Мастерская размещалась в каменном подвале, среди старых доходных домов и товарных складов, по соседству с Кремлем. Поблуждав среди подворотен и тупиков, Белосельцев толкнулся, наконец, в высокую, грубо крашенную дверь и оказался в ярко освещенном пространстве, напоминавшем округлый туннель, в котором, удаляясь, уменьшаясь, пребывало множество предметов, картин, непонятных изделий, живых людей, манекенов, мигающих ламп, тарелок с едой, пустых и полных бутылок. В лицо ударил запах еды, вина, духов, сигарет и еще какой-то особый смешанный аромат лаков, пластмасс и древней каменной затхлости лабазов и лавок.
Тут же, у порога, словно поджидая его, стоял Ловейко. Стройный, сухощавый, он холодными глазами вцепился в него, насаживая на тонкую светящуюся спицу. Рядом с ним стоял бородатый субъект в атласном пиджаке, чем-то напоминавший эстрадного фокусника. На его мертвенном, бело-синем лице ярко и воспаленно краснели влажные губы. Он держал бокал в худых пальцах, на одном из которых чернел тяжелый, как спелая слива, перстень.
— Милости просим, Виктор Андреевич, — с радушием хозяина приветствовал его Ловейко. — Я только что о вас говорил господину Шулику. Концептуализм, как утверждает Шулик, есть скрытая сущность явлений, непосредственно выраженная в творческом акте и разложенная в иерархический ряд… Я правильно вас понял? — Ловейко обратился к бело-голубому субъекту. — А я ему отвечаю… Я знаю лишь одного концептуалиста, Виктора Андреевича Белосельцева, который сейчас придет и который действительно умеет распутывать разные клубки и заговоры и выявлять сущность… Все, что вы видите, — Ловейко повел вокруг недопитым бокалом, — это пустяки, неталантливые капризы на утеху богачей. Хотя я и присмотрел пару холстов без особых скабрезностей и куплю их для моего нового офиса…
— Шулик, — представился Белосельцеву человек с перстнем, озирая его медленным изучающим взглядом. Белосельцев почувствовал, как что-то вдруг стало охлаждаться в его лице, в глубине висков и глаз, словно тело начало остывать. Зрачки человека высасывали из него тепло, и добытые таким образом калории делали его губы красными и цветущими. — Моя мысль сводится к следующему. Знание о предмете можно достичь через интеллектуальное усилие, познание, выявляя закон предмета. Но при этот теряются тонкие энергии, не укладывающиеся в закон. Или же предмет можно понять интуитивно, через вторжение, как при половом акте, и тогда вся энергия предмета окажется усвоенной.
— Он трахает свои натюрморты, — цинично улыбнулся Ловейко. — Поэтому у них слегка потраханный вид.
Шулик не обиделся. Черный атласный пиджак плотно сидел на его сухощавом теле. Лицо было белой маской. Черный перстень на голубоватом пальце отражался в бокале с вином. И весь он был похож на факира, на мага, готовый к фокусам и чудесам. Белосельцев чувствовал, как все холоднее становится его скулам, лбу и глазам. Губы Шулика были в чем-то сладком и липком, как в варенье.
«Не является ли этот подвал со сводчатым заплесневелым потолком маскировкой, скрывающей интерьер «Золоченой гостиной» с овальным столом и ампирными стульями, на которых восседают величавые старцы, управляющие ходом истории. Не мелькнет ли среди экзотических гостей тот, кто выдаст себя огромным наморщенным лбом, могучими надбровными дугами, под которыми угрюмо пылают всевидящие глаза Демиурга», — думал Белосельцев, оглядываясь вокруг. Но ничего похожего не видел. Ровно, вязко двигались гости вокруг столов с закусками и выпивкой. Мерцали блицы. Играла тягучая музыка. И не было тех, кого задумал уничтожить Белосельцев. Но он ждал их появления.
— Все, что вы здесь видите, это робкие формы! — Шулик указал на развешенные картины, отмечая их перстнем. — На потребу иностранцев или наших чиновников, глотнувших за границей авангарда. Не обижайтесь, — строго и мертвенно он посмотрел на Ловейко. — Настоящий концептуализм Москве еще неизвестен. Он еще впереди. Впереди — огромный распад, гниение, разложение. Умирает советское чудище, и его труп, выброшенный на берег истории, начинает смердить. С него слезает кожа, отпадают куски тухлого мяса, вылезают голые ребра. Это время большого искусства. Дохлое чудище и клюющие его птицы, шакалы, жуки, черви, тысячи трупоедов, — все становится объектом искусства. От радужной пленки гниения до розовых чавкающих внутренностей, в которые вцепились клыки и клювы. И этот концептуализм распада будет принадлежать нам, художникам сдохшей империи. Никто другой в мире не сравнится с нами в изображении этого грандиозного трупа.
Он был бледен прозрачной голубизной. В его лице лунный лед. Губы были в липком красном веществе. Поклонился, худой, в атласном узком в талии пиджаке, похожий на чародея, и отошел.
— Он замышляет здесь какое-то представление, — с почтением посмотрел ему вслед Ловейко. — Ждут именитого гостя. Хорошо, что вы пришли, Виктор Андреевич. О вас спрашивали, вас хотят увидеть, — Ловейко зорко осмотрелся, опасаясь соглядатаев. — Вам представится уникальная возможность, не пропустите!
Посреди мастерской стоял белый открытый рояль, приготовленный для игры. Рядом с роялем на полу неизвестно для чего, была расстелена клеенка и круглился эмалированный таз. Тут же висела картина, на которой пьяный босой генерал с лампасами держал на руках полуголую девку, и та отковыривала звезду с его золотого погона.
Дальше, среди малопонятных скульптур, склепанных из зубчатых колес, стоял фарфоровый расколотый унитаз с остатками рыжей грязи.
На стене, занимая пространство до потолка, висела композиция, сделанная из целлофановой пленки, напоминавшая огромный кишечник. Далее следовала серия ярких, раздражающе пестрых полотен, с изображением женских и мужских гениталий.
Двигаясь вдоль экспозиции, рассеянно рассматривая бесформенные изваяния и невнятные сюжеты картин, он вдруг нашел то, что искал. На маленьком сервированном столе, окруженное ножами и вилками, стояло блюдо, и на нем, политая майонезом, в колечках лука, посыпанная петрушкой, лежала черная чугунная гантель. Табличка извещала, что все это, вместе взятое, называется «Ужин № 5».
Снаружи послышался шум. Дверь распахнулась, и в мастерскую повалили дюжие молодцы с толстыми шеями, бритыми затылками и плохо упрятанными кобурами. Они бесцеремонно вдвинулись клином в пеструю толпу гостей, раздвинули ее, образуя горловину, и в расчищенный, обезвреженный коридор вслед за охраной вступил невысокий, прихрамывающий человек, лысоватый, добродушный и ласковый, облаченный в костюм и жилетку, под которой уютно круглился животик. Улыбался, весело моргал умными коричневыми глазками примата, и казалось, хромая, он упирается в пол стиснутым кулаком волосатой обезьяньей руки. Волосы у него были редкие и жесткие, как на стволе старой пальмы. И была в нем странная смесь легкомысленного добродушия и беспощадной жестокости.
Едва появился этот высочайший гость, как все присутствующие прервали свои разговоры, отложили тарелки, отставили недопитые рюмки. Жадно потянулись к вошедшему. Выстраивались, подвигались, подымались на цыпочки, чтобы лучше видеть. Хромоногий визитер милостиво улыбался, позволяя любить себя, расточая вокруг щедрое, адресованное сразу всем благодушие.
Захваченный общим стремлением, вытягиваясь вместе с другими в живую очередь, Белосельцев узнал Магистра, главного реформатора. Приближенный к Первому президенту, оказывающий услуги Второму он был тем советником, что обслуживал сразу оба центра власти, управлял конфликтом, умно и осторожно вел Первого к поражению. Инициировал множество оригинальных процессов, разрушавших страну. Мутил и обессиливал партию. Способствовал сепаратистам в Грузии и Прибалтике. Умно, с помощью верных журналистов, вел телевизионную и газетную пропаганду превращая в смешные карикатуры недавних кумиров страны. Вбрасывал в захмелевшее от свобод общество лозунги; «Европа — наш общий дом!», «Демократизация и гласность!», «Социализм с человеческим лицом!» — каждый из которых уничтожал то Варшавский договор, то систему государственного централизма, то культовые основы советской истории.
Едва увидев Магистра, Белосельцев понял, что именно его ожидал здесь найти. Вот он — Демиург, могучий и лукавый, все ведающий и ясновидящий, обольстительный и ужасный, распространявший свое волшебство на каждого, кто попадался ему на пути. Белосельцев, ненавидя, готовый убить, одновременно испытал на себе действие его чарующей власти.
Журналист-аграрник пожимал Магистру руку, не отпускал, старался продлить прикосновение к пухлым вялым пальцам, словно впитывал кожей исходящую от руки прану. Его выпученные глаза обожали, по-женски любили, сочились елеем:
— Я был на презентации вашей книги и. поверьте, давно не испытывал такого ощущения праздника!
Магистр милостиво кивал, прощал соратнику эту невинную лесть. Он не смотрел на журналиста и кого-то искал в толпе.
Женщина-депутат, похожая на раздраженного индюка, надвинулась всей своей тучной плотью, словно старалась прижаться к Магистру, пометить его прикосновением, запахом, отпечатком выпиравших сквозь платье сосков.
Сделать его, хотя бы ненадолго своей собственностью. Ее мясистый свисающий нос от возбуждения и прилива крови стал сизо-лиловым.
Вы помните, я говорила, в подкомитете сидят одни шовинисты. Если мы хотим добиться решения по Латвии, мы должны действовать в обход подкомитета, опираясь на прибалтийских друзей.
Магистр улыбался и ей, не отстранился от ее могучей, как утес, груди, от налитых конских бедер. И казалось, на секунду он вскочил на нее, оседлал, ударил пятками по разгоряченным бокам, и они, издавая крик индюка и ржанье лошади, умчались и московскую ночь.
Генерал, круглый, наподобие колобка, обсыпанного белой мукой, ловкий и юркий, подкатился к Магистру, торопился высказать восхищение.
Военные под большим впечатлением от вашего выступления у Академии. Ваши мысли о метафизике войны возвышаются до высоты Бердяева. Мы не привыкли к такому уровню разговора. Но я думаю, для американских аудиторий это было бы нормально!
Магистр кивал, соглашался, перебегал глазками с одного лица на другое. И вдруг увидел в толпе Белосельцева. Его глаза дрогнули, словно фары переключились с ближнего свете на дальний. Лучистые лампадки превратились в два холодных ртутных луча. Они зафиксировали его и погасли, вновь превратившись в теплые лучистые плошки.
Священник, похожий на сердитого козлика, тряс рыжей бородкой, горбил костистую спину, заходился мелкими смешками, от которых топорщились у виском рыжеватые упрямые рожки:
— Я бы нем посоветовал, уж простите мою навязчивость, появиться перед телекамерами в окружении церковных иерархов. Может быть, в Троице-Сергиевой или Оптиной пустыни Пусть люди поймут, что вы значите для современного православия. И сразу отпадет половина этих дурацких наветов, обвинений в масонстве.
Магистр соглашался, поощрял кивками священника, как учитель поощряет старательного, но не слишком способного ученики, Сам же смотрел на Белосельцева, словно приглашал подойти поближе.
— А ведь, пожалуй, вы правы, отче! — произнес Магистр. — Меня пригласил владыка посетить Оптину. Я, пожалуй, поеду. Ведь журналисты не знают, что именно я выступаю за восстановление Оптиной, за передачу храмов церкви, за открытие монастырей. Зато запустили слух, что я масон, русофоб, отказываю России в самобытном пути развития. Ну какой я масон? И кто их видел, масонов? Но кому-то нужно, чтобы я был масоном. Поеду в Оптину, пусть люди увидят, кто не на словах, а на деле содействует возрождению церкви!
Он говорил полушутя, разыгрывая обиду на тех, кто распускает о нем недобрые слухи, пытается поссорить его с народом, что на самом деле невозможно. Ибо народ давно разобрался, кто его друг, а кто недруг. Кто, подобно масонам-большевикам, разорял православные храмы, а кто теперь, с наступлением демократии, способствует их возрождению. Его ирония, его театральность были адресованы Белосельцеву, который все больше убеждался, что перед ним Демиург, всепроникающий, всеведущий и всесильный.
— Видимо, наше национальное сознание, продолжал Магистр, — предрасположено во всем видеть заговор. Нам неинтересно, нестерпимо искать объяснения в закономерностях жизни. Мы объясняем историю проявлением злокозненной воли, замыслами заговорщиков и злодеев. Это или масоны, или евреи, или иностранные шпионы. Вот и теперь в обществе сеется новый миф о каком-то заговоре, о подкопе, который подрывает устои. Внушается мысль, что действует кучка умных злых заговорщиков, задумавших погубить государство. И ведь что удивительно! Магистр прямо через головы других обратился к Белосельцеву — Даже самые умные, проницательные готовы уверовать в заговор. А на самом деле просто власть одряхлела, партия выродилась, станки на заводах состарились, люди изверились, воров и врунов развелась тьма-тьмущая, новые поколение народились, и, глядь, мы уже в другом обществе, и нет никаких заговорщиков, а просто неукротимое движение матери-истории, для которой все мы — неразумные дети!
Он произнес это с такой изящной легкостью, что стоящие поблизости захлопали, а Шулик, в своем иссине-черном камзоле, дохнул на огромный, как бычий глаз, перстень, отчего камень подернулся морозной дымкой:
— Вот именно, неразумные дети! Именно, мать-история! Каждая минута — историческая! Каждый миг жизни — ценность! Приглашаю вас, друзья, посмотрим экспозицию!
Все двинулись за ним следом, рассматривая картины, а он взмахивал плавно руками, похожий на черную летящую птицу. Его сюртук отливал синеватым вороньим оперением.
Белосельцев чувствовал, что умные, ласково-лукавые глазки Магистра подцепили его и тянут, влекут, приглашают. От них исходит напряженная властная сила, магическое очарование, таинственный магнетизм, которому невозможно противиться. Почти лишенный воли, он следовал за вереницей гостей вдоль стен туда, куда следовал прихрамывающий человек в жилетке. Кивал, восхищался, благодарно внимал бледноликому факиру с красным бутоном губ.
«Вот сейчас, — в полузабытьи думал Белосельцев. — Сейчас будет блюдо с гантелью… Подойду и ударю…»
Они миновали картину с пьяным генералом. Обошли расколотый унитаз. Осмотрели женский портрет, где вместо глаз были возбужденные соски, а вместо губ — гениталии. Блюдо с гантелью приближалось. Белосельцев чувствовал как слабеет, как лишается воли. Его мысли и намерения были прочитаны, и ему мешали совершить поступок. Примеривался для последнего шага, последнего движения руки, которым вырвет литую гантель из-под жидкого майонеза, опустит на лысеющий череп, между лукавых мигающих глаз. Уже потянулся, но у него на пути возник Ловейко, заслоняя блюдо:
— А вот эту картину, я уже говорил Виктору Андреевичу, я бы хотел купить и повесить в моем кабинете, — он обращался одновременно и к Магистру, и к Белосельцеву, сводя их вместе. — Ах, простите, я хотел вам представить, — стушевался он перед Магистром. — Мой давний товарищ — Белосельцев Виктор Андреевич!.. — и испарился, а вместе с ним улетучились остальные, словно их превратил в ничто чернокрылый факир. И они остались вдвоем в пустоте, как в безвоздушном пространстве. Белосельцев стоял перед ласковым человеком в жилетке.
— Это странное искусство, которое должно нам нравиться… Эта гантель под майонезом… Так и хочется ее схватить и шарахнуть кого-нибудь по лбу, — тихо смеялся Магистр.
Белосельцева не удивляла его проницательность. Демиург читал мысли, угадывал события, перед тем как им было суждено случиться. Опережая время, оказывался в будущем, создавал в нем такие условия, чтобы событие совершилось. Выкапывал в будущем лунку из которого вырастало событие.
— Нам на веку выпала удивительная доля! Прожили огромную жизнь, заблуждались, жертвовали, ненавидели, проливали свою и чужую кровь и в итоге все-таки открыли главную истину. О единстве мира, единстве людей, о единстве всякой жизни. Хорошо бы остатки сил посвятить воплощению этого единства. Как разобрать барьеры и изгороди, построенные между народами? Как покончить с враждой и ненавистью, бессмысленной тратой исторического времени на войны и революции, на ложные идеалы и цели? Как соединить человечество в единую совершенную организацию, о которой мечтали лучшие люди земли?
Белосельцев слабо улавливал смысл произносимых слов. Он чувствовал, что на него воздействуют, его переделывают, переиначивают изнутри. Словно в мозг проникла мягкая теплая рука и лепила заново, как из пластилина. И это было не больно, почти сладостно, словно гибкие нежные пальцы размягчали жестокие узлы, запекшиеся кровоподтеки, окаменелые тромбы, и освобожденный мозг начинал струится легкими сладостными переживаниями, как под маской с веселящим газом.
Выкатывая глаза и гримасничая, возник журналист-аграрник. Видимо, приготовил какую-то шутку которая просилась на уста, щекотала их, и он облизывал их длинным, белесым языком. Собирался принять участие в разговоре, но Магистр небрежно, слабым мановением, отослал его прочь, и тот жалобно откатился, прижав уши, подогнув хвост и виновато поскуливая. Они снова остались вдвоем, словно висели в прозрачной сфере, а под ними, голубая, круглилась Земля.
— У нас есть неограниченные финансы — крупнейшие банки мира делают нам отчисления. Есть разведка — лучшие агенты мировых спецслужб, в том числе и советских, работают на нас. Есть военная мощь — офицерский корпус, стратеги, военная технология обеспечат стабильность новой организации мира. Но главное наше богатство — мировая элита, «патриоты мира», как я их называю. Цвет человечества, оснащенный высшим знанием. Элита мира зародилась в глубокой древности, в библейские времена, от поколения к поколению, из рода в род, хранила свой идеал. Подвергалась гонениям, почти исчезала, как было и у нас в эпоху свирепого сталинизма, но вновь возрождалась, продолжала трудиться. Соединяла человечество в единую организацию. В этой элите, меняющей сегодня магистральный курс человечества, каждый человек на учете, каждый ум, каждая просветленная воля. Вы принадлежите элите. Я знаю вас давно, слежу за вами, восхищаюсь. И вот вы пришли к нам. После всех колебаний, метаний, непомерных усилий ума вы сделали выбор — выбрали нас!
Белосельцев внимал как во сне. Глубоко внизу, туманная, окруженная нежной дымкой, голубела Земля. Он висел в безвоздушном пространстве, и рядом с ним в волшебной пустоте находился немолодой, тихо говоривший человек, которого он только что собирался убить, а теперь любил, берег, был готов повиноваться, следовать за ним, перемещаясь со скоростью звука в беспредельной пустоте, среди проблесков комет, метеоров. Звуки голоса были сладко знакомы. Черты лица напоминали тех, из фамильного альбома, кого он любил. Не понимая смысла тихих речений, он хотел одного, — чтобы они продолжались, чтобы длилось это освобождение, легкость, парение в невесомости.
— Люди, с которыми вы еще недавно были связаны, — Главком, Партиец, Зампред, — кажется, так вы их называете, эти люди ничтожны, не способны к решительным действиям. Их специально нашли и поставили на завершающем отрезке проекта. В решающий час они разбегутся, и их место займут другие, достойные. Вы — достойный! Самое дорогое — не деньги, не роскошь, не женская красота, не добро, а знания! Знание законов бытия обеспечивает власть. «Организационное оружие» — это власть. Я приглашаю вас во власть, в самый центр управления, откуда посылаются команды и в никарагуанскую сельву, и в небоскребы Манхеттена, и в афганские кишлаки, и в закрытые клубы Лондона и Амстердама. Вы с вашими знаниями примите участие в управлении глобальными процессами.
Толстенький лепечущий генерал, жарко краснея лампасами на коротких кривых ножках, подскочил было, что-то собирался произнести. Но Магистр грозно остановил его взглядом, и тот лопнул как мыльный пузырек, оставив в воздухе мутное облачко.
— Да, вы проникли в заговор. Аналитическими построениями обнаружили его формулу. Действительно, заговор существует. Он осуществится на днях. Не будет ни крови, ни взрывов, не будет убийств. Будет шум, толкотня, истерическая болтовня и галдеж. Будет страх, сумасшествие, и в этой кутерьме мы возьмем власть. Бескровно, гуманно вернем нашу многострадальную Родину в лоно истории. Приступим к осуществлению мирового проекта, где Отечеству нашему уготована великая роль. И я рад, что вы вступили в наши ряды! Конечно, работа, которую мы затеваем, не делается в белых перчатках. Это черное, жестокое, иногда кровавое, дело. А как же иначе? Меняются полюса Земли, сдвигается вектор истории, формируется единый центр мирового развития. Тут сила, жестокость и кровь! Ибо речь идет о самой сущности бытия. И всякий, кто покусится на эту сущность, будет безжалостно уничтожен! Я ничего от вас не скрываю. Через несколько дней мы будем жить в другой стране, в другом мире. Я приглашаю вас в наш штаб. Мы примем вас как соратника. Через несколько часов будет поздно. Дверь бункера будет завинчена изнутри, и все, кто остался снаружи, будут сметены ураганом!
В опустошенной груди Белосельцева пульсировала, билась кровинка, похожая на малый красный ромбик с фронтовой гимнастерки отца, который он хранил с самого детства как спасительный амулет. Теперь он хватался за этот ромбик, погружался в красный охранительный цвет, в кровяное тельце подлинной, а не мнимой жизни. И оно, горячее и бессмертное, переливалось в него из отца, спасло его. Наваждение закончилось, чары расточились. Белосельцев владел собой.
— Благодарю за доверие. Воспользуюсь приглашением и спущусь в ваш бункер, — с поклоном сказал Белосельцев, радуясь, что не поддался обольщению. Стоящий перед ним человек принадлежал к высокой иерархии, был посвящен. Но он не был Демиургом, которого еще предстояло найти.
Внезапно заиграл рояль, бравурно, колокольно, раскатисто. За белым инструментом сидела худая рыжая женщина с декольте. Были видны розовые прыщики на ее плоской груди. Она била что есть мочи по клавишам, вскидывала зеленые кошачьи глаза, и волосы ее подымались под воздействием невидимого электричества.
На клеенку, на освещенный лакированно-белый четырехугольник двое полуголых атлетов вывели на цепях огромную хрюкающую свинью. На розовом жирном боку свиньи яркой красной краской было написано: «СССР». Такие надписи делали на дирижаблях, которые летали над конструктивистской Москвой. Шулик, с мертвенным голубоватым лицом, облаченный в атласный сюртук, сжимал в кулаке зеркальный блестящий нож.
— Многоуважаемые господа, — его голос звучал сквозь грохот рояля. — Сейчас вы увидите перфоманс, факт современного концептуального искусства, в котором стирается грань между иллюзией и действительностью, бытием и небытием, художником и зрелищем. Ближе, прошу вас, ближе!
Все сгрудились у клеенчатого ковра, на котором топталась и хрюкала свинья. Водила по сторонам розовым рылом, моргала белесыми ресницами. Намалеванная красная надпись вздрагивала и трепетала на дышащем боку.
— Господа, СССР, со своими неизживаемыми комплексами, своими свинскими противоречиями, своей тупой материковой историей, вот это животное! Комплексы и противоречия СССР невозможно ни развязать, ни распутать, а только рассечь!
Рыжая женщина за роялем исходила в экстазе, дергала тощими плечами, ломала клавиши. Шулик взмахнул ножом, упал на свинью, сильно провел ей ножом по горлу Из раны двумя фонтанами ударила кровь. Обрызгала белый рояль, пианистку, ее худую открытую грудь. Свинья забилась в целях, упала на бок, хрипела, свистела. Из разрезанного горла неиссякаемо хлестала кровь, заливала клеенку пол, башмаки гостей. Шулик, перепачканный кровью, лежал на свинье, возил и возил в свином горле длинный красно-блестящий нож.
Белосельцев, расталкивая визжащих гостей, двинулся к двери. Отпихнул здоровенного охранника и, слыша за спиной рояль, свиной хрип, вопли и визги гостей, покинул подвал.
Останкинская башня улетала в небо, превращаясь в тончайший металлический луч. Кирпичный храм тускло золотился крестами. Вдоль музейной усадьбы с воротами и каменными кентаврами шелестел автомобильный поток. Временами, странно и фантастично, среди машин появлялись старомодные кареты на огромных деревянных колесах, блестя слюдяными оконцами, запряженные шестерками лошадей. Сворачивали в ворота усадьбы, останавливались перед парадным крыльцом. Открывалась легкая дверца, и из нее, с помощью слуг и лакеев, выскальзывала нарядная дама, выпрыгивал верткий кавалер, спускался на землю грузный вельможа. Мелькали плюмажи, кружева, шитые золотом камзолы. Белосельцев, входя в усадьбу искал, не вспыхнет ли аметистовым светом прожектор, не застрекочет ли кинокамера, не раздастся ли раздраженный и властный крик режиссера: «Стоп!.. Еще один дубль!..» Но нет, кино не снималось… Кучера отгоняли от подъезда опустевшие кареты. Слуги подбирали лопаточками конский навоз. Горели при входе граненые фонари на узорных деревянных столбах. Разряженный дворецкий в треугольной шляпе, в напудренном парике, выставил вперед ногу в белом чулке, обутую в туфлю с золоченой пряжкой, в поклоне махнул по ступеням страусиным пером, приветствуя Белосельцева:
— Здравствуйте, батюшка Виктор Андреевич! Спасибо, что пожаловали! Милостиво откликнулись на смиренное приглашение… А то уж начали волноваться, не случилось ли чего по нынешним злым временам. Хотели, было, послать карету с караулом Преображенских гвардейцев. Да вы, слава Богу, сами, своей персоной, явились.
Белосельцев изумленно всматривался в разряженного, со страусиным плюмажем, дворецкого. И вдруг узнал в нем Трунько — веселый, насмешливый взгляд, плотоядные губы, золотое кольцо на быстрой хваткой руке. И все это — среди пышного парика, золоченых галунов, великолепных перьев.
— Не удивляйтесь, Виктор Андреевич. Этот маленький маскарад — необходимая условность, к которой мы прибегаем во время наших экстрасенсорных сеансов. Стиль восемнадцатого века позволяет острее почувствовать магическую культуру графа Сен-Жермена, алхимиков Кельна, волшебство Калиостро, времена, когда была предпринята грандиозная попытка создать живую машину, оживить механизм, одухотворить куклу. Тогда люди приблизились к слиянию спиритуализма и механики, к искусственному сотворению жизни. Увы, человечество пошло по пути бездумной техники. Вместо одухотворенных, мыслящих и верящих машин мы создаем цивилизацию роботов. Здесь вы увидите, как мы стараемся вернуть человечеству утраченные возможности. Не удивляйтесь, чувствуйте себя как дома. Вы среди своих. Вас знают и ценят, — он указал Белосельцеву на парадные двери, где, пропуская его во дворец, склонились молчаливые разодетые слуги.
Белосельцев был в этой усадьбе в детстве, когда мать водила его по музеям, показывала церкви в Коломенском и Дубровицах, картины Третьяковки и коллекции Кусково. Он помнил музейную тишину Останкино, запах теплого тлена, остановившееся время, висевшее в пыльном солнце среди екатерининских портретов, инкрустированных столиков, выцветших атласных обоев. Теперь, пройдя во дворец, он поразился многолюдью, ожившим гостиным, пылающим среди хрусталей свечам, обилию дам и кавалеров, словно шагнувших из золоченых рам на инкрустированный пол танцевального зала.
Здесь были кринолины, кружева, декольте, стянутые тугими лифами открытые груди. Среди дамских нарядов, роскошных, как клумбы, разноцветными мотыльками мелькали военные мундиры, камергерские ленты, изящные туфли с пряжками, ботфорты со шпорами, пышные жабо, кружевные манжеты, лихие офицерские усы, завитые пряди до плеч, роскошные, белые, как пена, парики.
Белосельцев понял, что попал на костюмированный бал или маскарад. Среди бальных туалетов возникали фантастические персонажи в облачении античных богов и героев, арапы, карлы, звездочеты, сарацины, китайские мандарины и другие создания, будто раскрашенные картинки восточных сказок, рисунки чернокнижников, ритуальные маски языческих волхвов и шаманов.
Все это двигалось, шевелилось, менялось местами, отбрасывало на потолки и стены зыбкие тени, заслоняло подсвечники, озарялось блеском зажженных свечей, издавало странный металлический звук, как если бы позванивало множество шпор, или терлось друг о друга множество льдинок, или тонко поскрипывали и похрустывали работающие велосипедные цепи. Собравшиеся что-то совершали, взаимодействовали, посылали в разные концы зала сигналы, смысл которых был непонятен Белосельцеву. Дама колыхала костяным веером, прикрывая им улыбающиеся сочные губы, делала тайные знаки удаленному от нее кавалеру. Тот лез рукой за борт шитого серебром камзола, вытаскивал карту с бубновым тузом, показывал ее стоящей рядом нимфе в полупрозрачном розовом одеянии. Вдруг сверкало зеркальце в чьих-то быстрых руках, посылало игривый зайчик света. Моментально вспыхивала и гасла короткая радуга, и Белосельцев успевал разглядеть хрустальную призму, которую прятал в кружева вельможа в тяжелом парике. Кто-то держал в тонких пальцах румяное яблоко. Кто-то покачивал серебряной клеткой, в которой синей искоркой металась живая птичка. Мавр, маслянисто-черный, в белом балахоне, показывал на бледной ладони малахитовую змейку с рубиновыми глазками. Китайский мандарин, набеленный и нарумяненный, держал цепочку, на которой покачивался хрупкий скелетик лягушки, как если бы его источили и обглодали муравьи. Среди этих странных амулетов и символов Белосельцев вдруг углядел хвостовик противотанковой гранаты в руках миловидной фрейлины. А на груди античного фавна — приборчик с электронным экраном, на котором пульсировала голубоватая синусоида.
Все казалось неправдоподобным и фантастичным.
— Все это наши изделия, Виктор Андреевич, — Трунько нашел его среди многолюдья, стряхивая с его плеча упавшую капельку воска. — Одухотворенные машины, сотворенные в наших секретных лабораториях. Думающие и чувствующие механизмы, созданные в наших мастерских по рецептам средневековых механиков. Мы репетируем и синхронизируем действия, чтобы в «час Икс» все вышли из «подкопа». Действовали слаженно и стремительно. Мы ждем приезда главного механика, чтобы показать ему наши возможности. Оставайтесь здесь, наблюдайте. Я вас отыщу, и мы пройдем по лабораториям. — Трунько весело посмотрел на Белосельцева и ушел, колыхая страусиным плюмажем, покачивая маленькой шпажкой, на которой красовался фиолетовый бант. А Белосельцев, предвкушая удачу, ожидая, наконец, увидеть Демиурга, продолжил свои наблюдения.
Осторожно перемешался в фантастической толпе гостей, среди запахов горячего воска, духов, терпкого пота, со странными примесями машинного масла и токарных эмульсий. Остановился подле трех персон, изображавших граций, в полупрозрачных бирюзовых туниках, с венками из благоухающих роз, словно их срисовали с греческой вазы. Взялись нежно за руки, будто вели хоровод, женственно колыхали грудью и бедрами, но их стопы, обутые в легкие сандалии, изобличали мужчин — грубые волосатые пальцы, плохо подстриженные желтоватые ногти. Всматриваясь в их нарумяненные, под высокими прическами лица, Белосельцев узнал трех известных поэтов, в недавнем прошлом кумиров молодежи, собиравших на стадионах восторженные толпы любителей поэзии. Они и теперь держали в руках изящные томики с поэмами «Ланжюмо», «Сто шагов» и «Братская ГЭС», где каждый, на свой лад сверкая рифмами, романтично воспевал Ленина, стройки коммунизма и незыблемость советского строя.
— Евгений, Андрей, — чуть заикаясь, говорила грация с пухлыми, напоминавшими хобот губами, уставя на собеседников темные печальные глаза, — мы должны понимать, что от всей советской литературы, которая на глазах превращается в горы бумажной трухи, останемся только мы, наши стихи, наше предвкушение свободы. Сегодня, когда я принимал душ, мне явилось двустишие: «Мы — гипертоники, мы — дети электроники». Что это? Такого я еще не писал.
— Роберт, — отвечала ему грация с блеклым бабьим лицом, вяло шевеля вислыми, лягушачьими губами. — Мы так страдали от проклятого строя, переносили лишения по-ахматовки и по-цветаевски стойко, что теперь, когда уже причислены к сонму поэтов-мучеников, можем посвятить себя вечному. Новой поэзии, новой красоте. Подумать о бессмертии. «Когда я по пляжам Ниццы шагал, мне явился Шагал. Когда я лежал на пляже в Хосте, я думал о холокосте». Прочитаю эти стихи в Иерусалиме в день нашей победы над антисемитами.
— Братья, — произнесла грация с колючим носом, вся в нервных морщинах и складках, среди которых сверкали, как карбункулы, яростные глаза, — на станции Зима у меня есть любимое место. Там постоянно идут белые снега. Там мне пришло откровение, — если буду я, то будет и Россия. Поэтому я должен беречь себя от баррикад и восстаний. Хочу уехать в Иллинойс. Там завершу мою исповедь. «Жил я яростно и шибко. Запах роз и запах «Шипра». Горечь слез и тайна шифра». Ну и так далее. Мы должны уничтожить в советской литературе все, что связано с погромами и сталинизмом. Чтобы наследники Сталина остались без наследства.
Античные одеяния граций, камеи и геммы в прическах, волнообразные покачивания бедер, выпуклые, пропечатанные сквозь тунику соски маскировали иную, потаенную сущность, которая проявляла себя в тихих постукиваниях, какие издают работающие моторчики, в легких ядовитых дымках из-под подолов, как если бы там были спрятаны выхлопные трубы, в таинственном металлическом свечении, проступавшем сквозь прозрачные покровы. Опасливо сторонясь механических поэтов, Белосельцев перешел на другое место, где в хрустальных канделябрах плавились жаркие свечи.
Еще одна пара гостей стояла у мраморной колонны, освещенная коптящим пламенем факела. Один изображал звездочета, в остроконечном черном колпаке с серебряными кометами, лунами и светилами. В прорезях мантии виднелась бледная, длиннополая ладонь, держащая циркуль. Другой был наряжен в эфиопа, маслянисто-темный, в фантастической, огненно-алой чалме, напоминающей корабль, в белоснежных шелках, из которых появлялась черная худая рука, сжимающая золоченый трезубец. Звездочет то и дело раскрывал циркуль и измерял невидимые, парящие в воздухе фигуры. Эфиоп подносил трезубец к лицу и делал на щеках ритуальные надрезы, отчего на черной коже выступала кровь. Это не мешало им негромко беседовать, столь тихо, что лишь отдельные фразы долетали до Белосельцева.
— Вы знаете, Гавриил Харитонович, мне их даже по-человечески жаль, — говорил звездочет, и Белосельцев с изумлением узнавал в нем высокопоставленного работника ЦК, курирующего промышленность. — Этот доверчивый народ создавал из нас интеллигенцию, доверял высокие посты в партии, в культуре, в дипломатии. А мы теперь неблагодарно уходим от народа, унося свои знания, свои накопления. Народ остается гол, слеп, лишен элиты, не понимает, что с ним собираются делать, как ослепленный бык, которого ведут на заклание. Иногда, признаюсь вам, мне от этого больно, — он склонил колпак с серебряными звездами, сделал несколько замеров циркулем, будто перед ним возникла невидимая пирамида и он измерял ее грани и основание.
— Дорогой Аркадий Иванович, — мягко гуркая на эфиопском наречии, отвечал чернокожий мудрец, и Белосельцев под красной чалмой узнал известного экономиста, прокладывающего путь реформам. — Право слово, народ не стоит жалеть. Он — объект, а не субъект истории. Народа всегда было много, а элиты всегда мало. Когда история требовала больших трат народа, женщины начинали усиленно рожать и народ восстанавливался. Нам не нужно столько народа, не нужна такая большая Россия. России должно быть меньше в десять, в двадцать раз. И соответственно меньше народа. Вот тогда мы сможем создать эффективную экономику и построить гражданское общество, — он провел по щеке трезубцем, нанося очередной ритуальный надрез.
Белосельцев видел, как под облачением звездочета что-то поминутно мерцает и вспыхивает, словно дуга электрической сварки. Вытекает дымок сгоревшего металла, пахнущий едкой окалиной. Эфиоп, раздиравший трезубцем лицо, обнажал на скулах стальные легированные пластины. Когда говорил, во рту его начинало светиться, и он выдыхал прозрачно-фиолетовое облачко плазмы. Чувствуя сквозь одежду больной ожог, как если бы его облучили куском урана, Белосельцев поспешил отойти.
Но здесь, в гуще костюмированного праздника, невозможно было уединиться. Он тут же оказался в соседстве с сатиром, который был умело задрапирован в косматую шкуру, весело пялил круглые умные глазки на коричневом лице с кудрявыми бакенбардами и бородкой, шаловливо постукивал раздвоенными копытцами. Рядом с ним увивался воздушно-легкий купидон, с шелковыми крылышками бабочки-капустницы, в веночке из крохотных роз. То и дело подпрыгивал, отталкиваясь от пола босыми ножками. Натягивал хрупкий лук с серебряной стрелой. Щекотал сатира острием, засовывая стрелку в его волосатую горячую ноздрю. Сатир чихал, хохотал, отгонял купидона, а тот перелетал через кудлатую, с рожками, голову сатира и небольно колол в шерстяную спину.
— Я вам докладываю, — купидон, несмотря на свой детский, фарфорово-розовый вид, говорил прокуренным хрипловатым баском. Белосельцев с изумлением узнал высокопоставленного офицера госбезопасности, который недавно, в нарушение всех принципов конспирации, вышел в публичную политику с разоблачениями кровожадного и преступного КГБ. — На этой неделе я сдал ФБР еще одного агента, завербованного мной три года назад. Он поставлял нам бесценные сведения из штаб-квартиры «Неви Анелайсес», что позволило Северному флоту сократить избыточное число ударных подводных лодок, действующих под полярной шапкой. Я думаю, в Америке предстоит шумный шпионский процесс, и мы пообрубаем-таки щупальца КГБ, — он счастливо засмеялся, тряхнул стрелкой, и несколько солнечных клейких капелек упало на руку Белосельцева, тотчас превратившись в нарывы и язвочки, как если бы воспалилась прививка от оспы.
— Примите и мой доклад, — сатир, несмотря на свой звериный лесной облик и крепкие мохнатые клубни в паху, говорил тонким голосом скопца. Белосельцев легко узнал я нем известного эколога, выступавшего за консервацию полигонов в Семипалатинске и Байконуре, обвинявшего военных в разрушении уникальных экосистем пустыни. — Мне удалось добиться посещения американскими экспертами завода ракетного топлива. Я знаю, что правительство вынуждено подготовить приказ о закрытии вредного производства. Военные хрипят от ненависти, но, бедненькие, не догадываются, что их еще ожидает, — сатир от щекочущей нос стрелы громко чихнул. Мелкие брызги лопали на пиджак Белосельцева, ткань стала дымиться, как если бы ее оросили серной кислотой.
Эти античные персонажи пахли не лесом, не звериной берлогой, не сладким нектаром лугов, а источали едкие запахи химии, от которых слезились глаза и першило горло. Под шерстяной шкурой сатира и атласными крылышками купидона просвечивали цилиндры из нержавеющей стали, где хранился запас химического оружия. Несколько капель его было способно отравить Волгу или Байкал. Рассеянное в виде аэрозоля над Москвой или Красноярском, оно могло превратить огромные города в безлюдные каменные теснины.
Одни из гостей разбились на группы, нашли друг друга. Негромко работали моторчиками, шевелили антенками, включали индикаторы и экраны компьютеров. Другие все еще искали партнеров, беспокойно перемещаясь по залу. Мимо пронеслась, не касаясь земли, русалка с распушенными зелеными волосами, розовыми губами, жадно ищущими поцелуя. Круглились ее обнаженные груди, соски были прикрыты крохотными перламутровыми раковинами, чешуйчатый хвост драгоценно переливался. Белосельцев узнал в ней ту, что боролась с привилегиями кремлевских вождей. Она была нежна и пленительна, но вдруг из нее со стуком выпал тяжелый коленчатый вал, вылилась черная маслянистая жижа. Она вцепилась в отломившуюся деталь и, грязно ругаясь, потащила ее из зала.
Тут же ходила большая, как бык, женщина на толстых ногах, изображавшая пастушку. Это была известная правозащитница и революционерка, требовавшая казни всех членов партии. В перерывах между психлечебницами и приводами в милицию она устраивала шумные выступления на площади Пушкина. Теперь же кокетливо приподнимала подол с греческим меандром, соблазняя своими прелестями игривых пастушков. Один — в миру мелкий предприниматель, ратующий за экономическую свободу — польстился, поправил на голове веночек полевых цветов, спрятал в холщовую суму тростниковую свирель, нежно обвил ее огромный торс. Но пастораль внезапно оборвалась. Из пастушки с грубым лязгом выпали огромные слесарные тиски с зажатым ржавым болтом, и она, прижимая их к животу как прижимают выпавшую грыжу, поволокла куда-то прочь, выкрикивая проклятья режиму.
— Простите, что покинул вас, Виктор Андреевич, — перед ним возник Трунько, оживленный, неутомимый, с лихим пером на широкополой шляпе. — Я должен был убедиться, что все готово к прибытию главного механика. Он проведет инспекцию наших достижений. Если не возражаете, давайте посмотрим наши секретные лаборатории.
По изъеденным каменным ступеням они спустились в подвалы дворца.
— Прошу, — Трунько приоткрыл дверцу в каменной кладке, пропуская вперед Белосельцева. — Здесь идет переписка советских книг. В советское «священное писание» вставляются фрагменты, искажающие смысл «коммунистического евангелия». Те, кто станет читать и молиться, впадут в слабоумие, и красная империя, лишенная священных заветов, распадется.
Помещение, где они оказались, было озарено свечами в высоких кованых подсвечниках. Уставлено столами, за которыми сгорбились писцы в колпаках, с розовыми потными лысинами, в потертых жилетках, с похожими носатыми лицами. Окунали гусиные перья в стеклянные чернильницы, вписывали со скрипом строки, абзацы, а то и целые главы. Посыпали новоиспеченный текст мелким песком из глиняных песочниц.
— Тут мы исправляем книгу Николая Островского «Как закалялась сталь». Почти ничего не меняем, только в конце вписываем сцену, где парализованный герой, мучимый похотью, занимается мастурбацией. За этим занятием его застает секретарь комсомола, который присоединяется к Павке Корчагину, — Трунько, гордясь своим изобретением, заглядывал через голову писца.
— А здесь, — Трунько перешел к другому, грубому, как верстак, столу, — мы занимаемся «Тихим Доном». Незначительные купюры по ходу романа, и абсолютно другой финал. Григорию Мелихову и Аксинье удается спастись. Они перебираются за границу, где знакомятся с раввином, который учит их основам иудаизма. Они участвуют во французском Сопротивлении, переселяются в Израиль, где герой под именем Грегор Мелихов становится видным деятелем сионизма. Если у романа появляется такой финал, то не нужно оспаривать авторство Шолохова, — Трунько положил руку на лысую горячую голову писца, и тот по-собачьи затих, прикрыв масленистые глазки.
— А это самый талантливый исправитель книг, — Трунько похлопал по упитанной розовой щечке пухлого молодого человека с заячьей губой. — Он обрабатывает «Молодую гвардию» Фадеева. Подробно рассказывает, как Любка Шевцова совокуплялась с немецкими офицерами в борделе и как Олег Кошевой добровольно явился в гестапо и сдал своих товарищей. Вместе с немцами участвовал в казни молодогвардейцев, помогал солдатам сбрасывать вагонетки в шахту на головы казнимых подпольщиков, — польщенный похвалой юноша лизнул руку Трунько, и тот, отирая ее платком, произнес: — Ну зачем так? Я же обещал, что тебя примут в Союз писателей.
Они перешли в соседнее сводчатое помещение, напоминавшее лабораторию алхимика.
— Здесь мы работаем с государственной символикой СССР. Меняем геральдические коды. Вводим едва заметную коррекцию, которая напрочь искажает смысл символа, а вместе с ним базовые установки, на которых зиждется советское общество.
Среди реторт с ядовито-зелеными и золотыми растворами сидел волосатый гравер с бархатной тесемкой на лбу. Волосы его были изъедены кислотами. Сквозь линзу дико и мокро сверкал увеличенный, с красными прожилками глаз. Перед ним на верстаке лежал бронзовый герб СССР. Земной шар, окруженный колосьями, был обращен к зрителю не восточным полушарием с очертаниями Советского Союза, а западным, с материками Америки. На колосьях поселились плевелы и спорынья. На лентах с названиями советских республик были выбиты тончайшим зубильцем надписи: «Проклятье КПСС», «СССР — империя зла», «коммуно-фашизм», «Сталин — палач». Мастер напрягал зрение, выпучивал глаз, и Белосельцев видел, как лопнул в его белке еще один кровяной сосуд, заливая око алым бельмом.
— Флаг — предмет наших особых забот, — Трунько подвел Белосельцева к деревянной раме, на которую был натянут красный государственный флаг. Тут же горел небольшой очаг с горстью жарких углей. Кудесница, похожая на портниху, с высокими грудями, в яркой помаде, орудовала ножницами, поблескивала иглой, тянула с катушек разноцветные нити. — Красный флаг над рейхстагом поднял, как известно, сталинист Кантария. А спустит его с Кремлевского дворца представитель сексуальных меньшинств столицы Артур Малюгин, — Трунько пощекотал портнихе подбородок, и та жеманно повела бедром, шаркнула туфлей на высоком каблуке.
Ее колдовство над флагом сводилось к тому, что она надрезала полотнище, выщипывала из него красную нить, кидала в очаг, где нитка сгорала летучим пламенем. На место выдранной красной нити вплеталась синяя и белая. Флаг оставался алым, но постепенно терял животворный цвет, мертвенно бледнел, обретал едва заметную трупную синеву.
— А это — кумирня, где мы созидаем новых героев взамен обветшалым, — Трунько провел Белосельцева в подземную залу. — Если мы лишим Советский Союз его красных святых, его коммунистических мучеников, то исчезнет мистическая основа советского строя. Мы совершаем здесь ритуал сожжения красных подвижников, одновременно заменяем их подвижниками нового времени.
Подземная зала напоминала древнеегипетский храм с высокими колоннами, чьи капители были каменными цветами лотоса. На стенах, как в усыпальницах фараонов, были начертаны иероглифы, божества с орлиными и волчьими головами, воины, жрецы, священные кошки, изображения лун и светил. В нишах горели дымные факелы, роняя на каменный пол маслянистые жаркие капли. На ковре, застилавшем ступени, рядами, одна над другой, стояли обнаженные, смуглые, темноволосые девушки с белыми лилиями в распущенных космах. Они держали курящиеся благовонные палочки, пели, тихо покачиваясь, и в этом монотонном бессловесном пении чудилась печальная молитва, взывающая к неизвестному божеству.
В центре зала находился жрец в маске, изображавшей кошачью голову, в пятнистой шкуре леопарда и в плоских сандалиях на мускулистых ногах. Залу пересекала деревянная ладья с резным завитком на носу, делавшим ее похожей на большую виолончель. В ладье стояли три обнаженных юноши, худощавые, стройные, с недвижными широко открытыми глазами. Казалось, они оцепенели, убаюканные девичьем пением, сладким дымящимся зельем, мерными мановениями жреца, державшего в кулаке позолоченный ключ.
Тут же горел открытый очаг, и лежала стопка папирусов с чьими-то плохо различимыми лицами.
— Этот огонь доставлен из центра Земли, из горных пещер Ирана, — пояснял Трунько, стараясь не мешать мистерии. — Он — часть мирового огня, пожирающего утомленных богов.
Жрец, танцуя, напрягая голые бицепсы, в поворотах развевая гибким хвостом леопарда, приблизился к стопке папирусов. Воздел над ними ключ, поворачивая, словно отмыкал незримые врата. Схватил верхний папирус, и Белосельцев увидел, что на нем было лицо Зои Космодемьянской, знакомое по школьным учебникам, с короткой стрижкой, хрупкой девичьей шеей, на которую было больно смотреть. Жрец поднес папирус к очагу, отпустил. Легкая ткань коснулась огня. Прозрачное пламя взметнулось, полетело под своды храма, а жрец мчался за ним, гнал его опахалом из павлиньих перьев, изгоняя огненный дух.
На следующем, подлежащем сожжению папирусе был изображен капитан Гастелло, в летном шлеме, в комбинезоне, каким видели его в «Комнатах боевой славы» во всех гарнизонах. Жрец кинул папирус в огонь, и пламя, напоминавшее тоскующий дух, метнулось ввысь, а человек-леопард неистово скакал, мотал опахалом, изгоняя метущийся призрак. Поворачивал ключ, закрывая врата, чтобы тот не вернулся обратно.
Так, под ритуальное пение девушек, бессловесные молитвенные заклинания, были сожжены Александр Матросов и Лиза Чайкина, генерал Карбышев и Яков Джугашвили. В огне исчезали папанинцы, Стаханов, Валерий Чкалов, двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев.
Последним сгорел Гагарин. Казалось, в языках огня, под темные своды летело его улыбающееся белозубое лицо, словно это была огненная нерукотворная икона. Жрец выкрикивал заклинания, плевал в него, кидал в него опахало из перьев, а оно ушло в камень сводов, оставив гаснущее пятно.
— Теперь алтари свободны, — Трунько пояснял ритуал. — Прежние боги свергнуты. На их месте мы воздвигнем новых богов и героев.
Девушки пели бессловесно, выводя нежными печальными голосами таинственный музыкальный иероглиф, в котором чудилось мистическое изображение круга, полумесяца, темного и светлого Солнца, вечного восхождения в жизнь, вечного нисхождения в смерть, бесконечной реки, по которой проплывает ладья, перевозя бестелесные души. Юноши зачарованно, с огромными невидящими глазами стояли в ладье, приносимые в жертву древнему богу.
Жрец сбросил кошачью маску, под которой открылось лицо известного в Москве оккультиста. Он часто выступал по телевидению, погружал в гипноз многолюдные залы, лечил от болезней именитых людей. Теперь он сбросил пятнистую шкуру, скинул сандалии, остался голым, поигрывая смуглым натренированным телом.
— Сейчас он совершит магическое действо, через которое герои порывают с прошлым. Запечатывают себя от искушений и соблазнов, чтобы беззаветно служить новой вере, поклоняться новым богам. И, если нужно, принести себя в жертву, — Трунько был взволнован. Предстоящий ритуал затрагивал тайные энергии мира. Взывал к древним исчезнувшим культам. Будил богов, уснувших в пирамидах, в мертвых городах, на дне безвестных могил. — Обряд называется «зашитие». О нем есть упоминания в свитках Мертвого моря.
Обнаженный жрец уселся на каменный пол в позе лотоса, отчего тонкие мышцы его натянулись, и он стал похож на анатомическое пособие. В руках его появилась блестящая кривая игла с дратвой. Он крепко сжал губы, вытянул их вперед, вонзил иглу, продергивая дратву сквозь мякоть, кровь, кусочки красной выдранной плоти. Белосельцев почувствовал в своих собственных губах острую боль, которая склеивала рот, не давала ему разомкнуться. От этой боли забылись вдруг все известные прежде слова, он стал нем и безгласен. В зашитом рту, на разбухшем от боли языке трепетало, росло, рвалось наружу какое-то древнее, огромное слово, состоящее из одних гласных звуков, как рев носорога.
Жрец закрыл один глаз, оттянул веки с ресницами и пронзил их иглой, продергивая дратву. То же совершил с другим глазом. Веки, стянутые грубым сапожным швом, дрожали от набрякших внутри глазных яблок, сквозь дратву текли слезы и кровь. Белосельцев почувствовал, как погас в его глазах мир, исчезли объемы и краски и в темной мгле загорелся далекий дикий огонь, словно в бесконечной дали приближалось красноватое злое светило.
Жрец зашивал себе уши, ловко сверкал иглой, и Белосельцев чувствовал, как в его собственных ушах возникала мертвая тишина, словно туда заливали горячий воск, который тут же каменел, отсекал его от звуков жизни, и только слышался ровный жестокий шум дующего во Вселенной ветра, который и был глухотой мира.
Жрец шире раздвинул промежности, щепоткой пальцев ухватил крайнюю плоть, оттянул и вонзил иглу, зашивая детородный орган грубым рубчатым швом. Белосельцев испытал ожог в паху, словно приложили раскаленное железо, и его запечатанный пах похоронил, как в могиле, все его страсти, похоти, вожделения, стремление к продолжению рода. Таинственная мужская сила, побуждавшая его скитаться, мечтать, неутомимо искать присутствующую в мироздании женственность, отхлынула из омертвелого паха в сердце, наполнив его страстным ожиданием чьей-то властной, неумолимой воли, которой был готов подчиниться.
Жрец действовал иглой как умелый сапожник. Зашил себе ягодицы, продевая красно-блестящую иглу в желобок между двух полушарий. Сдвинул ляжки и стянул их дратвой, так что ноги оказались склеенными одна с другой. Сшил вместе все пальцы ног, превратив их в одну огромную ласту. А потом — и рук, придав им форму совка, куда из проколов медленно натекала кровь. Пришил подбородок к груди. Пятки выгнутых ног — к лопаткам, превратившись в бесформенный куль, куда были упрятаны все внешние органы, все формы и выступы тела, а виднелись одни только воспаленные швы.
Теперь жрец работал иглой внутри чехла, в который сам себя поместил. Двигался, вздувался буграми. Зашил свое сердце, словно кожаный кошель. Белосельцев почувствовал, что его собственное сердце стиснули чьи-то каменные пальцы, оно вспыхнуло жуткой болью и погасло. Жрец зашил кишечник, запечатал желудок, вонзал иглу в легкие, стягивал дратвой почки и печень. Теперь он был весь зашит, сжался, стиснулся.
Белосельцев взглянул на трех юношей, застывших в ладье. Они казались мертвыми, бледно-голубыми, словно их превратили в языческих кумиров с закрытыми глазами, в бело-мраморных идолов, которым место на капище, и девушки с лилиями в волосах пели таинственные заклинания, прославлявшие этих богов.
Кожаный чехол, покрытый заплатами, испещренный рубцами, грубо исчерченный швами, начал дрожать, сотрясаться. По нему прокатывались волны страданий, словно в мешке бился пойманный хищный зверь. Жрец собрал всю энергию, напружинил все мышцы и мгновенным, резким усилием вывернулся наизнанку, так что все его внутренние органы оказались снаружи: фиолетовая липкая печень, коричневые скользкие почки, багровое, отекавшее сукровью сердце, пузырящаяся пена легких. И это означало, что Внутреннее стало Внешним, а Внешнее погрузилось вовнутрь. Мир был вывернут наизнанку, обнаружил сокровенную сущность. Теперь в нем действовали обратные законы, он стал Антимиром. И в этом вывернутом, переименованном мире действовало иное божество, управлял иной царь. Юноши, белые, словно соляные столбы, стояли в ритуальной ладье. Но теперь глаза у них были широко раскрыты, оттуда били жестокие зеленые лучи.
Белосельцев на секунду потерял сознание. Очнулся на лестнице, ведущей из подвалов наверх. Трунько подносил к его носу ватку с нашатырным спиртом.
Они появились в зале в момент, когда среди гостей, из уст в уста, понеслось: «Едут, едут!.. Наконец-то!..» Кавалеры и дамы, фавны и пастушки потянулись к дверям. Но им навстречу вышел церемониймейстер в золотом шитье, с малиновой перевязью, ударил в пол жезлом и громко, возвышая голос до восторженного, самозабвенного крика, стал изрекать:
— Его Величество король Саксонский, курфюрст Бранденбургский, лорд Йоркширский, барон Дерптский, виконт Прованский, султан Турецкий, эмир Бухарский, имам Персидский, рыцарь Мальтийского ордена, архиепископ Кентерберийский, кардинал Авиньонский, член Синода Русской Православной церкви, член Политбюро, секретарь ЦК КПСС… — от волнения голос церемониймейстера перешел на клекот, и Белосельцев не расслышал имени.
Толпа вельмож и придворных дам расступилась в поклонах, освобождая просторный коридор. Золоченые двери распахнулись, и на блестящий паркет, инкрустированный драгоценными породами дерева, ступил тот, кого Белосельцев в своих зашифрованных списках именовал Шашлычником. Не в маскарадном облачении, а в обычном партикулярном пиджаке, чуть помятом, без галстука, с расстегнутым воротом, с выпученными водянистыми глазами, толстогубый, с пучками всклокоченных седых волос и с тем знакомым выражением испуга и наглости, властолюбия и подобострастия, лукавства и неутолимого честолюбия, с которым появлялся на съездах, пресс-конференциях, международных форумах. Испытав разочарование, не увидев в нем Демиурга, Белосельцев почувствовал жаркую страстную ненависть к этому отвратительному кавказцу, чьими усилиями уничтожалась держава. Выводились победоносные войска из Афганистана, отдавая ключевую азиатскую страну неприятелю. Предательски, в угоду Америке, резались тяжелые ракеты в шахтах и на подводных лодках. Объединилась Германия, суля в грядущем реванш за проигранные мировые войны. Готовилась передача Японии Курильских островов, что делало бессмысленным содержание Тихоокеанского флота. Это был беспощадный и хитрый ненавистник красной империи. Враг, разрушавший геополитические рубежи обороны. Предатель, открывавший ворота недругу. В эти крепостные проемы, распахнутые в высотном здании на Смоленской площади, непрерывно, среди бела дня, просачивались агенты, лазутчики, диверсанты, провокаторы, принося с собой гибель.
Шашлычник благосклонно принимал знаки почитания. Прошел среди склонившихся гостей, и Белосельцев почувствовал, как от него пахнуло луком и жареной бараниной, разглядел на лацкане пиджака пятно от томатного соуса.
— Друзья, — обратился он к затихшему залу, выворачивая мокрые губы, с наслаждением коверкая русскую речь. — Приближается кульминация. Мы должны быть готовы, и в час, когда пробьет гонг, мы найдем друг друга, станем действовать слаженно, как одна большая машина. Нам будет отпущено три дня, и за это время мы освободим мир от коммунизма. Сейчас мы проведем последнюю генеральную репетицию, убедимся в наших возможностях!
Он отступил. На его место вышел полуголый якутский шаман с бубном. Стал колотить в пол голыми пятками, бить в гулкий бубен. И под эти удары, которые превращались в рокот, гром, яростное грохотанье, колебавшее субстанцию мира, под эти колдовские стуки натянутой тюленьей кожи присутствующие стали поспешно раздеваться. На пол полетели плюмажи, шляпы, корсеты, кружевные воротники, шитые камзолы, розовые туники, прозрачные хитоны, легкие сандалии, пышные тюрбаны, курчавые парики. И враз обнажилось множество фантастических машин и механизмов.
Тут были синеватые стальные твари, похожие на огромных божьих коровок. Титановые кузнечики с отточенными перепонками и натянутыми рычагами, готовые к скачку и удару. Вороненые, как ружейные стволы, жуки с грозными нацеленными хоботками. Горбатые существа, напоминавшие колючих дикобразов и ежей, с металлической шерстью, которая топорщилась и искрила. Крысообразные машины, покрытые пластмассовыми чехлами, в которых раздраженно светили красные глазки индикаторов. Чешуйчатые, напоминавшие глубоководных рыб механизмы, от которых исходило фосфорное сияние. Странные, как гигантские комары, полупрозрачные трубки на длинных ходулях, из которых торчал и колючие жала, острые буравчики. Светляки с зеленоватыми светящимися попками и разнообразным набором щипчиков, клещей и резцов на маленьких упрямых головках. Множество механических птиц, — железных скворцов, медных дятлов, бронзовых тяжеловесных пеликанов с хромированными клювами, из которых раздавался жестяной стук и тускло мерцало.
Все скопище шевелилось, искало друг друга, трогало щупальцами, усиками, перепончатыми лапами. Терлось скрежещущими боками, стучало доспехами, сталкивалось легированными животами. Между ними происходило соитие. Они соединялись винтами. Схватывались заклепками. Спаивались мгновенной точечной сваркой. Цеплялись крючками и зацепками. Прилипали присосками. Склеивались, проникали друг в друга, издавали скрипы, шелесты, скрежеты, шипение, чмоканье, хлюпающие и металлические звуки. Корчились, вцепившись друг в друга хвостами и клювами. Сладострастно извивались, растопырив чешую и светящиеся рубиновые жабры. Вставали на дыбы, раскрывая легированные вороненые перепонки. Царапались, кусались, исходили горячими маслами, пенными эмульсиями. Выбрасывали пузыри газа, выхлопы вонючего дыма.
Между ними возникали электрические разряды, пульсировала вольтова дуга, трепетало розовое облачко радиации. Они открывали навстречу друг другу синие экраны, дрожащие индикаторы, на которых электронной строкой бежали неведомые письмена, огненные иероглифы, вспыхивали пентаграммы, кабалистические символы, летели потоки стозначных цифр, отрывки колдовских текстов и заклинаний.
Скопище срослось, сочетаясь в жутком шевелящемся совокуплении. Ерзало, хрустело, танцевало. Вспыхивало и гасло. Дыбилось горой. Свертывалось в трепещущие клубки.
Белосельцеву было страшно смотреть. Он чувствовал слепую беспощадную мощь этих сконструированных существ, что двигались по его любимой земле, покрывая ее чешуей, сжирая и выстригая деревни и рощи, города и космодромы, храмы и заводы, оставляя за собой мертвое измельченное вещество, над которым колыхался терпкий кровавый пар.
К нему вдруг подскочила женщина в пышном кружевном воротнике английской королевы, в широкобедром кринолине, с осиной талией, с высокой прической, увенчанной крохотной алмазной короной. Эта была известная поэтесса, славная своим жгучим демократизмом и неистовым стремлением найти и покарать антисемита. Она пленительно улыбалась Белосельцеву, импровизировала на ходу эротический стих:
— Я — Римма! Я — прямо из Рима! Я — весома и зрима! Мне все по плечу! Я очень тебя хочу!
Протянула к нему длинную напряженную ногу с босыми шевелящимися пальцами. И этими длинными гибкими, с алым педикюром, пальцами ухватила пряжку его брюк, ловко расстегнула, стала их совлекать. Белосельцев отпрянул. Поэтесса, охваченная удушающей страстью, стала срывать с себя одежды. Под корсетом, прозрачным лифом, легким, как пена, воротником, под тяжелым шелком бального платья открылись металлические пластины, клепаные сочленения, сварные швы. Высокая прическа упала, и обнажилась гладкая островерхая лысина, напоминавшая головку бронебойного снаряда. Под мышками у нее вспыхивало, несло гарью, паленой пластмассой. Вместо лобка у нее был виток спирали Бруно, на котором кровенели чьи-то изрезанные останки. Ноги двигались как чавкающие поршни, выдавливали горячую масляную смесь. Вместо ягодиц был «черный ящик», куда записывались все звуки и произносимые вокруг слова. Из-под ящика, из короткого обгорелого патрубка вырывался пахучий дымок. В промежностях со свистом вращалась ослепительная секущая фреза, выстригая все, что под нее попадало.
Поэтесса надвинулась на Белосельцева своей сталью и блеском. И тот побежал. Пробился сквозь жуткий ворох. Выскочил из задних дверей в ночной парк, где шелестели под темным ветром сырые деревья и мутно белели мраморные статуи. Помчался по аллеям, подальше от жутких пылающих окон дворца. Очнулся в глубине парка. Подумал, что сходит с ума, что все пригрезилось и он просто одурманен Трунько, прижавшим к его ноздрям вату с эфиром.
Овладел собой и вернулся к дворцу. Дворец был темен. В нем не раздавалось ни звука. Двери были наглухо заперты. Ворота затворены на щеколду. За решеткой, переливаясь фарами, мчался ночной поток автомобилей. И только перед каменным въездом, на булыжнике, темнело яблоко неубранного конского навоза, оставшегося от запряженной цугом кареты.
И на этот раз Белосельцев не нашел разгадки «Золоченой гостиной». Ему предстоял новый поход. На этот раз — в телецентр, куда звал его Зеленкович. Останкинская башня напоминала огромную луковицу, мощно выпиравшую из земли. Бетонный стебель сочно стремился в небо. Утончался, перетекал в тонкую трубку, окруженную сверкающими венчиками. Из них все выше и бестелеснее мчалось к облакам бесцветное стальное острие. На нем, едва заметный, темнел пронзенный человечек. Шевелил руками и ногами, как нанизанный на булавку умирающий жук.
У входа в стеклянный объем телецентра Белосельцев был встречен самим Зеленковичем, который радостно шагнул навстречу, пламенея прозрачными оттопыренными ушами:
— Как я рад, Виктор Андреевич, что вы откликнулись на мое приглашение, что вы с нами!.. Мне успели сообщить о вашем посещении праздника механических марионеток!.. Теперь у меня нет от вас тайн!..
Они шли по бесконечным коридорам, делая резкие, под прямыми углами, повороты. Возносились на лифтах до верхних этажей. Снова рушились вертикально вниз. Шагали вдоль прямых геометрических линий, которые никак не могли пересечься в бесконечности. Двигались день, другой, целую неделю, делая привалы, разводя костры, разбивая на ночь палатки. Чуть вставало солнце, они снова пускались в путь, окруженные стеклом, которое, если наступала зима, покрывалось пушистым инеем, и Белосельцеву хотелось пальцем написать: «Я тебя люблю». А когда возвращалось лето, стекла становились влажными, как в оранжерее, и он чувствовал аромат фиалок.
Наконец, они оказались в студии, напоминавшей реанимационную палату обилием аппаратов, экранов, проводов, световодов, кресел с откидными спинками, мониторов с электронными графиками и большим горящим табло с надписью: «Тихо! Идет операция!»
— Сегодня у нас в программе несколько гостей, — пояснял Зеленкович, водя Белосельцева по студии, показывая ему множество столов с телефонами, индикаторами, компьютерами, магнитными катушками. — Первым прибудет Маршал. Он, как известно, пользуется влиянием в вооруженных силах, этакий оплот консерватизма. Определенные слои молодежи видят в нем героя войны, безупречного патриота, радетеля советского государства. Наша задача — отнять у него образ, показать публике его убожество, сделать смешной и неопасной восковой фигурой в Музее мертвых вождей. Мы используем хорошо известные вам колумбийские технологии, опыт таких телекомпаний, как Си-Эн-Эн.
Он включил компьютер, в котором содержалось полное досье на Маршала. Его фронтовой путь. Награды. Военные округа, где служил. Звания, должности, армейские части. Его инициативы по созданию средств ПВО нового поколения. Его идеи по размещению ракет средней дальности, нейтрализующих присутствие американских «Першингов» в Европе. Твердая позиция на переговорах с Америкой по сокращению вооружений. Несогласие с выводом советских группировок из Германии, Чехословакии и Польши. Патронирование новых вооружений в Космосе в ответ на американскую угрозу «звездных войн».
Тут же были даны его психологический портрет, темперамент, история болезней, фронтовые ранения, контузия, полученная на полигоне во время испытания новой ракеты, заболевания желудка, признаки гипертонии и склероза, аритмия сердца, сосудистые нарушения в правой ноге.
Были приведены три изображения Маршала в полный рост. На одном Маршал был представлен в парадном мундире, при всех орденах, в фуражке с помпезной кокардой. На другом — рентгеновский снимок скелета, просвечивающего сквозь лампасы, ордена, эполеты. На третьем — Маршал голый, как в медицинском кабинете или в бане. Все его тело было расчленено на фрагменты, отдельные зоны, как это делают в мясных отделах магазинов, вывешивая изображение коровьей туши, с выделенной вырезкой, грудиной, окороками, ливерной и филейной частями.
— Смысл нашей методики в том, что пациент подвергается ряду воздействий, аналогичных операции на мозг, — доверительно, обращаясь к Белосельцеву как к коллеге, говорил Зеленкович. — Вы будете слышать мои вопросы, — он показал на одно из кресел, где, по-видимому, намеревался разместиться, — и читать на детекторе ответ, который хотел бы дать Маршал, — он указал на широкий экран, по которому бежали какие-то зеленоватые строчки. — Затем услышите ответ пациента, рожденный в его деформированном сознании, — Зеленкович кивнул на второе кресло со множеством едва заметных сенсорных датчиков и электродов, вмонтированных в спинку, в подлокотники, в сиденье.
— А вот и наш гость! — радостно воскликнул Зеленкович, шагая навстречу высокому худому старику, облаченному в маршальский мундир. Белосельцев отступил в тень, погружаясь и бархатный сумрак с мерцающими стеклами камер, незажженных ламп и экранов.
— Я люблю вашу передачу, — бодро и дружелюбно заявил высокий гость, пожимав Зеленковичу руку. — Не со всем согласен, но молодежи свойственны дерзания. Мы, ветераны, готовы протянуть руку доверия, — он улыбался, старался быть комплиментарным, не отстать от времени, поддержать экспериментальную передачу, всем своим видом показывая, что не боится острых вопросов.
Худой, с длинной лысой головой, узкими глазами, тонким носом. Красные лампасы вдоль костлявых ног, золотые погоны с огромными звездами на сухих плечах красили его. Он не был похож на тяжеловесного, набрякшего от важности солдафона.
Зеленкович суетился вокруг гостя, сыпал веселыми комплиментами, усаживал в удобное кресло, которое тут же ожило, бесшумно вонзило в костлявую спину и тощие ягодицы Маршала множество электродов, датчиков, прилепилось присосками, делая его частью чувствительной электронной машины. Она задышала, замерцала огоньками, озарилась экранами, затрепетала множеством импульсов.
Они уселись один напротив другого. Операторы навели несколько камер на тяжелых штативах. Еще одна камера ползала над ними на металлической ноге, похожая на железного паука. Яркий аметистовый свет озарял место их встречи. Лица едва различимых ассистентов смотрели из сумерек, сквозь стеклянные перегородки, в наушниках, за пультами и аппаратами, напоминая бригаду молчаливых хирургов.
— Пять секунд до эфира! — произнес из черноты металлический голос. Оба замерли. И когда истекли секунды, оба озарились лучезарными улыбками. Глядя на вставные фарфоровые, безупречно белые зубы Маршала, Белосельцев не мог избавиться от мучительного чувства, что присутствует при изощренной казни.
Товарищ маршал, — Зеленкович обратился к гостю с подчеркнутым почтением. — Все чаще среди известных политиков, экономистов и общественных деятелей слышится мнение, что военно-промышленный комплекс выпивает живые соки страны. Якобы мы создали экономику танков, ракет, подводных лодок, и это мешает нам создать экономику колбасы, красивой одежды, детского питания. Как вы на это смотрите?
Маршал весело встрепенулся, помолодел, стал походить на бойцовского петушка. Улыбнулся Зеленковскому прощающей улыбкой, извиняя его наивную точку трения. Ответ был готов.
Белосельцев, хоронясь в темных кулисах студии, возле оператора перед экраном детектора, читал в виде бегущей электронной строки текст ответа: «Кто не хочет кормить свою армию, будет кормить чужую. Военно-промышленный комплекс СССР есть ответ на агрессивный милитаризм США. Своими разработками в космической, ядерной, электронной областях ВПК питает технический прогресс страны. На оборонных предприятиях делается половина товаров народного потребления. И нельзя же, молодой человек, все сводить к колбасе, ха-ха-ха! Есть такие понятия, как Родина, государство!»
Маршал весело блестел стариковскими, бледно-голубыми глазками, излучая благодушную, необидную насмешку. Открыл для ответа блеклые губы. Но оператор перед пультом нажал на клавишу с надписью «взбалтывание». Послал в головной мозг жертвы ультразвуковые импульсы, которые стали встряхивать, всплескивать содержимое черепа, как это делает бармен с перевернутым стаканом коктейля, мешая разноцветные напитки и кусочки льда. Белосельцев видел, как наполнились паникой глаза Маршала, беспомощно задрожали губы, словно тот испытал внезапный приступ морской болезни. В костяном шаре черепа плескались, хлюпали, перемешивались мозги. Он бессмысленно мычал в микрофон:
— Ну нет… Ну зачем… Ну я бы не так… Колбаса-то при Сталине была… Руль пятнадцать и два шестьдесят. Эх, вам бы с наше, ребята…
Оператор отпустил клавишу. Маршал облегченно вздохнул. Озирался, покрытый потом, не понимав, что это было.
— Товарищ Маршал. — Зеленкович изображал сочувствие к старческой немощи и слабоумию собеседника. — Такие крупные советские ученые, как Андрей Сахаров и Никита Моисеев предупреждают, что атомная война может породить «ядерную зиму» и погубить все живое. А такие писатели, как Алесь Адамович, даже создали сверхлитературу; посвященную атомной угрозе. Не могли бы мы в СССР, если мы действительно гуманисты, отказаться от самого бесчеловечного в мире оружия?
Маршал пришел в себя, овладел мыслями и готовился взять реванш. Ответ, который сложился в его мозгу был такой: «Как только мы в одностороннем порядке откажемся от наших ядерных бомб и ракет, тотчас американцы нанесут по СССР сокрушительный ядерный удар. Именно наличие у нас арсенала ядерного оружия препятствует ядерной войне. И в этом смысле, наши бомбы — не оружие войны и агрессии, а оружие мира и сдерживания. А что касается Адамовича, то я предпочитаю романы о войне Толстого, Шолохова, Бондарева».
Он собирался все это сказать, но оператор нажал другую клавишу с надписью «контузия». Направил в череп пациента серию жестких, как удары молотка, ультразвуковых импульсов. Это было равносильно ударам взрывной волны, когда от лопнувшего фугаса голова бьется о крышку люка и не спасает танковый шлем. На безжизненном оглушенном лице — скошенные, полные слез глаза и розовая слюна, вытекающая из открытого рта. Маршал не мог вернуть в орбиту вывороченные глаза. Казалось, он пережил микроинсульт. Все его функции были нарушены. Индикатор желудочной деятельности показал, что произошла утечка из прямой кишки.
— О-о-о, черт… Ну ты, на правом фланге, как стоишь… Где-то были у меня таблетки желудочные…
Зеленкович был опечален. Не торжествовал, не упивался интеллектуальной победой. Смотрел грустными глазами в камеру, обращаясь к телезрителям, прося их не судить слишком строго, питать уважение к сединам человека, отдавшего силы служению Отечеству.
Белосельцеву хотелось подбежать к заслуженному полководцу отодрать его от коварного кресла, отключить от жестокой машины, вывести вон из пыточной камеры. Но он оставался на месте, не смея выдать себя.
— Товарищ Маршал, — печально продолжая Зеленкович. обращаясь с гостем как с больным ребенком. — Как вы относитесь к советскому вторжению в Афганистан, которое, теперь мы говорим об этом открыто, было актом агрессии. Стоило нам тринадцати тысяч солдатских жизней, повлекло бессчетное количество жертв и несчастий на афганской земле, породило у вернувшихся из Афганистана солдат синдром «потерянного поколения»?
Маршал совершал героические усилия, приводя свой травмированный разум в порядок. Сжимая зубы, набирая полную грудь воздуха, подымал плечи с золотыми погонами. Ответ, с которым он хотел обратиться к мучителю, был таков: «Если бы не мы вошли в Афганистан, вошла бы Америка. На наших южных рубежах могла возникнуть враждебная группировка, подрывающая основы нашей стабильности. Разместились бы разведывательные станции, ракеты «Першинг» с подлетным временем, позволяющим уничтожить нефтяные поля Западной Сибири. Мы действовали в интересах мировой социалистической системы, во вред американскому милитаризму Это была ваша, молодые люди, Испания, вам надо этим гордиться, друзья мои!»
Но этому ответу не суждено было прозвучать. Оператор утопил клавишу с надписью «Паркинсон». В спинной мозг истязаемого, в раскрывшуюся чакру копчика, в затылочные позвонки, в мозговые центры, управляющие речью, вонзились бесшумные энергии. Маршал дернулся, вывалил белый мучнистый язык, скорчился в кресле. Руки его мелко затряслись, ноги беспомощно заскользили. Он стал заваливаться. цепляясь за подлокотники.
— Эх, дураки… «Аллах акбар!»… «Идут караваны, сидят в них душманы…» Товарищ Генеральный секретарь… О-у- э-а-о-о-о… — застонал он. ворочая набухшим языком, который казался мокрой розовой мышью, застрявшей у него во рту.
После этого один за другим посыпались вопросы ведущего:
— Не кажется ли вам, что наша идеология слишком проникнута милитаристским духом? Все эти фильмы про войну, военные парады, помпезное празднование Победы, которое не соединяет, а разделяет советский и немецкий народы?
Маршал уже не отвечал, а лишь беспомощно постанывал. Оператор нажал клавишу с надписью «веселящий газ», и пациент вдруг блаженно улыбнулся, стал зевать, исходить дурацкими смешками, словно его щекотали.
— Благодарю за ответ, — съязвил Зеленкович. — Но, вопреки уверениям военного руководства, наша армия не является «коллективным воспитателем» молодого поколения, напротив, она насаждает самые бесчеловечные, зверские отношения между людьми. Я имею в виду неуставные отношения, которые напоминают блатные законы тюрьмы. Сколько молодых людей возвращаются из армии с искалеченной психикой!
Оператор коснулся клавиши с надписью «трепанация». Спинка кресла стала наклоняться, голова подопытного откинулась навзничь.
— Откуда, скажите на милость, такая жестокость у наших военных? Такая бесчеловечность? Я имею в виду случай с японским пассажирским лайнером, который был сбит советской ракетой. Ведь мы с вами знаем, что разговоры о «разведывательном полете», о «самолете-шпионе» — все это вздор. Нужно быть палачом, чтобы пустить ракету в переполненный пассажирами «боинг», не пощадив ни детей, ни женщин.
К черепу маршала потянулась присоска.
— Но теперь, товарищ маршал, когда между вами и телезрителями установились доверительные отношения и они видят в вас прогрессивного человека, разделяющего новое политическое мышление, ответьте откровенно. Разве вы не чувствуете возможность военного переворота? Разве не исходит от реакционных армейских кругов угроза нашей перестройке? Мы знаем, что далеко не все военные готовы поддержать путчистов. Есть честные генералы, истинные демократы в погонах, которые не отдадут приказ стрелять в народ. И даже, в случае военного мятежа, готовы перейти на сторону народа. С кем будете вы, товарищ маршал?
Бригада хирургов ставила вертикально спинку кресла, в котором бессильно лежал пациент. Его долгоносая, бледная голова была плоско срезана на вершине. Череп накрыли крышкой. Шов смазали клеем. В просверленные лунки засыпали костяные стружки. Наложили прозрачную, почти незаметную перевязь. Маршал величаво восседал в кресле, блестя золотыми погонами с огромными звездами, прямой, подтянутый, обаятельный.
— На этом я хочу поблагодарить нашего гостя. Надеюсь, мы еще встретимся в эфире с этим замечательным человеком, — улыбался Зеленкович. — А теперь перейдем ко второй части нашей передачи.
Камера поплыла от Маршала в сторону. К нему тут же подскочили ассистенты. Подхватили за руки, с силой вытащили из кресла. Поволокли из студии. Маршал гордо, не мигая, смотрел перед собой окаменелыми глазами. Тощие ноги с алыми лампасами бессильно волочились. Он напоминал восковую фигуру, которую переставляют с места на место. На мониторах пульсировали вспышки и импульсы. Это бился в прозрачных тенетах отобранный у Маршала образ. Бесшумно кричал от боли.
— Чашечку кофе, Виктор Андреевич? — Зеленкович, немного усталый, вытирал руки гигиенической салфеткой. — У нас есть четверть часа, пока в эфире документальный фильм из Прибалтики. Все-таки, «Саюдис» — это великое освободи тельное движение! Живая цепь на десять километров с цветами, свечами. Ее тоже из вертолетов расстреливать? Не выйдет! После таких передач, как та, что вы только что видели, это уже невозможно! Вам понравилось?
— Мне нечему вас учить, — Белосельцев уже овладел собой. — После такой передачи Генеральный штаб не способен провести даже взводные учения, не то что войсковую операцию.
— Но это еще не все! — Зеленкович был польщен. — Это лишь первая волна бомбардировки. Пауза — десять минут, и новая волна, добивающая. Этот принцип двойного воздействия мы почерпнули из теории тотальной воздушной войны итальянца Дуэ. Он приложим и к тотальным информационным войнам, которые мы сегодня ведем. Я раскрою перед вами все карты, Виктор Андреевич. Мне нечего скрывать от человека, с которым предстоит совместная работа. Методика, с которой я вас сейчас познакомлю, называется «вибрация мира». — Миновав тонкую перегородку, они перешли в соседнюю студию.
Здесь тоже были телекамеры, осветители с цветофильтрами, зеркальные панели, система стеклянных призм, параболические отражатели. Все вместе напоминало обсерваторию или оптическую машину, еще незапущенную, без вспышек, лучей, бегающих спектров и радуг.
На полу перед камерами были небрежно разбросаны электрогитара, саксофон, синтезатор, барабан. Тут же, на полу сидели странные персонажи в драных джинсах, потертых куртках, линялых потных майках. От них пахло дымом свалок, испарениями больниц и дешевых шашлычных. Они напоминали типов, что появлялись вечерами в переходе на Пушкинской площади, выползая из своих нечистоплотных убежищ, где прятались от солнечных лучей. Были вялые, мятые и болезненные. Их немытая кожа с едва заметными признаками распада казалась дряблой, сморщенной, зеленоватого цвета плесени.
Белосельцев узнал в них членов известной рок-группы «Перемены», сводившей с ума экзальтированные молодежные толпы. Ее солист, тощий скуластый кореец с ревматическими вздутиями запястий, полусонно смотрел на вошедших, вытащив из башмаков большие ступни в носках, сквозь которые из дыр выглядывали желтые загнутые ногти. К его плечу привалился бритый наголо негр. Казалось, он спал с открытыми глазами, — фарфоровые голубоватые белки, красный рот с влажным выпавшим языком, масленистый, безволосый череп, бессильные кисти рук, отвисшие под тяжестью металлических перстней. Тут же притулился маленький белесый человечек, по виду вепс или эстонец, — не мигая что-то вяло жевал, отчего в уголках его дряблого рта скопилась желтоватая пенка. Отдельно, согнув в коленях длинные ноги в рабочих бутсах, опираясь на сильные, со стиснутыми кулаками руки, с огромной носатой головой и пышной, отлетающей назад шевелюрой, напоминающей хвост черной кометы, сидел человек в майке с американским флагом, на которой желтело пятно засохшего пота.
— Хай! — Зеленкович, войдя, щелкнул в воздухе пальцами, привлекая к себе внимание. — Мальчики, пора просыпаться. Через десять минут — эфир.
— А ты разбуди, — сонно ответил кореец, передернув в судороге желтые скулы.
— Хотите кольнуться? — весело спросил Зеленкович.
— Давай хоть клизму, — сказал негр, с трудом шевельнув языком.
— Мальчики, встаем, встаем! Пора кушать! — Зеленкович повернулся к дверям и снова щелкнул пальцами.
В дверь протиснулся маленький человек в белом халате, с кожаным саквояжем. Смуглое мохнатое рыльце, темные веселые глазки, седенькие волосы, окружавшие коричневую лысину, чуткие, в пуху, округлые ушки делали его похожим на мартышку, которая обеими лапками держала перед грудью саквояж, словно орех кокоса.
— Что за уебище? — с отвращением спросил кореец.
— Мутант, — отозвался барабанщик.
— Может, ему гитарой по жопе? — предложил негр.
— Мальчики, это наша знаменитость, доктор Адамчик. — представил вошедшего Зеленкович. — Он вам сделает укольчик сыворотки из крови неродившихся младенцев. У вас тотчас вырастут крылышки. И вы станете летать на экране.
— А можно не укольчиком, а просто из кружки хлебнуть? — устало поинтересовался негр.
— Вампир? — безразлично спросил кореец.
— Эту инъекцию доктор Адамчик вкалывает самому Президенту России, — рекламировал тонизирующее средство Зеленкович. — Только благодаря этой подпитке Президент справляется с нечеловеческими нагрузками.
— Он же урод, Президент, — произнес вепс.
— Зато наш урод, — уточнил человек в майке с американским флагом.
— Мальчики, кончайте пиздеть. Эфир через семь минут, — Зеленкович повернулся к морской свинке, которая дружелюбно обнюхивала всех розовым носиком, мигала маленькими милыми глазками. — Доктор, превратите этих сонных карликов в великанов.
Доктор открыл саквояж. Извлек из него флакон с желтоватой жидкостью. Пухлый шприц с толстой иглой. Зачехлил свои ловкие лапки в резиновые перчатки. Пронзил иглой резиновую пробку флакона, Всосал целебный настой. Вытащил иглу и брызнул вверх летучим фонтанчиком.
— Нуте-с, молодые, талантливые, — по-отечески обратился Адамчик к музыкантам. — Будем кататься, будем саночки возить.
Когда инъекция была закончена, Зеленкович хлопнул в ладоши, сел в кресло ведущего, приглашая к пультам и установкам операторов, указывая Белосельцеву место в дальнем конце студии. — Внимание, мальчики, эфир через три минуты!
Белосельцев из темного угла видел, как происходит чудо. Кореец, минуту назад сонный и дряблый, стал наливаться силой и бодростью. Его сухожилия стали свежими и подвижными. Тело выпрямилось, напряглось, по нему прокатывались конвульсии нетерпения, ярости, Схватил гитару и нанес ей страстный, больной удар, отчего все струны разом возопили, загрохотали, ссыпая с себя электрические безумные брызги. Стоял перед микрофоном, острым плечом вперед, похожий на тореадора. По его скуластому лицу пробегали молнии света, горло, наполненное глухим утробным рокотом, вздулось жилами, словно внутри заработал, набирал обороты могучий двигатель.
Неф стал великаном. Было видно, как на мускулистой груди взбухает и опадает огромное сердце. На голом черепе взбухли черные вены, в которых бурлила и дрожала кровь. Шея, толстая, словно чугунная колонна, покрылась потом, и он казался огромным сосудом, переполненным черной ртутью. Извлек из барабана древний африканский звук, которым в джунглях будят угрюмого бога.
— Пять секунд до эфира! — выкликнул истерический, измененный мегафоном голос.
Вспыхнул яркий аметистовый свет. Отразился в плоских зеркалах. Свернулся в тонкий слепящий луч. Пробежал сквозь призму, разлагаясь на ослепительные спектры. Стал скакать, метаться, уловленный в оптическую машину, словно вращалось в прозрачном объеме огненное веретено.
— Мы требуем пе-ре-мен!.. — кореец с гитарой шагнул вперед, жутко набычив голову. Выставил челюсть, ударяя струны, подпрыгивая, стуча башмаками о землю. Воздел к небу глаза, словно выкликал кого-то из клубящихся, обвитых молнией туч. — Пе-ре-мен!.. Пе-ре-мен!..
Белосельцев почувствовал, как колыхнулось пространство и в грудь ударила сложная, из множества колебаний, волна, от которой стало дурно и тягостно, как перед бедой.
— Пе-ре-е-мен-н-н-н!.. — негр бил в ударник, рокотал, подбрасывал звук, выворачивал его наизнанку. Дробил на молекулы. Лепил из них новые формы. Похожие на змей. На уродливых рыбин. На оголтелых стремительных птиц. На выползающих из земли червей. На удушающие ядовитые цветы. На растерзанную плоть. На вырванное бурей дерево. Эти образы вырывались один из другого, и Белосельцев чувствовал, как качаются основы мира, дрожит земная кора, и ноги его чувствуют землетрясение.
Оптическая машина, уловившая луч света, разгоняла его, сворачивала в спираль, сжимала в сверхплотное пятно. Манипуляции света сотрясали пространство, меняли ход времени, и мироздание распадалось, выворачивалось наизнанку.
— Мы требуем перемен-н-н-н!..
От этих вибраций крошился бетон подземелий и шахт, превращались в труху боеголовки, начинали плавиться танки. По кремлевским башням бежали трещины, останавливались куранты, выпадали рубиновые пластины из звезд. Высыпали на улицы толпы наркоманов и панков, бушевали демонстрации в Риге, в Тбилиси подростки сжигали советский флаг.
Белосельцев чувствовал космический ужас, словно к земле приближался метеорит и было невозможно избежать столкновения Он хотел уменьшиться, превратиться в кузнечика, спрятаться в корни травы, чтобы переждать катастрофу, пропустить над собой смерч разрушений, волну потопа, испепеляющий землю пожар.
— Виктор Андреевич, вы где? — раздался бодрый голос Зеленковича. Белосельцев не откликался. На переломанных ногах, держась за стену он покидал фантастическую студию.
Бизнес-клуб размешался в министерстве, неподалеку от Китай-города, в уныло-тяжеловесной конструктивистской громаде. Сквозь нее вели одинаковые, нечистые коридоры с мигающими люминесцентными лампами, похожие на сумрачные туннели, с бесконечными рядами одинаковых дубовых дверей. За каждой — однотипное убранство кабинета, крашенные масляной краской стены, стандартные шкаф и стол, телефоны, и какой-нибудь помятый служащий среди потертых папок, бумажных кип, плохо вымытых глиняных кружек с остатками вина или чая. Бизнес-клуб расположился в отдаленном углу министерства, отсеченный от коридора сплошной стеклянной панелью, за которую не пускал строгий страж в униформе. Здесь стояли итальянские диваны и кресла, удивительно удобные и уютные, в морщинах и складках, как кожа на боках носорогов. На стеклянных журнальных столиках небрежно лежали «Таймс», «Ньюсуик», «Шпигель». Красивый бар с медной стойкой сверкал заморскими флаконами, поражающими экзотическим разнообразием после выморочных винных отделов с одинаковыми грязно-зелеными бутылками, предназначенными для истребления вражеских танков. Стены в матовых шершавых обоях. Чудесный камин с тлеющим рубиново-черным поленом. Столики с крахмальными скатертями и салфетками, с дорогим стеклом и фарфором, с хрустальными подсвечниками, в которых стояли целомудренно белые, ни разу не зажигавшиеся свечи. Каждый предмет, каждая серебряная ложка, каждая абстрактная картина в нарядной раме были доставлены по морю или воздухом, свидетельствовали о безбедной жизни, иной красоте и достатке. И даже официанты, вышколенные, в малиновых сюртуках, с салфетками наперевес, казалось, были вызваны на один только вечер из парижского или нью-йоркского ресторана.
Когда Белосельцев вошел, здесь было весьма людно. В диванах и креслах удобно утонули собеседники. Другие прогуливались, пуская ароматные дымы дорогих сигарет. Третьи снимали с подносов бокалы с вином, толстые стаканы с виски. Держали на весу отпивая, неспешно кружили по залу, подходя к открытым дверям, откуда виднелась плоская крыша, превращенная в сад, горели огни вечернего города, веяло прохладой.
— Виктор Андреевич, гость долгожданный! — Ухов, невысокий, юркий, остроглазый, появился перед Белосельцевым, создавая на лице из коричневых чутких морщин сложный узор дружелюбия, разбегающийся орнамент гостеприимства, затейливый иероглиф доверия и симпатии. — Для вас заказан отдельный столик. Быть может, сегодня за этим столиком окажутся вместе два выдающихся мыслителя, взгляды которых на бытие определят ход нашей новейшей истории, — он создал из морщин сложную паутину, в которой билась лукавая мысль. — Наш великий Академик захотел приехать и лично познакомиться с новым классом собственников, который мы создаем. Ведь именно этот класс становится локомотивом истории. Этот капиталистический класс должен воспринять идеи великого человека, чтобы реализовать их на практике. Кроме того, мы ждем Финансиста, который должен привести новостей на три миллиарда долларов!
Нельзя было понять, говорит ли Ухов искренне или насмехается над престарелым, выживающим из ума Академиком, а также над пестрой публикой, которая, изображая сливки общества, была неуверенна, встревоженна, ожидала подвоха.
— Все, кто сюда приглашен, прошли тщательный отбор и тестирование. Когда рухнет неуклюжая и полуживая советская экономика, именно этим людям перейдет во владение социалистическая собственность. У них большое будущее, впереди их ждет богатство и большая ответственность. Знакомства, которые вы завяжете сегодня, будут знакомствами с завтрашними миллионерами.
Мимо них проходил рыхлый крупный толстяк с лысой, желтой, словно дыня, головой, черными усиками Чарли Чаплина, с бегающими чернильными глазами, полными хитрого и трусливого блеска.
— Заметьте, это крупнейший теневик из Тбилиси. Сделал миллионное состояние в подпольных цехах, производящих пластмассовые плащи и зонтики. Два раза садился в тюрьму. Теперь ему собираются передать во владение Уралмаш и ижорские заводы, делающие ядерные реакторы для подводных лодок. Его путь — от простых зонтиков к ядерным! — Ухов захохотал. Теневик повернулся на его смех огромной рыхлой бабьей грудью.
Им поклонился издалека высокий, в превосходно сидящем костюме красавец, своим открытым лицом, светлыми, над широким лбом волосами, синими дерзкими глазами похожий на Валерия Чкалова.
— А это знаменитый «красный директор», — пояснял Ухов, гордясь коллекцией собранных видов. — Он дважды Герой Соцтруда, управляет половиной автомобильной промышленности, которая вся перейдет в его собственность. Наш будущий русский Форд.
Двое чокались бокалами с шампанским как старые знакомцы, пожимали друг другу руки. Один — круглолицый коротышка в неловко сидящем костюме, в потертом, плохо завязанном галстуке, похожий на бухгалтера. Другой — восточный красавец, элегантно одетый, с многоцветной бриллиантовой капелькой в шелковом галстуке.
— Вот тот вахлачок — начальник дальневосточной рыболовецкой флотилии, которая ловит кальмаров и крабов от Курил до Камчатки. Миллионные доходы, торговля с Японией. Ему перейдет флот, и он станет собственником богатейших в мире морских ресурсов. Второй, бакинец, контролирует нефтедобычу в Сургуте, Нижневартовске, Саматлоре. Ему уготована роль владельца частной нефтекомпании, сопоставимой со «Стандарт Ойл». Так что эти двое скоро получат дары Божьи, — «дары земли» и «дары моря».
Молодой человек, сдобный, лысый, покрытый белым пухом, с голубыми, водянисто сияющими глазами. Рука в кармане итальянских брюк, нога в плетеной туфле картинно отставлена.
— Очень перспективный банкир. В комсомоле вел финансовые операции в международном отделе. Под него создается крупный коммерческий банк. «Деньги партии», как их называют, будут закачивать в его финансовую структуру. Говорят, на него есть компромат, фотографии, где он участвует в оргии с молодыми комсомолками на курортах Крыма. Ничего страшного, — отличное средство контроля за финансовой деятельностью. — Ухов изобразил морщинами сложную гамму чувств, от восхищения до глубокого сожаления. Сжал все морщины в плотный кожаный пучок и спрятал в глубину лица, как осьминог щупальца. — Я вас ненадолго оставлю, Виктор Андреевич. У вас обширное поле для наблюдений. — Ухов ушел, маленький, шустрый, раздавая поклоны, целуясь, похожий на пчелку, перелетающую с цветка на цветок.
В гостиной у входа возникло оживление. Публика, будто в каждом был маленький чуткий компас, устремила слой взор на север. Но вместо Полярной звезды на пороге возник очень полный человек в прозрачных складках жира, ниспадающих от желеобразного подбородка на оплывшие плечи, тучную грудь, выпуклый непомерный живот, до огромных ляжек, которые колыхались в брюках, словно два холодца. Человек был по-детски румян, благодушен, весело мерцал маленькими синими глазками.
«Финансист», — узнал Белосельцев могущественного распорядителя партийной казны, из которой непомерные деньги омывали огромный архипелаг партийных организаций и центров на всех континентах. Были загадочным «золотом партии», которое когда-то, на заре века появилось в России. Свергло монархию, выиграло Гражданскую войну, легло в основу «цивилизации советов», окропив строительство заводов-гигантов, университетов, электростанций. Скрылось из вида среди финансовых потоков неоглядной, разбогатевшей страны, превратилось в миф, в легенду. Но тайно присутствовало, упрятанное в неведомых катакомбах, как неразменный рубль, магический слиток.
— Господа, к столу, к столу! — громко выкрикнул Ухов, хлопая в ладоши, давая знак величавому, похожему на лорда метрдотелю.
Все усаживались за столики, разводимые по местам всеведущим метрдотелем. Белосельцев оказался один за сервированным столом, среди сверкавших хрусталей и фарфоров. Смотрел, как склоняются в осторожных поклонах официанты, зажигают свечи в стеклянных подсвечниках, показывают гостям толстокожие скрижали с перечнем блюд. И те, одолевая смущение, не привыкнув к респектабельной обстановке закрытого клуба, где каждый должен был чувствовать свою избранность, аристократизм, особую, вмененную ему роль, — стелили на коленях малиновые салфетки, засовывали их себе за ворот, разглядывали меню.
И вот потекли подносы, влекомые молчаливыми статными слугами, напоминавшими танцоров магического ритуального танца. Величаво ступали, как манекенщики на подиуме. Застывали на мгновение. Плавно поворачивались, давая залу обозреть вносимое блюдо, на котором лежал молодой барашек с коричневой румяной спинкой, стоящий на коленях в позе жертвенного агнца, с темными, словно маслины, кроткими глазами. Рядом — такой же аппетитный, лакированный и блестящий от масла поросенок с подогнутыми копытцами и смешным милым рыльцем, на котором застыла детская улыбка. Огромный зазубренный осетр с колючей мордой и зубчатой спиной, напоминавшей пилу, с острыми, как оперенье мины, хвостовыми плавниками. Громадные, словно ядра, жареные индейки и гуси с бумажными плюмажами на хвостах, с разноцветными хохолками на головах. Это животное царство, ощипанное, ошкуренное, опаленное, начиненное овощами и фруктами, политое благовонным елеем, излучало таинственный свет даров, принесенных на алтарь могущественному божеству. И те, кто созерцал явление даров, кто был готов их поглощать, пережевывать и усваивать, сознавали себя служителями священного культа.
Рыбы, птицы и звери, покружив среди столов на серебряных блюдах, исчезли, чтобы через минуту явиться на подносах в рассеченном виде, пригодном для поедания.
Официанты с изяществом балетных танцовщиков, в полупоклонах, поддерживая за донце и горлышко черные бутылки с наклейками, показывали гостям вина Франции и Италии, наливали в фужеры золотое, розовое, черно-красное вино, ловко подхватывая салфеткой падающую пунцовую каплю, показывая гостю, как мягко она расплывается на крахмальной ткани.
— Господа! — Ухов легонько постукивал ножом по звонкому хрустальному бокалу, привлекая внимание. Превращал морщины лица в расходящиеся солнечные лучи. — Наш торжественный сбор, наш товарищеский ужин объявляю открытым. И было бы естественным предоставить первое слово, услышать первый тост от человека, которому мы все обязаны нашим замечательным настоящим и нашим победным будущим и о котором каждый из нас, не сомневаюсь, сложит свою фамильную легенду, свое родовое предание. Родословная новых российских банкиров, гербы новых купцов, история наших гильдий и торговых домов так или иначе сохранит память о своем главном зачинателе и родоначальнике! — Ухов повернулся к Финансисту, приглашая его произнести первую застольную речь. Все собравшиеся неистово зааплодировали.
Толстяк, преодолевая гравитацию Земли, отжимал свой вес трясущимися ляжками. Подымая себя на толстых колоннах ног, возвысился над столом.
— Товарищи дорогие, — он преодолевал одышку, словно поднялся на высокую гору. — Вы те, кого мы тщательно отбирали, лучшие из лучших, талантливые из талантливых, чьи личные дела и досье я читал собственными глазами, — он дружелюбно замигал синими бусинами. — Вы составите новый класс советских капиталистов, которых партия создает собственными руками, по замыслу наших партийных теоретиков и экономистов. Социалистическая собственность скоро станет вашей собственностью, но при этом по-прежнему будет служить социализму…
Финансист говорил как добрый наставник и терпеливый учитель. Белосельцев вспомнил школьную карту с нанесенными на нее месторождениями золота, меди, алмазов, значками заводов и домен, электростанций и морских портов. Тому, бледноликому, с иссиня-черными язычками волос на подбородке и над верхней губой, перейдут кемберлитовые трубки Якутии. Тому, жадно внимавшему, забывшему закрыть сладострастно дышащий рот, достанутся газовые месторождения Уренгоя. Тому, что слушал Финансиста, как слушают великих музыкантов, прикрыв глаза, с недвижной мучительно-сладостной улыбкой, отойдут электростанции Енисея. Тот, с белыми костяшками длинных, сцепленных пальцев, станет владельцем сталеплавильного комбината в Липецке. Все они знали свои будущие вотчины — былые стройки коммунизма, жемчужины советской промышленности. Сидели с большими ножницами, готовые вырезать из географической карты принадлежавшие им рудники и заводы.
— Мы наделяем вас огромными правами, но это не значит, что вы будете бесконтрольны, — продолжал Финансист. — Мы передаем вам огромные ценности государства и будем следить, чтобы вы ими правильно распорядились. Каждого, кого мы делаем банкиром, или медным магнатом, или президентом нефтедобывающей компании, мы станем контролировать. Помогать в трудных ситуациях. Учить тех, кто невольно ошибается. Но строго наказывать тех, кто злоупотребляет доверием партии…
Белосельцев почувствовал, как воздух перед его глазами стал прозрачнее и голубее, выгнулся, словно оптическая линза. Стало видно далеко во времени и пространстве, как если бы он обрел ясновидение. Тот вальяжный, в кружевной рубахе и бабочке, с бодрым коком, насмешливый и презрительный, будет убит по наущению своего визави, златозубого кавказца, с которым не поделят игорный бизнес, и растерзанный взрывом «мерседес», заляпанный мозгами и кровью, мелькнет на экране, напугав телезрителей. Тот лысоватый, с куцей бородкой и хрупкой гусиной шеей, знаток финансовых махинаций и биржевых торгов, умрет мучительной смертью, не обнаружив в кожаном кресле крупиц радиоактивного цезия, испепелившего его прямую кишку. Его сосед, с пышными усами, в золотых очках, явившийся после стажировки в Оксфорде, будет найдет в подъезде с кровавой дырой во лбу. Страна узрит его пышные похороны, идущих за гробом друзей и партнеров по бизнесу, среди которых, печальный, весь в черном, пройдет неузнанный убийца.
— Мы, вашими усилиями и умами, создаем общество гармоничных отношений между трудом и капиталом, властью и бизнесом. Мы сдвинем нашу страну с мертвой точки и покажем миру русское чудо. Не сомневаюсь, к началу двадцать первого века мы станем самой процветающей и счастливой страной мира…
Белосельцев видел взрывы, раскалывающие страну, как огромную льдину. Багровые, по всему горизонту пожары, дороги, по которым пылят погорельцы и беженцы, бессчетные кровавые схватки, где сшибаются ненавидящие друг друга народы. Видел танки, стреляющие в центре Москвы, дымящиеся дыры на фасадах дворцов и соборов. Видел города, стираемые до земли ударами штурмовиков. Все беды и ужасы, с которыми прежде встречался на воюющих континентах Азии и Африки, рванулись в его страну, проломили границы, наполнили Родину непомерным страданием, среди которого, отгороженные стенами, овчарками, охраной, электрическим током, восседали новые владельцы страны — те, что слушали сейчас Финансиста.
— Итак, дорогие товарищи, — толстяк своей маленькой ручкой поднял стакан с вином. — Мы передаем вам деньги, рудники и заводы, но тесная связь между вами и нами сохраняется. Каждая отданная вам копейка, каждый полученный вами станок останутся под нашим контролем и в случае несоблюдения договора будут немедленно отобраны, — Финансист оглядел всех своими синими веселыми бусинками и выпил вино.
Все радостно аплодировали, картинно чокались, пили стоя. Поглубже засовывали под пиджаки малиновые салфетки. Накладывали на фарфор осетров, поросят, розовых крабов. Цепляли вилками бараньи семенники, телячьи языки, воловьи глаза, антилопьи хвосты, змеиные тушки, содержимое перламутровых раковин. Подливали вино из подвалов бургундского герцога. Ликовали, радовались как дети. Обменивались визитками, заключали договоры, пили здоровье благодетеля, который колыхался ниспадающими волнами жира, благодушно слушая льстивого, подобострастного Ухова.
Внезапно звон бокалов, хруст костей, гомон и смех прекратились, и все общество разом оборотилось к дверям. Ухов, как заяц, скакнул из-за стола и прытко кинулся к порогу. Там появилась долгожданная супружеская чета. Великий Академик, творец термоядерной бомбы, мученик и диссидент в недавнем прошлом, а ныне «совесть нации» и духовный отец реформ. Рядом его жена, верный спутник, подруга, разделившая с ним ссылку и мучительные раздумья о судьбах мира.
Оба стояли у порога, слушая нарастающие овации. Белосельцев, ожидавший явление Демиурга, остро и жадно всматривался.
Академик был худ, чуть горбат, с нежной розовой лысиной. Его голова свесилась набок на хрупкой беспомощной шее. Движения были неустойчивы, ноги шаркали, губы и подбородок слабо тряслись, и он подслеповато взглядывал водянистыми голубыми глазами, в которых скопились и не вытекали прозрачные, как березовый сок, слезы. Его жена, напротив, была крепка, жилиста, с твердыми беспощадными губами и маленьким плотным клювом, к которому, казалось, прилип белый пух, склеванный с головы Академика.
Ухов, кланяясь, извиваясь, складывая из морщин множество самых разных фигур, вел чету прямо к столику, за которым сидел Белосельцев. Академик, повалив к плечу голову, тряся перед грудью бессильными бледными пальцами, неверно ступал, боясь поскользнуться, похожий на понтифика, у которого начинала развиваться «трясучка», что придавало ему сходство с блаженным.
— Прошу вас, — усаживал Ухов сначала жену, а потом ее мужа, представляя им Белосельцева. — Надеюсь, вам будет за этим столом интересно. Что желаете выпить? — через плечо он щелкнул пальцем официанту.
— Мне пепельницу! — строго приказала жена, недовольно осматривая сервированный стол, на котором было все, кроме пепельницы. — Еды не надо. Мы только что отужинали у Бориса Николаевича. Мне бокал вина, ему, — она указала на Академика, — стакан нарзана. Дорогой, тебе пора принимать таблетку!
— Мы будем ждать от вас напутственного слова, — обратился Ухов к Академику. — Собравшаяся здесь публика воспитана на ваших идеях.
Жена извлекла из сумочки серебряный портсигар с рельефом змеи, у которой в голове мерцали два крохотных рубина. Достала длинную сигарету, кофейно-коричневую, тонкую, с изящным золотым ободком. Официант тут же протянул огненный язычок зажигалки. Она прикурила, отчего на конце сигареты зажегся таинственный, как в голове у змеи, рубин. Долго, с нарастающим звуком, вдыхала дым. Оторвала от сигареты губы, обнажив ряд пожелтелых зубов. Выдохнула дым долгой ядовитой струей, умело направив ее точно в ухо Академика. Переполненный дымом, тот задохнулся, стал терять сознание, глаза его выпучились как у рыбы, выдавив две крупных слезы.
— Дорогой, съешь таблетку, — из того же портсигара она извлекла зеленоватую облатку, спрессованную из какой-то высушенной плесени. Засунула ее в рот Академику с силой вливая нарзан в нераскрывающиеся губы. Академик, привыкший к насильственному питанию, слабо глотнул, приходя в себя, умоляюще глядя на Белосельцева. Жена сильным красивым жестом стряхивала сигарету в пепельницу, посыпая горячим пеплом стеклянные радуги.
Белосельцев исподволь рассматривал Академика, стараясь угадать в нем Демиурга. Все говорило за это. Под розовой голой лысиной, под сводом хрупкого черепа таился гигантский мозг, создавший бомбу, хранивший знания об истинном устройстве материи, о скорости светового луча, о магической трансформации элементов, о превращении урана в плутоний, пепла в алмаз, глины в золото, добра во зло, женщины в мужчину. Слезящиеся голубые глаза видели Лаврентия Берию, солнечный блеск его очков, горящее золото зубов под черными усиками, синеватые бритые щеки, когда вместе стояли на вышке, прижав глаза к окулярам. В казахстанской пустыне полыхала слепящая вспышка, медленно всплывала огромная, розовая, во все небо, медуза, окруженная пышными кружевами, гул от удара трижды обежал землю и замер в остановившихся наручных часах. Его бескровные дрожащие губы что-то нашептывали, какое-то тихое заклинание, от которого замирал ход времен, история государства меняла свое направление, свертывалась, как стебель, потерявший из виду солнце, начинала извиваться в потемках, пока не упиралась в камень глухого подвала, куда поместили ее волхвования великого чародея. Этот дряхлый телом подвижник с лицом идиота властвовал нал умами, приводил в восторг толпы, диктовав вождям, останавливал армии, готовил изъятие «красных мощей» из Кремлевской стены. Сидящий перед ним человек был несомненно Демиург, управлявший всеми элементами «оргоружия». Создавший, вслед за ядерной, сверхмощную «организационную бомбу», после взрыва которой разверзнется котлован размером в шестую часть суши, наполненный ртутным паром.
— А сейчас мы послушаем нашего драгоценного гостя, чьи великие открытия в физике соизмеримы лишь с величием его гражданского подвига. При всей своей огромной занятости он выделил время для встречи с нами, и я хочу, чтобы вы запомнили его слова и передали их благодарным потомкам, — Ухов захлопал, обращая свое кожаное лицо к Академику.
— Дорогой, ты должен сказать, — жена больно ущипнула Академика за тощую ляжку. Засунула ему за пазуху салфетку, вставила в пальцы сосуд с нарзаном заставила встать.
— Я… мы… мне хотелось сказать… я бы очень хотел — заблеял он. как печальный бекас, стараясь схватить разбегавшиеся мысли. — Как все человечество… с новым политическим мышлением… преодолев трагическое расщепление эпохи… в чем, конечно, зловещая роль коммунизма. Братья мои, смирим ожесточенные наши сердца, укротим страсти и похоти, обратим духовные очи наши ко Господу Милосердному и Благому… — он сложил молитвенно руки, воздел к потолку страдающие глаза. Но жена снова больно ущипнула его. Сделала долгую сипящую затяжку и, не подымаясь со стула, пустила ему в ухо длинную точную струю дыма. Академик задохнулся, обомлел, выпучил глаза. Застыл в столбняке, переполненный никотиновым ядом. Дым медленно выходил из его ноздрей, приоткрытого рта, из рукавов пиджака, из мятых, вислых штанин. Стоял, окутанный вялым дымом, словно тлел изнутри.
— Дорогой, продолжай, — тихо приказала жена.
— Мне выпала честь… на переломе истории конвергенция двух систем… ибо ряд общих черт… в творчески преодоленном марксизме… Братья, любите друг друга, простите врагов своих, накормите голодных, обогрейте вдов, утешьте плачущих, отворите сердца навстречу Богу Живому, ибо нерукотворен сотворенный Господом мир, и Ангел Его несет нам Благую Весть…. Как вы знаете, молчаливо-послушное большинство… творческих усилий межрегиональной группы… обращаемся к народам Прибалтики… остановить ползущую гидру реакции. Братья мои, един Господь и блаженны исполняющие волю Его, ибо в основании мира лежит всеблагая, всеобъятная любовь Господа к тварям своим, в коих брезжит немеркнущий Свет Божий…
Женя сильно дернула Академика вниз. Он больно упал на стул, ударившись костлявыми ягодицами. Она улыбнулась залу, припала к его устам, делая вид, что жарко целует, сама же впустила в него клубящуюся, полную копоти и синильных ядов струю, в которой смешался дым сигареты и ее собственное, отравленное дыхание. Академик на секунду потерял сознание. Пребывал в состоянии клинической смерти. Его душа неслась по узкому туннелю, навстречу пятну света, в котором кто-то ждал его, дорогой и знакомый, с темными усиками, поблескивая стеклышками пенсне. Душа не долетела до светлого пятна, вернулась в мир. Академик лишь на секунду вкусил жизнь после смерти. Опять оказался среди людей, делающих перестройку.
Кругом аплодировали, пили его здоровье. Жена пересела за соседний столик к молодому талантливому бизнесмену с румянцем на молочных щеках. Положила ногу на ногу, пленяя синими костяшками колен. Курила, вертелась, занимала собеседника умной язвительной речью, в которой обсуждала проблему разоружения.
— Я скоро умру, — тихо сказал Академик, поражая Белосельцева синевой сияющих плачущих глаз. — Она хорошая женщина, но тот, с кем она прежде жила, возил на ней большие бочки солений. Такое не проходит даром, и поэтому она долго училась в Институте Гумбольта.
Кругом гомонили. Официанты едва успевали подливать вино. Несли на растопыренных пальцах тарелки с дымящимися яствами, словно флотилии инопланетных кораблей снижались из неведомого Космоса. Жена, окруженная поклонниками, рассказывала им, как принимала Академика английская королева и сколько соды следует добавлять в манную кашу, чтобы она прибрела вкус настоящего пудинга.
— Я знаю вас, — тихо произнес Академик, доверяясь Белосельцеву, используя краткое время, когда ослабел контроль и почти весь дым вышел из обессиленного организма. — Вы — отец Иннокентий из Храма Флора и Лавра, что в селе Починки, в трех верстах от Большой Угры. Спасибо вам за совет. Как вы и сказали, мы начали печь просфоры в обычной духовке, смазывая противень топленым маслом. Я хочу вам исповедоваться, отче. Я постился вчерашний и сегодняшний день, хотя на встрече с интеллигенцией меня пытались насильственно накормить. Не понимают, что я питаюсь ее дыханием. Моя Лена выдыхает чистую прану, и мне ее хватает для поддержания жизни, — дым тихо сочился из его рукавов, в глазах стояли голубые слезы огорченного ребенка. — Отче, меня мучает страшный грех. Гнетет ужасная тайна. Позволите мне исповедоваться.
Белосельцев слабо кивнул.
— Видите ли, отче, наши люди так до сих пор и не знают, чем был на самом деле советский ядерный проект. Все думают, что это был ответ американцам на Хиросиму и Нагасаки, создание ядерного щита. Ничего подобного. Это был план Сталина по установлению глобального контроля, для чего требовалось отыскать инструмент управления миром. Болт Мира, — как называл его Лаврентий Берия в беседах со мной. От пленного эсэсовца, занимавшегося магией в Анэнербе, Берия узнал о существовании Болта Мира, который регулирует земную ось и меняет ход истории. Этот болт, по сведениям немцев, находился не в Гималаях, не в пустыне Гоби, как предполагали ранние исследователи, а в Черных горах Казахстана или на северном Урале, продолжением которого является Новая Земля. Берия сообщил об открытии Сталину, а тот мобилизовал ресурсы страны, создал атомные заряды, с помощью которых взрывались горы и осуществлялся поиск Болта Мира.
Первые заряды, основанные на делении ядер урана, созданные Курчатовым, были недостаточной мощности, чтобы дробить глубинные породы гор. Я создал заряд, основанный на ядерном синтезе, водородную бомбу, как ее называют, способную раздробить внутренности любой горы и открыть доступ к земной оси. Эти взрывы производились на Новой Земле и в Семипалатинске, якобы в экспериментальных целях. На самом же деле мы искали Болт Мира. Лаврентий Берия, великий мистик и футуролог, соблюдал строжайшую конспирацию. Представлял дело так, будто испытывается оружие, исследуются ударная волна, тепловая и световая радиация, воздействующие на боевую технику и сооружения, для чего в районе взрывов устанавливались танки, самолеты, строились макеты городов, сооружались подземные бункеры.
Мы с Берией любили наблюдать с вышки далекие взрывы, ослепительные вспышки и светящиеся грибы, в которые превращались испарившиеся горы. Когда уносилась радиоактивная пыль, Лаврентий Павлович направлял в район взрыва поисковые партии, и они среди щебня взорванной горы искали Болт Мира, огромную стальную колонну с резьбой, которая поворачивалась и меняла наклон земной оси, скорость вращения земли, ход исторического времени.
Однажды Берия сообщил мне, что хочет наполнить танки, кабины самолетов, квартиры экспериментальных домов живыми людьми, чтобы на них проверить проникающее действие радиации. К тому времени готовилось «дело врачей». Было много арестованных, многие признали свою вину, многих приговорили к расстрелу. Он сказал, что уж лучше пускай они таким образом послужат великому делу и хоть как-то искупят вину перед Родиной, чем бездарно погибнут от пули в тюремном подвале. Я сначала возражал, говорил, что нельзя экспериментировать на людях. Но он убедил меня, уверяя, что они не люди, если отравили Горького, зарезали на операционном столе Фрунзе, готовились погубить всех советских вождей, писателей и ученых, в списках которых находился и я.
Мы подготовили для взрыва очередную гору. Прорубили в ней штольню, проложили рельсы, закатили в центр горы термоядерный заряд. Американцы интересовались нашими взрывами, засылали шпионов, переодетых в казахских пастухов. Чтобы отвлечь их внимание, Берия расставил недалеко от горы изношенные танки, артиллерийские батареи, полевые кухни, фургоны с радиотехникой. В них разместили зэков, приковали их в кабинах и блиндажах. Берия лично поехал осматривать позиции и пригласил меня.
Помню горячую сухую равнину, белесые, летящие перекати-поле, похожие на голову Медузы Горгоны, солдат с автоматами. Гора, подготовленная к взрыву, стояла на краю равнины. Вход в нее был уже замурован, заряд находился в глубине горы, и Берия верил, что именно в ней таится Болт Мира. Он готов был радировать о находке Сталину. В стороне от горы, в пустыне стояли танки Т-34 с открытыми люками. Я заглянул в один из них. Там сидел пожилой еврей, известный терапевт, небритый, заросший. Руки его были прикованы к броне, и он читал наизусть Шолом-Алейхема. В другом танке, тоже прикованный, сидел раввин, в черной шляпе, с длинной смоляной бородой, и читал нараспев Тору. В блиндажах, под накатом бревен, сидели другие евреи — хирурги, фармацевты, урологи, дантисты — все, кто был причастен к покушению на вождей. Мне почему-то не было их жаль. Я верил Лаврентию Берии, что передо мной людоеды, верил в еврейский заговор.
Поодаль, на бетонном отрезке аэродромной полосы, стоял штурмовик Пе-2, и в кабине пилота сидел закованный по рукам и ногам молодой человек, который, как только нас увидел, стал биться внутри, стучать и что-то выкрикивать. Берия залез на крыло и приоткрыл кабину. Молодой человек кричал, что он не еврей, не раввин и не врач, а обыкновенный русский воришка, которого загребли по ошибке, когда он «чистил квартиру богатого еврейского аптекаря, и по дури и тупости следователей пропустили по «делу врачей». Берия засмеялся и сказал, что мы — интернационалисты, не делим людей по национальной принадлежности. А если он действительно настоящий вор, пусть украдет самолет и улетит отсюда к едрене фене.
Тогда несчастный зэк обратился ко мне. Умолял, чтобы я его пощадил, говорил, что дома у него старушка-мать, что его ждет невеста, и если он врет, то ему «век воли не видать». Я попросил Берию отпустить его, но Лаврентий посмотрел на меня сквозь пенсне так, как только он один мог смотреть, и сказал, что он — не изверг, не враг народа, и если я хочу спасти лгуна и преступника, то могу поменяться с ним местами. Мне нечего было сказать, я сел на свое сиденье в машину, и мы уехали.
С железной вышки в подзорную трубу с затемненной оптикой мы с Берией наблюдали взрыв, как будто в пустыню упал метеорит, и на месте падения стал вырастать огромный белый купол, похожий на храм Соломона. Я с ужасом представлял, как тот несчастный воришка ослеплен в самолетной кабине, ударная волна ломает крылья и стабилизатор, страшный жар оплавляет пуленепробиваемое стекло и стальные лопасти, гамма-лучи пронзают его обожженное тело, и каждая кровинка умирает, свертывается, и он беззвучно кричит.
Поисковые группы проникли вглубь взорванной горы и опять не обнаружили Болт Мира. Огорченный Берия распорядился перенести испытания на Новую Землю. Перед отлетом из Семипалатинска он предложил мне посетить медицинский радиологический центр, куда доставили подвергнутых взрыву людей. Мы в халатах и масках ходили по кафельным палатам, где на полу лежали убитые, обгорелые, в страшных волдырях, с оторванными руками и вытекшими глазами врачи. Все они были мертвы. В одном я узнал раввина с опаленной бородой, в обгорелой, приставшей к черепу шляпе. Врач повел нас в отдельную палату, где находился единственный уцелевший от взрыва. Эго был тот самый воришка. Вместо лица у него был лиловый хлюпающий волдырь. Пальцы рук сгорели до костей. Голое тело было в клетчатых ожогах, — так отпечаталась на нем решетчатая кабина самолета. Но он был жив, слабо шевелился, и из него текла жидкость.
С тех пор прошло много времени. Не стало Берии. Меня сделали академиком, трижды Героем. Но я не мог забыть того воришку, которого не спас, не пожелал поменяться с ним местами. Это определило мое мировоззрение. Я оставил физику и стал правозащитником. Не мог работать на систему, в основании которой находятся обугленные терапевты, поджаренные раввины, испеченные дантисты и окулисты. Не мог защищать общественный строй, который зиждется на прикованном в кабине самолета человеке, поджаренном, словно курица-гриль. Он мне являлся, не отпускал меня. Я стал религиозным, поверил в Господа, просил у него прошения за мой страшный грех, погубивший того невинного воришку. Но прощения не было.
Но совсем недавно от случайного человека я узнал, что тот воришка жив. Ему залечили ожоги, сделали многократную пересадку спинного мозга, пластическую операцию лица. Оставили в качестве живого экспоната в радиологическом центре на полигоне Семипалатинска. Но он стал мутировать. У него изменились природные функции, стали появляться новые. Он сделался прорицателем, ясновидцем и, говорят, в одной из взорванных гор обнаружил Болт Мира, до которого не докопались поисковые группы Берии Он и по сей день остается в казахстанской пустыне.
Отче, я скоро умру. Лена, моя ненаглядная, хочет, чтобы поскорей моим именем назвали проспект, повесили плиту с моим барельефом, и она каждый день могла бы класть цветы и оплакивать меня. У нее любящее, религиозное сердце. Я несколько раз пытался уехать тайком в Семипалатинск, чтобы найти этого воришку; покаяться перед ним, испросить у него прошения. Но Лена и дня не может прожить без меня. Каждый раз учиняла погоню. Меня ловили, насильственно кормили и запирали, иногда в Москве, иногда в Нижнем Новгороде.
Отче, у меня к нам последняя просьба. Поезжайте в Семипалатинск, найдите мутанта, расскажите мою историю и попросите за меня прошения. Теперь судьба человечества находится в его руках. Земная ось искривилась под тяжестью злодеяний. Она может сломаться, и тогда мир погибнет. Только он один может спасти заблудшее человечество, сберечь многострадальную землю. Пусть он проникнет в середину заветной горы и повернет Болт Мира на пол-оборота. Тем самым он восстановит равновесие мироздания, спасет род людской, который так страшно, в моем лице, с ним поступил. Обещаете, отче?
Белосельцев кивнул. Они сидели за столом бизнес-клуба, и жена Академика подходила, блестя кошачьими злыми глазами, раскуривала сигарету, прицеливалась в оттопыренное, по-детски прозрачное ухо мужа.
— Нам пора, дорогой. Не забыл, что нас ждет Раиса Максимовна?
Академик задрожал, посмотрел на нее умоляюще, слабо поднялся и ушел под восторженные аплодисменты гостей, так и не вынув из-за пазухи малиновую салфетку. Белосельцев смотрел ему вслед, был готов разрыдаться.
— Ну как. Виктор Андреевич, я ведь говорил, что вы друг другу понравитесь. Большие умы всегда друг друга отыщут. — Ухов, чуть пьяный, с небрежной светской улыбкой склонился к Белосельцеву, довольный ходом вечера, настроением гостей, обилием явных и тайных договоров, которые заключили между собой будущие миллиардеры. — А теперь — культурная программа. Сюрприз. Специально для нас доставлен из экваториальной Африки.
Ухов хлопнул в ладоши. Тут же под потолком загорелись светильники, закрутились лучистые лампы. Озарили невысокий подиум, на который, под грохот раскаленной музыки, вышла во всей красе необъятно огромная голая негритянка. Заулыбалась белоснежным ртом. Зачмокала красным, как арбуз, языком. Заколыхала широченными, как черные тазы, бедрами. Голые пятки вытанцовывали племенной ритуальный танец. В складках живота блестел пот. Груди, как две чугунные двухпудовые гири, бились одна о другую. Руки в браслетах летали над головой, словно две стремительные разноцветные птицы вились над гнездом из черных конских волос.
Белосельцев поднялся, незаметно вышел. Наткнулся у порога на оброненную малиновую салфетку.
Академик, в том виде, в каком предстал Белосельцеву, не мог быть Демиургом. Но Демиург был где-то рядом, не показываясь Белосельцеву, следил за ним. Погружаясь в мир заговора в поисках Демиурга, Белосельцев сталкивался со множеством персонажей, каждый из которых, имея внешний человеческий облик, на самом деле являлся машиной, прибором, оружием. Среди этой торжествующей, наступающей повсюду нежити оставались живые, теплые, милые сердцу люди. Мама, любимая женщина Маша, сердечный друг Парамонов. Парамоша, как называл его Белосельцев, писатель, наивный, красочный, восторженный идеалист, не склонный к аналитике романтик, знавший о жизни нечто недоступное Белосельцеву. К нему, к Парамоше, направил свои стопы Белосельцев, назначив свидание в ресторане литературного клуба.
Парамонов встретил его на крыльце клуба, построенного в стиле ложной готики, как и несколько других московских домов, словно в городе тайно жил средневековый рыцарь, возвел среди ампирных особняков и доходных домов свои игрушечные немецкие замки. Парамонов был возбужден, шумлив. Сквозь ворот рубахи были видны красные пятна волнения. Белосельцев почувствовал винное дыхание друга.
— Что ты полз как черепаха! Я тут, брат, успел без тебя причаститься!
Они уселись в ресторанном зале, где под дубовыми сводами тускло, похожая на глыбу пыльного желтоватого льда, светила люстра. В витражное стрельчатое окно проливалось красно-золотое вечернее солнце. Наполненный зал гудел, шелестел, звенел хрусталем и фарфором, звуками рояля. Имел необычный, не свойственный ему, воспаленный и тревожный вид. Если прежде клуб литераторов, который иногда посещал Белосельцев, казался старомодно чопорным или бестолково богемным, был наполнен литературными знаменитостями и театральными звездами, отделен от улицы незримой преградой избранности и элитарности, то теперь зал наполняла новая хамоватая публика, денежная, сытая, упитанная, явившаяся поглазеть на литературных гениев, как приходят посетить зоосад. Торговцы, дельцы, коммерсанты сидели в тесных застольях, жадно и много пили, ели, победно, словно прицениваясь, оглядывали дубовые панели, витражи, хрустальную люстру, пухленьких официанток. Разом вскидывали хмельные головы, когда в зал входил какой-нибудь писатель. Громко спрашивали: «А это кто такой?»
Над входом в ресторан, на дубовой перекладине, подобно птицам на ветке, как всегда в это время дня, долгие годы подряд, сидели две гарпии-критикессы. Вытягивали пупырчатые шеи, испачканные пометом клювы. Подымали общипанные нечистоплотные хвосты, вращая фиолетовыми воспаленными гузками. Зорко следили за входящими литераторами, норовя брызнуть на каждого белой едкой кашицей.
Их присутствие было необходимым условием литературного процесса, придавало ему черты античности. Официанты, долгое время работающие среди писательской публики, понимали роль гарпий. Подкармливали их, время от времени кидали вверх обглоданные кости, остатки жеваных котлет и гарнира. Птицы ловко хватали добычу загнутыми, как у грифа, клювами. Жадно проглатывали, двигая кадыками. Пополняли постоянно опустошаемые желудки.
Белосельцев пил с Парамоновым теплую водку быстро пьянел. Открывался другу в своих сомнениях и предчувствиях. Говорил о нависшей опасности, о близкой катастрофе, о предстоящей всем милым и близким гибели.
— Да-да! — отвечал Парамонов, почти не слушая его, а слушая свой хмель, возбуждение, бушующие в нем мысли и волнения. — Ты прав, мы все в беде! Я не мог работать, не мог сесть за стол, цепенел от тоски! Но я побелил тоску! Я назвал тоску по имени, указал на нее пальцем и побелил! Мой новый московский роман расколдует нас всех! Расколдует Москву, Россию, и тебя расколдует, Витя, милый мой, закадычный друг! Поверь, там будут открытия!
Белосельцев слушал друга, водил опьяневшими глазами по смуглым лубовым стенам, впитавшим за долгие годы ароматы шашлыков и солений, винные испарения, дым табака. В вышине, под хрустальной затуманенной люстрой, носились духи исчезнувшей литературной Москвы. Как на картинах Шагала, парили, обнявшись, раздувая фалды, помахивая полными ветра рукавами, Булгаков, Олеша. Взявшись за руки, водили хоровод вокруг хрустального костровища Шолохов, Симонов, Алексей Толстой, что-то беззвучно вещали, то ли ссорились, то ли славили друг друга. Прижавшись теменем к дубовому потолку, словно оторвавшийся воздушный шарик, висел печальный Юрий Трифонов, и снизу были видны его подошвы, стертые на лестницах Дома на Набережной. Лежа спинами на потолке, как в невесомости. Есенин, Мандельштам и Павел Васильев читали друг другу стихи, написанные ими уже после смерти. И множество писательских душ, признанных и отвергнутых, награжденных орденами и премиями или безвестных неудачников, измученных непониманием, беззвучно сталкивались, кичились, роптали, силились о чем-то сказать, в чем-то запоздало покаяться, о чем-то предостеречь. Внизу живые плотоядные люди чокались, чавкали, обсасывали косточки, заливали скатерти пивом. Пересказывали друг другу литературные сплетни, исходили наветами, льстивыми восхвалениями, изрекали завистливые угрозы и глупую похвальбу, чтобы, в свою очередь, сбросить усталую плоть, превратиться в духов, вознестись к хрустальной люстре, пополнить бессловесное туманное сонмище.
— Мои московские новеллы — как картины в золоченых рамах! Может быть, Босх или Брейгель! В сумрачной ржавчине, в зеленоватом тлении, в голубом трупном свете копошатся нетопыри, нелюди. Омерзительные долгоносики, птицесвиньи, волкожабы, пучеглазые и прожорливые химеры, которые двигаются по оскверненной земле, умертвляют, разрывают могилы, выклевывают глаза казненным. Но из всей этой жути, из нечистот, из чешуйчатых тварей подземного мира медленно возносится, золотится, одолевает плеснь и гниль — божественное свечение! Иная сущность, иная лучезарная энергия! Выше, чудесней, и вот, представь себе, в небесах, неподвластный тьме, несется Ангел с лазурными крыльями, яростный, ослепительный!
Парамонов, весь в розовых пятнах волнения, выпил водку, задохнувшись от горечи, от своих мучительных и сладостных слов. Доверял другу сокровенное, еще не написанное, то, что, быть может, никогда не увидит бумаги, а изольется мгновенным возбуждением и канет, побежденное тоской и унынием. Белосельцев не мешал излияниям Парамоши, не веря в их жизненность. Они никак не соотносились с жутким наступлением тьмы, с приближением потопа, который накроет их всех поднебесной черной волной.
В зал вошел известный, маститый писатель, одутловатый и грузный, отягченный величием, множеством премий за серию романов из советской истории. Сибиряк, чьи книги о Второй мировой и послевоенном восстании из пепла нарекались советским эпосом. Их изучали в шкале, по ним ставились фильмы. Писатель остановился В дверях, высокомерно рассматривая посетителей, ловя на себе завистливые и подобострастные взгляды. Слышал, как за столиком толстосумов называют его по имени, перечисляют его титулы и звания.
Две гарпии на дубовой ветке сразу отметили его появление.
— Натали, — сказала одна. — Он вошел. Приготовься.
— Ах, Алла, — раздраженно отозвалась другая. — Не надо мне говорить. Я сама все вижу.
Она поудобней устроилась. Крепче вцепилась в ветку чешуйчатыми лапами с острыми загнутыми когтями. Навесила над писателем лиловую, лысую гузку. Растворила в ней влажное, с упругим кольцом, отверстие. С неприятным чмокающим звуком метко брызнула бело-желтой гущей, угодив на пиджак писателя, пометив его своим раздражением. Писатель постоял в дверях, повернулся и тяжело зашагал прочь, неся на груди едко пахнущую, разъедающую пиджак эмблему.
— Ты ведь знаешь, мне всегда удавались рассказы, — продолжал Парамонов. — И теперь в романе каждая глава, — как икона, житие измученного четвертованного народа, который, умирая, смотрит в небо на своего Бога и Ангела! Сегодня художник имеет дело с распадом, с чумным бараком, с миазмами. Моя эстетика опирается на умирающее бытие. Москва в золотой чешуе с обитателями тухлых подвалов, ночлежек, притонов, как бред, в котором проносятся несчастные безумцы, держа под мышкой собственные головы, перескакивая через своих изнасилованных жен и отравленных детей, ударяясь расквашенными лицами о колонны Большого театра. Мой герой чем-то похож на тебя! Добровольно идет в распад, в эпидемию, дышит ядом смертоносных болезней. Как спасатель в четвертом чернобыльском блоке, в марлевой маске, с тонким прутиком дозиметра — на смерть!
Белосельцев слушал друга, сострадая ему. Чувствовал его хрупкость, беззащитность, схожесть с травинкой, на которую падает огромная каменная стена. Вспоминал то далекое, неправдоподобное время, когда они, молодые, исполненные иллюзий, самоуверенные, встречались в московских культурных кружках. Первая книга Парамоши была коллекцией чистых прозрачно-перламутровых рассказов о русском Севере, от которых по сей день осталось ощущение голубой прохлады, ягодного красного сока, стука рыбьих голов по деревянному днищу ладьи.
Через зал проходил знаменитый писатель, чьи фронтовые рассказы и повести перевернули представление о батальной прозе, а поздние романы с рефлексирующим интеллигентным героем были предвестниками общественных перемен. Порождали дискуссии, были свидетельством зрелого таланта, стремившегося к преображению общества. Этот деятельный, резкий, умно-ироничный писатель, обласканный властью, не принял затеянной перестройки. Предупреждал о возможном крахе. Его фразы о «зажженном над пропастью фонаре», и о «самолете, который взлетел, но не имеет аэродрома для посадки», снискали восхищение одних, ненависть и желчь других.
Пока писатель остановился на пороге, давая автограф одному из многочисленных поклонников, гарпии на ветках встрепенулись, сердито распушили обшарпанные перья. Одна заторопила другую:
— Алла, ну ты что, заснула? Вот же он, вот!
— Натали, если можешь, не учи меня. Я в литературе значу не меньше, чем ты!
Она свесила с ветки заостренную, исхудалую гузку, покрытую редким пухом, с кожаной скважиной на конце. Напружинилась, отчего на теле проступили тощие кости. Издав хлюпающий, похожий на плевок звук, посадила на плечо знаменитости известковую кляксу с зеленоватым оттенком. Повернулась, удовлетворенно оценивая попадание. Потрясла гузкой, убирая внутрь сработавшее окончание кишечника. Писатель, не заметив критической оценки, бодрой походкой неунывающего артиллериста перешел из ресторанного зала в бар, где ему налили рюмку душистой анисовой водки. Он выпил, приподняв плечо, не замечая налепленный белый погон.
— Герой, которого я напишу, — последний витязь, одинокий боец! — продолжал разглагольствовать Парамонов. — Он один на своем жеребце, со сверкающим копьем, острым зраком, с отчаянным озаренным лицом. С твоим лицом, Витя! Вокруг конской ноги обвилась скользкая мерзкая тварь. Клыки и когти дракона дерут доспехи и шлем. Спит немой околдованный город, спят воеводы и ратники, монахи и сказочники. И Царевна уснула у врат. Он один перед всей уснувшей Россией ведет свой смертный бой, свою бесконечную битву. Вонзает хрупкое копьецо в геенну огненную, в хриплую смрадную пасть. И только Ангел в небе, все тот же небесный гонец и вестник видит его сражение! В этот образ, как мне кажется, укладывается и русский богатырь из былины, и русский ополченец сорок первого года, и ты, и ты, Витя!
Белосельцев любил его пылкую, старомодную лексику, которая прежде вдохновляла его, но теперь вызывала щемящую жалость и боль. Сквозь нее, как сквозь тонкий воздушный шелк, пронесутся жестокие зазубренные острия, протыкая страну, насмерть раня империю. И не этим драгоценным шитьем, не этим затейливым кружевом будут накрыты дорогие гробы, занавешены зеркала и светильники, а черной копотью горящей, беззащитной державы.
Белосельцеву казалось, что и здесь, в этом зале, среди гомона и перестука ножей, звона рюмок и звуков рояля присутствуют позывные заговора. Передаются от столика к столику. И склонившие друг к другу лысоватые головы, мерцающие очки, шевелящиеся губы — заговорщики, посылающие зашифрованные сигналы.
— Сегодня написал одну сцену. Мой герой — в своей художественной мастерской. Таким я помню твое молодое жилище. Дом напоминает казарму, харчевню, богемную мансарду, арсенал, келью, отсек подводной лодки и черт знает что еще! Трещит телефон, льется вино, гремит железо, переливаются под стеклами бабочки, слышна крепкая брань, стучат каблуки, мерцает обломок иконы, хохочут женщины, кашляет простуженный офицер, пучит водянистые глаза олигофрен, а сам герой, — это ты, мой милый, — мечется, как зверь в клетке, стараясь не задеть эту разношерстую публику, в неостановимом стремлении готов умчаться на другую половину земли. И кажется, это не комната, а космическая капсула, и ты в ней паришь в невесомости!
В зале появился маленький, как все вологодские люди, синеглазый, с золотистой бородкой писатель, из славной плеяды «деревенщиков», чей трактат об этике, красоте, неповторимом укладе Севера напоминал рушник, шитый розовыми конями, сказочными деревьями, волшебными крестами и солнцами. Писатель пользовался любовью всех слоев и флангов культуры, покуда не написал злую и тоскливую повесть о грядущей еврейской победе, когда русским людям не останется ничего, кроме унылого рабства. Повесть вызвала шумную ненависть в литературных еврейских кругах, писателя обвинили в фашизме. С тех пор его травили, отказывались печатать. Писатель с порога кого-то выискивал зоркими синими глазками. Две гарпии спорили наперебой, кому принадлежит появившаяся добыча:
— Алла, это нечестно! В прошлый раз я уступила тебе очередь, потому что видела, тебе невтерпеж, тебя всю распирает. Теперь со мной то же самое!
— Говорила тебе, Натали, ешь лучше падаль. А ты норовишь наглотаться грибов и кислой капусты. Уж ты как хочешь, а этого я не пропущу!
— Ну хорошо, Алла, к чему эти споры! Мы же из одного цеха! Давай вместе, разом!
Они умолкли, вытянули шеи и по счету «три» брызнули в спину уходящего писателя длинной, цвета яичного желтка, струей. Удар был столь силен и точен, что писатель оглянулся, не толкнул ли кто его. Никого не было в туманном проеме дверей, и он скрылся.
Меланхолично играл рояль. Женщина-тапер с длинными волосами, влажными, ярко накрашенными губами одной рукой лениво перебирала клавиши, другой держала бокал шампанского, делала глоток, ставила на полированное черное дерево. С соседних столиков смотрели на нее пьяные, желающие глаза, — на ее ноги, нажимавшие медную педаль, на голые длинные руки, трогающие клавиши, на открытые приподнятые плечи. Белосельцев слушал друга, слушал вялую сладкую музыку и чувствовал, как посекундно завершается их общая жизнь, и больше никогда не повторится отлетающий звук рояля, взмах женской обнаженной руки, и эти восхитительные нестройные словеса, которыми одаряет его захмелевший друг.
В ресторан входил худощавый, бледного вида писатель, чье лицо выражало надменное пренебрежение к залу. Но это была лишь маска, под которой скрывалась тревога, ожидание, стремление обнаружить среди завсегдатаев своих друзей и врагов. Тех, что хвалили его последнюю книгу об Афганской войне, сравнивая с Симоновым и Хемингуэем. И тех, что гневно ее бранили, называли проповедью советского милитаризма, садистским воспеванием кровавой бойни, бездарным копированием высоких образцов прошлого. Его появление страшно возбудило гарпий. Они подняли на загривках остатки выщипанных хохолков. Приподняли кожаные, лишенные перьев крылья, покрылись малиновыми цыпками гнева.
— Вот он, Алла, твой «соловей Генштаба». Мочи его, мерзавца, из всех калибров!
— Натали, мне нужна твоя поддержка! Твой удар бывает особенно беспощаден и точен!
— Рассчитывай на меня. Пометим его несмываемой метой позора!
Они издали победный клекот, выдавили из-под хвостов розоватые маслянистые трубки и дружно опорожнили содержимое кишечников, превратив новый костюм писателя в род камуфляжа, где желтые и зеленые пятна затейливо перемежались с коричневыми. Писатель почувствовал неладное, зажал нос пальцами, но не мог определить источник нападения. Смотрел вверх, на люстру, где в сиреневой дымке, мягко переворачиваясь и планируя, летал Константин Федин, имя которого носила литературная премия, недавно врученная писателю. Он так и не вошел в зал, а, достав платок, смущенно стряхивая невесть откуда упавший птичий помет, поспешил к умывальнику, чтобы успеть до прихода дамы сердца устранить причиненный костюму урон.
— Видишь ли, в чем дело! — витийствовал Парамонов, хватая Белосельцева за руку. — Все распалось на клетки, на атомы! Расслоилась страна! Разбегаются друг от друга народы! Рвутся узы человека с природой, с Богом! И среди вселенского распада лучшие из нас ищут слово, с которым хотят обратиться к людям, идею, способную всех примирить. Теорию, согласно которой можно было бы снова, после всех разрушений, строить. Не находят, ошибаются, остаются неуслышанными. Но ведь такая истина есть, такая идея существует. За тысячу лет ее не сумели открыто выразить ни церковь, ни фольклорная песня, ни великий писатель. Все только подбирались к этой идее, нащупывали ее, знали, что она существует, безымянная, рассеянная среди лесов и пустынь, в потоках великих рек и караванных путей, в верованиях и религиях, покрывавших империю белокаменными церквями, лазурными мечетями, золочеными пагодами. Есть сокровенная идея, которая собрала воедино державу. И вновь соберет, ибо эта идея никуда не исчезла. Великие реки все так же текут в великие океаны. Все тот же орнамент звезд сияет над нашей Евразией. И народы, однажды узнав друг друга, уже вовек не расстанутся.
Белосельцев слушал. Ловил не смысл его слов, а звук и смысл своей боли. Она была о прошедшей молодости, об истаявших силах, о неизбежной и близкой смерти, к которой они приближаются, так и не узнав, не изведав той высшей истины, что собирает и разоряет царства, возносит и повергает народы, правит торопливо живущими людьми, уводит их всех с земли.
Еще один посетитель, привлекая внимание зала, появился в дверях, отыскивая свободный столик. Эго был рослый, чуть прихрамывающий писатель, с легкой бурятской раскосостью, какая бывает в лицах уроженцев Урала и Сибири. Покойный Трифонов выбрал его одного из целого поколения литераторов — за острый ум, социальную цепкость, тайную неприязнь к коммунистам. Маститый мэтр приблизил его к себе, стал возить за границу нарек литературным преемником. Его подхватила либеральная критика, ловко противопоставила недавним друзьям. Возвышала его непомерными похвалами, одновременно понижая его собратьев. Писатель, математически высчитывая путь к успеху с этим соглашался, издавал за границей книги, с удовольствием читал статьи, где его называли великим, а недавних товарищей — ничтожными и жалкими бездарями. Писатель только что вернулся из Германии, где «Бертельсман» издал его новую книгу, которую тот и держал в руке, как бы незаметно показывая залу.
Две гарпии, считавшие его своим духовным чадом, стали тут же прихорашиваться. Чистили остатки перышек, сбивали с клювов засохшую кровь и костяную муку. Ворковали словно две голубицы, нежно и томно.
— Как он хорош, Натали! Как нежен и целомудрен!
— Да, моя милая Алла, так тепло у него на груди! Стуком сердца он напоминает покойного Трифонова!
Он разом упали с ветки, громко хлопая крыльями. Сели на плечи писателю, слева и справа. Стали засовывать ему в рот свои клювы, отрыгивая вкусное, питательное, чуть пахнущее падалью молочко. Писатель привычно сглатывал, как голодный птенец.
Белосельцев сквозь теплый туман смотрел на гудящий зал. За столом напротив сидели возбужденные люди. Пили водку почти не закусывая, били в стол кулаками, громко читали стихи Есенина. Высокий и жилистый, с загорелым лицом, на котором золотились казацкие усы вразлет и грозно сияли голубые глаза, поднялся и яростно выдохнул: «За Россию!» И все вскочили, вылили водку, держа локти навынос, как гвардейцы.
Кто-то читал стихи, отводя театрально руку. Кто-то на весь зал громко говорил по-английски. На рояле играли «семь-сорок», и за одним из столиков благодарно кивали пианистке. Торговцы за столом резали, рвали жареного поросенка. Втыкали ему в бок большую вилку, полосовали ножом. Какая-то знаменитость с депутатским значком, громко, стараясь привлечь внимание, рассказывала анекдот. Женщина-тапер, склонив голову на обнаженное плечо, целовала сама себя.
Белосельцев встал и направился к выходу, уводя с собой Парамонова. Слышал за спиной крики, грохот рояля, истошный клекот двух гарпий.