Глава 7 Соркина помолвка и годовщина смерти реб Менделе

Печь, занимавшая больше половины кухни, горела, отбрасывая красные блики, а взбудораженная Брайна постоянно добавляла поленья к горящим головешкам и подкладывала кусочки коры под стоявший в углу треножник, на котором с ворчаньем кипел горшочек с гусятиной.

Брайна мешала крупник, то и дело отодвигая заслонку печи и добавляя полено, и наблюдала, как жарятся гуси. Она истово просила Бога, чтобы все удалось, и постоянно выглядывала из окна, ожидая приезда Мордхе. Ей хотелось, чтобы тот привез как можно больше хасидов. Разве это пустяк? Соркина помолвка и годовщина смерти реб Менделе!

Сорка сидела у окна над открытой книгой, собирала на нитку кораллы и смотрела на покрытые снегом, будто растрепанной ватой, деревья.

— Кораллы не убегут, завтра доделаешь, — обратилась Брайна к Сорке. — Давай лучше накрывай на стол, они ведь скоро приедут.

— Ты же говорила, что Марьяна накроет? — Сорка завернулась в шелковую турецкую шаль.

— Эта негодяйка пока не пришла! Наверное, опять поругалась с Вацеком. Такой мир в семье только гоям пожелать! Ну что сидишь? Давай шевелись!

— Уже иду. — Сорка принялась листать книгу.

— Не надоело читать целый день? Ты же портишь себе глаза! Уж сегодня-то могла бы взять еврейскую книжку, а не забивать себе голову чем попало!

— Так что же он не привозит новых книг, наш книгоноша? Старые я уже знаю наизусть, — оправдывалась Сорка.

— Ты думаешь только о сказках, а псалмы бы тебе вовсе не повредили, — сказала Брайна.

— Начинается!

Брайна сняла горшок с гусятиной, поставила его на пол и стала перекладывать жир в глиняную миску

— Жир еще кипит? — спросила Сорка.

— Он кипит так же долго, как вдовец оплакивает умершую жену, — улыбнулась Брайна и поставила горшок обратно на треножник.

Марьяна вошла в кухню, потирая руки, подышала на них и стала греться у горячей печи.

— Мой старик отправил меня сюда, я вам нужна? Ох, и мороз сегодня!

— Очень холодно? — спросила Сорка. — Я сегодня еще не была на улице.

— Ты еще спрашиваешь! Мороз кусается, как бешеная собака!

— Легкой им дороги! — вздохнула Брайна. — Слушай, Марьяна, приберись в столовой и расставь столы, хорошо?

— Хорошо!

Брайна налила настойку, разломила пирог напополам и хлопнула Марьяну по плечу:

— Сначала попробуй мою выпечку.

Марьяна набила полный рот, отряхнула руки от крошек и после каждого укуса встряхивала пирог, сыпля крошки в рот.

— Теперь за работу, — сказала Марьяна с покорной улыбкой, облизнулась, вытерла руки передником и пошла в столовую.

Сорка сняла со стены зеркало, прислонила его к горшку, зачесала волосы гладко на пробор, уложила косу вокруг головы и обернулась к Брайне:

— Как я теперь выгляжу? Что скажешь, Брайна?

— Спроси что-нибудь полегче! — вздохнула Брайна и продолжила перекладывать жир в глиняную миску.

— Знаешь, Сорка, эти гуси — просто удача, — сказала Брайна. — У нас будет, чтоб не сглазить, целая миска смальца. Хорошо бы и на Пасху купить не хуже! Сейчас, конечно, все не то! Где это слыхано, чтобы в приличном доме еще не было смальца на Пасху? Ведь Пурим на носу! У людей, как я знаю, смалец на Пасху готовят с Хануки. Когда бабушка Ривкеле, долгих нам лет жизни, чистая душа, запасала смалец на Хануку, у нас, у детей, был настоящий праздник. Как сейчас помню. — Брайна довольно подбоченилась. — Моя бабушка, небольшого росточка, стояла на высоком стуле, мешала смалец и рассказывала нам, своим внукам, о бедной еврейке, праведнице, как та снимала жир, а из трубы показалась маленькая беленькая ручка. И сколько бы еврейка ни опорожняла миску, она вновь наполнялась до краев. И что ты думаешь? Бабушка, пусть ее ожидает светлый рай, рассказывала эту историю так, что мы, дети, вдруг увидели маленькую беленькую ручку, как у годовалого ребенка! Вот шуму-то было! Бабушка заплясала от радости, захлопала в ладоши, а мы подпевали:

Рученька, рученька, вдоволь смальца дай!

Рученька, рученька льется через край!

И что ты думаешь? Пяти польских фунтов смальца хватало на семь-восемь дней. Это правда, как то, что я еврейка!

— А почему теперь больше не появляется рука? — с любопытством спросила Сорка.

— Потому, что теперь уже ни к чему, доченька моя. Мир становится все хуже. Вот возьмем, к примеру, тебя: сколько здоровья мне стоит, чтобы ты иногда молилась в субботу перед Новолетием? И поверь мне, что я в твои годы молилась три раза в день.

— А если я буду молиться три раза в день, то ручка появится? — улыбнулась Сорка.

— Может, и так, попробуй! Но это, доченька, уже не получится. Прежде чем сделать, ты договариваешься с Владыкой мира о воздаянии.

Послышался скрип колес — повозка, запряженная тремя лошадьми, остановилась во дворе. Брайна подошла к окну и принялась вытирать замерзшее стекло.

— Брайна, видишь, тетя Гитл тоже приехала! А вот и Борех, папа и так много евреев, смотри!

— Раз так, Сорка, быстро переодевайся! Не валяй дурака, чего ты ждешь? Я тоже надену другое платье.

— С чего вдруг?

— С того, — улыбнулась Брайна, — что я или полная дура, или немного пророчица. Сегодня, дай Бог, разобьем тарелку[17].

— А я не буду переодеваться! — почти крикнула Сорка.

— Сорка, послушай меня, не смеши людей. Не захочешь, никто тебя заставлять не будет! Сшитое можно распороть, доченька! К тому же он не чужой.

Мордхе в расстегнутой шубе по-хозяйски первым вошел в дом. За ним — миньян[18] замерзших, съежившихся хасидов с посиневшими носами.

— Ну, как дела, Брайночка? — Гитл вкатилась в дом, как бочонок, и обняла старуху.

— Не жалуюсь. А у тебя, Гитл, дорогая? Холодно, да?

Гитл сняла шубу, стянула одну кофту, за ней другую, развернула несколько шалей, и из бочонка превратилась в худую сгорбленную еврейку.

— А где Сорка?

— Переодевается. — Брайна растаяла от умиления. Она уже успела надеть на бритую голову шляпку из цветных лент, украшенную кораллами и позолоченными монетками. — Она ребенок, немного стесняется, ну что я могу вам сказать, Гитл, дорогая, ведь это, чтоб не сглазить, Сорка! Да вот она идет!

— Что же я, не знаю? — Гитл будто бы обиделась на то, что Брайна рассказывает ей о Сорке. — Хорошо знаю, ей есть в кого уродиться!

Хотя Сорка и не хотела быть невестой, она перебрала все свои платья, чтобы на этот раз понравиться и выглядеть красивой. Она сделала прическу, уложила две косы веночком вокруг головы, надела черное креповое платье с застежкой на боку, и, бледная от страха, с покрасневшими от слез глазами, шестнадцатилетняя Сорка словно внезапно повзрослела.

Сорка встала перед зеркалом, будто настоящая дама, приподняла подол платья, подумала, что выглядит как старшая дочь Исроэла Алтера, юная вдова, и с деланой улыбкой вышла к гостям.

— Взгляни, только взгляни, как она вырядилась! — Брайна пожала плечами. — Вся в черном? Почему ты не надела голубое платье? Говорят, что нет…

— Ладно тебе, — перебила ее Гитл, вышла навстречу Сорке и расцеловалась с ней. — Ну, Сорка, как дела? Как же ты выросла, чтоб не сглазить, тебя и не узнать!

Хасиды оживились, сняли тяжелые пальто, разошлись по дому, потирая руки и похлопывая одну о другую:

— Эх, тепло, благодать! Эх!

Они по одному усаживались за стол, тянувшийся через столовую.

Борех в черной капоте из камвольной шерсти с разрезом, в слишком большом бархатном картузе, из-под которого едва виднелось его худое лицо, неподвижно, словно деревянный, сидел за столом.

Сорка равнодушно взглянула на Бореха, будто не понимая, что происходит, и тихо рассмеялась: ей хотелось спросить, у кого он выменял такую шапку.

У кафельной печи стоял юноша, грея спину, и говорил, словно сам с собой:

— Вот это стужа! В синагоге даже вода замерзла!

— Что тут поделаешь? Мы становимся слабее из рода в род. — Резник Шмуэл-Довид, грузный еврей, с поясом поперек огромного живота, шагал по комнате. Вдруг он схватился за печку обеими руками, будто не видя молодого человека, и, покачиваясь, как на минхе[19], сказал ему: — Что мне мороз? Вот лет тридцать назад… В первый год, когда реб Менделе, да благословенна его память, представился. Мы собрали миньян, наняли извозчика и поехали в Коцк на годовщину. Что вам сказать? Был лютый мороз! В такую стужу даже птицы замерзали прямо на ветках! С нами поехал один коцкий старик, святой Лейбуш его звали. Вот это был богатырь! Теперь таких поискать. Тогда носили репсовые капоты, их уже днем с огнем не сыщешь. Как сейчас помню: сидит Лейбуш в репсовой капоте на вате, борода белая от мороза, усы обледенели, и поет, поет. Мороз такой, что трудно дышать, а тот поет, едет к ребе с напевом. Понимаете? Все коцкие — мастера петь! И только мы въехали в город, он потащил нас в микву. А в те времена, чтоб вы знали, в микве не топили, как сейчас, вода была замерзшая. Лейбуш, недолго думая, пробил дырку во льду и окунулся три раза. И бровью не повел! Нет теперь тогдашнего запала, нет! — закончил резник со вздохом и отошел от печи.

— Настоящих хасидов все меньше! — отозвался другой.

— Ну, господа, что мы жалуемся? У нас ведь сегодня два праздника, — сказал резник Шмуэл-Довид и уселся за стол. — Пусть жених и невеста поставят подписи. Сваты, кажется, уже готовы, да?

— Конечно, готовы! — произнес Мордхе, немного растерявшись, и стал шарить рукой в кармане брюк, ища кого-то глазами. — Брайна, можно садиться за стол?

Гости освободили место для невесты, и Сорка, словно речь шла не о ней, улыбаясь, села за стол. Резник достал из нагрудного кармана тноим[20], водрузил на кончик носа очки, спрятав дужки под пейсами, и принялся читать бойко, как молитву «Ашрей»[21]:

— Ой, яале ваяцмах кеган ротойв, моцо иша, моцо тов… амагид мирейшис ахрис[22]

Брайна и Гитл стояли с двумя тарелками каждая, глупо качали головами, глядя на мужчин и будто спрашивая: ну что? Уже можно разбивать?

Резник закончил напевом, на который произносят имена десяти сыновей Амана:

— Ой, ве-акойл шорир ве-каём! Ну, жених Борех, ну? Подпишись!

Сорка сидела с пером в руке и ждала, что ей велят сделать.

— Здесь, здесь! — Несколько пальцев разом потянулись к договору, показывая ей, где подписаться.

— Не смущайте невесту! — крикнул резник и ткнул длинным ногтем, которым проверял ножи. — Невеста, подпишись!

Слово «невеста» привело Сорку в смятение. Она сидела, раскрасневшаяся, и смотрела на резника.

— Ну?

— Погоди, Сорка, погоди, — произнесла счастливая Брайна, — слушай меня, подпишись на всех трех языках: на идише, польском и французском, три раза получишь деньги за подпись, ха-ха!

— Верно, верно, — развеселились собравшиеся.

Резник вынул цветной носовой платок с пятнами от табака, один конец дал Бореху, а другой Сорке и крикнул:

— Жених и невеста, подтвердим договор!

— Мазл тов, мазл тов, жених и невеста, мазл тов! — И тарелки полетели на пол.

Борех смущенно дотронулся пальцем до Сорки, чтобы та взглянула на него, кивнул и поздравил ее. Сорка покатилась со смеху, устыдилась, обняла стоявшую рядом Брайну и расплакалась.

— Ой, ей есть от чего плакать, — подхватила Брайна. — Если бы твоей маме довелось дожить… Такая молодая, ой-ой-ой!

Гитл обняла Сорку, поцеловала и надела на нее большую золотую цепочку.

— Вот, доченька, плата за подпись!

Сорка поцеловала Гитл в руку, потом бросилась ей на шею, и женщины вышли в другую комнату.

— Ну, господа, что мы сидим? — сказал юноша. — Мы сами себя обслужим. Давай, Шмуэл-Довид, ведь ты как-никак здесь главный!

Шмуэл-Довид вместе с юношей принесли крупник и разлили его по тарелкам. Гости, обжигаясь, с удовольствием принялись за еду.

— Да, — закряхтел, словно от боли, пожилой хасид, — тноим? Я-то знаю. Хасиды непритязательны!

— Слова, рукопожатия достаточно!

— Нет, — Шмуэл-Довид отер двумя пальцами усы от крупника, — у меня тоже были тноим! И мой отец, да упокоится с миром, был преданным коцким хасидом! Я помню всякое, помню как сегодня: когда святой Лейбуш заводил хоровод, так весь дом ходил ходуном! А как он хлопал в ладоши! Тебя так и тянуло в пляс, на месте не усидишь! Какой азарт, какой запал, теперь не сыщешь! А как он кричал, голосил до самых небес, аж страх забирал! И как вы думаете, что он пел? А ничего!

Реб Менделе, реб Менделе, реб Мен-деле!

Ой, реб Мен-деле, реб Мен-деле, реб Мен-деле!

— У всех коцких особые ухватки, — отозвался торговец мукой Залмен, человек с набитым ртом, который разговаривал так, будто все время что-то жевал. — А сам реб Менделе, да будет благословенна его память! Его напевы! Его походка! Кто сейчас может оценить это? Когда он выкрикивал свои назидания, как рассказывают, все хасиды разбегались по лесу!

— Реб Авремл Чехоновер, да будет благословенна его память, не очень-то ценил его, — бросил кто-то.

— Что мы знаем? — встрял Шмуэл-Довид. — Ценил, не ценил, кто способен понять их отношения? Так рассказывают, да. Реб Янкеле из Варки[23] однажды пришел с миньяном хасидов за Чехоновером, он приглашал гостей к отцу, в его честь. За ужином ребе, благословенна его память, произнес: «Янкеле, скажи что-нибудь». — «Папа, — начал Янкеле, — на субботу Песни[24] я был в Коцке. Во время третьей трапезы ребе завел со мной разговор о музыке. Говорил, по своему обыкновению, умно, заковыристо! Я сказал: „Ребе, почему вы не напишете трактат о музыке?“ Он ответил мне так: „Ты прав, я хотел написать трактат, и не только о музыке, обо всем, но совсем маленький, всего на одну страницу, но я уверен, что меня никто не поймет“». Реб Авремл, благословенна память его, выслушал, и ему не понравилось. «Э-э, еврею не подобает так вести себя! Больше веры, хоть немного больше!»

— И что вы думаете? — Резник опустил голову и стал тихо рассказывать. Хасиды навострили уши, впитывая каждое слово. — Что вы думаете? В пятницу под вечер, когда реб Янкеле сидел у своего отца, благословенна память его, и рассказывал, реб Менделе бродил из комнаты в комнату, весь в белом, всех отгонял, не позволяя подходить близко к себе и хлопал в ладоши: «Отец, помоги! Отец, помоги! Ты же милостивый и милосердный! Ждать праведников… слишком долго, долго… пусть будут грешники! Да, грешники!»

Ребе, благословенна память его, вошел в синагогу, приблизился к покрытому столу, у всех на глазах вынул свечу из подсвечника и вскричал: «Лейс дин велейс дайон!»[25]

— Что на это сказать? Я сам слышал от святого Лейбуша, что в ту же секунду, когда ребе поднял свечу, воцарилась тьма египетская! Загремел гром, засверкали молнии, и лес — Коцк, да будет вам известно, испокон веков стоит в лесу — заполыхал. Хасиды сразу поняли, что настал конец света, и в ужасе разбежались по полю. Внезапно начался потоп.

Хасиды стояли под дождем в растерянности, как стадо овец, лишенное пастуха, и тихо плакали. А из дома ребе, как рассказывают, доносились такие рыдания, что, Боже, спаси и сохрани!

С тех пор ребе больше никогда не появлялся на людях и никогда не обрел покоя. Обросший, он сидел у окна и смотрел на лес. Около полуночи хасид, заплутавший в лесу, слышал такие стенания и возгласы, что волосы вставали дыбом. Так ребе рассуждал с гласом небесным об участке в четыреста парасангов и еще четырехстах парасангах[26].

Хасиды уже давно покончили с жарким. Они сидели с открытыми ртами и искоса поглядывали на Мордхе. Они знали, что Мордхе жил в Коцке на правах члена семьи, реб Менделе принял его и допускал к себе до самой смерти. Так что же он сидит и равнодушно молчит? Хасиды верили, что резник Шмуэл-Довид говорит правду, но хотели услышать историю из первых рук и с подозрением смотрели на молчащего хозяина.

Мордхе задумался. Он помнил себя в юности в Коцке, как будто это было вчера, а теперь здесь уже ходят легенды о Менделе. Мордхе не верилось, что вот он сидит, родитель невесты, а этот глупенький мальчик станет его зятем. Ему стало больно за Сорку. Он поступил с ней так же, как когда-то его отец обошелся с ним самим. Получается, Мордхе недалеко ушел от отца. У него защемило сердце. Он понимал, что его молчание сейчас неуместно, но так и сидел чужим на собственном празднике.

Резник встал из-за стола, поправил ворот небрежно застегнутой рубашки, ослабил пояс, зажмурил правый глаз и, хлопая в ладоши, легко прошелся по дому:

Ой, холодно, холодно на душе,

Ой, холодно, холодно на ду-ше!

И все подхватили:

Ой, холодно, холодно на душе,

Ой, холодно, холодно на душе!

Вскоре все встали из-за стола и перешли в другую комнату. Хасиды положили руки один другому на плечо, нагнули головы и сомкнули круг. В середине стоял резник Шмуэл-Довид, залихватски сдвинув на ухо бархатную шапку, и хлопал в ладоши:

Ой, холодно, холодно на душе,

Ой, холодно, холодно на душе!

Гости мягко притопывали ногами в такт, закрыв глаза и тихонько подпевая. Трогательный напев тянулся без конца, зажигал огонек в глазах и разгонял стужу. Женщины забились в угол, уютно завернувшись в теплые зимние платки, и тихо подпевали:

Ой, холодно, холодно на душе…

Сорка стояла посредине и смотрела на танцующих хасидов. Ей нравился старый резник в белой рубашке с распахнутым воротом, обнажавшим волосатую грудь, и с распущенным поясом. Она увидела, как усталый Борех плетется вслед за другими с глупой улыбкой, будто мальчик, подражающий взрослым, и почувствовала холод. Сорка вышла в другую комнату, растянулась на диване и закрыла глаза с желанием осознать, что здесь происходит и что от нее хотят. Впервые в жизни она почувствовала ненависть к отцу и заподозрила его неискренность, не понимая, зачем тот желает ее несчастья. А из другой комнаты доносилось печально, до слез:

Ой, холодно, холодно на душе…

Загрузка...