III

Поезд шел все дальше и дальше на восток. За раскрытыми дверями теплушки проплыли ровные поля Центральной России, остался позади косматый Урал, привольные сибирские степи. Эшелон пробежал сквозь дремучие таежные дебри, пробился сквозь байкальские тоннели.

Говорили, что бригаду расформируют в глубине России. Где же эта глубина?

Санькина березка уже совсем пожухла, листья пожелтели, не трепещут, как прежде, шуршат, как прошлогодний банный веник. Но Санька ее не выбрасывает: пусть шуршит, все-таки своя, рязанская, хоть и проживала в Германии. Терехин по-прежнему лежит под ней да покуривает трофейные сигареты. Вагонный пол у дверей покрылся опавшими листьями. Разведчики складывают свои пожитки, свертывают шинели, трамбуют вещмешки — готовятся к выгрузке, а Санька не спешит: долго ль голому собраться? Только подпоясаться…

Филипп Шилобреев принялся перекладывать рыболовецкие снасти. Откусил от катушки конец лески и перевязал ею складное удилище, замотал его в плащ-накидку. У Филиппа лески разного калибра, есть толщиной чуть не с бикфордов шнур. Разведчики потешались: уж не китов ли собрался ловить сержант? Шилобреева не смущают такие шутки. Толстая леска всегда пригодится, пусть лежит, хлеба не просит.

Уложив вещмешок, Филипп подошел к Ермакову, негромко спросил:

— Откудова узнал про остановку? Нутром зачуял али факты имеешь?

— Давай, давай, паря, сматывай удочки! — ответил ему Ермаков, тряхнув вздыбленным чубом. — Кабы не имел, не говорил бы.

— А все-таки? — допытывался Филипп.

— Не беспокойся, брат, я не фантазер, зря болтать не стану, — сказал Иван и, заговорщически поглядев по сторонам, добавил полушепотом: — По моим разведданным, продуктов питания мы получили ровно на полмесяца, а едем уже две недели. Вот и соображай, голова садовая, коль мозги имеешь. — Он подморгнул другу и уже совсем серьезно добавил: — Видимо, это произойдет в Чите. Чита — город большой, красивый — есть где развернуться.

Говорил все это Ермаков с нескрываемым волнением, и Филипп понимал, почему командир волнуется: поезд пыхтит уже по его забайкальским краям, скоро свидание с Ольховкой, с отцом. Какой она будет, эта встреча?

Волнение Ермакова невольно передалось и Филиппу. Если бригаду в самом деле расформируют в Чите, то согласно уговору придется всем им селиться в Ольховке: родила командира взвода — ближайший населенный пункт от станции расформирования. Значит, здесь согласно договоренности придется всем бросать якорь. Ахмет вполне готов к выгрузке — подтянул ремень, застегнул воротник. Все на нем сидит ладно, аккуратно. Гимнастерка точно влитая, брюки со стрелкой. Только Санькины сапоги-развалюхи портили все дело.

— Когда ты, Терехин, сапоги мне отдашь? — с напускной строгостью спросил он. — Сколько месяцев, понимаешь, носишь. Калым надо с тебя брать.

— А ты знаешь, Ахмет, сапоги я тебе не отдам, — неожиданно ответил Терехин, раскуривая сигарету.

— Как так не отдашь? — встревожился Ахмет.

— Очень просто. Должок за тобой есть, — с тем же спокойствием продолжал Санька.

— Какой должок? Ты что придумал?

— А должок такой. Ты помнишь из истории, что в одна тысяча каком-то году татарский хан Батый сжег нашу Рязань?

— Ну и что?

— А то, что у моего деда на том пожаре сгорели новенькие лапти. Так вот за те лапти я беру у тебя хромовые сапоги. Понял?

Все хохочут. Братья Охрименко попадали на нары. Звонче всех хохотал Ахмет: опять этот Терехин все перепутал!

— Сам ты хан Батый! — заливается Ахмет. — Куда хватил! Мы же совсем не те татары, голова твоя — два уха! Мы пришли на Волгу с Азовского моря. Понял? Тогда хана Батыя и на свете не было. Мы же болгарские татары. А ты говоришь…

Санька понимает, что опять допустил прокол в знании истории, но не сдается.

— Это не играет значения, — говорит он. — Ты мне про Азовские моря не заливай и на Болгарию не сваливай.

— Почитай историю. Ишь ты, какой нашелся! Чтобы присвоить чужие сапоги, вздумал передергивать исторические факты.

— Не знаю, Ахмет, не знаю. Разбираться в истории мне покамест недосуг. Только сапоги ты не получишь.

Нахохотавшись досыта, в разговор вступает Филипп Шилобреев.

— С этим вопросом, ребята, надо разобраться, — солидно начал он, сдерживая смех. — Прежде всего давайте решим главную проблему: был ли у Саньки дед? Ведь он неоднократно заявлял, что родителей у него не было и родился он от снохи. Так, спрашивается, откуда же у него взялся дед?

— Вопрос ребром! — бросает с нар охрипший Охрименко, но его тут же перебивает Ахмет.

— Нет, ребята, дед у Саньки вполне мог быть, — сказал он. — Такой факт я допускаю, поскольку без отца Саня родиться не мог. Но я даю гарантию, что новых лаптей у его деда быть не могло, поскольку, судя по Саньке, он был, конечно, разгильдяем и ходил босяком.

Снова раздается смех, который обрывает командир взвода:

— Кончай базар: на горизонте Чита!

— Не видел деда, а уже критику наводит. Ты попробуй докажи, — вполголоса парирует Терехин и начинает скатывать шинель, укладывать вещевой мешок.

Солнце спряталось за горизонт, проплывавшие мимо холмы и долины сразу потускнели, подернулись пепельной дымкой. Небо тоже потемнело, и только подсвеченные снизу облака украшали его западную сторону. Не отрывая взгляда, смотрел Иван вперед, стараясь увидеть в легкой вечерней дымке столицу родного Забайкалья — Читу. Наконец показались окраинные домишки, выросла у самых рельсов коричневая водонапорная башня. Ну, кажется, прибыли!

Ермаков кинул беглый взгляд на свою «пятерку нападения» и про себя решил: ночевать в Чите нет никакой надобности. Надо сегодня же получить отпускные документы и рвануть в Ольховку. Чего зря прохлаждаться? Начальник разведки Чибисов противиться не будет. Разве он не понимает, что у человека на душе, если он не видел шесть лет своих родных и близких? Поезд стал замедлять ход. В дверь пахнуло прохладой, и Ермаков сразу почувствовал — прибыл домой. В этих краях всегда так: зайдет солнышко — сразу становится свежо — неплохо бы накинуть на плечи фуфайку.

Паровоз, удушливо попыхивая, точно от усталости, медленно подтащил состав к перрону. Вот и знакомый приземистый бело-коричневый вокзал с маленькими окнами, невысокие запыленные деревья вокруг. К удивлению Ермакова, на перроне не было ни одного человека, как будто поезд пришел не в город, а на безымянный разъезд.

По сигналу командира взвод приготовился к высадке. Все столпились у дверей. Подай команду — и десятки каблуков горохом сыпанут по твердому асфальту перрона. Но команды почему-то не слышно. Почему? Чего зря мешкают?

А команды все нет. Вместо нее вдруг послышался протяжный паровозный свисток, и поезд медленно двинулся дальше.

— Вот тебе раз! — выдохнул Шилобреев, озадаченно поглядев на взводного. — Поздравляю с прибытием, Иван Епифанович!

Ермаков неопределенно пожал плечами, почесал в затылке и не мог сказать в ответ ни слова. Что ж тут говорить, если попал пальцем в небо? Кто-то с досады крякнул, кто-то по-озорному присвистнул. Разочарованные разведчики нехотя отошли от дверей, полезли на пары. Слышно было, как они расстегивали ремни, стаскивали с плеч вещмешки, снимали гимнастерки. В темноте послышался голос Терехина:

— Ахмет, разбуди меня во Владивостоке!

— Спи, разгильдяй, — пробурчал тот в ответ. — Никто тебя дальше не повезет. Некуда дальше. Понял? Там окиян.

— Это не играет значения, — ответил Санька, засыпая на полуслове.

Прошло не более часа, и вагон погрузился в глубокий сон. То из одного угла, то из другого доносился протяжный храп и сонное бормотанье. Солдатам снились, видно, родные места, знакомые лица. Не помышлял о сне один Ермаков. Он все стоял у дверной перекладины и с усилием пытался понять: что же все это значит? Куда их везут? Сгустившаяся темнота все плотнее окутывала теплушку. Ермаков докурил папиросу, бросил ее в темноту, поглядел на мелькнувший красный хвостик. Монотонно перестукивались равнодушные колеса, не давая ответа на жгучий вопрос, который сверлил ему голову.

Филипп Шилобреев немножко вздремнул, но почему-то проснулся. Под вагоном все так же стучали колеса, надсадно гудели рельсы. «Будет ли этому конец?» — спросил он себя и, глянув в темный дверной проем, незаметно улыбнулся. А улыбнулся он вот чему. Когда выезжали из Германии, Ермаков встретил на вокзале знакомого церковного звонаря однорукого Курта, дал ему сто марок и сказал: «Звони, дружище, в колокола до тех пор, пока не приеду на свою землю и не получу отпускную бумагу». Вот и звонит, поди, тот Курт целые две недели…

Решив перекурить, Филипп нащупал в кармане пачку сигарет, подошел к дверям, где стоял взводный.

— Ты знаешь, о чем я подумал, старшой? — Филипп никогда не называл его старшим сержантом, всегда — «старшой». — Не поставили бы нас с тобой охранять дальневосточную границу!

— Не мели чепуху, — ответил взводный, не поворачивая головы. — Некому ее здесь охранять — вы с Терехиным потребовались!

— Вполне возможно, — не сдавался Филипп. — Война-то здесь продолжается. Для безопасности и поставят.

Ермаков щелкнул зажигалкой, вспыхнувший крохотный огонек осветил его озабоченное лицо, насупленные брови. Но вдруг глаза у командира взвода озарились какой-то догадкой, сросшиеся брови взлетели кверху.

— Погоди, Филипп, ты что мне голову морочишь? — спросил он. — Ведь, по моим разведданным, харчей нам дали на полмесяца?

— На полмесяца.

— А едем две недели?

— Так точно.

— Так чего же ты горячку порешь, если у нас в запасе еще одни сутки?

— Но куда же ехать дальше Читы? Тут уж край нашей земли.

— До края еще далеко. До него ноги вытянешь. Это тебе не Европа, понял? Здесь у нас говорят: сто рублей — не деньги, а тыща верст — не расстояние.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А я хочу тебя спросить: почему это бригады должны расформировываться в крупных городах? Почему ее нельзя расформировать на какой-нибудь станции вроде нашей Шилки? Или в таком городке, как, скажем, Нерчинск?

— Ну, фантазер! — засмеялся Филипп. — Может, ты еще скажешь — в вашей Ольховке?

— Никакой фантазии, — резанул ладонью Ермаков. — Я считаю, что Чита совсем не тот город, где полагается расформировывать части. Тут и без того народу довольно. Чего тут толпиться, наступать друг дружке на ноги?

— Подвел базу! Ну, стратег!

— А что, скажешь — не логично? То ли дело расформироваться у нас на Шилке! Простор — на целую армию.

— На Шилку… А может, дальше куда?

— Дальше нельзя: харчей не хватит.

— Ловко ты придумал, — ухмыльнулся в темноте Шилобреев. — Не подкопаешься.

— Чует мое сердце, что так и будет, уважаемый Филипп Филимонович. И придется, паря, жить тебе согласно нашему уговору не на уральских камнях, а в моей прекрасной деревне Ольховке, лучше которой нет ничего на свете.

— Не возражаю. Рыбалка-то у вас есть?

— Ха, рыбалка! Ты спроси, чего у нас нет. Это же не деревня, а сказка. Я во всей Европе таких не видывал.

— Караси али гальяны имеются?

— Сам ты карась премудрый. Ты представь себе нашу Ольховку в утреннюю пору. Над рекой солнце поднимается. Из труб — легкий дымок. К реке спускается тот белый сад, который Сулико вырастит. А на берегу стоят пять новеньких домов и в воду глядятся, будто хвастают своей красотой. Смолой от них пахнет. Твой дом, как моего помощника, рядом с моим.

— На берегу, конечно, Санька Терехин босиком по росе ходит, — засмеялся Филипп. — Так, что ли?

— Пускай ходит, разгильдяй. А по реке ты на лодке-моторке шастаешь. В лодке рыба серебром блестит. Костерок в твоей ограде задымился — ухой запахло. Семеро твоих ребятишек еще спят, а у тебя уже рыба на сковородке подпрыгивает.

— Ну и фантазер! — замахал руками Шилобреев.

Ермаков так размечтался, что сам поверил в свою мечту и начал готовиться к скорой встрече со своей деревней. Ведь от Шилки до Ольховки рукой подать. Пешком можно дойти. Никаких проездных документов не надо. Раз, два — и дома!

Ермаков быстро снял гимнастерку и начал отвинчивать ордена и медали. Шилобреев с недоумением поглядывал на него, терялся в догадках. Наступает самый подходящий момент блеснуть наградами, а он почему-то отвинчивает их. Зачем?

— Ты что это? Хочешь сверхскромность проявить? — заулыбался Шилобреев.

— Как надо, так и делаю.

При свете полной луны было хорошо видно, как проворно он орудует руками. Отстегнул ордена Славы всех трех степеней, потом обе медали «За отвагу». Снял все, кроме ордена Красного Знамени.

— Вот так-то будет лучше, — сказал он, подняв перед глазами гимнастерку и любуясь единственной наградой.

Взводный уже не раз удивлял всех своими чудачествами. В прошлом году его хотели представить за храбрость к званию младший лейтенант, а он отшутился. Дескать, какой расчет менять старшего на младшего? Уж лучше податься в Ольховку после войны — соскучился он по ней. За пленение фашистского оберста Ермакова представили к Герою, но дали вот этот орден Красного Знамени. Все сожалели, расстроенный комбриг звонил в штаб армии, писал новое представление. А Ермаков радовался, как ребенок. И по секрету признался Шилобрееву, что он всю войну мечтал о такой награде и не променяет ее ни на какие Золотые Звезды. Тогда Шилобреев только пожал плечами, а теперь решил спросить.

— Любопытное дело, почему ты больше всего дорожишь именно этой наградой?

— Нужна она мне, Филипп, до зарезу нужна, — ответил Ермаков, надевая гимнастерку. — Это ты поймешь только тогда, когда узнаешь всю мою биографию.

Подпоясав ремень, Ермаков закурил, положил локоть на дверную перекладину и, чувствуя, что заинтригованный Филипп ждет от него ответа, сказал нехотя:

— Все это для будущего тестя, будь он неладен. Скажу тебе одно: шибко вредный и занозистый старик. Я не знаю, что буду делать, если мой батяня припожалует в Ольховку. Они обязательно вцепятся друг в дружку, как петухи, и мне придется растаскивать их в разные стороны.

— Поможем в этом деле, — ободрил его Филипп. — Недаром говорят: сообща и батьку легче бить. Только я не знал, что у тебя и будущий тесть такой же никудышный.

— Сущий перец! Недолюбливает он меня. Считает «ненадежной породой».

— За что же он на тебя-то взъелся?

— Причина та же. Всю отцовскую вину на меня перекладывает. Бегляком прозвал. «Яблоко от яблони, — говорит, — недалеко падает».

— Ну это он загнул, — возразил Филипп. — Ты же войной прокален, разведкой проверен.

— Этим его не убедишь, — сказал Ермаков, вглядываясь в тусклые огоньки приближающейся станции. Оп жадно рассматривал все, что попадалось на пути, старался увидеть что-нибудь знакомое — разъезд, железнодорожную будку или приметный лесок — и очень досадовал, что не мог отыскать глазами ничего похожего. Раньше на подходе к Шилке всюду виднелись сосны, а теперь здесь голым-голо. «Неужели за войну все леса извели?»

Шилобреев, не получивший ответа на свой вопрос, снова повернул разговор на старое:

— Значит, и войной ты не оправдался перед своим тестем?

— Абсолютно. Ты знаешь, мне Люба как-то писала — похвасталась она отцу, что я служу в разведке. А он глаза вытаращил и кричит: «В разведке служит? Да как же они бегляка в разведку определили? Он же куда хоть сбежит!»

— Вот это действительно перец, — покачал головой Филипп.

— Да еще какой едучий! Ты представляешь, требовал у Любки мой адрес, чтобы написать командованию про меня. Адрес она, конечно, не дала.

— Да, Иван, не повезло тебе на тестя, — посочувствовал Шилобреев. — Только я не понимаю, почему же ты не хочешь ослепить его целым иконостасом своих наград? Пусть знает кузькину мать!

— Нет, Филипп, это будет не то, — ответил Ермаков. — Я все продумал. Запутается он сослепу в моих наградах. Я надумал сделать по-другому. Мой будущий тестенек Степан Игнатьевич Жигуров в гражданскую войну получил вот такой же орден — Красного Знамени. Гордится им — пуще некуда! Носит на красном банте, чтобы дальше было видно. Так вот я так надумал: явлюсь перед его светлыми очами с такой же высокой наградой, и пусть знает наших, черт возьми! Пусть полюбуется да подумает, бегляк или не бегляк Ванька Ермаков. Далеко или близко падает яблоко от яблони!

Ермаков сказал это с горьким душевным надрывом, и Филипп невольно почувствовал, что непутевый отец омрачил его другу не только пору детства, но и самое светлое человеческое чувство — первую любовь.

Загрузка...