— Дорогой Виктор, ваша аналитика, ваш взгляд на противоборство политических центров изумительны. Но почему вы считаете эту борьбу мнимой? У вас эти два центра как бы сливаются в один…
Профессор Тэд Глейзер из «Рэнд корпорейшн» сидел напротив, положив пухлые, похожие на сэндвичи, руки на листок бумаги, где им, Белосельцевым, минуту назад были начертаны стрелки, круги и овалы, имена политических деятелей, наименования союзов и групп. Мгновенный оттиск борьбы, разрушавшей монолит государства.
— Ведь два эти центра власти, — белый палец с розовым ногтем мягко ударил в бумагу, — находятся в постоянном конфликте, не так ли?
Толстая роговая оправа, прозрачные линзы, голубовато-влажные, в красных прожилках, в липких белых ресничках глаза профессора, как два моллюска в стеклянных колбах, чутко следят, пульсируют, откликаются на его жесты и мимику, поглощают энергию, одеваясь перламутровой слезной пленкой.
— Прошу, поясните, Виктор…
Белосельцев водил пером по листу, прочерчивая стрелы противоборства, круги и эллипсы, помещенные в них имена политических лидеров. Изображенная им социальная машина вращалась, двигала валы и колеса, расходовала запасы энергии. Ее элементы скрипели, искрили, роняли мертвые израсходованные детали, наращивали в своей глубине новые узлы и сцепления.
Один из двух Президентов, — Первый, как нарек его Белосельцев, вел изнурительный бой со Вторым. Первый все еще командовал армией, оставался лидером партии, управлял экономикой, был хозяином разведки. Но угрюмые, таившиеся в недрах государства силы иссякали, дряхлели, подвергались распаду. Давили на легковесного целлулоидного лидера, побуждали действовать. А тот остатками слабой воли, лукавством, слабеющими рычагами власти удерживал их в неподвижности. Вмороженные в монолит государства структуры, как ржавые двутавры, бездействовали. Люди структур, военные, партийцы, разведчики наполнялись ненавистью, тоской, чувствовали свою обреченность.
Второй, лишенный властных структур, не имея ни разведки, ни армии, был окружен молодым, рвущимся к власти сословием, — богачами, дельцами, торговцами, либеральной прессой, профессорами и экспертами — кислотным, кипящим варевом, едко растворявшим в себе остатки омертвелых структур. В этом вареве мерцали идеи, всплывали проекты, планы реформ, присутствовали воля и жар.
— Вот здесь, в этой малой ячейке, соединенной с обоими враждующими центрами, таится разгадка процесса, — Белосельцев коснулся пером эллипса, заключавшего в себе надпись «Золоченая гостиная». — Здесь находится группа советников, обслуживающая одновременно Первого и Второго, управляющая мнимым конфликтом. На публике, на телеэкране оба Президента борются насмерть, но в «Золоченой гостиной», за общим столом, дружно сидят их советники и управляют марионетками.
Белосельцев не мог объяснить, почему узел, управляющий конфликтом, представляется ему высокой золоченой гостиной, с зеркалами и хрустальными люстрами. Мраморный высокий камин. Часы в виде бронзовых, обнимающих циферблат купидонов. Длинный полированный стол из красного дерева. Вдоль стола на высоких стульях, откинувшись на гнутые спинки, в париках и мантиях, сидят советники. Из гостиной две инкрустированные резные двери ведут в две разные залы. Слышится шум, рев толпы. Среди вспышек и гула, в лучах прожекторов, на трибунах — два Президента. Вещают в народ, убеждают, обвиняют друг друга. Советники, как суфлеры, в тонкие трубки подсказывают им слова, гусиными перьями пишут записки, встряхивая париками, посылают к двум разным трибунам.
Он знал каждого из них, их стариковские сановные лица, скрюченные носы, брюзгливо сжатые губы, презрительно-умные взгляды. Склеротическими лиловыми жилками, тяжелыми перстнями на пальцах, одинаковым у всех выражением неутоленной плотоядности и чуткой прозорливости они были похожи на тех стариков, что наблюдали сквозь щелки за обнаженной Сюзанной. От них исходил запах туалетной воды и тлена, дух тайных стариковских пороков, болезней и порчей, которыми они отравляли воздух, заражали своих покровителей. Этот тлен и лиловые, проступавшие на их лицах пятна возникали повсюду, где они появлялись, губили всякую живую материю.
Своим сплоченным, тесным кружком они раскладывали общий пасьянс, составляли гороскопы на обоих Президентов, подшучивали над обоими, менялись местами, переходили от одного к другому. А те, на трибунах, осыпающие друг друга упреками, были связаны незримыми нитями. Управлялись из единой гостиной.
— Они играют единую партию, — повторил Белосельцев, сжимая глаза. — Виртуозность задачи в том, чтобы с минимальными тратами, не прибегая к гражданской войне, отобрать структуры у Первого и передать их Второму. Блокировать партию, перенацелить на Второго разведку и армию.
— И как же, по-вашему, осуществится эта игра с передачей разведки и армии? — Профессор Тэд Глейзер ласкал листок, касался пухлыми подушечками пальцев, будто читал на ощупь, исследовал каждую оставленную пером шероховатость, в которой мог укрываться закодированный смысл. Его глаза, увеличенные очками, как влажные голубые моллюски, вылезли из раковин, наблюдали Белосельцева, стараясь проникнуть в него.
Два заговора сплетались вокруг обоих, захваченных борьбой Президентов. Два тайных подкопа велись навстречу друг другу из двух половин враждующего общества. Открытая, видимая миру борьба в парламентах, на экранах, на митингах, в бесчисленных стычках и схватках не приводила к победе. Сторонники государства, реальные обладатели власти, отступив на последний рубеж, за которым следовал распад страны, крах экономики, хаос и взрыв, — уперлись о камень, сплотились, не пускали реформы. Реформаторы в нетерпении, плодя законы, бушуя на улицах, закатывая истерики в прессе, были бессильны. Их не слушали рабочие в угрюмых ржавых цехах, солдаты в замызганных гарнизонах, крестьяне в стылых деревнях и селеньях. Две равновеликие силы сдвинулись, осыпая друг друга ударами, застыв в равнодействии ненависти.
— Повторяю, Тэд, здесь, в «Золоченой гостиной» ответы на все вопросы. Вы ведь вхожи в гостиную? Консультируете наших вельможных старцев? — Белосельцев с усилием улыбнулся, заслоняясь от Глейзера этой неуверенной жалкой улыбкой.
— Виктор, вы близки к официальным кругам. Я хотел задать вам вопрос, — профессор Глейзер мягко улыбнулся, демонстрируя доверительность, академическое партнерство, связь двух интеллектуалов, чья умственная культура не может принадлежать вульгарной политике, а только целям познания. — Какое настроение у вашего генералитета? Терпение генералов может лопнуть. Как, по-вашему, способны они на решительные действия?
— Наши генералы, Тэд, ничем не напоминают Пиночета, — ̵Белосельцев закрывался от проникающего излучения сложной, из сумбурных мыслей и чувств, помехой. — Они слепо послушны своему министру и Президенту. Разве вы не видите, как они, ручные и вялые, по-совиному хлопают глазами на съездах, выслушивая оскорбления в свой адрес? Как беспомощны перед веселыми молодыми журналистами, которые водят их на поводке, как глупых налимов? Как безропотно передают судьбу армии дипломатам в жилетках? Как добровольно, с тупым сладострастием, раскалывают свои ракеты и подводные лодки? Сытые, откормленные, как домашние собаки, получающие пищу из рук хозяина, они не способны на решительный шаг.
— А маршал Жуков? Известно, что он был готов к военному перевороту. Вспомните «заговор генералов».
— Нет, — разуверял Белосельцев. — Не было заговора. Жуков был верным и безропотным сыном партии. Обладая абсолютной военной властью, обожаемый народом, он не решился восстать против партии. И это человек, который выиграл мировую войну. Уверяю вас, Тэд, генералы не способны на решительный шаг.
— А партия? Кто, по-вашему, сможет сменить Генсека? Ведь в партии, как мы видим, созрело понимание, что ее обманули. Уверен, она должна попытаться вернуть себе власть.
— В партии иссякла энергия, — вяло бросил Белосельцев, маскируя ответ в жалкий камуфляж, продолжая исследовать тончайшее излучение, исходившее из пальцев профессора, как едва заметные лучистые щупальцы. — В верноподданной партии силен инстинкт послушания. Партийная дисциплина вручила судьбу организации в руки немногих вождей. Партию умертвляют, а она, истекая кровью, ползет, как овчарка, навстречу стреляющему в нее хозяину. Умирает, но лижет ему руки.
Аналитик из «Рэнд корпорейшн» выклевывал у него крупицы знаний. Там, в Калифорнии, в компьютерных залах эти крохи сомкнутся с другими, сложатся в картину распада. Старцы в «Золоченой гостиной» получат новые рекомендации. Белосельцев, подумав о старцах, ощутил запах тления, смешанный с туалетной водой.
— А как настроения в директорском корпусе? Я знаю, промышленники крайне недовольны конверсией, разрушением оборонного комплекса. Их союз с армией и партией был бы решающим в балансе вил.
— И здесь вы переоцениваете ситуацию, Тэд, — Белосельцев чувствовал, что своим однообразным отрицанием он совершает ошибку. Не желая давать информацию, косвенно ее предоставляет. — Увы, уже не осталось тех директоров и министров, которых отковал в свое время Сталин. Не осталось государственников, готовых идти под расстрел, но радеющих за интересы страны. Сейчас иной контингент — делают деньги, пустились в коммерцию, готовы за доллары продать сверхсекретный перехватчик. Со стороны военно-промышленного корпуса нет серьезного сопротивления.
Он был прав, профессор обнаружил обман, выхватив из ответа нужную ему крупицу информации. Глаза в окулярах, выпученные от внимания, истекавшие голубоватой слизью, уменьшились, втянулись вглубь, словно моллюск углубился в раковину, унося сладкий кусочек добычи.
— Я с вами согласен, Виктор, — профессор прекрасно владел русским, лишь слегка повышал интонацию к окончанию фразы, выгибая ее, словно проволоку. — Самое важное, — как безболезненно передать управление армией, разведкой, промышленностью из рук консерваторов в руки друзей реформ. Как осуществить переход власти от Первого, как вы говорите, ко Второму, за которым несомненное будущее. Есть некоторые сценарии. Опыт Румынии, Венгрии. Есть компьютерные проработки.
Белосельцев, изнуренный словесной борьбой, видел, что он проиграл. Тоскуя, смотрел, как в далеких, начинавших желтеть тополях, осыпанные желтизной, золотятся кресты собора. Он был сбит в поединке ударом «организационного оружия». Вся мощь чужой цивилизации, блеск ее компьютерного интеллекта обрушились на него, давили, лишали рассудка. Превращали его одинокий разум в клубок смятения и ужаса.
Глейзер не скрывая праздновал победу. Довольно улыбался, щурился на экзотические кресты барочного храма.
— Виктор, хочу вам сделать предложение. Переезжайте жить в Америку. Это предложение исходит не от меня, а от руководства «Рэнд корпорейшн». Ваши уникальные знания, ваши методы анализа советской действительности, ваши оригинальные методики, уверяю, расцветут в Калифорнии. Мы дадим вам лабораторию с отличной компьютерной базой. Вы не будете ни в чем нуждаться. У вас появятся прекрасные условия для работы и отдыха. Хотите — Лос-Анджелес, хотите — Беркли или Сан-Хосе. Вы сможете поработать над книгой. Там много русских, давних выходцев из России. Есть и недавние, полюбившие Америку. В Калифорнии снова дуют русские ветра.
Он мягко засмеялся сытым смехом утолившего голод человека. Основная пища была усвоена, оставался десерт, на сладкое.
Белосельцев испытывал страшное напряжение, словно его кости и плоть были вправлены в громадную, красного цвета, машину, состоявшую из одиннадцати часовых поясов. Ногтями, зубами он вцепился в шестерни и валы, в Уральский хребет и Памир, старался их удержать и скрепить, но они расползались, хрустели, разрывали его вены и жилы. И боль была непомерной.
— Вы лучше меня знаете, Виктор, в Советском Союзе все кончено. Ваши статьи и прогнозы о крушении централизма подтверждаются. Здесь будет непрерывный распад на долгие годы, вражда всех со всеми. Будет голод, холод, уличные бои. Будут аресты и казни. Будут гореть музеи и библиотеки. Будет вакханалия лидеров. Новый Лжедмитрий или батько Махно захватят Москву, какой-нибудь шизофреник с двуглавым орлом и эсесовскими молниями въедет в Кремль. Но, увы, культуры здесь больше не будет, и науки тоже. В лучшем случае, после изнурительной смуты здесь создадут этнографический заповедник с замечательными русскими храмами и византийским церковным пением. Но атомной энергетики, космодромов, футурологических центров здесь больше не будет. Первая волна русской эмиграции бежала от хаоса и унесла на Запад идеи и ценности Русской империи, сделала их достоянием мира. Вы унесете идеи и ценности Советской империи, и мы их с благодарностью примем. Ведь вы последний рыцарь этой империи. Виктор, переезжайте в Америку. Билет на самолет и виза будут вам заказаны.
Выходит, Белосельцев и был последний солдат империи, последний ее ополченец, бегущий с тонкой колючкой штыка по сугробам навстречу черным машинам. И нельзя повернуть назад, нельзя поправить обмотку. С клекотом в промороженном горле выставил штык и бежал, чувствуя лбом дуло танковой пушки.
— Согласен, — произнес Белосельцев, отводя глаза от шевелящихся губ профессора, не видя себя, но чувствуя по леденеющему лбу, что страшно бледнеет, — Россию победили вторично. В начале века удалось разложить империю, расколоть территории. Мы потеряли в этом распаде четыре цветущих сословия, духовную элиту, великую культуру, плодоносящий этнос. В хаосе Гражданской войны мы потеряли два миллиона убитых, навсегда унаследовали их предсмертный ужас, превратившийся в каменноугольные пласты глубинного социального страха. Запад вполне мог себя поздравить, — Россию вычеркнули из истории. После такого народы не воскресают, империи не возрождаются…
Он чувствовал, как иссякают его силы. Перед тем как истаять, собирались в сверхплотный пучок. В этом снопе раскаленного света лица его истребленной родни. Его деды и прадеды, ямщики, купцы, офицеры, приходские священники, барышни Бестужевских курсов. Их милые полузабытые лица, перед тем как кануть в безвестность, успели отразиться в его лице. В цвете волос и глаз, в овалах подбородка и губ. Звучали в его интонации их исчезнувшие голоса.
— Но не чудо ли? Империя воскресла, народ возродился. На восстановление империи, на строительство городов и заводов, на обретение науки и армии, на победу в Великой войне, на выход в космос и мировой океан мы потратили еще тридцать миллионов жизней. Их ужас и боль отложились в наших костях и глазницах. Мы выдержали страшный удар Европы, и она раскололась о нас, как гнилое яйцо…
Сидящий перед ним благополучный умный профессор перелетел океан, чтобы наблюдать его муку, учинить ему утонченную пытку, выпытать сокровенную тайну. Это был враг, чей разрушительный ум, проницательность, жестокая наука и знание сокрушали державу. Без сил, опоенная ядами, она была повалена на операционный стол. Над ней трудились мучители, распиливали, размалывали, извлекали внутренности, впрыскивали наркотики, перекрывали дыхание, забивали железные костыли. Огромное тело бессильно мычало, брызгало слезами и кровью, сотрясалось судорогой. Это он, Белосельцев, лежал на окровавленном верстаке в липком поту и испарине, и ловкие пальцы хватали его трепещущее сердце.
— Россия вам мешала. Иррациональные грезы о Русском Рае, одухотворенная мечта о бессмертии мешала вашей рациональной организации мира. Ваш «мировой порядок», шествующий триумфально, натолкнулся на Россию, на ее стихию, упрямую память о прошлом, на ее бездорожье, ракеты, разоренные храмы, где Бога больше, чем во всех ваших соборах, на ее космодромы, где готовится посадка космопланов Второго Пришествия. Русские нефть, лес, медь и никель — они вам спать не дают. Вы разработали концепцию, способную нас уничтожить. Направили на нас стволы «оргоружия», и мы под страшным обстрелом. Мои статьи и та книга, что я завершаю, вскрывают ваш замысел. Поверьте, я знаю, откуда направлен удар. По каким объектам и целям. Знаю всех, сидящих в «Золоченой гостиной»…
Он был последний солдат империи, и в него, последнего, умирающая Родина впрыснула предсмертную силу. Вдохнула импульс жизни. Наделила волей и ненавистью.
— Ну что ж, мы разрушимся. Но знайте, наше разрушение страшно коснется и вас. Наши осколки и трещины промчатся по всей земле, достигнут Америки и взорвутся в центре Манхеттена. Наши останки упадут вам на головы, расколют и ваши кости. Ибо когда взрывается Урал, трещат Аппалачи. Когда иссыхает Волга, мелеет и Миссисипи. Когда отравляют Байкал, яд течет в Мичиган. Такова геополитика Российской империи. Исчезнет Советский Союз, но тут же возникнет Германия, расшвыряет все ваши хлипкие построения в Европе, наденет на нее железный колпак. Исчезнет наша империя, но встанет исламский мир, великий халифат от Каспия до Пиринеев, и вы захлебнетесь от исламской ненависти. Исчезнет наша империя. но Япония припомнит вам Хиросиму, войну на Филиппинах, и тогда Перл-Харбор покажется вам салютом в Диснейленде. Повторяю, трещины от нашего взрыва добегут до Америки, тряхнут в ваших домах чайные сервизы, заклинят ваши компьютеры, и вы содрогнетесь от подземных толчков. Да, мы в России будем стрелять друг друга, жечь библиотеки, музеи. Но у нас есть не только музеи, но и реакторы. Взбесившаяся, охваченная гражданской войной Россия, в последней тоске и безумии, взорвет свои станции, запустит свои ракеты, и этот салют в честь Конца Света развесит над Америкой свои сверкающие великолепные люстры. Наша империя, уходя из истории, утащит вас в преисподнюю.
Он стих, почти не дышал, израсходовав в крике остатки жизненных сил.
Профессор Глейзер серьезно, внимательно слушан его крик и угрозу. Белосельцев почувствовал, как во время безумной вспышки был потерян контроль, произошла утечка сведений. Не владея собой, он в чем-то проговорился. Моллюск в розовой слизи вывалился из ракушки, слизнул добычу унес ее в глубину оболочки.
— Простите, Тэд, — сказал Белосельцев. — Я не хотел вас обидеть. Здесь у всех нервы на пределе. Вся Москва на нитке висит.
— Я вас понимаю, Виктор. Я знаю, вы хотели побывать в Американско-Российском университете, на семинаре по партийному строительству. Вот приглашение, — Глейзер положил на стол лакированный квадратик пригласительного билета. — Там и повидаемся. Повторяю, вас ждут в Штатах. Билет ка «Пан-Америкэн» будет заказан.
Профессор поднялся, раскланиваясь. Благополучный, холеный, он уносил добытое знание о двух заговорах, двух тайных подкопах. Белосельцев провожал его взглядом. За профессором по паркету к порогу тянулся легкий слизистый след, какой оставляет улитка, ползущая по утренней влажной тропинке. Этот след уводил в город, в таинственный бункер, где размешалась невидимая грозная пушка, долбившая стены Кремля.
Оставшись один, Белосельцев пытался вспомнить приснившийся ночью стих. Грустное грозное восьмистишье, от которого проснулся с сердцебиением. Он помнил его несколько секунд во тьме, перед тем как снова заснуть, а наутро забыл. Только остались больные горькие ритмы и близкие слезы в глазах.
В дверь кабинета постучали. Не дожидаясь приглашения, весело, бодро, занося с собой энергию трудолюбия и успеха, вошел Трунько, социальный психолог, чью книгу о психологии политики он недавно рецензировал, сопроводив комплиментарным послесловием. Трунько был моложав, лысоват, начинал тучнеть и лосниться. На пальце его аппетитно желтело толстое золотое кольцо. Было видно, что его работа, уклад, образ жизни доставляют ему удовольствие, и он щедро хочет поделиться с другими своим здоровьем, довольством, пришедшими в голову мыслями. Но все это вдруг начинало казаться искусно созданным, сочно раскрашенным образом, за которым таилась иная, потаенная сущность, другое таинственное существование.
— Виктор Андреевич, зашел убедиться, что умнейший человек современности жив и здоров! — Трунько от порога успел проследить, что глаза Белосельцева направлены на черно-изумрудную бабочку. — А кстати, вы никогда не задумывались, почему в русском фольклоре и в орнаменте отсутствует бабочка? В африканском, американском и даже китайском есть, а вот в русском нет. Русский человек, замечавший орла, ворона, медведя, лисицу, лягушку и щуку, не заметил бабочку. А ведь косцы в лугах были окружены бабочками. Казалось бы. что может быть заметнее. Но не заметили. Здесь есть фигура умолчания, какая-то тайна. Кстати, иногда мне кажется, что в прежнем воплощении я был бабочкой.
Трунько говорил полушутя-полусерьезно. Его рассуждение о бабочке на миг погрузило Белосельцева в зеленое сверкание подмосковного луга, в сладкое благоухание пыльцы. На горячем солнце, задыхаясь от боли он стоит среди желтизны, синевы, и в сачке, в полупрозрачной кисее слабо шелестит и трепещет алая бабочка. Все это было чудесно, если бы нелегкое туманное облачко, витавшее над головой Трунько. Слабое колебание света, замутненное потоком лучей. Он внес их вместе с собой в кабинет, прощупав излучением потолки и стены. На его темени вращалась едва заметная чашечка антенны и, как мигалка, впрыскивала лучи.
Он был коллекционер бабочек, и эту страсть возжег в нем Белосельцев, подарив несколько драгоценных экземпляров из своей домашней коллекции. Между ними установилась связь не просто коллег и ученых, изучавших современное общество, но и двух любителей изощренной охоты, ловцов и эстетов.
— Когда я слышу о ваших вояжах по войнам и горячим точкам, — продолжал Трунько, — я не показываю вида, что знаю, почему вы колесили по этим местам. Все думают, что Белосельцев, аналитик разведки, изучает конфликты, измеряет своим интеллектуальным аршином дугу нестабильности, а на самом деле он берет сачок и ловит бабочек в сельвах и джунглях. Не ваша вина, что лучшие популяции бабочек обитают в тропиках и саваннах, где граждане «третьего мира» ожесточенно стреляют друг в друга. У вас уникальная коллекция. Ее можно описать в монографии: «Политическая энтомология военной борьбы второй половины XX века». Когда я был у вас, то подумал, что земля, как живым шелком, покрыта порхающими бабочками, а сквозь этот волшебный покров, прорывая его, взлетают ракеты, чадят дымы городов, стартуют бомбардировщики.
Лишь краткий миг ум и душа Белосельцева отдыхали среди луга, и зрачки, чуть прикрытые веками, созерцали бабочку в прозрачной паутине сачка. Тревога вернулась, а вместе с ней и пытливая подозрительность, отыскивающая источник опасности, крохотную антеннку на голове Трунько, опылявшую его незримым, бесцветным снотворным.
— Что думаете о психологическом состоянии общества? — спросил Белосельцев, зная, что Трунько ведет кропотливые таблицы социально-психологических измерений, где сложной системой знаков изображается тонус общества. — Каков на сегодня знак «пси»? — повторил Белосельцев, чувствуя, что подвергается гипнотическому воздействию.
— Индекс «пси» упал почти до нуля. Психосоциальная жизнь переходит из явных форм в галлюциногенную, почти летаргическую, — Трунько стал серьезным, его умные глаза сосредоточились, а в чашечке антенны, как в глубине цветка, загорелась огненная тычинка. Они коснулись сокровенной темы, где, по его мнению, зрели небывалые открытия. Он завершал статью о психологии истории, где предлагал метод психологических предсказаний грядущего исторического события. Белосельцев ценил оригинальный подход Трунько. Но теперь, борясь с гипнотической волей, видя алую тычинку в пульсирующей глубине цветка, знал, что Трунько явился из тайного бункера, где укрыта невидимая страшная пушка. Облучает, выведывает знание о «заговорах». Делает множество моментальных снимков его мозга, разноцветных послойных срезов, голографических объемных картинок с изображением тайных подкопов.
— Народ за последние месяцы настолько измучен очередями, безвластием, настолько сбит с толку сменой доктрин и лозунгов, что психологическая сопротивляемость его скользит к нулю. Например, люди в очередях перестали бранить правительство. Очереди замолчали и напоминают покорные вереницы в концлагерях, безвольно идущие в крематорий. Или вот, например, совершенно исчезли политические анекдоты. На Старом Арбате затовариваются на лотках деревянные болванчики, изображающие крапленого лидера. На политические куклы исчез спрос. У общества возникла нечувствительность к социальной боли. Оно вяло колеблется в малом диапазоне «пища — сон». Как во сне, в нем бродят обрывки чувств и инстинктов, и оно не способно к сопротивлению.
Трунько рассказывал о тестах, провезенных в среде военных, партийцев, промышленников, парламентариев. И везде, по его словам, наблюдалась социальная апатия, неспособность к сопротивлению.
— Когда очень долго пытают, возникает невосприятие боли, — повторил Трунько. — Наше общество пытали несколько лет, и оно уже не общество, а — сумма, которую можно делить или множить.
Действие гипноза усиливалось. Красная тычинка антенны нежно пульсировала, удлинялась, чутко и слабо касалась его лобной кости. Безболезненно проникала вглубь, превращалась в легчайшее перо, в опахало, которое овевало полушария мозга. Убаюкивающий ветер сладко усыплял. Таившиеся в сознании образы всплывали во сне, и антенна вычерпывала их из разума, как светящиеся на морской поверхности ночные водоросли.
Белосельцев боролся с гипнозом. Снова представил — огромное, красно-окровавленное тело повалено на операционный стол. Оглушенное, усыпленное, отравленное анестезией, оно бессильно, недвижно. Над ним склонились мясники и мучители. Кромсают, рвут сухожилия, пилят кости, выковыривают органы. Родина на кровавом верстаке между трех океанов. И это жуткое зрелище не позволяло уснуть, ум, окруженный усыпляющими лучами, продолжал бодрствовать.
— Вы полагаете, общество не способно к гражданской войне? — Белосельцев посылал навстречу лучам встречный защитный импульс. — Еще недавно вам казалось, что господствует психология гражданской войны.
— Момент апатии несомненно пройдет. Произойдет новое накопление агрессии. Но сейчас царит психологический ступор, анемия.
Трунько был посланцем старцев из «Золоченой гостиной», носителем той «пси-энергии», которая управляла сознанием, считывала тайные мысли, навязывала психозы и мании, побуждала к безумным действиям. Белосельцев подвергался облучению, терял над собой контроль. Боролся с болезненной слабостью, стараясь встречным поиском проследить направление лучей, обнаружить секретный бункер. Слышал, как потрескивают в глубине земли два встречных тайных подкопа. Два подземных стальных крота роют навстречу друг другу. И кто-то третий, невидимый, следит за движением подкопов, считает время до взрыва.
— Я вам так благодарен, Виктор Андреевич, за те идеи, которыми вы меня одарили, особенно за ваш замечательный термин «организационное оружие». Его существование для меня несомненно. Пусть другие ваши последователи изучают экономические или культурные аспекты «оргоружия». Я же, используя ваши рекомендации, веду эксперименты над «пси-оружием», которое уже теперь способно разрушать устойчивые образования в общественном сознании. Приходите на наш семинар, в шереметьевском дворце, в Останкино, и вас удивит увиденное.
Легчайшая стамеска била его в основание черепа. Снимала костяной купол. Открывала студенистые полушария мозга с фиолетовыми и красными ручьями кровеносных сосудов. Трунько умелыми пальцами рылся в слизистой массе, извлекал из нее запаянную капсулу, мягко улыбаясь, клал в карман.
— Не забуду, Виктор Андреевич, как во время Первого съезда вы сказали, что туда непременно следует направить антропологов, психиатров, этнографов, театральных режиссеров, разведчиков. «Это — сказали вы, — зашифрованная модель будущей катастрофы». Я получил аккредитацию на съезд и понял, вы были правы.
Белосельцев считал съезды элементом «оргоружия». Съезды убили страну.
Нескончаемое безумие, абсурдистский театр, где ссорились народы и лидеры, зашифровывались и устранялись проблемы, вбрасывались ложные цели, тратилось социальное время. Генералы, адвокаты, поэты с искаженными лицами скандалили, косноязычно умоляли и требовали, вываливая наружу кучи гнилья, сдирали с себя парики и одежды, обнажали больные, в струпьях тела. Народ, припав к телевизорам, из которых хлестала гнойная жижа, отравлялся, сходил с ума. Ошалелыми толпами, под флагами всех расцветок, ходил взад-вперед по городу, орал, сходился стенкой на стенку, падал в изнеможении в подворотнях. Съезды были огромной клиникой, копившей и умножавшей болезнь.
— И это вы, Виктор Андреевич, посоветовали мне исследовать прессу и телепрограммы, расшифровать коды, которыми зомбируется нация. Я вскрыл целые системы шифров и символов, действующих на подсознание.
Да, он помнил свои советы. Пресса изглодала страну. Советники из «Золоченой гостиной» передали газеты и радио в цепкие лапки умных и злых комментаторов. Те просочились в семьи, ворвались в институты власти. Истерли в труху идеалы и символы веры. Так бесчисленные муравьи превращают в скелет упавшую в муравейник подбитую птицу. Народ корчился среди газетных листов, телепрограмм, ежечасно сходя с ума, не понимая, откуда мука, кто и зачем отнимает любимую музыку, родные образы, привычные интонации речи. Всякий вечер старики на своих колченогих креслах устраивались перед экраном и умирали тысячами, не выдержав радиации.
— Помните, Виктор Андреевич, вы порекомендовали мне познакомиться с оккультными учениями, как-то обронили вскользь, что разрушение будет основываться на магических знаниях, распространенных в элитных кругах. И вы оказались правы, — по стране был нанесен экстрасенсорный удар невиданной силы. Тысячи магов и колдунов управляют распадом, берут под контроль политических лидеров, писателей и ученых, социальные группы и целые регионы. Если вы придете на мой семинар в Останкино, я покажу вам их возможности.
Да, он, Белосельцев, это предвидел. Оккультисты овладели страной. Тусклое зарево ворожбы, тайного колдовства, чародейства сочилось над обманутой Родиной. Ведьмы, маги, астрологи и экстрасенсы плодились, как бациллы, проникали в дома, заражали университеты и научные центры, министерства и мастерские художников. Здравый смысл, которым создавалась наука, сотворялись школы искусств, — этот смысл был охвачен синеватым свечением тления, цветом болезни, огоньками болотных гнилушек. Мозг, пораженный безумием, неспособный к рациональному знанию, отступал в вялый бред.
— Мой вывод, Виктор Андреевич, — Трунько оглянулся, не подсматривает ли за ними соглядатай, отчего антеннка с красным огоньком в глубине скользнула по стене, оставив на ней затейливый гаснущий вензель. — У нашего общества абсолютно исчез психологический иммунитет. Сорваны защитные экраны, вскрыты «роднички». В ближайшее время возможен концентрированный психологический удар, цель которого — паралич. В результате общество смирится с любым диктатором, перед которыми Сталин или Пол Пот — милые овечки. Народ окаменеет и безропотно, безразлично станет смотреть, как расчленяют страну отдают Сибирь и Курилы, Закавказье и Среднюю Азию. Людям будет запрещено говорить на родном языке, их станут изгонять из квартир, и не будет протеста, не будет партизан. Я знаю, такой удар подготовлен. Идет последнее накопление энергии.
Враг прислал ему еще одного гонца, с последним предупреждением, предлагая сдаться. Он знал, что беда неминуема. Искал того, кому о ней рассказать, кому открыть чертеж катастрофы. Перебирал имена и лица, знакомых военных, партийцев, председателей партий и фракций. Но не было среди них того, кто бы мог его выслушать, внять его слову, узнать беспощадную истину. Все были глухи и слепы, скопом скользили в погибель. В угрюмых, непроницаемых для взгляда пластах шевелились два заговора, два упорных железных крота, двигавшихся навстречу друг другу.
Общество, которое он изучал, имело внешний, вполне различимый и понятный рисунок, в который укладывалась политика партий, лозунги, демонстрации, съезды. Но в своей глубине оно было непознаваемо, бесконечно. Брало свое начало в непроглядно-далеком прошлом, в скифских курганах, варяжских челнах, в «культуре боевых топоров». Сливалось с природой, с Космосом. Было огромной живой материей с отмирающей и возникающей плотью, окружавшей бессмертную плазму, лучистую энергию, чистый дух. В этом обществе присутствовали древние неистребимые векторы и будущие неразличимые цели. Оно напоминало машину сконструированную по законам разума, но было иррациональным, неразумным, под стать мировой стихии. Загадочный, непредсказуемый Космос вторгался в судьбы живых поколений, сливался с мощью моторов, с энергией завозов и станций, создавая необъяснимые брожения истории, вспышки войн и восстаний, подобные вспышкам на Солнце. Белосельцев чувствовал политику как тонкие воздействия, управляющие огромной социальной машиной, в недрах которой клокотали вулканические энергии, способные двигать историю. Легкое нажатие клавиши, и кончается каменноугольный период, завершается империя Рима, осыпаются рубиновые звезды Кремля.
— В вашей монографии должна быть глава: «Астрологические портреты политических лидеров». Ведь по-прежнему остается невыясненным, в какой степени психологические характеристики вождя определяют выбранный им политический курс, — Белосельцев спрятал свой страх в скорлупу академической лексики. — Я рекомендовал бы вам составить астрологическую карту советских вождей от Ленина, Троцкого и Сталина до ныне властвующих. Таким образом, раскроется звездный аспект социалистического строительства, а также обнаружится астрономическая динамика, в недрах которой возник антилидер, творец разрушения. Это было бы абсолютно новым, экстравагантным исследованием.
— Вы, как всегда, угадали мои намерения, Виктор Андреевич. Я только что составил гороскоп на Первого, как вы его называете. Эти астрологические халдейские таблицы порой удивительно верны. В данном случае мы имеем дело с классическими Рыбами в месячном исчислении и с Козой — в годовом: Рыбы — это двойственность, незавершенность, неверность и вероломство. Способность ускользать, уплывать от решений, предавать друзей и соратников. Море, вода будут местом, где станет решаться его политическая судьба. Рыбы — обитательницы вод, а вода, по древним представлениям, синоним Хаоса, из которого проистекают формы, стремящиеся воплотиться в Космос, и в нем же, в Хаосе, исчезают. Рыбы открыты для разрушительных сил преисподней. Все, к кому они прикасаются своими плавниками, после краткого периода света и блеска погружаются во власть темных сил. Рыбы поддаются внушениям, переменчивы, честолюбивы, обидчивы. Их доброта и обаяние мнимы. В них — вероломство и мстительность. Коза в сочетании с Рыбами дает тип, лишенный личного творчества, однако блестяще его имитирующий. За таким человеком стоит, как правило, другой, невидимый никому человек, управляющий первым. Смерть Рыб проходит неспокойно, часто ужасно, ибо их забирают назад первобытные стихии воды и Хаоса.
Пока Трунько излагал свою теорию, ссылаясь на расположение планет и созвездий, упоминая Солнце, Сатурн, Юпитер, созвездие Козерога и Льва, Белосельцев живо представил Первого, лукавого фигляра, возникшего, как размалеванный клоун, из темных неосвещенных кулис партийного мира. Его многословный бойкий говорок с внезапным, как помарки, косноязычием, в который то и дело, выжигая устойчивые партийные штампы, залетали вычурные иностранные термины, — отпечаток чьих-то настойчивых воздействий. Подкупающая, мнимо-искренняя мимика, эмоция сердечности и внимания, правдоподобная маска сострадания и сочувствия, под которой не скрыть постоянную тревожную чуткость, зоркую подозрительность, холодную бдительность. Он ненавидел его суждения, наполненные пустотой, жесты, воспроизводящие эту пустоту. Лакированные лимузины, в которых, красуясь, он проезжал по Москве, его беседы с народом через головы сытых охранников. Туалеты его жены, бестактно-ослепительные среди тусклого, бедно одетого люда, и ее вымученные деревянные речения с непременным желанием оказаться перед телекамерой. Белосельцев ненавидел в нем беспардонное расходование чужих, накопленных до него энергий, собранных по крохам богатств, которыми он покупал свою популярность в заморских, безбедно живущих странах. Его славолюбие, жажда непрерывного успеха, упоение властью, для поддержания которой он предавал самых близких соратников, отступался от друзей, сдавал союзников. Губил доставшееся даром. Не восполнял, а только сорил и тратил.
Вскормленный и взлелеянный партией, он умертвлял среду, давшую ему жизнь. Получив в управление огромную таинственную страну, наполненную страданием, легкомысленно и бездарно направлял ее в пропасть. Разорял хозяйство, останавливал заводы и станции, разбазаривал науку, пускал по миру ученых и инженеров, выталкивал за границу на потребу чужой цивилизации. Верховный Главнокомандующий, он умертвлял великую армию, закрывал космодромы, взрывал ракеты и лодки, ликвидировал группировки, отдавая без боя противнику театры военных действий. Он открывал секретные сейфы для чужих спецслужб и разведок. Выставлял генералов на растерзание бесноватой прессы. Отнимал у доверчивого народа последний достаток, передавая аморальным дельцам народное добро и богатство. Вероломно, обманом допустил в политику ненавидящих государство людей, а в культуру — воинственных русофобов и сатанистов. Учредив растленные парламенты, взрывая и усмиряя съезды, он рассорил народы, заварил изнурительную кровавую распрю, из которой выход был только в гражданской бойне.
Белосельцев ненавидел этого фигляра, блистательно-лживого, пустопорожнего, наполненного дымом чужих идей, с крутыми глазами рыбьего малька и лиловым пятном саламандры, возникавшей каждый раз из огня, в котором горела подожженная им страна. Он был отвратительной загадкой русской истории, знавшей на троне палачей, ленивцев, расслабленных, но никогда — предателей, умышленно, в интересах врага, погублявших Отечество. Он был носителем неземной сатанинской силы, прекрасным и обольстительным, как бес, безжалостным и неподвижным, как смерть.
И так велика была ненависть Белосельцева, так жарко и страстно он отрицал фигляра, что возникло видение, — два замызганных бэтээра, харкая гарью, мчатся по Садовому кольцу, народ прижимается к стенам, и два трупа, мужской и женский, на железных блестящих тросах колотятся по асфальту, сбиваясь в лохматые комья.
«Господи, что это я!» — очнулся Белосельцев, запрещая себе думать так и чувствовать, торопливо вымаливая у кого-то прощение за жуткие видения и мысли.
Мука и страх отразились на лице больной гримасой, которую тотчас сфотографировал собеседник, унося вместе с ней добытое знание. Глаза Трунько наполнились неискренним состраданием. Прижимая руку к груди, он проникновенно сказал:
— Дорогой Виктор Андреевич, какие бы напасти на вас ни свалились, рассчитывайте на меня. Не смею мечтать, но вдруг вам захочется от всего отрешиться, на все махнуть рукой, и тогда мы вместе, на один только день, отправимся куда-нибудь под Серпухов, на Оку, где водятся удивительные голубянки, и половим бабочек, — Трунько весь излучал сочувствие. — А вот такую игрушку видели! — Трунько извлек из кармана какую-то дудку, с прикрепленным вялым пузырем, и начал дуть. Сморщенная резиновая оболочка стала расширяться. На ней обнаружилось лицо, знакомые чувственные губы, чуть выпученные глаза, лысый лоб с фиолетовой кляксой. Трунько продолжая дуть, голова пухла, увеличивалась, как от водянки, глаза вываливались из орбит, плотоядные губы уродливо и страшно растягивались, мета жутко расползалась по бугристому лбу. Нетопырь, вурдалак, глубоководная, распираемая давлением рыба качалась на кончике трубки. Вот-вот взорвется и лопнет.
Тунько выпустил трубку изо рта, воздух с легким свистом стал выходить. Пузырь опал, сдулся, сморщился.
— На Арбате купил, — по-детски радовался Трунько, засовывая игрушку в карман. — Прощаюсь, Виктор Андреевич, но ненадолго. Жду вас в Останкино, — прижимая руку к груди, гость покидал кабинет. От него на полу остались золотые отпечатки перепончатых утиных лап.
Стих, который приснился ему ночью, был где-то рядом. Быв записан на лежащей под сердцем скрижали. Но скрижаль не прочитывалась, стих не всплывал, и от этого — мука.
Он чувствовал подспудное движению заговоров, как неуклонное сближение электродов в корпусе взрывателя. Медные пластины сжимались, между ними утончался просвет. Солнечный город, редеющие тополя, кресты соседнего храма, синеватая гарь Садового кольца, рынок в потеках фруктового сока, вся Москва с ее злыми очередями, неопрятными площадями, ветхими фасадами, на которых золотилась плесень упадка и разложения, — все было заминировано, умещалось в тонкий просвет взрывателя. Пластины сомкнутся, и взрыв расколет город, превращая его в жуткую, из разноцветных осколков и клиньев, картину кубиста.
Без стука, весело похохатывая, мигая лукавыми глазками, вошел человек, маленький, шустрый, весь в коричневых морщинках и складках, держа кожаную изящную папочку.
— Не мог не зайти, Виктор Андреевич, не мог не выразить моего почтения!
«Они все идут посмотреть на меня, как на прикованного в клетке, обессиленного медведя», — подумал в первую секунду Белосельцев, не признавая развязного гостя. Но во вторую — узнал в нем Ухова, коммерсанта и общественного деятеля, с которым познакомился месяц назад на конференции. Тогда они обменялись шутками, визитными карточками, и вот теперь он, летний, загорелый, энергично шевеля морщинами, занял кресло в его кабинете, весело и пытливо разглядывая хозяина плутоватыми глазками. — И по делу, и бескорыстно, Виктор Андреевич, из одного лишь желания повидаться! — он похохатывал, показывая желтые, как у большой белки, зубы.
По поведению гостя, по направлению морщин на плутоватом лице, по тому, как слегка косо он уселся в кресло, Белосельцев понял, что Ухов был посланцем оттуда, где совершались подкопы. Поднялся на свет из штольни, — складки лица, морщины, корни волос, сгибы модного пиджака были в фунте подземных работ.
— Рад, что зашли, — сказал Белосельцев, стараясь не выдать открытия.
Лицо Ухова состояло из бесчисленных хаотических складок, сжималось и разжималось, будто вывернутый наружу складчатый голодный желудок. Переваривало, всасывало, чутко реагировало, выделяло кислоты и соки.
— Принес вам подарок, Виктор Андреевич. Эмблема нашего фонда! — Ухов положил перед Белосельцевым лакированный значок — темный овал, и в центре медовая иконка Богородицы с младенцем и надпись: «Взыскание погибших».
Так назывался фонд, президентом которого был Ухов. Этот фонд отыскивал безвестные солдатские могилы — немецкие, итальянские, испанские, — тех, кто погиб в России во время минувшей войны. Фонд, основанный Уховым, уже получил известность в прессе, привлекал внимание дипломатов, собирал деньги зарубежных пожертвователей. Иконка светилась, как капля меда, упавшая на стол Белосельцева.
— Читал вашу статью, Виктор Андреевич, посвященную военному контролю над обществом. Скажу откровенно, ока меня поразила. Ведь это, если без обиняков, призыв к военному перевороту. Среди моих друзей-демократов она произвела шок.
Это и было тем, за чем явился Ухов, — выведать, на какой глубине, в каком направлении движется встречный «подкоп».
— Неужели вам, Виктор Андреевич, вам, просвещенному человеку, ученому, нужен диктатор? Неужели наша бедная Родина, пережившая семидесятилетнюю диктатуру; не заслужила ничего, кроме еще одной тирании?
Он изумлялся, порицал, дружески осуждал Белосельцева. Прощал его заблуждения. Ценил его ум, глубину. Среди смешков и ужимок подглядывал и выведывал. Процеживал сквозь морщины и складки добытую информацию. Проглатывал драгоценный осадок.
— Никакой диктатуры! — Белосельцев, мнимо раздражаясь, втягивался в полемику, помещая пришельца в мощное магнитное поле. Заставлял все его лукавые ужимки, маскирующие морщинки и складки выстраиваться в определенную фигуру, в застывший на секунду рисунок, где должна была обнаружиться правда. Кем он послан, лазутчик? В чем конструкция заговора? Где пролегает «подкоп»? — Никакой диктатуры! При полном развале хозяйства, остановке электростанций, голоде, беспорядках кто-то ведь должен взять на себя управление. Кто-то должен разгребать аварии на атомных станциях. Водить поезда. Кормить из полевых кухонь голодных. Защищать в своих гарнизонах беженцев. Кто-то должен остановить гражданскую войну. Это сделает армия, но не потому, что она стремится к диктатуре, а просто она займет опустевшее место, откуда сбегут деморализованные и трусливые политики.
Статья, опубликованная неделю назад, заслоняла армию от нападок прессы. Исследовала этапы разложения армии со времен Афганской войны и Чернобыля до бакинских и тбилисских событий. Была частью его представлений об «оргоружии», разрушавшем структуры власти. Командующие округами, генералы Министерства обороны, Главком сухопутных войск благодарили его за статью. Демократическая пресса развернула травлю.
— Вы умница, золотая голова! — Ухов почувствовал действие магнитного поля, распустил все свои морщины и спрятал их вглубь лица, отчего лицо стало походить на стиснутый гладкий кулак. — Зачем вы связали себя с мертвечиной? С обреченными людьми? Со вчерашней политикой? Они дохлые, тухлые, за ними нет ничего. Ну, может быть, еще раз попробуют напоследок чавкнуть затворами, лязгнуть вставными челюстями. Но их сметет, всех этих генералов, партийцев. Все кончится огромным судилищем наподобие Нюрнбергского. Посмотрите — все талантливые, дееспособные, честные люди уходят от них, присоединяются к нам. Из партии, из промышленности, из КГБ, из армии. Идут к нам, и мы их принимаем, находим для них место. Идите и вы к нам, Виктор Андреевич! Поверьте, для вас найдется достойное и почетное место!
Белосельцев видел — его испытывали. Ждали, чтобы он обнаружил свою связь с заговорщиками. Выведывали, что он знает о заговоре. Но он не знал ничего, только угадывал смертельную опасность, исходившую от лазутчика.
— Мы нуждаемся в ваших знаниях, в вашей репутации. У нас много практиков, много энергичных людей, но не хватает теоретиков. У нас деньги, молодежь, нам помогает Запад, а у тех — одни дряхлые старики и унылые догматики. Идите к нам, Виктор Андреевич, пока не поздно, до взрыва!
Этот посланец говорил о взрыве. Был из того «подкопа», что двигался под кремлевской горкой, под Неглинной, пересекал Садовую, Пушкинскую. И надо спуститься в метро, приникнуть к мраморной стенке и, вслушиваясь в гулы и скрежеты, угадать направление беды.
Эта мысль, безумная на первый взгляд, казалась привлекательной. Вскочить, спуститься в метро, двигаться по кольцевой, радиальным, среди подземного блеска, припадая ухом к витражам и мозаикам, ощупывая бронзу и мрамор, прослушивать недра Москвы, надеясь уловить вибрацию подземных работ.
«Бред!.. — думал он. — Помрачение!.. Но мысль превосходна!..»
— Вы знаете, почему не пройдет диктатура? — воспользовавшись тем, что Белосельцев снял магнитное поле, Ухов разом выделил все морщины. — Мы вкусили свободу; и уже не наденем ярмо. Мы — другие! Вы — другой! Я — другой! Знаете, как я прожил жизнь? В коммуналках, в бараках, среди запахов сортиров и щей. Ароматы счастливого детства! Отчим, пьяница, посылал меня побираться. Были нужны деньги на водку, и я отморозил руки! Учительница в школе, комсомолка грудастая, заставляла петь песню: «Летят самолеты, сидят в них пилоты», — а рядом пацан-дебил в штаны мочился! Я первый костюм в двадцать три года надел, а то все сатиновые шаровары и бутсы из прыщавой кирзы! Девчонки от меня отворачивались. Не знал, что такое — слово в полный голос сказать, все надо мной надзирали, ходил да оглядывался! А теперь, знаете, как живу? — Ухов откинулся, будто хотел оглядеть простор, на который вывела его судьба, и все его морщины зашевелились, словно лицо, подобно каракатице, готово было сорваться и прянуть в сторону. — У меня известнейшая в Москве коллекция авангарда. Я могу прямо сейчас, от вас, поехать на аэродром, не в Шереметьево или Внуково, а на другой, никому не известный, и улететь в Германию или во Францию! Приезжайте на мою подмосковную виллу, и я покажу вам бассейн, выложенный изразцами из мусульманской мечети времен Тамерлана! Если захочу; ко мне приедет кордебалет и будет плавать в этом бассейне в чем мать родила, среди древних изречений Корана! Мы — люди, познавшие цену свободы, — не примем диктатуру!..
Белосельцев изумился этой исповедью. Только что прозвучал «капиталистический манифест», «символ веры» нового класса, рождавшегося из распада и тлена умиравшего общества. Среди муки и смерти исчезавшей огромной жизни возникала другая — мелкая, жадная, стойкая.
Белосельцев испытал брезгливость и вместе с тем любопытство. Перед ним из невзрачной куколки, из тусклой личинки рождался новый социальный вид. Этот вид сжирал его мир, изгрызал его ценности. Был новый, нарядный, яркий, как хищный кусающий жук.
— Делайте ставку на нас! — почти приказывал Ухов. — У нас реальные деньги, на которые мы можем купить политиков, прессу, интеллигенцию! Нам нужна идеология, политическая теория! Из нашей среды вышли дееспособные лидеры, но мы уже готовим им смену, растим новых политиков. Идите к нам, Виктор Андреевич, еще не поздно!
Останавливались блоки атомных станций. Ржавели у пирсов океанские корабли. Зарастали бурьяном космодромы. Закрывались лаборатории и научные центры. Гибла цивилизация, воздвигнутая в кровавом поту, которой он, Белосельцев, отдал всю свою жизнь. Вместо нее натягивали матерчатый лоскутный цирк шапито, тряпичный балаган, где плясали размалеванные шуты и корчились полуголые карлицы.
«Как, — думал он. — Как им удалось перехватить разведку и армию? Парализовать партию? В чем смысл их тайного заговора?»
Он сидел, улыбался, слушая незваного гостя, наблюдая сложную пульсацию морщин, выдававшую тайные побуждения загадочной, его убивавшей жизни.
— Я пришел к вам с конкретным делом, Виктор Андреевич, — Ухов раскрыл изящную папку, извлек из нее листки. — Наш фонд «Взыскание погибших» проводит свою первую и, быть может, самую значительную акцию. Есть немецкое кладбище под Курском. Там похоронены тысячи немцев, танкисты, летчики, пехотинцы, целая дивизия, павшая на Курской дуге. Это кладбище безымянное, ни креста, ни камня, даже холмиков не осталось. Наши доблестные воины, когда пришли на это кладбище, пустили по нему танки и тягачи, сровняли с землей. Фонд хочет восстановить это кладбище. Воздать должное немецким солдатам, не по своей воле брошенным в поля России. Кончились времена ожесточения и ненависти, наступает эра милосердия!
Иконка Богородицы, словно капелька меда. Младенец обнимает материнскую шею. Надпись: «Взыскание погибших». Его отец погиб под Сталинградом в штрафном батальоне в ночь перед Рождеством. Какое-то зимнее поле, желтая над полем заря, и отец бежит, выставив неловко винтовку, проламывая валенками снег. В детстве и юности он выкликал отца, ждал его появления. Позже блуждал по бескрайней заволжской степи в поисках могилы отца.
— Чем же я буду полезен в вашей акции? — спросил Белосельцев.
— Это гуманный повод объединить наше разобщенное общество. Левых и правых. Либералов и консерваторов. Националистов и государственников. Пусть все забудут на время вражду, сойдутся на могилах в поминальном богослужении. Чтобы никогда не повторилось смертоубийство, не повторилась война! Вот здесь, — Ухов пододвинул Белосельцеву листки с компьютерным набором, — благословение Патриарха. Согласие германского канцлера. Одобрение немецких банкиров. А это, — он благоговейно дотронулся до листка, — президентское согласие принять участие в акции. Если вы и близкие вам люди, противоположные по убеждениям мне и моим друзьям, если мы встретимся и хоть ненадолго преодолеем нашу вражду, протянем друг другу руки, я уверен, всему обществу станет легче, ала станет меньше!
— Еще столько русских непогребенных костей, столько безымянных могил! — сказал Белосельцев, разглядывая подпись Первого на красивом белоснежном листке. Перед его глазами встали неоглядные смоленские топи, ржевские леса, полярные гранитные лбы, где насыпаны кости русских дивизий и армий, белых и красных, штрафных и гвардейских, резервных и ударных. — Нельзя ли начать с них?
— Само собой! Русские косточки — родные косточки! И нам великий грех и позор, что наши отцы и деды, непогребенные, под ветром и снегом косточками белеют. Да вот беда, нету пока таких собирателей, таких поездов и бульдозеров, чтобы косточки эти отыскать, собрать да в одну могилу ссыпать! А на немецкие кости деньги найдутся. Мы клич в Германии бросим: «Приезжайте на ваши немецкие родные могилы! Тут они, ваши Гансы, Фрицы и Курты ненаглядные!» И они поедут. Старухи-вдовы, сыновья-бизнесмены, дети-студенты. Мы это кладбище оборудуем, — дорожки, надгробья. Автобан проведем. Отели, гостиницы. Церковь поставим, лютеранскую. А тут и банк неподалеку. Тут и ресторан. И туризм, и сувенирная торговля. И зал для концертов. Инвестиции в заброшенные земли. Переработка сырья. Современные технологии. И поставка молибдена в Германию. И так вокруг, казалось бы, кладбища, вокруг мертвых, казалось бы, могил — очаг новой жизни! Мертвецы, опустошавшие наши земли, заплатят за это уже после смерти!
Ухов возбужденно, в большом количестве выделял из себя морщины и складки, увеличивался в размерах, словно внутри него шло бурное создание тканей, и их избыток извергался на поверхность лица.
— В новой экономике, которая, что там греха таить, бывает и грязной, и черной, и неопрятной… А как же иначе? Как первичный капитал наработать?.. В новой экономике важно иметь нравственное прикрытие, гуманитарную цель. В нашем фонде — это память об убиенных солдатах. Это нравственно и гуманно. А бизнес — это второе, невидимое миру занятие!
— Великолепно! — сказал Белосельцев. — Здравый смысл и одновременно романтика! Точный расчет и полет фантазии!
Ухов всматривался в Белосельцева. Морщины слабо трепетали, как загадочные органы жизни, с помощью которых усваивались и потреблялись рассеянные в пространстве энергии.
— Я тоже думал об одном проекте, но не с кем было поделиться. Казалось, меня могут не понять, осудить. Но вам сообщу.
— Что за проект? — ласково спросил Ухов.
— Путешествие по архипелагу ГУЛАГ! Туристический маршрут по местам заключений для иностранцев… Чем можно удивить чужеземца в России? Развалюхами-церквями? Убогими городами? Допотопной техникой? А вот ГУЛАГом удивим! Эта экзотика стоит денег. Я бы основал туристическое агентство. Вклад небольшой, а прибыль огромная!
— Это как же? — поощрял его Ухов, вываливая на лице складку за складкой, словно он весь перетекал наружу выворачивался наизнанку, и скоро его модный летний костюм, дорогие запонки, часы на золотом браслете окажутся глубоко внутри, а на поверхности будут влажно пульсировать и блестеть слизистые оболочки и ткани с красно-синими ручьями дрожащих вен и артерий.
— Самых богатых, пресыщенных миллионеров — колесными пароходами и тюремными баржами по сибирским рекам — на Север! Пароходы «Ягода», «Ежов», «Берия»!
— Оригинально! — загорелся Ухов. — Они бы сели, поплыли. Я знаю их психологию.
— Сажать их не в каюты, а в камеры! Кормить баландой и пайкой. В камере — параша. В дверях — глазок. И конвоиров — погрубей и пожилистей!
— Они бы приняли эту игру! Фотографировались бы с конвоирами, в бушлатах, с номерными бирками.
— Где-нибудь в низовьях Оби или Лены выгрузить на берег, с овчарками, и этапом, по раскисшей дороге среди комарья. Мат, автоматчики, лай собак! Гнать их в лагерь километра два!
— Не больше! Пусть выпачкаются, вымажутся, это им понравится. За это они деньги заплатят!
— Пригнать их в зону. Колючки, вышки, бараки! Проверка, осмотр! Раздевание! На кого-то накричать. Кого-то пихнуть. Кого-то в карцер!
— Да можно и расстрел устроить! К стенке кирпичной поставить, и холостыми! Играть так играть!
— Выйдет начальник лагеря, надзиратели пострашней, и с переводчиком будет объявлено, что это вовсе не игра, что их таким образом заманили, что это операция советских органов безопасности по ликвидации банкиров и промышленников Запада. Что им отсюда больше не выбраться! Пусть расстанутся с надеждой вернуться на Родину. Отныне и до скончания дней им предстоит жить в этих дощатых, крашенных грязной известкой бараках!.. Бедные чужеземцы в это поверят, по-настоящему ужаснутся, быть может, с кем-нибудь станет дурно. С бранью, пинками, под треск автоматов и лай овчарок их погонят в барак. А когда они пройдут сквозь зловонный туалет, вонючий тамбур, — вдруг окажутся в ослепительном зале, где люстры, накрытые яствами столы, очаровательные девушки в русских кокошниках, и ансамбль балалаечников в расшитых рубахах заиграет народные песни! Пережив ужас, иностранцы будут пить русскую водку, закусывать черной икрой, подписывать контракты, жертвовать колоссальные деньги на бывших узников ГУЛАГа!
Ухов смотрел на него с восхищением, будто и впрямь верил в реальность проекта, мысленно подсчитывал стоимость, возможную прибыль.
А с Белосельцевым случился приступ смеха. Сначала тонкая, играющая на губах улыбка. Дрожащий легкий смешок. Щекочущий горло смех. Громкий, неостановимый, во весь голос хохот. Хриплый, из горла, с прыгающим кадыком, клекот. Ухов смотрел на него с сочувствием и одновременно с презрением.
Белосельцев понял, что проиграл. Дождался, когда клекот утихнет, слезы впитаются в носовой платок. Сидел, переживая свое поражение, стараясь унять пробегавшую судорогу.
— Извините, — сказал он Ухову. — Со мной это было однажды, в Кампучии, после боевых действий. Непроизвольная реакция организма.
— У меня к вам просьба, Виктор Андреевич, — Ухов успокоил морщины, спрятав в их глубине добытое знание. Так упаковывают старый кожаный саквояж, перед тем как пуститься в дорогу. — Через несколько дней у нас состоится интересная встреча в одном бизнес-клубе. Будут представители новой экономики, предприниматели, молодые банкиры. Прибудет главный казначей партии, Финансист, как вы его называете. Приходите, познакомьтесь с людьми. И полезно, и интересно. И еще. У вас хорошие связи с военными, с людьми из Совета Обороны. Устройте мне встречу с Зампредом. Я хочу включить его в наш гуманитарный проект. Конверсия, которой он занят, нуждается в инвестициях с Запада. Я предоставлю ему уникальные связи.
— Поговорю, — кивнул Белосельцев. — Вряд ли Зампред заинтересуется немецким кладбищем. Но инвестиции ему интересны.
Провожая Ухова до дверей, он видел как тот оставляет за собой на полу тонкую царапину, проскребает ее невидимым острием.
Белосельцев смотрел на дверь, сквозь которую, подобно теням, удалились Глейзер, Трунько и Ухов, оставив на полу кусочки слизи, рваные царапины, золотые отпечатки перепончатых птичьих ног. Эти метины уводили из его кабинета, спускались по лестнице, через вестибюль тянулись на тротуар, ныряли в салоны автомобилей, вновь появлялись у подъездов учреждений и офисов, проникая в потаенные гостиные. Эти следы были оставлены заговорщиками, указывали на заговор, на множество вовлеченных в него людей. И он сам, как бабочка, был опутан тончайшими тенетами заговора, беспомощно трепетал, пытаясь разъять тончайшие золотые плетенья.
Одна половина заговора, откуда являлись гонцы, была ему недоступна. Без знания пароля, тайных опознавательных жестов, молчаливых условных знаков было невозможно проникнуть в секретный бункер, где собирались заговорщики, — его сразу узнают, выловят, уберут без следа. Другая подземная половина угадывалась по неявным вздутиям почвы, по слабым трясениям и гулам, охватившим все здание государства. В армии, в партии, в оборонной промышленности, в разведке, как и в нем, скопились угрюмые силы, больные энергии. Там его примут и выслушают. По легким намекам, по едва уловимым признакам он поймет конфигурацию заговора, угадает имена заговорщиков, встанет в их ряд, предложив им свой опыт разведчика, знания аналитика, попытается уберечь от провалов стремления одряхлевшей власти. И первым, к кому он пойдет, будет Чекист, — так конспиративно, без имени, он называл главного разведчика страны, с кем был хорошо знаком, чьим расположением и доверием пользовался.
В дверь кабинета опять постучали, словно кто-то, уходя, тут же возвратился, изменив облик. Дверь приоткрылась, и Белосельцеву померещилось, что за порогом был не светлый солнечный коридор, а сумрачная вечерняя подворотня с тусклым, желтым фонарем и странной, укутанной в плащ фигурой подстерегавшего татя. Наваждение исчезло, и из тьмы на солнце и свет шагнул улыбающийся Ловейко, политолог, сотрудник известного института и, как предполагали, офицер и эксперт разведки, его давнишний знакомец.
— Здравствуйте Виктор Андреевич! — источая радушие, произнес визитер, наполняя кабинет бодрой, светящейся энергией целеустремленного человека, бесцеремонно захватывая принадлежащее Белосельцеву пространство. — Простите, что без звонка.
Белосельцеву, изнуренному предыдущими встречами, был тягостен этот визит. В душе, словно притаившаяся болезнь, ныл и дрожал приснившийся ночью стих, не мог найти себе выхода, шевелился под сердцем, как тромб. Хотелось зашторить окна, улечься на диван, закрыть глаза и ждать, когда стихотворение медленно всплывет среди успокоенных видений и мыслей, как ночная глубоководная рыба. Но нельзя было отказать визитеру, нельзя было не пожать белую блестящую руку, не ответить улыбкой на улыбающиеся дружелюбные уста.
— Удивительные у нас отношения, Виктор Андреевич, — Ловейко удобно устроился в кресле, с веселым интересом осматривая коробку с бабочками, фрагмент космического аппарата, осколок древней иконы, словно составлял опись имущества, уже не принадлежавшего Белосельцеву. — Лет десять, а то и двенадцать, встречаемся в самых фантастических местах, говорим на самые сокровенные темы, а вот домами не дружим, не зазываем друг друга на чай. И если бы не моя сегодняшняя настойчивость, встретились бы в очередной раз где-нибудь в Париже или Каракасе.
Элегантный, уверенный в себе, он мало изменился с тех пор, как познакомились в Зимбабве на вилле дипломата, где обсуждали проблемы прифронтовых государств, возможности Москвы повлиять на военный конфликт. Белосельцев помнил, как в сумерках они спустились в сад, стояли на плотном газоне перед молодой араукарией. Отвечая Ловейко, он трогал чешуйчатую почку, и ему казалось, что от его прикосновений почка набухает, наливается сочным теплом, как женский сосок.
Еще одна встреча состоялась в Вашингтоне, на симпозиуме, проводившемся под эгидой центра аналитики американских военно-морских сил, где рассматривались очаги мировой нестабильности, природа локальных войн. Белосельцев в докладе наметил сдвиг всей конфликтной «дуги нестабильности» к границам Советского Союза, тенденцию перенесения ее на территорию СССР. Они сидели с Ловейко в гостиничном номере, пили виски, заедая солеными фисташками, а потом гуляли по солнечно-белой столице, зашли в Музей современного искусства и долго, порознь, бродили по пустым спиралевидным галереям, изредка сталкиваясь, награждая друг друга поклонами и улыбками.
И, конечно, они встречались в Москве, в МИДе, в институтах, в академии Генштаба, обменивались новостями и мнениями, понимали друг друга с полуслова. Оба принадлежали к избранному слою аналитиков разведки, окружавших власть, неявно, своими оценками и экспертными записками направлявших эту власть в нужную сторону, — негласные, невидимые миру творцы политики.
Теперь Ловейко сидел в его кабинете, и его умные глаза были направлены на зеленого махаона, в ту мерцавшую драгоценную точку, куда пыталась спрятаться жизнь Белосельцева.
— Вы понимаете, Виктор Андреевич, только чрезвычайные обстоятельства заставили меня прийти без предупреждения, — моложавое сухое лицо гостя изображало волнение, а глаза продолжали весело и зорко блестеть, и эта двойственность убеждала Белосельцева в том, что и этот визитер был послан к нему старцами из «Золоченой гостиной», чтобы учинить утонченную интеллектуальную пытку и вырвать необходимое признание. — Все очень тревожно, Виктор Андреевич, все нити натянуты, вот-вот порвутся. Когда вы принимали у себя Тэда Глейзера из «Рэнд корпорейшн», вы не могли не обсуждать проблему заговора. Вернее, двух заговоров, наложенных один на другой. Все это создает невероятно запуганный, сложный фон, в котором нелегко разобраться политологам.
Белосельцев не удивлялся услышанному. Явившийся к нему человек, знавший о его встречах и мыслях, был оборотень — один и тот же агент, менявший обличья, принимавший образ американца из «Рэнд корпорейшн», сослуживца, составлявшего гороскопы политиков, лукавого дельца, делавшего бизнес на продаже могил. У него было множество лиц и масок, под которыми, если их снять, зияла страшная, наполненная землей, мертвая голова.
— Я прочитал вашу последнюю статью об армии, наделавшую столько шума, — продолжал Ловейко. — Вас называют чуть ли не идеологом военного путча. Какая глупость! Они не представляют, о ком говорят, не знают, что имеют дело с ученым, чьи открытия в области конфликтологии составляют вклад в современное понимание мира. Ваши взгляды на преодоление мировой конфронтации, на выход в новый постпаритетный мир очень плодотворны, а ваша гипотеза о конвергенции советской и американской разведок в наднациональный штаб, с помощью которого мир будет выведен из тупика, — самая плодотворная из тех, с которыми я сталкивался в последние годы.
Белосельцев смотрел на его моложавое сухое лицо, понимая, что должен спросить, откуда он знает о его сокровенных мыслях, о тайных открытиях, о теориях борьбы и соперничества. Он должен был спросить, но странный наркоз сковал его зрачки, заморозил сознание, словно Ловейко кольнул его легкой прозрачной иглой, впрыснул в кровь голубоватую струйку.
— Вы правы, — продолжал Ловейко. — Конвергенция состоялась, интеллектуалы американской и советской разведок нашли друг друга. И пока военные строили ракеты и лодки, осваивали новые театры военных действий, они разработали свой проект, который отличается от вашего. — Ловейко слегка поклонился, как бы извиняясь за то, что не идеи Белосельцева были востребованы в этом проекте. — Вы, если образно говорить, носитель евразийской идеи, сторонник евразийской империи, воитель и пророк континента. Мистик суши и берега. А мы, — Ловейко спокойно и твердо посмотрел в глаза Белосельцева, — мы люди океанов, чувствующие ветер Атлантики. На геологическом языке борьба континентов, сражение великой Америки с континентом Евразии изнуряет планету, приводит к разрушению континентальных платформ, с которым необходимо покончить. Соперничество должно завершиться, и в будущем единый надмирный купол накроет изнуренное борьбой человечество, объединит его для грядущего совершенствования. Наш проект как бы смешает ось Земли, направление земного вращения. Силы, которые заложены в него, колоссальны. Ему служит мировой капитал, теория управления миром, информационные технологии, экстрасенсорные знания, «активные мероприятия» разведок, вплоть до развязывания войн и взрывов в мировых столицах. Здесь, в СССР, все готово для осуществления проекта. Вы, с вашими знаниями, вашими открытиями, нам нужны. Я пришел вам об этом сказать.
Белосельцеву хотелось спросить у Ловейко, кто эти «мы», о которых он говорил. Кто стоит за его спиной? Кто эти интеллектуалы разведки? И есть ли среди них розенкрейцеры. И есть ли среди них альбигойцы. И в чем сакральный смысл борьбы континентов. И как на языке эзотериков именуется мировой капитал. И кто здесь, в Москве, и там, в Атлантике, главный Магистр. И кто его послал к Белосельцеву. Он хотел об этом спросить, но холодный сладкий наркоз, прохладный пьянящий эфир запечатал уста, залил зрачки голубым стеклом.
— Что поделать, Виктор Андреевич, милая вашему сердцу империя рухнула, — тонко мучил Ловейко. — И поверьте, мне ее тоже жаль, ведь я был ее частью. Но, может, не следует убиваться? Останется память, образ, культура империи, как было с Египтом и Римом. Ведь ее, согласитесь, нельзя было сохранить. Нельзя было целиком, во всем непомерном объеме перенести в новейшее время, включить в новый объединенный мир. Ее надо было разломить на несколько ломтей и собрать заново, как собирают стекло в витраж. Если и эти ломти окажутся велики, придется и их дробить. До городка, до уезда, до отдельной семьи и личности! Есть такая камнедробилка, и она уже запущена. Все, что не проходит по своему размеру, форме и качеству, перемалывается в пыль, в труху, в пудру. И это трагедия. Чтобы уменьшить страдания, чтобы переход континентов, народов, мировых систем в новый режим и порядок происходил безболезненно, нужны огромные знания, ваши знания в том числе, Виктор Андреевич. «Организационное оружие», как вы его называете, есть новейшая культура, способная без применения разрушительных боевых средств достичь победы над могущественным противником. Советский Союз распадается, но остается Китай, Индия. У Атлантического проекта на весь двадцать первый век сохранится противник. Ваши идеи, Виктор Андреевич, должны служить объединению человечества. И не дай Бог они попадут к китайцам, или к индусам, или к северным корейцам! Не дай Бог ими воспользуется мусульманский мир!
Белосельцев понимал, что перед ним враг, любезный, умный и вкрадчивый, следивший за ним эти годы, не пропускавший ни слова его, ни поступка. И теперь он берет его в плен, диктует свои условия, и надо очнуться, собрать последние силы, вышвырнуть его за порог. Но он сидел, оцепенев, словно в эфирной маске, надышавшись голубого холодного яда, и коробка с бабочками развернула перед ним свой солнечный, заиндевелый витраж.
Белосельцев понимал, что пойман. Явившийся к нему человек знал о нем все. Нет смысла бороться, а нужно уступить и смириться. Сберечь своих близких, свою рукопись, драгоценную коллекцию бабочек. Борясь с наркотическим сном, сквозь голубую льдину, запаявшую рот, он спросил:
— Это случится скоро?
— На днях.
— Что сделают с руководством армии?
— Их отсекут.
— А партия?
— Она будет бездействовать.
— Как это будет?
— Посмотрите внимательно схему, которую вы утром показывали Глейзеру.
— Я должен сообщить Чекисту, Зампреду, Партийцу!
— Они не поверят. Они верят другому лицу и пойдут за ним.
— Я не стану с вами сотрудничать. Буду бороться.
— Нет смысла. Мы уже победили. У нас есть средства вынудить вас к сотрудничеству. Вы не один. У вас есть мать, есть любимый племянник, есть женщина, которой вы дорожите.
— Уходите!
— Я ухожу. Не сомневаюсь, Виктор Андреевич, мы станем работать вместе. Ученые вашего уровня — самое ценное, что породила евразийская почва. Да, совсем забыл. Вот приглашение на вернисаж, в галерею. Помните, мы в Вашингтоне любовались на Энди Уорхола? Там будут важные люди, — он мягко поднялся с кресла и направился к дверям. Белосельцев услышал чмокающие удары о пол. За Ловейко остался след, вбитые по шляпку стальные заклепки, уводившие через порог в коридор, и дальше, в секретный бункер.
Люди, посещавшие его один за другим, казались знакомыми. Но их внешность была обманчива. Их лица были созданы серией пластических операций, голоса подобраны в результате прослушивания фонограмм, суждения явились следствием тщательных наблюдений за теми, кого они подменили. Они были сконструированы в особой лаборатории двойников и нацелены на него, Белосельцева.
Быть может, это были вовсе не люди, а существа наподобие дрессированных дельфинов. Их выпускали из аквариумов, облекали гладкие, сверкающие тела в пиджаки и брюки и направляли к нему в кабинет. Каждый имел свой особый прибор наблюдения, оптику, светофильтры, детекторы лжи, аппарат по считыванию мыслей, устройство по угадыванию намерений, чуткие сенсорные датчики, теменное око, владел гипнозом, даром ясновидения. Они оставались в кабинете определенное время, исследовали объект, рассекая его невидимыми лучами, фотографируя послойно полушария мозга, создавали голографические образы его представлений, а потом уходили. Возвращались в аквариум, где умелые операторы отбирали у них датчики с информацией, совлекали с их утомленных тел человеческое платье, отпускали обратно в воду, наградив сочной серебряной рыбиной.
В этой мысли утвердил его очередной посетитель, чье появление сопровождалось вибрацией пространства, словно в жидкий воздух, как в воду, кинули камень, и стеклянные волны побежали по кабинету, с тихим плеском ударили в лицо. Вошел молодой человек в джинсах, в расстегнутой замшевой куртке, с маленькой сумочкой через плечо. Сквозь струящийся воздух виднелась круглая, коротко стриженная голова, оттопыренные красно-прозрачные уши, чуткий, с длинными прорезями нос. Телевизионный журналист Зеленкович стоял у порога, радостно улыбаясь, с подкупающей наивностью полагая, что его появление желанно в каждом доме, в каждой семье или офисе.
— Мы как-то договаривались, Виктор Андреевич, вы мне давали визитку, и вот я решил воспользоваться…
Белосельцев всматривался в визитера, желая с первых секунд определить тип прибора и конструкцию датчика, которыми было оснащено существо, характер излучения, которым пользовался дрессированный дельфин в джинсах.
Красные, светящиеся насквозь уши были источниками гамма-излучения. В прорезях носа клубились едва заметные электромагнитные вихри. Сумочка была полна самописцев, фиксирующих сейсмические колебания. И сам визитер был наполнен нетерпеливой, избыточной энергией, словно внутри него работал и кипел миниатюрный реактор. — Еще вчера вас пытался найти, пригласить в нашу передачу, но безрезультатно, — Зеленкович осматривал кабинет, словно уже получил согласие на съемку и выискивал удобные точки и ракурсы для телекамеры. Расчерчивал комнату от дверей к стене, от окна к столу. На деле же протягивал невидимые нити лазерных лучей, помещая Белосельцева в незримую клетку, улавливая его в тенета, из которых было невозможно уйти. — Внизу, у подъезда, машина с аппаратурой. Дайте, пожалуйста, короткое интервью в нашу экспресс-передачу. По поводу вашей статьи о возможности военного переворота. Прогнозы, оценки. Пять минут, не больше.
Зеленкович был из команды молодых телеведущих, запустивших телепрограмму «Миг», в которой умело, с блеском, используя новейшие информационные технологии, уничтожались репутации известных советских политиков, военачальников, деятелей культуры. На студию, в открытый эфир приглашались вельможные сановники, напыщенные и косноязычные, не привыкшие к диалогу, не знающие законов публичной политики. Их освещали яркими лампами, как на допросе у следователя. Выпускали молодых, ироничных, виртуозных журналистов, которые начинали покусывать и подразнивать неуклюжую жертву, все больней и больней, доводя ее до исступления, провоцируя истерику, заикание, беспомощность. Показывали огромной телеаудитории заскорузлость и убогость их мышления, неосведомленность, угрюмый консерватизм. Отпускали опустошенного, измочаленного партийца или генерала. В знак своего торжества врубали авангардную рок-группу, где в бурлящем кипятке молодого протеста варилась ободранная тушка очередного оскопленного консерватора.
— Вы в самом деле полагаете, что я посвящен в план военного переворота? — Белосельцев старался быть предельно осторожным и точным, чтобы не задеть тончайшие лучи, проходящие над его головой, помещающие его в прозрачную лазерную клетку.
Явившийся к нему человек был охотником, одержимым страстью, погоней. Он охотился за образами, отнимал их у пойманных жертв, передавал в свою магическую лабораторию «Миг», где этот образ трансформировался, превращался в клише, получал отпечаток дегенеративности и стерильности и возвращался владельцу. Теперь этот «охотник за образами» пришел к нему. Готовился соскоблить с него лик, напялить на окровавленное, с содранной кожей лицо целлофановую маску.
— Никто не утверждает, Виктор Андреевич, что вы напрямую связаны с заговором. Так ставить вопрос некорректно. Но зато известны ваши тесные связи с виднейшими государственниками, от которых, как мы чувствуем, исходит некая угроза. Вы, аналитик, ученый, знаете больше других.
Журналисты программы «Миг» использовали телевизионные технологии, которые Белосельцев называл колумбийскими. Они были почерпнуты из американской информационной стратегии, разработанной в недрах идеологических и разведывательных служб. С их помощью воздействовали на подсознание, на инстинкты, на дремлющие архетипы, будили их с помощью музыки, ритма, древнего иероглифа, оккультного знака. Используя двадцать пятый кадр, запуская в видеоряд моментальные изображения мертвой головы, изуродованного тела, раздвинутых промежностей, отвратительного чудища, можно было пробуждать в человеке древние страхи, животные похоти, лютую ненависть, гипнотическую прострацию. Включая грохочущую ритмическую музыку яростных рок-групп, вводя зрителя в транс, ему тут навязывались разрушительные представления об обществе, семье, смысле жизни, после чего целые сословия становились в оппозицию к власти, молодые супружеские пары начинали испытывать друг к другу отвращение, а пожилые люди, выигравшие войну, вешались.
Эмблемой программы «Миг» была таинственная, цвета осенней луны голова, с загадочным вздутием на темени. Она действовала на Белосельцева как цепенящая и опасная сила, приплывшая в земное бытие из потусторонних глубин мироздания. Он пытался объяснить ее значение, искал в источниках ее происхождение, пока не обнаружил в древне-японском трактате описание, из которого следовало, что это вселенский Дух Зла, а загадочное вздутие на темени — жаба, символизирующая космическую ненависть.
Зеленкович, нетерпеливый, развязный, обаятельный, чувствовал себя хозяином кабинета.
— Так вы позволите подняться оператору, Виктор Андреевич? Мы не отнимем много времени. Несколько слов о заговоре. — Ему никогда не отказывали. В его программу послушно, словно их вели на заколдованной ленточке, приходили умудренные лидеры партии, прославленные стратеги Генштаба, создатели советских киноэпопей и романов. И все они умирали на глазах у зрителей, когда над ними всходила лунно-синяя голова злого восточного божества.
— Вы угадали, — Белосельцев боролся с ощущением легкого ожога, которое причиняли ему на расстоянии прозрачно-красные уши гостя. Заслонялся от темных продолговатых прорезей в носу Зеленковича, работавших как электромагнитные облучатели. — Действительно, истоки заговора здесь, в моем кабинете. Здесь готовятся будущие декреты и воззвания к народу. Здесь хранятся списки тех, кто подлежит интернированию. Отсюда, в «час Икс» двинутся танковые колонны, занимая перекрестки в Москве. Отсюда на броне пойдут захватывать аэропорты, почтамты, телевизионные центры подразделения спецназа. Вон там, на полке, в синенькой папочке — список газет, подлежащих закрытию. А в той, красненькой, — перечень тридцати виднейших демократов, которых поместят на военную базу в окрестностях Москвы. А вон в той, изумрудно-зеленой, на папиросной бумаге, на трех языках начертано имя диктатора. В шкафу, прислушайтесь, в режиме прием-передача круглосуточно работает рация. На связи — командующие округов, обкомы партии, областные управления КГБ. Может быть, в самом деле рассказать об этом перед вашей телекамерой?
На секунду лицо Зеленковича изобразило изумление. Он поверил, глаза его испуганно и жадно оглядывали шкаф с работающей рацией, разноцветные папки с именами политических заключенных, среди которых, разумеется, было и его, Зеленковича, имя. И лишь секунду спустя понял, что Белосельцев зло пошутил.
— Блистательная шутка, Виктор Андреевич! Жаль, что нет телекамеры! Записал бы я вашу шутку и выдал в эфир! Заставил бы ужаснуться всю честную публику! Вы удивительный человек, Виктор Андреевич, — Зеленкович не льстил, а выражал неподдельный восторг. — Ваша монография о колумбийских технологиях, выпущенная для служебного пользования, зачитана нами до дыр. Мы учимся на ваших примерах. Именно поэтому мы не решались приглашать вас в нашу программу, ибо понимаем, что все наши приемы и ухищрения будут вами разгаданы, и вы выиграете баталию. К тому же, мы вовсе не желаем нанести вам поражение. Хоть вы и противник, но благородный, достойный, и мы мечтаем иметь вас в союзниках.
Белосельцев вслушивался, надеясь разгадать тайную программу нового гостя.
— Вы так не похожи на своих идеологических товарищей, так выделяетесь из их серой массы. Эти ваши советские индюки ни на что не годны. Кажется, они поражены инстинктом смерти. Когда приходят к нам на передачу покрасоваться своими лампасами, орденами и титулами, они искренне верят, что народ ими любуется. Не чувствуют, как они глупы, смешны, порой отвратительны. Воображают, что овладели умами, а на самом деле уходят из студии, неся под мышкой свои отрубленные головы, кто с лысиной, кто с генеральской кокардой. Им кажется, что они управляют партией, культурой, армией. «Борис, ты не прав!», «Учение Маркса бессмертно, потому что оно верно!», «Экономика должна быть экономной!», «Великая историческая общность — советский народ!». Не догадываются, что лучшая часть партии уже не с ними, а с нами. В экономике правят теневики, а не Госплан. «Советский народ» похоронен во время тбилисских и бакинских событий. Когда ваши генералы и члены Политбюро выведут на улицу войска, экипажи танков будут петь песни Цоя, а офицеры по рации станут цитировать академика Сахарова. Все, что смогут сделать кремлевские индюки во время своей краткосрочной и нестрашной диктатуры, — это показать по телевидению оперу «Иван Сусанин» или концерт народной песни.
Белосельцев не верил своим ушам. Он словно подслушивал тихие разговоры старцев в «Золоченой гостиной». Болтливый Зеленкович прокручивал ему запись бесед, в которых обсуждались сценарии заговоров, исследовались потенциалы сторон, готовились контрмеры.
— Тот, кого вы называете Магистром, успел до начала событий поставить умных, талантливых журналистов во главе газет и журналов. Насытить радио и телевидение одаренными и виртуозными специалистами, преданными нашим идеям. В первые же минуты диктатуры, когда танки загрохочут по улицам Москвы, их сожгут не из гранатометов, не бутылками с «коктейлем Молотова», а массированным информационным ударом, и танкисты пойдут сдаваться девушкам, которые под платьем не носят бюстгальтеров. Мы, журналисты, являемся истребителями танков. Мы — те, кто на развалинах империи СССР создаст свои телевизионные империи, для которых уже есть деньги, есть технические средства, есть теоретики и исполнители. Эти империи раскроются как огромные зонтики и накроют собой красные руины… Ну что, Виктор Андреевич, — меняя тон, становясь нагло-самонадеянным весельчаком, произнес Зеленкович. — Может, все-таки повторите на камеру вашу замечательную шутку про аресты, про диктатора? Про имя на трех языках. На каких? На русском, английском, китайском?
— На суахили, — усмехнулся Белосельцев, довольный тем, что успел зафиксировать оборвавшийся поток информации. — Как-нибудь в другой раз.
— Приходите к нам в студию. Разумеется, не в качестве подопытного барана, а как наблюдатель. Посмотрите как мы работаем. Что-нибудь подскажете, посоветуете. Через несколько дней к нам явится интересный пациент. Маршал, как вы его называете. Приходите!
Зеленкович светился оптимизмом и неукротимой энергией, которую вырабатывал кипящий в его утробе портативный реактор. Его прозрачные уши просвечивали нежной алой мякотью. Ноздри жадно вдыхали воздух, словно он нюхал цветок. Молодое лицо было розовым от веселого возбуждения. Перед тем как уйти, он сделал взмах рукой, обрывая все лазерные струны, гася тончайшие пронизывающие комнату лучи. Лик его вдруг потемнел, наполнился синим дымом, лунным мертвенным снегом. На Бслосельцева глянула каменными злыми глазами голова восточного бога, на макушке которого прилепилась жаба, раздувая от ненависти липкий зоб. Зеленконич вышел, и Болосельцев видел, как капала из него горящая сера, дымились на полу синие ядовитые огоньки, указывая путь в потаенный бункер.
Рабочий день завершился. Поток говорящих дельфинов иссяк. Они вернулись в свой лазурный бассейн. С них сняли приборы слежения, отключили боевые системы, и они облегченно плескались среди голубого кафеля, принимая из рук дрессировщиков живую ставриду и скумбрию, доставленных с Черного моря. Белосельцев, опустошенный схватками, изнуренный в неравном состязании, подошел к окну, смотрел, как покидают институт сотрудники, растворяясь в золотистом снеге накаленного за день города. Увидел, кик к подъезду подкатила черная встревоженная «Волга», расшвыривая бледные вспышки. Следом причалил длинный, словно из черного кварца, лимузин. Охранники, окружив машину, выпустили из нее маленького человека, а котором он, не умея разглядеть лицо с верхнего этажа, безошибочно, с радостно дрогнувшим сердцем узнал долгожданного визитера, вот уже несколько дней обещанный визит откладывался, вынуждая Белосельцева один на один, без поддержки, сражаться с атакующим неприятелем.
В дверь кабинета с властным стуком, не дожидаясь позволения, вошли два охранника с крохотными микрофонами на ушах. Не здороваясь, оглядели и холодными не верящими глазами все углы и стены. Один подошел к окну и задернул штору, что-то вполголоса сообщил на расстоянии не зримому собеседнику. Оба, в черных костюмах, белых рубашках и галстуках, с легкими вздутиями ни груди и под мышками, покинули кабинет, и тут же ни пороге появился тот, кого оберегала недоверчивая охрана. Чекист, как называл его Белосельцев, могущественный руководитель госбезопасности, шел к нему, тихо улыбаясь, словно приносил извинение за неизбежную бестактность бесцеремонных телохранителей.
— Прошу меня простить, Виктор Андреевич, за то, что наша встреча дважды откладывалась. Мне пришлось срочно вылететь в Германию, улаживать ряд проблем, связанных с Хонеккером.
Он был маленький, хрупкий и плечах, с аккуратной бело-розовой, безволосой, круглой головенкой, на которой наивно сияли детские голубые глаза. Цветом кожи он на номинал китайскую фарфоровую статуэтку, аккуратно и любовно раскрашенную мастером эпохи Цин. Его тонкие, нежные пальчики с легкими вздутиями ни концах напоминали лапки лягушонка, чутко щупающие листочки и водяные пузырьки. И трудно было поверить, что в этих некрепких, чисто промытых пальчиках сосредоточена колоссальная мощь величайшей в мире разведки, управлявшей глобальным конфликтом, как управляют подземными взрывами или сходом горных лавин.
Чекист подсел к столу, радостно озирая Белосельцева, который был изумлен внезапностью визита.
— В следующий раз мы повидаемся не в душном московском кабинете, а у меня на даче, и я вам покажу коллекцию моих садовых цветов. — Чекист говорил и улыбался так, словно каждое мгновение, каждое рождавшееся на губах слово доставляло ему наслаждение, и он вкушал всякую залетавшую в него молекулу жизни, выпивая ее медовую сладость. — Сотрудники, возвращаясь из служебных командировок, зная мою слабость, привозят мне в подарок цветы. Недавно подарили куст джалалабадских роз, знак внимания Наджибуллы. И несколько белых лилий из тибетского монастыря, — вместе с трактатом о божественности белого цвета, написанного современным монахом.
Белосельцев чутко слушал, стараясь среди тихих шелестов знакомого голоса различить отдаленные раскаты грозной и опасной темы, ради которой он просил Чекиста о встрече, и которая, как крохотное облачко у горизонта, медленно разрасталась в грозу.
— Бразильские орхидеи, привезенные с Амазонки, я не решился поместить на открытый воздух и оставил в оранжерее, в скорлупе кокосовых орехов, наполнив эти висящие горшки влажным тропическим мхом. Зато кадку с араукарией из Южной Африки я на время поставил в саду перед верандой, и мы будем вечером любоваться на нее, попивая виски со льдом.
Белосельцев пугался этих эстетских суждений, которые могли бы украсить досуг двух стареющих эпикурейцев на какой-нибудь адриатической вилле. Ему начинало казаться, что разговор уже коснулся сокровенной тайны, ради которой он просил Чекиста о свидании. Но тот, опытный разведчик и конспиратор, чувствуя присутствие незримых соглядатаев, прибегает к иносказаниям, использует «язык цветов», употребляет один из древних шифров военной разведки, где цветы, их ароматы и расцветки означали кавалерийские дивизии, стенобитные орудия, маршруты войск, наименование крепостей, одаренность полководцев.
Чекист рассказывал о голубых гиацинтах Амстердама, которые высадил вокруг фонтана, а на деле речь шла о ликвидации афганских полевых командиров в районе Хоста силами спецподразделения «Альфа». Он увлекся повествованием о египетской магнолии, которая впервые зацвела в его подмосковном саду, но это означало, что агент, внедренный в английскую Ми-6, добывает бесценные сведения о Шестом американском флоте. Он описывал цветение крокусов, присланных из Сан-Суси под Потсдамом, но это означало неудачу усилий по обвалу Сингапурского банка и приостановку валютных спецопераций в Тихоокеанском регионе.
— Ну что, одолели? — спросил он внезапно Белосельцева, поводя круглыми, похолодевшими вдруг глазами, указывая ими на стены, потолки, зашторенное окно, где еще, казалось, висели гаснущие струнки лазерных ловушек. — Сколько было сегодня?
— Пять, — сказал Белосельцев.
— Я знаю, это утомительно. Рептилии, оснащенные сенсорными датчиками и аппаратами угадывания мыслей, способны свести с ума любого. Но вы прекрасно держитесь. Потерпите еще немного.
— Дело не во мне, — Белосельцев вдруг заторопился, испугавшись, что время, отпущенное на встречу, бессмысленно тает. — Вы знаете, я отошел от оперативной работы. Сосредоточился на научной аналитике и экстравагантных теориях, которые, к сожалению, имеют у практиков слишком малый спрос. Но именно благодаря этим теориям у меня складывается многомерная картина грядущих драматических событий, о которых я должен вас предупредить.
Чекист смотрел на него внимательными сочувствующими глазами, за годы их знакомства не утратившими своей наивной, детской голубизны и напоминавшими глаза белорозовой куклы, которые могут вдруг закатиться белками внутрь, и тогда он заснет сидя или на ходу, за секунды восстанавливая силы. Так они сидели когда-то в шатре афганских белуджей, на пыльной кошме, перед дымящимся пловом, и темный, морщинистый, как чернослив, туземный вождь, наливая им в стаканы теплую водку, выторговывал очередную поставку оружия. В проеме шатра белесо и раскаленно светила степь, по ней, окруженные пыльным заревом, шагали верблюды, уныло звеня бубенцами. И тогда он впервые увидел этот мгновенный поворот глазных яблок, перевернувшихся внутрь зрачками. Хозяин зрачков, в темной шиитской чалме, замер как истуканчик, не донеся до маленьких губ стакан с водкой.
— Противник наращивает активность, дестабилизирует ситуацию по десяткам направлений, блестяще используя «организационное оружие», в существование которого наши высоколобые эксперты отказывались верить. Снимая послойно идеологические доктрины и догмы, вбрасывая одна задругой иллюзорные цели, он отравляет общественное сознание, порождая в нем хаос и панику. Блокируя поставки товаров на потребительский рынок, изъяв из продажи водку, он сеет глухое недовольство в народе. Травмируя партию преступлениями тридцатых годов, насаждая сознание коллективной вины, он лишает ее воли, обрекая на распад и уныние. Бросая армию на подавление национальных конфликтов, делая ее виновницей пролития крови, добивается паралича комсостава, что обрекает войска на бездействие в «час Икс». Очевидно, что к началу осени сложится повсеместная неустойчивость, и противник спровоцирует ситуацию, когда малым толчком, ограниченными усилиями произойдет перераспределение ролей. Первый Президент, первый центр утратит власть, и ее перехватит Второй. Она перетечет в параллельный центр, и это будет сопровождаться распадом страны, ликвидацией общественного строя и гигантским геополитическим переделом, соизмеримым с мировой войной… Наша кремлевская власть удручающе старомодна, трагически бездеятельна и бессмысленна. Ею двигают инстинкты, упование на грубую силу, слепая вера в инерцию. Ее обыгрывают постоянно. Она заблуждается относительно своих возможностей, чувствует опасность, готовится к жесткому действию, но, лишенная стратегии, непременно допустит роковую ошибку, и ее силовое действие использует враг, уничтожив ее, а вместе с ней государство и строй.
Бело-розовый фарфоровый истуканчик безмятежно смотрел фиалковыми голубыми глазами. И было неясно, что внутри у этой статуэтки, — живое сердце, с пульсирующей капелькой крови, или затейливая пружинка, соединенная с зубчатым колесиком.
— Все это время я размышляю, кто у противника является ведущим стратегом? В чьих руках находится «организационное оружие»? Кто неуклонно, не допуская ошибок, ведет наступление по всем направлениям, готовя завершающий толчок, после которого сойдет лавина, а когда пыль осядет, мы будем жить в другой стране, с другим названием, другой элитой, а от нашей красной империи, которой мы с вами служили, останется пара расколотых рубиновых звезд. Кто этот суперстратег? Кто Демиург катастрофы?
Чекист бесстрастно молчал. Глаза его опрокинулись белками в глубину дремлющего черепа, закрытые розоватыми фарфоровыми плошками, и он спал несколько минут, черпая энергию из теплых дремотных глубин. Белосельцев не мешал этому скоротечному сну, вспоминая одну из последних встреч, когда вернулся из Никарагуа, едва исцелившись от приступа тропической малярии, и Чекист выслушивал его аргументы о невозможности переброски в Манагуа кубинского полка Миг-21, что привело бы к немедленной большой войне в Центральной Америке.
Это воспоминание посетило Белосельцева, а когда кануло, Чекист внимательно смотрел на него отдохнувшими голубыми глазами, нежными, как небо после теплого ливня.
— Я и сам раздумываю, Виктор Андреевич, кто этот Демиург, как вы его называете. Если заподозрить в вероломстве Первого, то оно налицо, но не столь рафинировано, чтобы управлять всей кибернетикой заговора. Он, конечно, хитер, двусмыслен, этот аппаратный игрок, но у него интеллект комбайнера и культура партийной номенклатуры. Если предположить, что им является Второй, то это еще невероятней. Он свиреп, властолюбив, беспощаден, наполнен неукротимой энергией, но примитивен, способен лишь на грубые комбинации и понятия не имеет, что такое, как вы говорите, «организационное оружие». Быть может. Демиургом является хромой Магистр? Он бесовски хитер, оснащен колумбийскими технологиями, знает общество в его уязвимых, больных проявлениях. Ему принадлежат многочисленные комбинации по созданию сепаратистских народных фронтов. Он расставляет свои кадры на телевидении и в газетах. У него обширные зарубежные связи, и он, по нашим сведениям, завербован английской разведкой. Но и у него недостаточен опыт и интеллект, чтобы вести управление катастрофой. И либо вообще не существует такой персоны, и Демиургом является коллективный разум, или, если угодно, электронный сверхинтеллект, либо этот малозаметный человек глубоко законспирирован и носит личину скромного функционера какой-нибудь межрегиональной группы или тихого кликуши из общества «Мемориал».
— Верните меня на оперативную работу! Мы давно знаем друг друга. Я вам безраздельно верю, обязан вам жизнью. Вы могли проверить меня в самых жестоких переделках. Я не засвечен, уже несколько лет как отошел от разведки. У меня контакты во всех слоях общества, включая культуру и церковь. Верните меня на оперативную работу, и я узнаю, кто Демиург, где расположен бункер с «организационным оружием», где, в какой «Золоченой гостиной» собираются старцы. — Белосельцев испугался, что, используя свои экстравагантные термины, он насторожит Чекиста, который усмотрит в нем романтического фантазера. — Прошу, верните на оперативную работу!
— А вас вернули. Вы на оперативной работе. Я приехал, чтобы вам об этом сказать.
— Как?
— Мы запустили врагу информацию, что вы в игре и посвящены в кремлевский заговор. Являетесь главным аналитиком предстоящего военного переворота. То, что вас атакуют, это следствие нашей работы. Мы привлекли к вам внимание противника.
— Зачем?
— Интерес к вам резко возрос. Ваши статьи читают американцы в посольстве и «Рэнд корпорейшн». Вами интересуется Магистр. О вас спрашивают оба Президента, Первый и Второй, — Чекист вращал в воздухе маленькими хрупкими пальчиками, словно крутил невидимое колесико, которое, через систему валов, шестеренок и усилителей, разгоняло невидимый маховик разведки, от которого сотрясались континенты, обваливались режимы, тонули подводные лодки, загорались восстаниями и революциями государства Азии, Африки и Америки. В этих изящных ручках находилось незримое веретено, запущенное когда-то Дзержинским, раскрученное, словно летящий над миром смерч, Берией, превращенное в сверкающую, с радужными отблесками фрезу Андроповым. Чекист, словно волшебный жрец, хранил и берег сокровенный ген разведки, управляя ее таинственным вращением. Разведка, как героскоп, размещенный на летящем самолете государства, не давала ему сбиться с курса, вела к стратегической цели.
— Считайте, что вас отозвали из действующего резерва и вернули на оперативную работу. Используя повышенный к себе интерес, вам надлежит проникнуть в среду противника, в законспирированный, как вы говорите, бункер, в секретную «Золоченую гостиную». Вы станете для противника своим и узнаете, кто является Демиургом. Мы нанесем упреждающий удар. Схема удара готова. Надлежит окончательно уточнить цели. Андропов знал, что в обществе, глубоко и скрыто, залегает грибница регресса. Он думал над тем, как ее выявить. Как спровоцировать противника, чтобы тот себя обнаружил. Перестройка и есть провокация по вскрытию глубоко законспирированной агентуры. Теперь все на виду, дело остается за малым.
Такие фарфоровые божки, бело-розовые истуканчики украшали кабинеты китайских императоров и вельмож, и если их слегка колыхнуть, то фарфоровая голова начинала покачиваться, круглые синие глаза начинали мигать, а внутри раскрашенного туловища раздавалась тихая мелодичная музыка. Белосельцеву казалось, что он слышит эту чудную музыку сложнейшей комбинации, задуманной в недрах интеллектуальных центров разведки, к которым он себя причислял. Избранные, посвященные, проверенные великим служением, они, разведчики, управляли ходом истории, исправляли ее дефекты, восстанавливали неумолимый маршрут, которым двигалось «красное государство», созданное Вождем.
— Через несколько дней я приглашу вас к себе на дачу. Соберутся известные вам политики, которых именуют кремлевскими консерваторами. Те, кого вы помешаете в один из «подкопов», вменяете им один из заговоров. Я хочу вас представить. Хочу показать им, что вы близки мне. Вы войдете с ними в контакт, оцените их возможности, увы, весьма невысокие. Постарайтесь им помочь, окажите им интеллектуальную поддержку. В «час Икс» вы понадобитесь как посредник между двумя центрами, первым и параллельным.
— Мне уготована роль двойного агента?
— Тройного. Ибо непосредственно вы будете связаны только со мной. А тех и других рассматривайте как объекты, о которых вы собираете информацию. Пока все. Мне надо ехать. Боюсь, что мой садовник так и не выставил на воздух кротон, подаренный Арафатом. За всем нужен глаз да глаз.
Чекист поднялся и словно породил слабую вибрацию воздуха, на которую откликнулись снаружи охранники. Раскрыли дверь, просунув в кабинет выпуклые, колесом, груди в одинаковых рубашках и галстуках. Фарфоровый божок прошел мимо них, переступая порог маленькими, точеными туфлями, и исчез. Белосельцев машинально искал, какой он оставил след. Но между подошвами и паркетом оставалось тонкий солнечный слой воздуха. Чекист прошел не касаясь пола, не оставив следов.