направить их к своему дому. Но, поняв, видно, что это невозможно, сам побежал вместе с ними, стараясь повернуть их в левую сторону — к церкви.

— Красные в храме! Там они сидят! Казните их, окаянных! — надрывно орал он, показывая рукой в сторону городской площади.

Этот предательский крик поднял в душе Ермакова бурю гнева. Как будто его хлестнули бичом по лицу. «Продал, проклятый! Пропали ребята!» Он кинулся в дом и тут же выбежал на крыльцо с автоматом. Руки у него дрожали, слезились глаза, но он все-таки навел ствол на бежавшую толпу японцев и резанул по ней длинной раскатистой очередью. Несколько японцев попадали на мостовую. Епифан Парамонович угрожающе вскинул над головой кулаки и тяжело рухнул на землю, как падают только убитые.

— Ваня! Что ты наделал? — пронзительно вскрикнула выбежавшая из дома Евлалия и кинулась туда, где упал отец.

Иван понимал, что ему теперь надо спасаться: японцы могут броситься на выстрел к дому и растерзать его на месте. Но сильное нервное потрясение как будто отшибло у него чувство страха. Он болезненно сморщился, рванул прожженный воротник гимнастерки и беспомощно ткнулся забинтованной головой в черные от дождя перила крыльца. Что же он, действительно, наделал? Мыслимо ли это — убить своего отца! Пусть он был плохой, никудышный, но он все-таки отец, родной отец!

Отец! Перед глазами всплыла на миг знакомая до боли в груди Ольховка, зеленые в цветах курганы и отец за плугом в длинной холщовой рубахе… «Как же это могло случиться?» — точно в бреду, спрашивал себя Иван, Ермаков обхватил руками потную, всклокоченную голову и стал нещадно проклинать судьбу за то, что она послала ему такое тяжкое испытание — сунула, как на грех, именно в этот захолустный городишко.

Минутное чувство щемящей скорби захлестнула хлынувшая волна негодования. Да, имя отца, как и матери, священно. Но разве это отец? Можно ли считать отцом негодяя, который забыл про отцовский долг — обманул и осквернил его самые светлые сыновьи чувства? Можно ли называть отцом злодея, который толкал сына к измене, чтобы сделать его презренным отступником? Да какой же это отец, если замахнулся на жизнь его верных друзей?!

Тревога за судьбу разведчиков электрическим током пробежала по всему телу. Что там с ребятами? Живы ли они? Может быть, самураи по указке наводчика уже ворвались в божий храм и размахивают там самурайскими мечами? Надо скорее, как можно скорее спешить к ним — ползти, двигаться любым способом, но спасти их любой ценой.

Тряхнув отяжелевшей головой, Иван поднялся на колени, с трудом встал и, держась обеими руками за перила, поплелся вниз. На последней ступеньке крыльца столкнулся с Евлалией.

— Отмучил мою душу, царство ему небесное, — без сожаления промяукала она, поспешая в дом.

— Ты хоть зарой его в землю по-человечески. Зарой вместе с японцами: к ним он бежал, — сердито бросил Иван.

Но Евлалию в эту минуту беспокоило совсем другое.

— Господи боже мой! — запричитала она. — Двери-то, двери раскрытые. Растащат все до нитки…

— Пятаки бежишь собирать, купчиха Ермакова? — язвительно прохрипел Иван. — Помешались вы на этих пятаках, будьте вы трижды прокляты!

Он крепко выругался и направился, пошатываясь, к чуринскому поместью.

Приближался рассвет. На востоке сквозь разорванные тучи с трудом пробивалась утренняя варя. Легкий ветерок разгонял стелящийся по земле дым, оттесняя его в горы. Купеческие склады уже не горели, а просто чадили. За кирпичной стеной что-то обвалилось и в небо взмыл черный султан копоти, пронизанный мириадами мелькающих искр.

Завернув с улицы в переулок, Иван перевел дыхание и вдруг услышал раскатистый треск пулеметной очереди, а потом уловил глухой, надрывный шум танковых моторов. Все ясно: пришли тридцатьчетверки! Вот почему так дружно улепетывали заморские завоеватели!

За поворотом он угодил в канаву, заросшую бурьяном. А когда выбрался из нее, убедился: его предположения оправдались. На улицу выкатилась забрызганная грязью тридцатьчетверка и, лязгая гусеницами, помчалась к задымленному чуринскому особняку. За ней прогрохотала вторая. Ермаков успел разглядеть торчавшую из люка приметную голову Андрея Хлобыстова и вцепившихся в десантные скобы братьев Охрименко.

— Наши! — выдохнул Иван, потом недовольно, с укором пробурчал: — Не могли пораньше, разгильдяи…

Теперь его волновало только одно: уцелели или не уцелели разведчики, затаившиеся в церквушке? Глянув на плывущий в тучах купол колокольни, Иван заспешил к площади. Шел тяжело, неуверенно, покачиваясь из стороны в сторону. Раскалывалась, как после угара, голова, а в ушах гудел и переливался вальс «На сопках Манчьжурии». В темноте натолкнулся на плетень, порвал маскхалат и сильно ушиб правую ногу. От адской боли застонал, но все-таки нашел в себе силы подняться и идти дальше. Его вело вперед самое светлое и самое чистое чувство, именуемое войсковым товариществом.

В церковной ограде пусто. На темно-зеленых дверях чернел пузатый замок. Иван метнулся к зарешеченному окну, вскочил на выступавший край каменного фундамента, с придыханием позвал:

— Ребята, это я. Танки наши пришли. Вы слышите? Ему никто не ответил.

Из разбитого окна потянуло ладаном и сгоревшим воском.

Ермаков несколько минут постоял и медленно, цепляясь за каменную ограду, поплелся к площади. Неожиданно ему навстречу выбежали Шилобреев и Ахмет. Они выбрались из церквушки через тайный ход и уже рассказали танкистам о своих злоключениях.

— А Санька где? — спросил Иван, предчувствуя недоброе.

— Скончался… — печально ответил Ахмет.

Ермаков опустил голову. Ему жаль было до слез павших фронтовых друзей, с которыми делил в войну и горе и радость. Не пройдет летним утром по росистой траве Санька Терехин, не запоют больше голосистые танкисты, не увидит белых садов над тихой Шилкой мечтатель Сулико. И на приреченской улице в Ольховке вырастут уже не пять домов, как было задумано, а только три, да две березки в стороне — на память о тех, кто сложил свою голову за Большим Хинганом…

Ермаков глухо кашлянул и направился к тридцатьчетверкам, остановившимся посреди базарной площади. Увидев в траве сорванный с крыши флаг, который приколачивал вчера Терехин, приказал:

— Поднять над городом флаг!

— Есть, поднять флаг! — с готовностью ответил Ахмет и, схватив красное полотнище, полез на крышу купеческого особняка.

Подойдя к Хлобыстову, Иван толкнул его плечом, упрекнул, сам не ведая за какие провинности:

— Что же ты замешкался, машинная твоя душа?

— Будто не знаешь, Ермак Тимофеевич, — с горечью ответил тот, не подозревая даже, как вовремя и кстати перекрестил друга.

— Видишь, что получилось?

— И это после капитуляции! — возмутился Андрей.

— Прямо взбесились!

— Значит, мало били! — Хлобыстов взмахнул кулаком и с ненавистью поглядел на восток, куда скрылись японцы. — До моря будем гнать! До Порт-Артура!

Рев танковых моторов нарастал. В косых подвижных лучах двуглазых фар заходили, задвигались, будто проснувшись, мокрые серые фанзы. Около них мельтешили, подпрыгивая, голые черноголовые китайчата, суетились оборванные китайцы, махали над головами круглыми соломенными шляпами, кричали: «Вансуй, вансуй!»

Ивану хотелось сказать этим незнакомым людям добрые ответные слова, пожелать им десять тысяч лет жизни, но у него не хватало сил. Щемящая боль сжимала сердце, перехватывала горло: он навсегда потерял в этом городе не только фронтовых друзей, с которыми прошел всю войну, но еще и отца. Не того, что валялся теперь бездыханным трупом на грязной городской улице, а того, который мерещился ему в детских снах — на лихом коне, с обнаженной шашкой.

Ермаков глянул на полыхавший над крышей флаг, тихонько привалился к дрожащему борту тридцатьчетверки. У него было такое ощущение, будто он преодолел еще один, самый крутой хинганский перевал, выбрался из затхлой пропасти и вот теперь, очутившись на воле, торопливо хватал сухими губами свежий воздух, жадно глотал его крупными глотками, утоляя неуемную жажду.

Перевал позади. В город входила родная гвардейская бригада — его дом и боевая семья!

Загрузка...