п


Похоронили Сашку на деревенском кладбище,— не Козодоиха, не хозяйка с девками, где жил Сашка,— похоронили какие-то другие люди, ночью, украдкой. Боялись вдовы-старостихи.

— Во тах-та, убили человека, и все. Вроде так и надо, никто не отвечает,—говорила хозяйка, но не плакала, не вздыхала, ко всему, видно, притерпелись люди. И совсем уже равнодушно, как о постороннем, прокричала на ухо старику: — Сашку убили!

— Кто убил? — вскинулся старик.— Вот я сейчас оденусь...

— Сиди уж, горе горькое, оденусь.

— Вот я сейчас, я сейчас...— бушевал старик, и руки слабые его дрожали, голова нетвердо держалась на шее,— Когда мы у Аршаве стояли...

— Помолчал бы хоть ты со своей Аршавой,— отмахнулась от старика хозяйка.

Девки то принимались реветь или плакать втихомолку, то слонялись без дела по комнате. Сашкина смерть их потрясла.

Дебринцы хотя и поверили Марафету, что он не даст сжечь деревню, все же со дня на день ждали беды. Марафет Марафетом, а немцы немцами. Однако же все было тихо, никто деревню не жег, над людьми не насильничали, как это случалось в других местах за убийство старост, поставленных немецкими властями. А когда был назначен новый староста, Прокопий Гуськов, совсем все успокоились.

Прокопий, еще молодой кареглазый мужик, недавно вернулся домой из окружения. Как новый староста, ничего особенного он не делал, ни в чем не изменил своего прозябания, своей жизни, за исключением одного: пить стал днем и ночью, когда не спал. И Домну, жену свою, перестал слушаться.

Славка и Гога не пошли к Марафету за справкой на жительство, они не собирались тут жить вечно, они ждали прихода партизан, потихоньку выспрашивали, разузнавали, приглядывались к людям.

На второй или на третий день после назначения нового старосты Славка решил зайти к нему. Просто так, посмотреть на человека, который согласился работать с немцами, посмотреть, познакомиться.

— Здравствуйте,— сказал он, войдя в избу.

Домна, истопив печь, выгребала золу. Она оглянулась

на Славку, поздоровалась. За столом, под иконами, положив голову на руки, спал Прокопий, с утра, видать, уже напившись. На подоконнике девочка соскабливала пальчиком иней со стекла и тихонько, с картавинкой, пела частушку. Она оглянулась на вошедшего, увидела его и опять принялась за свое.

Мой миленок на бою,

Ен на самом на краю,

Проливает кровь горячую За родину свою...—

пела тихонько девочка, не обращая внимания на Славку. Прокопий почуял: вошли. Приподнял голову, открыл тяжелые веки.

— А-а...— сказал он.— Проходи, садись. Домна! — рявкнул на жену.

— Под столом твоя Домна, никуда не делась,— равнодушно отозвалась та.

Прокопий достал из-под стола начатую бутылку и сказал:

— То-то, ты у меня молчи.

Славка снял шапку, прошел, сел на табуретку против старосты.

— Я у Сазонихи живу, может, знаете,— начал было Славка.

— Ты молчи,— перебил его Прокопий,— я всех вас знаю. Если ты у меня человек,— значит, выпьешь со мной, с Прокопом Гуськовым, с немецким старостой, ...его мать.

Неверной рукой разлил он по стаканам и выпил, не дожидаясь Славки.

— Домна,— сказал он жене,— ты ступай, с человеком буду говорить, ступай. А ты,— повернулся к девочке,— на печку и перестань играть свои змеиные песни, не терзай отца своего.

Домна накинула платок и вышла.

— Ты, Слава, пей и молчи,— теперь Прокопий обратился к Славке.— Ты молчи, Слава. Пришел на заметку Прокопа брать, так, что ли? Ну и не человек ты, и разговаривать я с тобой не желаю. Не желаю, понял?

Глаза у Прокопия были очень пьяные. Когда он хотел посмотреть на Славку, то зрачки поднимались раньше, чем голова, поэтому они уходили под верхние веки и в глазах оставалось много синеватого белка. Славке было неприятно и жутко, когда на него смотрел Прокопий почти одними белками, вроде как слепец.

— Ты думаешь, Прокоп не знает, что в листовке твоей написано? — Славка насторожился.—А может, я специально, понял? Пошел специально в старосты. А? Может, я оружие хочу получить? Специально. Может, я и пью специально...

— Я, Прокоп, в другой раз зайду,— сказал Славка.— Хочу с трезвым поговорить.

— Ты сиди. Сиди и молчи. Понял? Трезвей этого я не бываю. Если ты человек, тогда выпей со мной.

Славка опять присел и выпил еще стакан самогонки. Девочка заигралась на печке и опять стала напевать.

— Слышишь, Слава? — пожаловался Прокопий.— Не уважает отца, маленькая, а не уважает, ни-ни, и не жалеет... А ты на заметку меня не бери, ты меня должен пожалеть. Ты грамотный, не дай пропасть неграмотному. Вот затребую у немцев оружия и... специально. Понял? Дай твою руку, Слава, специально...

Слава ушел с тяжелым чувством, с разбухшей головой. Может, от непривычки к самогону, может, оттого, что, считая себя неглупым, а напротив, даже весьма тонким и понятливым человеком, он никак не мог проникнуть в тайну, понять смысл того, что видел вокруг. Никак, например, не давался Марафет, непонятно было, почему его немцы не только слушались, но и боялись, непонятно было, как можно дойти до такого ясного и абсолютно немыслимого отношения к событиям — против немцев, против Советской власти, против партизан, но за русских людей. Это не укладывалось в Славкиной голове, которая привыкла думать в пределах прямых, отчетливых и недвусмысленных понятий. В эти понятия укладывалось естественно и четко все, что .происходило в мире, все, что в нем было, есть и будет. Классы, классовая борьба, белые и красные, враги народа, шпионы и диверсанты. Все так просто и понятно. Но почему же тогда Марафет? Почему он так привычно говорит эти дикие слова: «Господа мужики и господа бабы»? Почему Прокопий Гуськов стал старостой? Не председателем, не секретарем, не заведующим, а этим старорежимным старостой, да еще на службе у фашистов, которые там, на передовой, стояли и сейчас стоят страшной силой, в которую можно только стрелять, с которой можно только драться до конца, до последнего вздоха, до последней капли крови? И потом, этот самогон. Неужели человек может с утра до ночи пить, не переставая, не приходя в сознание? Прокопий же пьет так. А был ведь совсем недавно неплохим советским человеком, работал в колхозе, получал на трудодни, голосовал на собраниях и так далее. А Марафет — здоровый, красномордый, в белом халате — стоял за стойкой станционного буфета, шутки шутил с посетителями, которых знал поименно, приставал к начальнику станции: «Иван Иваныч, надо лавочку мою подремонтировать, посетитель культуры требует, а где же она, культура, деньги спущены, а ремонта нет».—«Погоди немного, займемся и буфетом»,— отбивался Иван Иванович. «Сколько ж можно ждать, товарищ Бобков!» А теперь: «Господа мужики и господа бабы». Голова пухнет.

Славка пришел домой, разделся, примостился на низенькой скамеечке возле казенки и сидел так, тупо раздумывая над своими вопросами да и над самим собой. Сам-то он кто сейчас? На какую такую полочку можно положить его самого? Что-то надо делать, чтобы определиться наконец в этом хаосе, где, по глубокому Славки-ному убеждению, все-таки все делились на красных и белых, на наших и не наших. Саня не знал, как подступиться к Славке, чем помочь ему. Саня думал, что Славка угнетен тем, что чувствует себя не на месте в их доме после страшной Сашкиной смерти, а также оттого, что не может добыть себе кусок хлеба наподобие Гоги. Так понимал Саня, слонялся вокруг Славки, страдал. Долго ходил вокруг, щурил глазки, потом сказал:

— Слава, напишите мне записку к голопятовскому мельнику, чтобы он отпустил муки.

— Я не понимаю тебя, Саня,— удивился Славка.

— Напишите, Слава,— не унимался Саня.

— Что я напишу?

— Чтобы муки отпустил.

— Ты что, Саня? Я уж говорил тебе, не выдумывай про меня чего не следует.

— Да вы только напишите, Слава, и он послушается. Вы же умеете по-немецки? Напишите по-немецки, а килограммы цифрами проставьте. Я скажу, что немцы послали.

«Ну, голова»,—подумал Славка.

— Да откуда ты взял, что я по-немецки могу?

— Ох, Слава, ох, Слава,— опять Саня полез со своими намеками на тайную Славкину миссию. Он попросил выйти с ним во двор. Славка вышел.— Ладно, Слава,— сказал он почти шепотом,— вы можете не доверять мне, но я вам скажу. Когда понадобится, у меня в сажалке две винтовки и ручной пулемет Дегтярева. Патроны в лесу.

— Все понадобится,— сказал Славка,— молодец, Саня.— Славка положил руку на плечо пареньку и втайне позавидовал ему. Саня не сиял, не прыгал от радости, он озабоченно сказал:

— Я думаю, в воде с оружием ничего не случится. Зато уж никто не найдет.

— Это верно,— согласился Славка.— Потом можно смазать, протереть хорошенько. Что случится? Конечно, ничего.

Когда вернулись в избу, Славка карандашом на тетрадном листке написал какую-то абракадабру, из которой только и можно было разобрать цифру и слово «кг», килограммы значит, поставил число и подпись — обер-лейтенант такой-то. Фамилия немецкая, неразборчивая. Саня бережно спрятал записку и пошел к дяде Прокопу за лошадью.

К вечеру привез два мешка муки. Славка помог внести в избу. Мамаша Сазониха не верила, разводила руками, не украл ли, змей, не обменял ли на что краденое.

— Ты, мамка, не лезь не в свое дело,— сказал Саня по-взрослому,— бери да пеки хлеб, да Славе спасибо скажи.

Мамаша Сазониха успокоилась.

— Ну и змей,— с гордостью за сына сказала она Славке.

Славка и сам-то не мог поверить, чтобы дурацкая записка, где и слова-то «мука» не было — он никак не мог вспомнить, как по-немецки написать это слово,— чтобы эта дурацкая записка оказала такое действие, обернулась бы двумя мешками муки.

— Прямо не верится,— сказал Славка Сане.

— Ох, Слава, будто и не знаете. Да он всю мельницу отдаст по немецкой записке. На гвоздик повесил и мешки сам уложил.

Вечером в доме Усовых Славка рассказал об этой операции. Рассказал Гоге о Санином оружии. Но это после, когда Гога провожал Славку. А сначала, когда вошел, застал такую картину. Усовы уже поужинали, убрали со стола, лампу зажгли, но с места никто не ушел, все как сидели за столом на своих местах, так и остались сидеть. Лампа висела под потолком на середине комнаты и освещала кого в лицо, кого в затылок, а кого сбоку. Все освещенные по-разному лица были обращены к вислоносому Гоге, который сидел рядом с дядей Петей в святом углу. Гога, как понял Славка, рассказывал про «Витязя в тигровой шкуре». Он читал по-грузински, потом по-русски, потом пересказывал содержание и снова читал на память. Никто из семьи Усовых даже слыхом не слыхал о Руставели, о его поэме. Но всех их — и малых и старых — Гога зачаровал. Они слушали без единого звука, без единого шевеления. Даже маленькие, ничего не понимавшие, из уважения к старшим сидели смирно, с открытыми ртами смотрели на Гогу. Им нравилось больше всего, когда Гога читал по-грузински — с каким-то клекотом, цоканьем, с придыханием, диковато и, главное, абсолютно непонятно.

На Славку, конечно, не обратили никакого внимания, а он, разобравшись, в чем дело, тихонечко присел в сторонке, снял шапку и заслушался сам.

Пронеслась их жизнь, как будто сновидение ночное.

Претерпели страсти мира и времен коварство злое.

Кто б назвать решился вечной жизнь, мгновение земное?

Песней мерить мне ли, месху Руставели, зло такое?

Для царя грузин Давида, в чьем служеньи луч-хранитель,

Я сей сказ сложил стихами, чтоб развлекся повелитель,

Кто с Востока путь на Запад проложил, как сокрушитель,

Где лишь пеплом стал предатель и обласкан верный житель.

— Вот и все,— сказал Гога и замолчал.

Первой высказалась хозяйка.

— Вроде вот ты и наш, Слава,— сказала она, обратившись к Славке,— а не можешь так-то. А рисует, все как живое получается. А знает сколько, не гляди что гру-зинец или армян.

— Не говорите так,— сказал Гога.— Слава учился в таком институте, куда не каждого принимают. Вот кончится война, Слава напишет про нас с вами книгу, и кто-нибудь будет читать или рассказывать, как я о Руставели, а люди будут сидеть вот так, слушать, молчать и, может быть, плакать.

— Неужели правда, Слава?

— Не знаю,—сказал Славка,— так Гоге хочется.

— Во люди,— с искренним удивлением вздохнула хозяйка.—А мы что? Едим, темные, да спим, да детей во делаем. Разве ж это жизнь?

— А вы знаете,—вдруг оживился Гога,—приезжайте к нам в Тбилиси, после войны, конечно. Катюша,—обратился он к старшей дочери,— возьми карандаш и запиши адрес. Я покажу вам Тбилиси, поглядите на наш город с горы Мтацминда. Поедем в Гори, где Сталин родился, поедем в Вардзиа, расскажу вам про Вардзиа, поедем в Боржоми, воду будем пить, вино будем пить, шашлык будем есть, песни будем петь. О-а-а-о-а-а-а,— запел Гога, и его бас низко прошел, как по глубокому ущелью.— Давай, Катюша, пиши, дорогая.

Катя записала, бумажку у нее тут же отобрала младшая красавица, которая, кажется, уже по-настоящему влюбилась в этого нелепого, странного, длинноносого и черного, но очаровательного Гогу.

— А что,— сказал дядя Петя,— возьмем и всем табором приедем.

Поговорили, пошутили, посмеялись, стали к ночи готовиться.

Славка, Гога и дядя Петя вышли покурить. Вкусно хрустел снег под ногами, чистые звезды блестели холодно и далеко. А на свете-то шла война.

12

Днем Славка сидел от нечего делать перед окном, облокотившись о подоконник, бездумно смотрел на белый снег. Изба была хорошо натоплена, стекла были чистыми, сухими, и виден был белый свет далеко. За крайними хатами, на отлете, стоял сарай, а за сараем, на снежном поле, угадывалась дорога, уходившая из Деб-ринки в другую деревню. День был солнечный, и поэтому там, где должна была проходить дорога, местами вспыхивало что-то, поблескивало. Славка догадался: это солнце рикошетило по накатанному санному следу. Славка курил и смотрел на эту вспыхивающую санную дорогу. Там было пусто. Потом из улицы вышли двое. По силуэтам, по какой-то некрестьянской походке Славка признал в них несчастных нынешних бродяг, бывших красноармейцев, своих родных братьев. С котомками или армейскими вещмешками за спиной они хорошо были видны на снежном поле. Вот прошли они белый промежуток между крайней хатой и сараем, скрылись за сараем, а через минуту появились с другого конца. Славка невольно следил за ними и так же невольно чувствовал себя на их месте. Теперь шли они по вспыхивающей дороге, среди белого поля. Вспомнился приказ на станционном заборе, и сделалось жутко от одного только воспоминания. Шли они вот так же с Гогой, и теперь могли идти вот так же, как шли неизвестные эти. И вдруг из-за крайней хаты тем же путем вывернулась легковая машина. Немцы. Так же, только быстрей, прошла она белый промежуток, скрылась за сараем и выскочила с другого конца. Потом плавно и неслышно побежала по вспыхивающей дороге, с каждой минутой уменьшая расстояние между собой и теми двумя. Никаких звуков не было слышно, и Славка через окно следил за всем этим, как в немом кино. Подвигалась машина, шли двое, сокращалось между ними расстояние, и никаких не было звуков, чуть только всхрапывала на лечи мамаша Сазониха. Никого больше не было дома. Бежала-бежала машина и — стоп, остановилась. Вышли лз нее двое. И тоже по силуэтам и по ненашей походке Славка узнал в них немцев. Те, что шли впереди немцев, вдруг остановились. Видно, им крикнули. Потом они подняли руки. Немцы сделали какие-то незаметные движения, и красноармейцы почти одновременно, сначала один, за ним другой, мягко опустились на дорогу и за неровностями поля, за сугробами пропали из глаз. Немцы повернули назад, сели в машину и проделали весь путь в обратном порядке: сарай, белый промежуток, потом, возле крайней хаты, были проглочены улицей.

Опять дорога опустела, будто и не было там никого, ничего такого не случилось на ней. Так же, как и раньше, рикошетили солнечные лучи и невидимая дорога вспыхивала ослепительными пустынными вспышками.

Весь день Славка был под впечатлением этого немого и жуткого кино. Когда пришли ребята, Саня первым делом сообщил:

— Двоих убили. Не слыхали, Слава?

День прошел тревожно. Уже был поздний час, за черными окнами.слабо светился сугроб, а в глазах все полыхал белый свет и на невидимой дороге передвигались фигурки, шло немое кино. И хотелось поближе увидеть тех двоих, увидеть их лица, услышать их голоса, раскрутить ленту в обратном порядке и остановить их, не дать уйти из деревни, и тогда все было бы, может быть, по-другому. Славка уже собирался ложиться, вошла Сазо-ниха и сказала:

— Слава, сходи к соседке, кажись, там гости.

Славка оделся, вышел. Быстрым шагом пошел в темноту. В крайней хате, что стояла, как и Сазонихина, на болоте, окна были затемнены. Кто-то провел Славку вовнутрь. Когда открылась дверь, он невольно зажмурился от яркого света. Человек семь, в белых маскхалатах, с оружием, сидели по лавкам, на табуретках и стульях.

— Ну, я пошла, Нюра,— сказала забежавшая сюда случайно бабенка. Она поднялась, но один из сидевших, может быть, главный, сказал:

— Никто отсюда никуда не пойдет.— В ту же минуту у дверей встал другой, совсем еще мальчишка, у которого за поясом торчал вытертый до блеска наган на длинном ремешке. Главный повернулся к Славке: — Вы тоже присаживайтесь.

Славка, столько ждавший партизан, сейчас вдруг почему-то оробел перед ними. Хотел сказать, да не сказал, что, несмотря на все предосторожности, на деревне уже знают об их приходе. Он присел поближе к главному.

— Я не случайно тут,— сказал Славка,— я пришел к вам.

Партизаны переглянулись. У главного был русский автомат, у других зажатые между колен винтовки. Славка давно не видел своих людей с оружием и поэтому хотя и робел перед ними, в то же время чувствовал радость от этой встречи. Он смотрел на них, а сердце его стучало тревожно и неровно. Нет, не страх был, это была радость. Перед ним были люди, настоящие люди. Но разве Гога, он сам, дядя Петя не были настоящими людьми? Нет, у них было отнято что-то самое главное, что делает человека человеком. Эти — да, эти настоящие. Они сидели настороженно, но спокойно, уставшие от дальней ходьбы. Они говорили вполголоса, двигались, меняли позы, поглядывали то открыто, то исподлобья, они все это делали точно так же, как те, которые были в другой Славкиной жизни, о которых он тосковал все это время и которые, вот они, сидели теперь перед ним и одним только присутствием своим так тревожили и волновали Славку.

— Кто вы и по какому делу пришли сюда?— спросил главный.

Славка приподнялся, запустил руку под брючный пояс и достал из внутреннего, специально вшитого сюда кармана завернутую в тряпицу книжечку. Развернул, подал главному. Тот посмотрел попристальней на Славку, потом осторожно раскрыл поданный ему комсомольский билет. Побывал в воде, был просушен, странички и обложка покоробились, затекли желтыми размоинами, но фотография уцелела, можно было узнать на ней худого и лохматого довоенного Славку Холопова.

Пока главный разглядывал этого Холопова, вернее его фотографию, сам Славка разглядывал главного. Сначала, когда тот сказал свои первые слова, его лицо показалось не то чтобы сухим, но каким-то наглухо закрытым от посторонних. Ни одной живой черточки, за которую мысленно можно было бы ухватиться, чтобы войти хоть в какой-то контакт с этим человеком. Закрыт наглухо. Чужой. Но вот он протянул билет и, не говоря ни слова, в упор посмотрел Славке в лицо все еще суровыми, жесткими глазами. И все-таки это были уже другие глаза, другое было лицо. Славка сразу уловил перемену и чуть было не всхлипнул по-глупому, сдуру, а может быть, оттого, что вдруг придвинулось к самому горлу все, что было с ним до этой минуты,— унижение плена, скитания, холод и голод, страх, обиды и тоска по своим, по оставшейся там где-то жизни. Все это подступило к горлу в одну минуту, в одно мгновенье, но Славка сглотнул слезу, сдержался.

Главный, повернувшись к своим, пошептался там, потом сказал:

— Пойдешь с нами, Холопов.

Он попросил хозяйку найти что-нибудь белое, чем прикрыть Славку вместо маскхалата. Нашлось. Хозяин до войны работал в пекарне, остались от него белые рабочие куртки. Натянул поверх своего зипунишки, ничего, все-таки до половины стал белым. Первым подошел и тем самым как бы признал Славку тот паренек, почти подросток, который до этого строго и неприступно стоял у выхода, играя длинным ремешком нагана. Он подошел по-доброму, ло-свойски — после этого паренька Славка был самым молодым из всех партизан,— подошел и неожиданно баском, правда не очень еще устойчивым, сказал:

— Давай застегну. Меня Витькой зовут. Понял? Вместе пойдем.

Хотя Славка не намного был старше Вити, все же подумал: «Совсем пацаненок». Однако был рад Витькино-му вниманию.

Деревня уже спала. За крайней избой свернули по снежной целине к лесу. Главный отстал со Славкой от всех, подробно выспрашивал: где родился, кто отец, мать, где учился, как попал сюда. Больше всего главного заинтересовало, что учился Славка в институте истории, философии и литературы в Москве. Он сказал:

— Интересно. Я обязательно уговорю комиссара взять тебя к нам. Сейчас нельзя, сейчас ты сходишь с нами в разведку и останешься в Дебринке. В другой раз мы заберем тебя. Обязательно. А я учителем был. Правда, математику преподавал, но литературу люблю и философию, ну и историю. Давай подтянемся.— Они зашагали по глубокому снегу быстрей, поравнялись с группой. К Славке тут же пристроился Витя.

Шли опушкой леса. Безлунную ночь слабо освещало снегом. Среди деревьев в снегу почти невозможно было заметить мелькание, перемещение теней — белых на белом. Если кто оглядывался, сразу бросалось в глаза черное лицо.

Витя шепотом рассказывал про себя, про своего старшего брата, который тоже в отряде, про отца, который воюет где-то, про мать — она живет на станции, куда они шли сейчас в разведку и где раньше, до войны, отец был начальником, а теперь там начальником волостной полиции дядя Марафет.

— Я знаю Марафета,— сказал Славка.

— Ну тебя!—обрадовался Витя.—А я хожу домой к нему, по ночам, он мне сведения передает о немцах, а против нас воюет. Во зараза. Он у отца буфетчиком был.

— Знаю,— сказал Славка, но не стал рассказывать о своих приключениях в Дебринке.

Передние замедлили шаги. Значит, станция близко. Останавливаться стали, озираться, прислушиваться.

— Хочешь,— сказал Витя на ухо Славке,— немного каган понести? Хочешь?

— Давай,— шепотом ответил Славка.

Витя долго отвязывал ремешок, пальцы на морозе плохо слушались. Все же отвязал. Наган, вроде не такой уж большой, неожиданно оказался тяжелым в руке. Славка шел теперь с этим наганом, опустив дуло книзу, и наконец-то окончательно успокоился. Он был спокоен и думал спокойно, он даже устал, как и другие, от ходьбы по глубокому снегу. Только теперь он сообразил, что с той минуты, когда вошел в избу к партизанам, и до последнего момента, когда в руках еще не было этого нагана, его била какая-то противная мелкая дрожь.

Когда-то давно, очень давно, когда еще он жил в родном селе и было ему, может быть, пять, а может, шесть годков, вот так же била его знобкая дрожь, но там было все понятно, потому что там была особенная ночь, рождественская. Славка, поднятый среди той ночи, слезал с печки, одевался потеплее, брал сумку и отправлялся христославить по ближним хатам. Пока одевался, пока выходил на улицу в рождественскую морозную ночь, колени его дрожали и все колотилось внутри от неурочного вставания, от необычности всего этого рождественского промысла. Он входил в один двор, стучался в темное окно, через которое можно было увидеть масленое мерцание лампадки перед иконами, ему открывали, и он по-скворчиному раскрывал рот и кричал: «Рождество твое...» Получал свой пятак, либо орехов горсть, либо кусок пирога или конфету и с дрожащими коленками уходил к другому двору. Потом постепенно дрожь проходила. А когда уже светало, счастливый, с полненькой сумкой возвращался домой. Гремели орехи в сумке, медно звякали в кармане пятаки. Отчего-то эти рождественские ночи вспоминались и та, рождественская, дрожь.

13

Все было вроде как и было. Утром Славка проснулся в обычный час, у печи орудовала ухватами мамаша Са-зониха, потом умывались, Петька поливал из медной кружки на руки Славке, потом завтракали. Никто не на* поминал о вчерашнем, и Славке начинало уже казаться, что партизаны, их главный, их подросток Витя, ночной поход к станции — все это приснилось во сне, ничего этого не было на самом деле. Только заметно было, как Саня чуть похитрей и повнимательней поглядывал на Славку. Все они — и мамаша Сазониха, и Саня с Петькой, и Танька — вчера не ложились спать, когда ушел Славка. Они потушили свет и сидели перед окнами, глядели в ночную пустоту. И дождались, увидели их, и Славку узнали среди них, в короткой белой курточке поверх своей одежки.

Вернулся Славка перед рассветом, мамаша Сазониха открыла ему молча, ни о чем не спросила.

Все было как было. И все же что-то тревожное поселилось в доме, какое-то молчаливое ожидание несчастья. И не только в доме Сазонихи. Уже утром стало известно, что староста Прокопий Гуськов с рассветом бежал на станцию. Все знали о ночном посещении партизан, о Славкиной с ними встрече и чего-то все ждали. Ждали, что Прокопий привезет немцев, ждали нового появления партизан, ждали неизвестно какой еще беды. Однако — обошлось. Прокопий вернулся со станции только на третий день, привез две винтовки, запил сильней прежнего, и тревога в Дебринке потихоньку улеглась. Один лишь Славка считал дни, все надеялся, а временами думал, что его обманули, даже не обманули, а не приняли во внимание,— мало ли таких разбросано по деревням! Но однажды ночью, когда все уже спали глубоким сном,— стук, стук, стук в окошко. Окна заиндевели, тепло уже успело выдуть, не видно ничего сквозь мохнатое, в узорах, стекло. Стук, стук, стук. Мамаша Сазониха пришлепала босиком к спящему Славке, тронула его за плечо:

— Слава, за тобой пришли.

.— Кто?— И Слава тоже услышал теперь: стук, стук, стук.

Немцы — эти в двери должны бить, громко, а тут в окошко, тихо,— значит, наши.

Опять эта дурацкая рождественская дрожь. Как только вскочил, быстро за рубашку, за штаны, где-то тут портянки были,— и заколотила эта дрожь.

Когда Сазониха открыла и засветила лампадку, Славка уже стоял на ногах — одетый, обутый. Главный, полуобняв Славку за плечи, без лишних слов вывел его из хаты. Вышел Славка, ни с кем и не попрощался. В сторонке от Сазонихиной хаты, на болоте, стояли сани. Лошадь успела покрыться инеем.

— Давай,— шепотом распорядился главный, когда уселись в задке розвальней. Впереди еще сидели двое.

Сани, скрипнув, тронулись. Главный рукой в овечьей варежке хлопнул Славку по плечу и опять шепотом выдохнул:

— Живой, черт.— И заметно было, что он рад был этому.

— Вы знаете,— сказал Славка,— у меня тут дружок, вместе пришли, надо бы за ним заехать.

— Ты уж погоди, давай с тобой разберемся. Честно скажу, не думал, что живой. Был уверен, что немцы тебя заберут после нас. Душа изболелась. Зачем, думаю, в разведку взял, если в лагерь не мог забрать? В лагерь мы никого не берем. Думал, кокнут тебя немцы. Откровенно тебе говорю. А тут все же дай, думаю, загляну, на всякий случай, А ты вот живой. Повезло, значит, Если, думаю, живой, возьму на свою ответственность,

Славка молчал. Что же ему, благодарить, что ли, за все это?

Целиной выбрались в конец верхней улицы, к тому сараю, за которым в тот день, накануне первого приезда партизан, вспыхивала тут солнечным рикошетом санная дорога. Свернули к стенке сарая. Остановились.

— Хотели старосту взять,— сказал главный.— Пойдешь с нами или у лошади подежуришь?

— Пойду,— ответил Славка.— Только он алкоголик.

Все они, продажные шкуры, алкоголики. От страха пьют.

Прокопий жил как раз на этой верхней улице. Домик с крылечком, не в пример Сазонихиной избе. Долго стучали, уже хотели уходить. Черт с ним, со старостой, как бы рассвет не застал, заметят, а станция под боком. Не уйдешь, словят. Но тут скрипнула дверь, женский голос спросил:

— Кто?

Открывай, свои,— сказал главный.

Помолчали за дверью, поколебались, открыли.

Домна зажгла свет. Была она в нижней рубахе и не подумала накинуть на себя что-либо. Поглядела на главного, на другого с ним, на Славку, все поняла.

— Вот он лежит, возьмите его за руп с полтиной,— сказала она и ушла за ситцевую занавеску.

Прокопий, одетый, в сапогах, лежал на лавке, под головой — шапка. На стенке, повыше спящего, висела винтовка. Главный кивнул напарнику, тот снял оружие. Потом растолкали Прокопия. Староста замычал, но вставать не хотел. Главный приподнял его, посадил на лавку, придерживая, чтобы не свалился.

— Не буду разговаривать с тобой,— еле ворочал языком Прокопий,— и отстань ты от меня, и не человек ты, и разговаривать с тобой не буду.

Голова Прокопия висела как пришитая. Главный отпустил старосту, и тот снова повалился на лавку.

— Ну, повезло тебе, шкура.

Ушли. А что можно сделать? Тащить пьяного на себе, шум поднимать, соседей будить? Ладно, до другого раза.

После Дебринки, затемно еще, проехали соседнюю деревню, потом еще одну, уже на рассвете. Потом в третьей остановились.

Встало солнышко. Не прячась, рысью промчались по накатанной дороге, свернули куда-то в переулок, въехали во двор. Улицы деревни были по-довоенному спокойны, люди ходили, бабы у колодцев, дымы над крышами. На улице, по санному следу, рассыпаны соломинки, пучки сена обронены, конский помет. Живая дорога. Патрули ходят с винтовками.

Весело вошли в дом. В сенцах снег обмели с сапог, с валенок. Весело стали здороваться. Говорили громко, полным голосом, с шутками. Дымили вкусным самосадом. Две бабы — молодая и старая — весело колготились у печки. Шипела сковородка, весело постреливало на ней, несло густым запахом жареного сала. Загремели табуретки, мужики усаживались за стол. Хлеб, бутылки с мутной самогонкой, капуста соленая, огурцы, лук, и посередине стола — сковорода, полная золотистой, жаренной с салом картошки. Весело стало у Славки на душе.

Потом, веселые, выехали из этой деревни. «Да,— подумал Славка,— это партизанская деревня».

— Ты, Холопов, извини, но так надо.— Главный вынул из кармана белый бабий платок, держал в руках.—

Надо глаза завязать. Теперь мы уже в лагерь едем. Возьми, сам завяжи.

Славка не сразу понял, что от него требуется. Сначала ничего не понимал, потом вроде понял, но не поверил, • а уж после и понял и поверил— надо завязать глаза. И в самом деле, кто он такой? Это еще неизвестно. А раз неизвестно,— значит, и дорогу в лагерь знать ему не положено, он не должен ее видеть. Мало ли что. На всякий случай. И в том, что ему надо завязать глаза, чтобы он не видел дорогу, нет ничего обидного. Абсолютно ничего. И Славка сложил платок вдвое, потом еще вдвое, приладил к глазам и завязал на затылке. И сразу все — и снежное поле, и отполированный след от полозьев, и морозное небо, и солома в задке саней, и главный, сидевший сбоку,— все исчезло. Не тьма навалилась на него, нет, просто ничего не стало видно за белой непроницаемой мглой. Для большего удобства Славка закрыл глаза, потому что все время хотелось видеть через белый платок. Закрыл глаза, и стало хорошо. Хотелось зареветь в голос, пропасть, раствориться совсем, чтобы не жить...

Скрипели полозья, иногда подбрасывало на жестких ледяных кочках, иногда заносило задок на своротах дороги, иногда шипело под санями,— видно, дорогу тут перемело.

— Это ничего, Холопов,—успокаивал главный,— радуйся, что жив остался. Просто ты счастливый.

Славка молчал. Долго ехали. Отсидел одну ногу, устроился по-другому, на другой бок. Опять ехали долго.

— Вроде в лес въехали,— несмело сказал Славка.

— Давно уже в лесу.

И в самом деле, -скрип снега какой-то другой, и сани чаще петлять стали да подскакивать,— это через дорогу, под снегом, от сосен и елей корни пролегали, и сани все время подскакивали, прищелкивая полозьями, когда переезжали через обледенелые жилы этих кореньев. И ветру никакого. Тишина плотная, с места не сдвинешь.

Ехали, ехали и вдруг остановились, как будто ни с того ни с сего. Кто-то сзади уже развязывал Славкин платок. Это был главный.

— Постой тут,— сказал он и ушел.

Перед Славкой были одни стволы. Темные, илистые — это еловые, дремучие, под тяжелыми шатрами. Рыжие и оранжевые — стволы сосен. А между стволами — мелколесье, подлесок, снежные шапки, столбики и большие столбы и разные непонятные сахарные фигуры. Это были кусты под снегом, заметенные елочки. Между стволов увиделись вдруг лошади, сено жуют. Сначала вроде не было никаких лошадей и вдруг — лошади. Потом в сторонке увиделся длинный стол на вбитых столбах. А дальше стола, в просветлении, тоненький дымок тянулся тоненькой синей струйкой прямо из земли. В одном месте человек прошел с оружием. В другом месте прошел. Партизанский лагерь.

НАСТЬ ВТОРАЯ 1


...Сталин подошел к окну, раскурил трубку и рукой, в которой держал трубку, медленно стал разгонять волокна синего-синего дыма. Мимо башни, по синему небу, медленно перемещалось огромное белое облако. И вдруг показалось, что не облако, а башня медленно перемещается по небу, весь Кремль медленно плывет в бездонной синей глубине. Сталин отошел от окна и, не глядя на сидящих, снова заговорил тихим голосом:

— Не все еще до конца понимают, что произошло* Не все еще до конца уяснили себе, что вопрос стоит так: жить или умереть. Только так стоит вопрос для нашей Родины, для нашего народа. Самое страшное преступление сегодня — благодушие и беспечность. Надо отрешиться от благодушия и беспечности, всю жизнь нашего социалистического государства перевести на военные рельсы. В захваченных врагом районах развернуть партизанскую войну, не давать оккупантам покоя ни днем, ни ночью. Мы должны ответить врагу народной, отечественной войной. В этом духе надо подготовить Директиву Совнаркома и ЦК.

Сталин мягкими шагами ходил вдоль длинного стола и говорил, а Кремль медленно плыл куда-то в бездонной синей глубине...

ИЗ ДИРЕКТИВЫ СОВНАРКОМА СОЮЗА ССР И ЦК ВКП(б) 29 ИЮНЯ 1941 г.

...Вероломное нападение фашистской Германии на Советский Союз продолжается...

В силу навязанной нам войны наша страна рступи-ла в смертельную схватку со своим опасным и коварным врагом — немецким фашизмом. Наши войска героически сражаются с врагом, вооруженным до зубов танками, авиацией. Красная Армия, преодолевая многочисленные трудности, самоотверженно бьется за каждую пядь советской земли.

Несмотря на создавшуюся серьезную угрозу для нашей страны, некоторые партийные, советские, профсоюзные и комсомольские организации и их руководители еще не осознали значения этой угрозы и не понимают, что война резко изменила положение, что наша Родина оказалась в величайшей опасности и что мы должны быстро и решительно перестроить всю свою работу на военный лад.

Совнарком СССР и ЦК ВКП(б) обязывают все партийные, советские, профсоюзные и комсомольские организации покончить с благодушием и беспечностью и мобилизовать все наши организации и все силы народа для бесстрашной расправы с ордами напавшего германского фашизма.

...5. В занятых врагом районах создавать партизанские отряды и диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны, всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога складов и т. д. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия.

6. Немедленно предавать суду военного трибунала всех тех, кто своим паникерством и трусостью мешает делу обороны, невзирая на лица.

Совнарком СССР и ЦК ВКП(б) заявляют, что в навязанной нам войне с фашистской Германией решается вопрос о жизни и смерти Советского государства, о том — быть народам Советского Союза или впасть в порабощение...

Из информационной записки Злынковского райкома В КП (б) Орловскому обкому партии о перестройке хозяйства и жизни района в связи с военным положением.

30 июля 1941 г.

Райком ВКП(б) перестраивает всю свою работу на военный лад. Заседания райкома проводятся только по наиболее важным вопросам. Проверка работы производится лично секретарем РК.

За последнюю декаду райкомом ВКП(б) проведены следующие мероприятия.

Оборонная работа.

Работу проводили коммунисты из партактива. Была организована запись в народное ополчение. На 25 июля вступило в народное ополчение 830 человек, из них коммунистов 118 человек, комсомольцев 138 человек. В числе народных ополченцев 411 человек служили в РККА и старой армии. Организован полк...

Наряду с организацией народного ополчения проведена работа по созданию партизанского отряда. Всего изъявило желание стать партизанами 141 человек, из них

членов и кандидатов ВКП(б)—83 человека. Бюро РК ВКП(б) утвердило командира партизанского отряда...

Сельское хозяйство.

В соответствии с телеграммой обкома ВКП(б) нами направлены в Верховский район колхозные животноводческие фермы, а свиньи направлены в Заготскот — гор. Новозыбков.

Всего отправлено крупного рогатого скота 3868 голов, овец 5039, свиней 636 голов...

Отправка скота проходила по разработанному райкомом ВКП(б) и исполкомом райсовета плану и маршруту эвакуации.

Колхозники настроены по-боевому, несмотря на недостатки рабочей силы, машин и другого инвентаря.

Тракторный парк как МТС, а также и сельскохозяйственной школы направлен по маршруту в Свердловский район...

На территорию района с вражеских самолетов были сброшены листовки. В беседе с колхозниками по содержанию этих листовок они заявили, что в них ложь и брехня.

Секретарь РК В КП (б) Мухин.

ИЗ СООБЩЕНИЯ СОВЕТСКОГО ИНФОРМБЮРО

В течение 12.Х наши войска вели бои с противником на всем фронте, особенно ожесточенные на Вяземском и Брянском направлениях.

После упорных многодневных боев наши войска оставили город Брянск.

Из докладной записки секретаря Орлов-ского обкома партии Центральному Комитету ВКП(б) о зверствах немецких фашистов в Дятьковском районе. 21 февраля 1942 г.

Партизанами установлено много фактов издевательств немцев над местным населением городов и сел. Для примера приведем некоторые из них:

1. 13 января 1942 г. в с. Овсорок карательным отрядом немцев было расстреляно 45 человек только за то, что в деревне якобы появились партизаны, причем почти все 45 чел. расстрелянные предварительно подвергались невероятно тяжелым пыткам. После этого фашисты подожгли всю деревню. Из 220 дворов осталось только 15, остальные были превращены в пепел.

2. В дер. Б. Жуково Дятьковского района фашисту расстреляли 12-летнего мальчика за то, что он хотел посмотреть самолет Ю-88, прилетевший в эту деревню.

3. 25 декабря 1941 г. в дер. Липово Дятьковского р-на были сожжены учительница и ее сестра за то, что они не сказали, где укрываются партизаны. После этого

немцы подожгли всю деревню, оставив из 60 дворов только 3.

4. В поселке Маково за то, что в хате жителя этого поселка Кузнецова обедали партизаны, фашисты долго издевались над семьей этого патриота, а затем расстреляли его двух сыновей и его самого, тут же подожгли весь поселок и сожгли все до единого дома, выгнав все население на мороз.

5. В Стеклянной Радице партизанами уничтожено две автомашины и 10 немцев, за что враги сожгли Стеклянную Радицу, расстреляли 150 чел. ни в чем не повинных жителей. Кроме этого, они расстреливали каждого проходящего по большаку, идущему через Стеклянную Радицу...

Секретарь Орловского обкома В КП (б) Матвеев.

2

Сергей Васильевич жег райкомовские бумаги. Костерок горел в его кабинете, перед черной голландской печью, на железном полке. Сейф был приотворен и пуст, ящики в столе выдвинуты, пусты. Книги стояли в шкафу, жечь их было жалко. Сергей Васильевич постоял немного перед костерком, потом озабоченным шагом, скрипя начищенными сапогами, прошел в коридор, заглянул в последний раз в пустые комнаты и снова вернулся в кабинет. Окна были почти во всех комнатах растворены, двери нараспашку. За окнами моросил осенний дождичек. Райком был пуст и неузнаваем. Только Сергей Васильевич был, как всегда, в начищенных сапогах, в синих, с кантом, военных бриджах, в диагоналевой гимнастерке с накладными карманами. Как всегда, сияла отполированная пряжка широкого ремня.

Одиноко ходил по кабинету высокий и внушительный Сергей Васильевич Жихарев, первый секретарь. Он ждал, когда догорят бумаги.

Все, что необходимо было сохранить и взять с собой— печать, бланки, списки членов партизанского отряда, адреса явок и другие нужные бумаги,— все это заранее было отправлено на первую партизанскую базу. Таких баз было три. Партизанский отряд с Петром Петровичем Потаповым ушел туда три дня тому назад.

Сергей Васильевич проводил последние машины с эвакуированными, простился с женой и детьми, и хотя дел больше никаких не оставалось в пустом райкоме и в пустом доме, он не спешил в лес, оставался в райцентре. Связь еще работала, и сегодня сообщили по телефону из ближнего сельсовета: идут немцы.

Сергей Васильевич собрал последние бумаги — рань* ше они казались ему неважными, теперь же он сообразил, что эти бумаги, поскольку в них упоминались фамилии людей целым списком или по отдельности, могли быть использованы врагом,— теперь он жег эти бумаги и как бы прощался с райкомом, со всем, что было в этих стенах за пять лет его секретарства. Он поставил стул поближе к голландке, сел на него, помешал в костерке железным прутиком, задумался. Кажется, успел сделать все или почти все. Люди, подлежавшие отправке в тыл, отправлены, скот эвакуирован, партизанский отряд создан, основная и две резервных базы для отряда заложены, люди уже в лесу. Вот она и пришла пора, которую ждали, конечно, но в реальность которой как-то не верилось.

Укоротились, а потом и совсем угасли последние синеватые язычки пламени, маленький черный ворох лежал перед черной голландкой. Сергей Васильевич надел серый плащ, суконный картуз, оставшийся еще от службы в кавалерии, быстрым энергичным шагом вышел из кабинета и направился по длинному коридору к выходной двери. Уже в коридоре расслышал шум моторов, с крыльца увидел: на площадь выползали немецкие танки с белыми крестами.

Сергей Васильевич быстренько вернулся назад, выпрыгнул из окна кабинета. Через задний двор, через глухую узкую улочку, через пустырь, через полотно железной дороги, лугом, лугом — и вот он наконец в лесу. Как-то не думалось раньше, что ему, первому секретарю, хозяину района, придется бежать из райцентра, из райкома, вылезать через окно собственного кабинета и, спотыкаясь, чуть не падая на скользких местах, по мокрой осенней траве улепетывать в лес. Вошел в густой ельник, отдышался, закурил, горько улыбнулся: ну и ну...

К вечеру в размокших сапогах, с мокрыми полами плаща добрался до лесхоза. Директор лесхоза Петр Петрович Потапов был назначен командиром партизанского отряда и находился теперь на месте, на главной базе. Тут, в лесхозе, оставался один сторож. Он ждал Сергея Васильевича, держа наготове оседланную лошадь.

Забрехала собака. Вышел старик.

— Тихо? — спросил Сергей Васильевич.

— Тихо,—отозвался сторож.— Может, заночуете товарищ секретарь?

— Веди коня,— сказал Сергей Васильевич.

Жихарев знал свои леса. Днем ли, ночью — всегда мог

отыскать нужный квартал. Легкой рысцой нес его конь по лесной дороге, запущенной, давно не езженной; ехал Сергей Васильевич легкой рысцой под мелким осенним дождичком и боролся с навалившейся вдруг дремотой. Чтобы не уснуть в седле, то и дело набивал и раскуривал трубку. Иногда останавливался, прислушивался в темноте. Дорога стала глуше, и Сергей Васильевич перешел на шаг. Как напуганные дети, жутко плакали филины, а то смеялись, будто тронутые умом. Больше ничего не было слышно. Ни дальних орудий, ни глухого пулеметного бормотанья — ничего. Колонна танков Гу-дериана прошла по лесным большакам стороной где-то, легко, без боев.

Просека. Сорок пятый квартал. Все правильно. Поехал просекой, осторожно ступала лошадь по краю вырубки. Через двести — триста метров свернул в глубину, спешился, повел лошадь в поводу. Не прошло и десяти минут, наткнулся на голос. Сергей Васильевич на всякий случай расстегнул под плащом кобуру, отозвался, назвал пароль.

— Найдете, товарищ комиссар?

— Не заблужусь.

Сергей Васильевич подумал: странно немного и при^ ятно, лестно даже слышать это «товарищ комиссар».

В тесной, для командира и комиссара, землянке теплилась чугунка. Петр Петрович, раздетый до нижней сорочки, но в галифе и сапогах, ходил по дощатому пятачку, (как лев по клетке, и бубнил под нос:

— Не было печали, дак черти накачали. Немцы кругом, а комиссара нашего славного нет, пропал комиссар. Танков немецких дожидался, через окно бежал, а тут думай чего хочешь, кусок в горло не лезет.

Низким и ужасно сердитым басом, как из трубы, нудно раскатывал Петр Петрович свои слова и глядел только под ноги себе, больше никуда, лишь изредка взблескивая глазами исподнизу, чтобы видеть все же, как реагирует Сергей Васильевич, не обижается ли. А Сергей Васильевич любил Потапова, любил за преданность и хозяйскую расторопность и даже за эту нудную ворчливость, в которой Петр Петрович не очень умело прятал свою добрую душу.

Сергей Васильевич разувался, развешивал носки, портянки над печкой, ощупывал полы висевшего и просыхавшего уже плаща, слушал ворчню Петра Петровича, и от этого давно знакомого ворчания на душе становилось спокойно и привычно. Ничего как будто не изменилось. Бу-бу-бу. Бубнил Потапов так же, как месяц назад бубнил на Жихарева, когда тот уговаривал его на должность командира отряда, как год назад, когда Петр Петрович ругался на всех, в том числе и на Жихарева, за бесхозяйственную порубку леса.

— Ты лучше бы, командир, поесть дал чего-нибудь, а то я от критики да от голода помру сейчас.

— Я тебе не нянька и не денщик,— огрызнулся Петр Петрович, достал бутылку, два стакана, поставил на столик. Потом вынул хлеб, сало порезал крупно.— iMor бы и до утра погодить.

— Ну, давай,—Сергей Васильевич поднял полный стакан.— Никуда не денется твой комиссар. Связь работала, а вдруг из обкома позвонят, мало ли что, связь ведь работала. Ну, давай.

Затих Петр Петрович, успокоился. Переживал человек не за себя, за этого черта, Жихарева, кому же не понятно.

После ужина сидели, курили. Те дела, райкомовские, Сергей Васильевич почувствовал, сразу отпали, отвалились, а новые, хотя он охватывал их мыслью, еще как-то не овладели им, не заполнили его до конца. Образовалась как бы некая пустота, временная. И разговоры были сейчас не главные, вроде бы праздные, не деловые.

— А я-то ехал, думал, холодина у тебя, сырость земляная, а тут на тебе—баня.—Это Сергей Васильевич.

— Баня,— отозвался Петр Петрович.

— Устроился,— опять Сергей Васильевич.

— Устроился.

— Ты-то привык, всю жизнь в лесу прожил.

— Прожил.

— Да, Денисы Давыдовы... Надолго ли?..

— Надолго.

Опять курили, молчали.

— Как народ? — снова Сергей Васильевич.

— Скучают.

— Завтра присягу будем принимать.

— Присягу.

— Как думаешь, «Смерть фашизму» — подойдет название?

— «Смерть»? Подойдет.

Утром Сергей Васильевич взял высохшие шевровые сапоги с белыми следами проступившей соли, начистил их до блеска и спрятал, надел же запасные, яловые. Тут, в землянке, была его старая кавалерийская шинель, длинная, до пят. В этой шинели, в фуражке со звездочкой, туго стянутый ремнем, и появился Жихарев перед партизанами, выстроенными Петром Петровичем поблизости от длинного лесного стола.

Сергей Васильевич был похож на военачальника давних лет, на командарма гражданской войны. Партизаны — а это были работники районных организаций, рай-фо, райзо, милиции, прокуратуры, колхозники, председатели колхозов, сельсоветов, председатели сельпо, народ сплошь свой,— эти партизаны как-то не сразу узнали своего секретаря, Сергея Васильевича Жихарева. На что уж высокий, теперь он казался еще выше в своей кавалерийской шинели. Как из кинофильма о гражданской войне.

— Вот выстроил для присяги, товарищ комиссар,— глядя себе под ноги, сказал Петр Петрович, когда Жихарев подошел к строю.

— Здравствуйте, товарищи,— вполголоса, солидно поздоровался Сергей Васильевич.

Партизаны ответили, кто как мог и как привык.

— Здравствуйте, Сергей Васильевич.

— Доброе утро, товарищ секретарь.

— Здравствуйте, товарищ Жихарев.

— Сейчас, товарищи,— сказал Сергей Васильевич,— мы примем партизанскую присягу. Нам с вами не зябь поднимать, а, как вы хорошо знаете,— сражаться с врагом. Нынче мы —бойцы, воины, народные мстители. Нужны железная дисциплина и боевой порядок. Начнем свою боевую жизнь с принятия присяги. Я буду читать по частям,— Сергей Васильевич достал из кармана шинели бумагу с текстом,— вы будете повторять вслед за мной. Командир вместе со всеми.

Сергей Васильевич оглядел строй, прошелся глазами по всем лицам, по давно знакомым ему лицам.

— Где прокурор? — спросил он Петра Петровича.

— Да он поваром у нас,— ответил Потапов.

«Куда же ему, старому человеку»,—подумал Жихарев, но от неожиданности — прокурор стал поваром — все же не удержался от улыбки.

— Пригласите товарища Букатуру в строй,— попросил Сергей Васильевич.

— Букатура!— крикнуло несколько голосов.

Старый, но крепкий еще, крупноголовый Букатура незамедлительно явился.

— После войны,— сказал Сергей Васильевич,—решением бюро оформим в ресторан, главным поваром.

— Благодарю за доверие.

— Смирно1 — скомандовал Сергей Васильевич, и все, кто знал и кто не знал военное дело, подтянулись, подобрались. Секретарь райкома начал читать:

— Я, гражданин Великого Советского Союза...

— ...Великого Советского Союза,— отзывалось эхо разными голосами, низкими и высокими, чистыми и охрипшими, прокуренными, простуженными, но одинаково торжественными и немного тревожными.

— Верный сын героического русского народа..

— ...русского народа...

— Клянусь...

— ...клянусь...

— Что не выпущу из рук оружия...

— ...оружия...

— Пока последний фашистский гад...

— ...гад...

— Не будет уничтожен на нашей земле.

— ...нашей земле.

— За сожженные города и села... за смерть женщин и детей наших... за пытки, насилия и издевательства над моим народом я клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно... Кровь за кровь, смерть за смерть!

— ...Кровь за кровь, смерть за смерть!

— Если же по своей слабости, трусости или по злой воле я нарушу эту свою клятву и предам интересы своего народа, пусть умру я позорной смертью от руки своих товарищей.

— ...своих товарищей.

Сергей Васильевич свернул бумагу, спрятал ее в карман шинели, потом обычным своим райкомовским голо,-сом сказал:

— Поздравляю, товарищи. Теперь вы законные бойцы—партизаны, я законный ваш комиссар, и вот Петр Петрович Потапов законный ваш командир. Называться отряд будет так: «Смерть фашизму».

В строю глухо, на разные голоса, повторили это название.

— Товарищ командир,— обратился комиссар к Петру Петровичу,—какая будет команда?

— Пошли на завтрак,— пробубнил Потапов.

— Не забудь,— сказал Сергей Васильевич,— что принятие присяги — это праздник для отряда, его рождение.

— Будет исполнено, товарищ комиссар.

3

В отряде «Смерть фашизму» насчитывалось пока шестьдесят штыков, включая комиссара, командира и повара Букатуру. Штыков, как таковых, вообще-то было совсем немного. Кое-кто имел только ружье, дробовик, были и совсем без оружия. На весь отряд один ручной пулемет.

С чего начинать боевую жизнь? Сергей Васильевич решил начинать ее с разведки. Надо было выяснить обстановку и наладить связи в Скрыже, в Дебринке, Голо-пятовке, Крестах, Ямуге, Жаворонках, Скоче, Урочище и в других лесных н прилегавших к лесу населенных пунктах. Вторую неделю пропадала где-то в районе Настя Бородина, секретарь райкома комсомола. Настя знала расположение лагеря, но у нее было много дел, и она не спешила в отряд. Ей хотелось обойти весь район, связаться со своими сельскими комсомольцами там, где они остались. Что делать этим комсомольцам? Быть на месте и ждать. Работа будет. Подпольная жизнь только начинается.

Те, кто оставался в лагере, чистили уже без того чистое оружие, по очереди терзали единственный ручной пулемет системы Дегтярева, разбирали его по суставам, вытирали досуха, а потом снова смазывали и снова собирали. Грешный этот пулемет изучен был всеми досконально, изучен был даже поваром Букатурой.

Петр Петрович, хотя и считался командиром отряда, больше похож был на завхоза, дни проводил на складе, вымеряя и проверяя запасы продовольствия, надежность его хранения, не отмокло бы что, не взялось бы плесенью, правильно ли продовольствие расходуется. А то еще с конюхом возился над сбруей, заглядывал к лошадкам, к Букатуре на кухню. Чем командовать? Пока командовать было нечем. Когда Жихарев остановил свой выбор на Потапове, он прежде всего имел в виду его деловую, хозяйственную хватку ну и, разумеется, преданность делу. Сергей Васильевич знал его не только как секретарь, но и просто как человек, не один раз приезжавший к Потапову поохотиться на лесную дичь, не раз сидевший с ним за рюмкой, когда дичь эта подавалась к столу в теплом доме директора лесхоза. Чего тут скрывать? И Сергей Васильевич, и Петр Петрович — оба истинно русские люди, один побольше ученый и занимавший побольше должность, другой, поменьше ученый, занимал должность поменьше; оба они, как истинно русские люди, Любили в неурочный час посидеть вдвоем за дружеской рюмкой водки. А как бы еще узнали они друг друга, поверили бы друг другу на всю жизнь? Не на районной же конференции люди сближаются на всю жизнь. Хотя и это тоже бывает.

Уже на четвертый день стали возвращаться из разведок. Каждого допрашивал комиссар с пристрастием. Его интересовало все. И то, что шло к делу,— есть ли в деревне, в селе немцы, полиция, есть ли власть какая, сколько народу призывного возраста, как относятся жители к оккупантам, к партизанам, и то, что касалось простого быта, существования людей в условиях оккупации. О чем говорят полицейские, кто они такие, чем занимались до войны, какие отношения у немцев с полицейскими, как выглядят немцы —все хотелось знать Сергею Васильевичу. Слушал, задавал вопросы, записывал. Ответы были разные. Чаще всего рассказывали грустные истории, тяжелые случаи, трагические. Но случались и смешные, занятные. Бывший директор сельской школы-семилетки Арефий Зайцев встретился со своим завхозом — он и завхоз был, и сторож, и ездовой, и конюх при школе,— встретился на школьном дворе, где старик возился по хозяйству, как будто ничего не случилось ни с ним, ни со школой, ни с миром. Он и поздоровался с Арефием просто, как всегда здоровался. Бывало, раньше спросит Арефий старика, что бы тот посоветовал посеять на школьном участке. Может, кукурузу? Да, да, кукурузу, скажет старик. А может быть, на этот раз ячмень? Для лошади будет запас? Да, да, ячмень, скажет старик.

— Как живется? — спросил теперь старика.

— Живется, живется, Арефий Семенович,—ответил старик.

— Не больно живется при немцах-то, все тащут, обдирают дочиста, жизни лишают и правых и виноватых.

— И не говорите, Арефий Семенович, тащут, супостаты, жизни лишают, грабют кругом, насильничают.

— Ас другой стороны, конечно, если подумать хорошо, никаких тебе налогов, ни мяса, ни молока, ни яиц, ни шерсти, ни деньгами — ничего сдавать не надо, все остается при тебе, а немец, да ведь всего-то он не заберет, и с немцами жить можно.

— А почему нельзя, известное дело, можно.. Он хоть и грабит, да налоги не берет с каждого двора, где взял, а где и не взял, кого повесил, а кого и не повесил, всех-то не повесит, почему, жить можно, живи, пожалуйста, почему не жить.

— Ия думаю, а почему и не жить, жить можно, но лучше бы все-таки его не было, немца этого.

— Да, да, лучше бы его не было, лучше б он провалился, нечистая сила.

Долго, от всей души смеялся Сергей Васильевич, повторяя слова старика.

— Нет, брат, не сразу узнаешь у русского мужика, что к чему, он тебя поводит за нос, прежде чем сказать свое настоящее «да».— У Сергея Васильевича лицо было строгое, начальственное, но голос мягкий, сочный и — главное — располагающий, смех тоже мягкий, глубокий и тоже располагающий.

— Ох-ох-ха,— от всей души смеялся комиссар, а переставал смеяться — опять слушал строго, внимательно, глядя на собеседника.

Приходили из разведки и по-другому. Не только приносили нужные сведения, но приносили оружие и первые донесения о вооруженных стычках с фашистами. Там сцапали одного мотоциклиста, автоматом разжились, там подводу перехватили, немцев ухлопали, а винтовки ихние, сигареты ихние с собой забрали.

Не столько оружие немецкое, сколько эти сигаретки немецкие вызывали любопытство в лагере. Угощались ими, в руках вертели, обнюхивали. Пахло чужим, незнакомым, заграничным, туманящим голову, разжигающим неведомые страсти к охоте за живым зверем, за фашистским оккупантом.

Некоторые приходили из разведки не одни, приводили с собой новых людей, большей частью из окруженцев. Так попали в отряд капитан Зеленин, радист Фомич, лейтенант Головко с хорошенькой медсестрой Юлей.

Первые, незапланированные встречи с одиночным врагом, первые трофеи подсказали Сергею Васильевичу мысль планировать в дальнейшем мелкие операции — налеты на небольшие обозы, на мелкие гарнизоны, на отдельные машины или небольшие колонны машин. В лагере появилось немецкое оружие: автоматы с рожковым магазином, ручные пулеметы, винтовки. Партизаны быстро осваивали это оружие.

На исходе третьей недели комиссар учредил в отряде начальника штаба, назначив на эту должность капитана Зеленина. Отряд был разбит на три взвода, появились три взводных — лейтенант Головко, бывший директор школы-семилетки Арефий Зайцев и еще один бывший учитель, Татаренко.

Два взвода уходили на задания, один оставался при лагере для всякого неожиданного случая. Взводные командовали взводами, докладывали комиссару и начальнику штаба о проведенных операциях, начальник штаба, одетый в свою военную форму, сидел за рабочим столом в командирской землянке, работал над картами, над партизанскими донесениями, над разработкой новых операций. Петр Петрович по-прежнему занимался хозяйственными делами. Все было хорошо. Одно только беспокоило Сергея Васильевича: еще с первой разведки не вернулся один человек. Посылали по его следам — никаких сведений, как в воду канул. Может, бежал, может, поймали и сидит он теперь где-нибудь в подвале, а может, и повешен уже или угнан куда. Об этом человеке можно было думать все, и все к нему подходило, потому что ничего определенного Сергей Васильевич не знал о нем. Работал кучером в райпотребсоюзе, кто-то порекомендовал оставить его в отряде. Кто? Теперь Сергей Васильевич уже не помнит...

Выпала первая пороша. И вдруг на рассвете стрельба от просеки, где стоял часовой. По тревоге был поднят отряд, вернее, взвод, охранявший лагерь. Комиссар, командир и начальник штаба шли впереди, шли на выстрелы. Тревога оказалась ложной. На часового напал кабан. Сначала шел он кустами, невидимый. Часовой окликнул один раз, другой раз — не отвечают. Выстрелил. Раненый кабан кинулся на человека, но вторым выстрелом был повален. А часовой бросился с перепугу наутек.

Приволокли кабана, разделали. Был богатый обед. Тревога же, вызванная этим кабаном, отчего-то не проходила, и Сергей Васильевич опять вспомнил невернув-шегося партизана.

А через три дня после этого случая с кабаном, в тот же рассветный час, на той же просеке опять раздались выстрелы. Теперь уже не отдельные ружейные выстрелы, но и автоматная трескотня.

Пока взвод подтягивался к просеке, гулко и тяжело заработал пулемет. Часовой был убит, немцы теснили партизан к лагерю. Жихарев быстро оценил обстановку: немцы напирали уверенно, сильно, количеством вооружения и солдат превосходя партизан в несколько раз. Пули с треском лопались над головой, едва коснувшись ветки, сучка или шлепнувшись о ствол дерева. Партизаны пятились назад, а когда автоматные очереди послышались с флангов, стало ясно, что нависла опасность окружения. Сергей Васильевич приказал Зеленину вернуться в землянку, сложить бумаги и ждать особой команды или своего появления; Петру Петровичу поручил отводить партизан на запасную базу, в тридцать шестой квартал, идти через болото, чтобы оторваться от карателей.

Кто успел, а кто и не успел заскочить в землянку, взять с собой личные вещи. Лошади, повозки, продовольствие— все это осталось на месте. Немцы, как только вступили в расположение лагеря, бросились в землянки, на кухню, к лошадям. Нигде не было ни души. Пока они рыскали по лагерк), партизаны воспользовались этим временем, ушли. Каратели, натолкнувшись на болото, вынуждены были вернуться назад.

Жихарев и Зеленин с документами и кое-каким ба-

рахлом, что могли донести, пришли в тридцать шестой квартал другой дорогой, отдельно от взвода.

Несколько дней подряд немцы выставляли засаду у разгромленного лагеря, но партизаны не возвращались; только потом, гораздо позднее, к старому лагерю пришли разведчики, дождались возвращения взводов с задания и привели их на новое место.

Кроме часового в той заварухе было убито еще три человека. Двое получили ранения.

С потерями, с разгромом первой базы трудно было смириться. Сергей Васильевич втайне виновником считал себя.

Он был теперь глубоко убежден, что карателей привел исчезнувший кучер райпотребсоюза, и не мог простить себе эту оплошность, которая так много стоила отряду. Вслух, однако, Сергей Васильевич ничего подобного не говорил.

В новом лагере он собрал всех в одну землянку и со всей строгостью поговорил с партизанами о бдительности, о возмездии, которое ждет каждого, кто подумает стать на путь измены и предательства.

— Предателя,— сказал в заключение Сергей Васильевич, мы достанем из-под земли.

К сожалению, догадка комиссара подтвердилась. На подступах к разгромленному лагерю разведчики случайно обнаружили труп этого кучера из райпотребсоюза. Своих убитых немцы убрали, этого же, видимо, шедшего впереди карателей в качестве проводника и словившего первую пулю, бросили в лесу.

На новом месте были усилены посты охраны лагеря, взводных предупредили: за каждого своего бойца они отпе йа ют головой.

Казалось, все было предусмотрено, но немцы нашли и этот лагерь. Теперь они нагло явились посередине дня, незаметно окружили лагерь и одновременно открыли огонь по всем четырем постам, стоявшим в километре от землянок.

Случилось это пятнадцатого декабря, в лютый морозный день. Незадолго до этого в отряд пришла Настя Бородина, привела с собой санитарку из районной больницы Верочку. Комиссар был рад возвращению Насти, она рассказала Сергею Васильевичу о деревенских комсомольцах, которые ждут команды. По словам Насти, почти в каждой деревне, не говоря уже о больших еелах, есть возможность создать местный партизанский отряд или группу содействия партизанам.

В воображении Сергея Васильевича возникла заманчивая картина полного освобождения района, создания в нем оборонительных заслонов из местных партизанских групп и отрядов. Посоветовавшись с Петром Петровичем и капитаном Зелениным, комиссар с помощью начальника штаба приступил к разработке плана постепенного освобождения района от фашистских оккупантов. Все три взвода находились в лагере, ждали заданий. И вот именно в этот момент, в лютый морозный день середины декабря, на всех четырех постах одновременно возникла стрельба.

После часового боя стало очевидно для всех: удержаться невозможно, хотя численность отряда к этому времени достигала уже сотни человек. Снова пришлось бросать обжитые землянки, запасы продовольствия и даже с трудом накопленный запас патронов и ручных гранат. Но ужас, однако, был не в том, а совсем в другом. Партизаны вынуждены были уходить на последнюю базу, где к тому же не было ни одной землянки. Были зарыты в бочках солонина, мука, крупа, поставлен стожок сена, землянок же не было. База вспомогательная, на всякий случай, к жилью не приспособленная. Однако деваться кроме этой вспомогательной базы, кроме этого сорок восьмого квартала было некуда. С большими потерями едва оторвались от преследовавших немцев н к ночи добрели по запутанным, занесенным снегами тропам до места.

Тяжело переживать одну за другой неудачи, перед людьми стыдно, хотя все понимали: война есть война. Тяжело было на душе у Сергея Васильевича, но он не поддавался тяжелому чувству, на его замкнутом лице можно было заметить только озабоченность. Во время отступления в своей длиннополой шинели он появлялся то в голове отходившего отряда, то в его прикрытии, справлялся о ком-нибудь, кого не замечал в колонне, у кого-то спрашивал, не ранен ли, а то ведь две медсестры идут — Верочка и Юля, то, проходя мимо бойцов, обгоняя их, говорил вполголоса: ничего, мол, обойдется, дойдем до места, костер разведем, потерпим, раз уж война такая...

Когда дотянулись до этой вспомогательной базы, действительно первым делом разожгли большой костер — иначе ведь гибель. Сергей Васильевич попросил Потапова построить отряд. Сделал перекличку — многих недосчитались. Сняли шапки, постояли в молчании. Потом медсестры стали осматривать и перевязывать раненых при свете костра.

Букатура — живой остался—из вскрытой бочки раздавал солонину, которую тут же насаживали на палки и поджаривали «а огне.

Малость пообогрелись у костра, подзаправились солониной, начали ломать лапник, примащиваться ближе к огню. Утро вечера мудренее. Но Сергею Васильевичу ждать до yfpa нельзя, надеяться ему не на кого, напротив, от него все ждут решений, выхода из этого невеселого положения. Никто ничего не говорит ему об этом, но он знает: каждый про себя думает о нем, уповает на него, на секретаря райкома, на комиссара, на хозяина судеб всех этих людей. Жихарев положил руку Петру Петровичу на плечо.

— Теперь, Петро,— он не назвал его командиром, а назвал по-старому Петром,—теперь настал твой черед, выручай, Петро.

Сергей Васильевич не говорил, что надо было делать, он просто сказал: выручай, и этого было достаточно для Петра Петровича Потапова.

— Ну, вот что, вояки мои славные,— сказал Петр Петрович партизанам, которых отобрал сам. Их было около двадцати человек.— Пойдете, герои мои славные, со мной.

Комиссару обещал к полудню вернуться. Ушли. Даже в эту кромешную ночь идти было легче, чем топтаться возле костра. Все-таки куда-то идешь, шагаешь, работаешь. Есть вполне определенная цель — шагать. Это не сидеть, не прозябать у костра, ждать там неизвестно чего. Хотя, конечно, все ждали, когда окончится ночь. А что утром? Утром будет еще лютей и трескучей мороз. Других изменений не предвиделось. И все-таки все ждали утра. В сотый раз закуривали, подходили к комиссару, дознавались — что и как.

Постепенно все стало известно: командир с группой партизан ушел добывать инструмент. Будут лопаты, ломы, топоры,— значит, будут землянки, будет спасение,

I эз

7*

будет жизнь, судьба людей будет в их собственных руках. От этих разговоров — еще повоюем, еще поживем^ стало как-то веселей ждать утра, топтаться возле костра, ломать сушняк и лапник, подкладывать в огонь. Только бы немцы не напали на след!

Наконец дождались и командира. Петр Петрович прибыл целым караваном, на трех санях. Не всем хватило лопат, ломов, зато инструмент, добытый Петром Петровичем в лесхозе и ближних деревнях, не знал отдыха. Люди менялись, ломы и лопаты работали бессменно. Работа разогревала, но была она каторжной, потому что земля уже успела промерзнуть и долбить ее было не так просто. Нашлось немного тола, взорвали в одном месте, и дело заметно продвинулось.

К вечеру оборудовали кухню. Петр Петрович привез, кроме ломов и лопат, еще и котел, выломал из собственной баньки. Повесили котел над горном, и к вечеру Бука-тура приготовил кулеш с солониной.

Два дня и две ночи жгли костры. Возле огня, на лапнике, лежали раненые. Пришлось еще раз съездить в лесничество, привезти две бочки из-под горючего. Из бочек получились печки.

Землянку вырыли одну на всех. Она имела форму в точности как буква «Н». Два ее ствола на середине соединялись поперечным стволом. В поперечнике и в продольных стволах настелили нары с двух сторон. Крыша была вровень с землей, в двух местах из земли торчали, как пеньки, железные трубы. Из труб тонкой струйкой тянулся синий дымок.

Ступенчатый вход можно было заметить, только вплотную подойдя к землянке. Для комиссара и командира в одном стволе, напротив входа, отгородили отсек с дверью, с нарами тоже, столом и скамейками. В том отсеке с комиссаром и командиром помещались также секретарь райкома комсомола Настя Бородина и санитарка Верочка. Санитарка Юля спала на общих нарах, рядом с лейтенантом Головко, с которым Юля жила как с мужем. Начальник штаба капитан Зеленин имел также отдельную каморку в другом стволе землянки.

Потолочный настил на брусьях, поставленных в два ряда — один вдоль стен, другой по краю нар. В тех брусьях, что стояли вдоль нар, были вбиты гвозди, на которые вешали оружие. Пулеметы — ручные и станковые — стояли под нарами.

Поскольку из-под дощатого пола сочилась подпочвенная вода — место было болотистое,— пришлось доставать пожарный насос, ставить его на выходе из землянки, днем и ночью качать этим насосом воду. У насоса круглые сутки работали по сменам два человека.

Жить было можно. Но терять этот лагерь, последний, было нельзя. Чтобы обезопасить себя, исключить возможность нового нападения, Сергей Васильевич приказал отодвинуть дальние посты на два километра, усилить эти посты ручными пулеметами, запретил на самое опасное, зимнее время приводить в лагерь новых людей. В случае же появления на территории сорок восьмого квартала человека, стрелять на месте, без всяких допросов и разбирательств.

Приказ заканчивался словами: «Тот, кто нарушит настоящий приказ, будет также расстрелян без допроса и без всяких объяснений».

4

Славка стоял и смотрел перед собой. Сани отвели от него, распрягли, поставили лошадь к другим лошадям, которых он не сразу заметил. Стоять становилось уже неловко, никто к нему не подходил, идти куда-нибудь он не мог, не знал куда. Стоял, постукивал сапогом об сапог, как вдруг, появившись словно из-под земли, быстро подошел к нему главный.

— Давай, Холопов, семь бед — один ответ, пойдем вместе.

Они спустились по ступенькам, открыли дверь, боком прошли мимо красного пожарного насоса, которым качали с ленивой размеренностью два парня, потом в непривычной сумеречной мгле прошли вдоль нар, оказавшись перед новой дверью. Главный постучал и открыл ее. Славка переступил порог вслед за главным, остановился рядом с ним.

— Сергей Васильевич, вот я привез того парня, о котором рассказывал. Живой остался.

Человек в военной гимнастерке быстро-быстро менялся в лице, потом встал вдруг во весь высокий свой рост

и тихо, вполголоса, но с заметным бешенством перебил главного:

— Вы что?.. Я спрашиваю вас! Вы что делаете? Жить надоело?

Быстро перевел темные глаза на Славку.

— Кто такой? Кто ты такой, спрашиваю?..

Стой, Слава. Остановись. Дай мне подумать. Дай подумать мне, брат мой, тень моя, дух мой светлый, свеча моя ясная, кровь моя кипучая... Зачем это все? Зачем? Так было. Возможно. Если и было? Что из того? Что из того, что все это было? Зачем я все это пишу? Зачем пишут другие? Писали, пишут и будут, может быть, писать потом?

— Как же!—скажет иной мой современник.—Как же,— скажет он,— ведь каждый своим делом должен служить людям, приносить пользу своему народу, своему Отечеству.

Но что это значит для меня? Я не пашу землю, я пишу. Как должен я служить людям, приносить пользу своему народу, своему Отечеству?

— Ты должен,— скажет этот самый современник,— ты должен славить человека, славить народ и свою Родину, славить труд и подвиги своего народа.

Неужели человек так тщеславен? Неужели так тщеславны мой народ и моя Родина? Если они так тщеславны, я не хочу служить этому пороку, я не буду служить тщеславию, тщеславию народа, тщеславию Родины. Но я думаю, что самый ясный, самый знающий, самый правильный мой современник заблуждается. У моего народа, у моей Родины нет этого страшного порока, каким является тщеславие. Тогда в чем же смысл всех писаний, моих писаний и всех других?

— Смысл,— скажет другой мой современник,— смысл в том, чтобы указывать людям, указывать народу, своей Родине на нх пороки, на их несовершенства, и тогда, увидев свои пороки, свои несовершенства, они — люди, народ, Родина— устыдятся этих пороков, этих несовершенств и будут постепенно избавляться от них, будут оставлять в себе и развивать в себе только хорошее, только доброе.

— Я понял вас,—скажу я этому современнику,— я понял вас, но это не подходит мне, я не родился для этого

т

и не могу так служить моему народу, моей Родине. Я люблю все живое во всем живом и не хочу копаться в пороках моего народа и даже в своих собственных пороках. Я не хочу ссориться с человеком, с моим народом и даже с самим собой.

— Чего же ты хочешь?— спросит тогда третий мои современник.

И тогда я скажу.

— Дайте,— скажу я,— подумать мне.

— Но пока ты будешь думать, жизнь будет идти мимо тебя, добро будет ждать твоего благословения, зло будет ждать своего осуждения.

— Я должен подумать. А пока я буду памятью моего народа, памятью моей Родины.

— Зачем же памятью?

— Без памяти народ выродится и умрет. Без памяти он не будет знать: кто он и что он. И когда он забудег себя, он потеряет себя и умрет, он потеряет смысл своего существования и умрет. Я хочу быть памятью моего народа и моей Родины.

Я помню себя с тех пор, когда был юным Ратнбором, когда проходил испытания на взрослого воина, когда принимали меня слободские воины в свой круг. Лет за восемьсот до того от Теплого моря, из степей, явились сюда, на берег Роси, дикие гунны. Курган, у подножия которого мы жили теперь, был насыпан над погибшими роси-чами, павшими в битве с гуннами. От всех предков наших в живых остались только семь братьев-богатырей. Остальные погибли, погибло же и все гуннское войско. Семь братьев-богатырей и есть наш корень, корень нашего племени, которое живет теперь на берегу Роси, у подножия кургана, возле каменного идола, оставшегося от неизвестного нам древнего племени.

Я помню себя Борисом и Глебом. Я отправил дружину свою и остался в шатре ждать, когда придут враги мои, нет, не враги, воины моего старшего брата Святополка, когда придут они и убьют меня. Я слышу их топот за шатром, но я не думаю о своем спасении, мой верный угр, мой слуга Георгий закрывает меня своим телом, но тут же падает от меча на мою, мечом же рассеченную грудь. Потом меня же, Глеба, еще отрока, еще мальчика, плывшего в ладье, среди своих людей, остановили люди Святополка, обнажили мечи, приказали молиться. Я еще мало смыслю, я не понимаю еще и плачу горючими слезами, зачем он хочет смерти моей. Я зелен еще, юн еще, не успел еще вкусить прелестей жизни, н он, оставшийся мне отцом, отнимает у меня жизнь. Меч брата моего, жаждавшего власти, опускается надо мной и обрывает мои слезы. Потом, через много лет, люди назовут мучения мои подвигом. Да, я — Борис, и я — Глеб, я смиренно принял эту смерть, чтобы зло перед людьми показалось во всем облике, чтобы люди хорошо увидели и запомнили в лицо зломыслие и злодеяние. Была ли то правда моя? Так ли жил, так ли учил я жить других? Кто я, что я и где истина?

Я искал ее, ставши первым иноком на Руси. Я искал ее у бога. Но доступ к господу труден. Только чистым духом можно вознестись к нему, спросить его, услышать его. И, затворившись и лишив себя всякой пищи, я стал очищать дух свой, убивая плоть свою. Я сменил власяницу на сырую козью шкуру, она ссыхалась на мне и удушала плоть мою снаружи, голод же удушал плоть мою изнутри. Я очистил дух свой и приблизился к богу, и думалось мне перед смертью, что добыл я истязанием своим истину людям, и люди поверили мне и стали помнить меня, называть жизнь мою подвигом. Истина моя, добытая умерщвлением самого себя, была, однако, ложью. Но я продолжал поиски. Я искал правду в державном духе Петра. И по смерти, отпевая тело мое, ученый старец Феофан воскликнул: «Что делаем мы, россияне? Петра Великого погребаем...»

Но не это было истиной. И тогда стал я мятежным духом н поднялся Разиным Степаном Тимофеевичем. Я нашел ее, правду, ухватился за нее, но был сражен и закован в цепи. Они поставили меня на телегу под виселицей, приковали цепями и так повезли, а рядом, закованный же, шел брат мой Хрол. Впереди с факелами и знаменами, держа в руках мушкеты, дулами книзу, шел конвой из трехсот пеших солдат, позади шло столько же. Окружал телегу отряд казаков, на коне перед ними ехал их предводитель и мой дядя Корнила Яковлев, который был мне за отца и который схватил и выдал меня и вез теперь на казнь. Я стоял на телеге под виселицей разутый, в одних только чулках, вокруг шеи моей была цепь, другим концом перекинутая через виселицу, у самой петли. От пояса моего протянуты цепи в обе стороны и прикованы к столбам виселицы, к столбам же были прикованы и руки мои, ноги также в оковах. После тяжких пыток, во вторник, рубили мне руки, и ноги, и голову, и насадили их на пять кольев, а тело обрубленное отдали терзать собакам. Так сделали те, кто стоял на неправде своей. Но дух мой мятежный не был сломлен, он выводил людей на Сенатскую площадь, он поднимал бунты, собирал силы вокруг себя, пока не победил. И тогда я стал гордым сыном красного комиссара — Славкой Холоповым.

— Я —Холопов,— сказал Славка, нисколько не испугавшись грозного окрика Сергея Васильевича Жихарева.

— Холопов... Это еще ни о чем не говорит. Это ничего не значит, ровным счетом.

Тогда Славка засунул руку под брючный пояс, достал, как доставал тогда, в Дебринке, свой покоробленный, в затеках и пятнах, но все же убереженный комсомольский билет, подошел к столу и подал книжечку комиссару. Сергей Васильевич опустил голову, перебирая по страничкам Славкину книжечку с силуэтом Ленина на обложке. Бумага, картонка — не больше. Но Сергей Васильевич уже знал, как рискованно было держать у себя, хранить при себе, пронести эту бумагу, эту книжечку. Скольким молодым людям стоило это жизни! Сколько рассказывала об этом Настя Бородина, сколько говорили разведчики, партизаны, возвращаясь с заданий! Сергей Васильевич перебирал странички по второму, по третьему разу. Он уже все изучил, но продолжал разглядывать книжечку, ждал, когда успокоится окончательно. А то, что он успокаивался, приходил в себя, было заметно не только самому комиссару, но и Арефию Зайцеву и даже Славке.

Фотография. Детским почерком незнакомой райкомов-ки выведено: Холопов Вячеслав Иванович. И все. Но какая сила заключена была в этой книжечке со Славкиной фотографией и силуэтом Ленина! Сергей Васильевич поднял .наконец голову, сочные губы его шевельнулись, изобразив подобие доброй улыбки.

— Значит, Вячеслав,— сказал он,— родился ты в рубашке.

Комиссар встал из-за стола, подошел к Славке, отдал ему комсомольский билет, потрепал по плечу и опять повторил, что родился Славка в рубашке. Про себя подумал: «С тобой-то я знал, как распорядиться, у меня не было другого выхода, но как вот с ним... Арефия, согласно приказу, надо было бы расстрелять. Надо было — и жалко, нельзя. Да, парень в рубашке родился».

5

Событие за событием.

Всю ночь мела метель и весь день. В лесу было мало заметно. Он стоял весь белый, пушистый, набухший, во все щели лесные понабивало снегу, белая глухота защищала его от свирепого кружения ветра, который раскачивал чертово кадило над вершинами деревьев и кто знает что творил в открытом поле. Вечером дозорный привел в лагерь человека. Уже было темно. Человек требовал доставить его к командиру. После доклада комиссар приказал обыскать, обезоружить доставленного и только после этого привести к нему.

— Герои,— сказал человек вместо приветствия, снимая полушубок и черную ушанку. Он сам нашел гвоздь, повесил на него полушубок и ушанку, потер руки и подошел к Сергею Васильевичу, стоя ожидавшему его у стола.— Ну, давайте знакомиться!

— Садитесь,—сказал Сергей Васильевич и указал рукой напротив себя, на застольную скамейку.

Человек сел. Со стороны казалось, что на него нисколько не действовали ни внушительная фигура Жихарева — сам-то человек был значительно мельче Сергея Васильевича,—ни все-таки не совсем обычная обстановка, ведь он был доставлен сюда под конвоем, а здесь, в землянке, обезоружен. Чернявый, глаза живые, блестят, желваки ходят под острыми скулами, лысина светит спереди, со лба.

— Герои, пистолет отняли,— еще раз повторил человек, все еще переживая то, что предшествовало этой минуте.

— Вы не тому удивляетесь,— сказал Сергей Васильевич.—Надо удивляться, что вас живым доставили сюда. Но в этом я еше разберусь, а сейчас выкладывайте, с какими такими полномочиями и от кого именно явились вы в наш отряд. И еще — кто мог показать вам дорогу?

— Хотя тон у вас, товарищ Жихарев,— я ведь вас отлично помню по областной партконференции,— хотя, говорю, тон у вас излишне строгий, я отвечу. Полномочия у меня от центра, задача моя — объединить разрозненные партизанские отряды, подчинить их одному, объединенному штабу.

Сергей Васильевич теперь тоже припомнил этого человека: из НКВД, фамилию забыл, а быть может, и не знал. Подозрения, что это чужой человек, сразу отпали, но тут же явилась неприязнь другого свойства. «Растяшы,— подумал Сергей Васильевич с раздражением,— свой отряд прос.., теперь лезут чужое объединять». Вслух он сказал:

— Какими документами подтвердите свои полномочия?

— Когда мы наладим связь с Большой землей, вы, товарищ Жихарев, и другие товарищи получите подтверждение.

— Какие документы у вас имеются сейчас?

— Никаких.

— Где находится объединенный штаб?

— Его еще надо создать.

Сергей Васильевич окончательно убедил себя, что перед ним самозванец, пытающийся въехать в рай на чужом горбу. Однако опыт подсказывал: отпусти его подобру-поздорову, не марай об него руки, так будет вернее.

— Кто показал дорогу?—еще спросил Сергей Васильевич.

— Никто. Хожу вслепую.

И Сергей Васильевич на секунду представил себя на месте этого человека, вслепую, в одиночку, в метель, пургу, в морозные ночи и дни разыскивающего районные партизанские отряды; в любую минуту может ведь нарваться не на немецкую, так на партизанскую пулю. Что-то похожее на сочувствие шевельнулось в сердце Сергея Васильевича, но он тут же подавил это чувство другим, которое пришло сначала: на чужом горбу в ран хочет въехать, героем стать. Из-за этого и рискует.

— Вот что, товарищ Емлютин,— сказал Сергей Васильевич,— я, кажется, правильно вспомнил вашу фамилию? Убирайтесь-ка вы к чертовой матери с территории отряда, пока не поздно, пока я не приказал... Вы знаете, я могу и приказать, даже обязан это сделать.— Сергей Васильевич поднялся. Ему стало обидно, что кто-то посягает на все, что он создал здесь, в тылу врага, создал сео-им бесстрашием, партийной совестью своей, не меньше, а больше еще, чем этот самозванец, рискуя собственной жизнью и жизнями своих товарищей.

Емлютин отнесся к словам Сергея Васильевича спокойно, как к должному. Он почему-то — тоже, видимо, опыт подсказывал,— был уверен, что Сергей Васильевич не посмеет, не решится приказать. В неровном маслянистом свете коптилки Емлютин выглядел не так уж просто и безобидно. Под полушубком у него была кожанка, теперь она маслянисто поблескивала, сухо блестели глаза в черных впадинах, мерцала лысина. Сидел он собранно, как взведенная пружина, играл желваками. Веяло от него скрытой силой. Сергей Васильевич ощутил и постепенно осознал это и еще больше взбунтовался.

— Перед тем как выгонять меня, на ночь-то глядя,— спокойно сказал Емлютин,— дали бы поесть чего-нибудь. Представьте себе, товарищ Жихарев, у кого бы я ни был,— а я уже многих посетил,— никто еще не догадался накормить, как будто я в командировку приехал и остановился в номере городской гостиницы. Странные люди! Так что прошу и вас тоже: покормите. Может, и зачтется вам впоследствии.

— А вы не намекайте и не угрожайте последствиями,— недружелюбно сказал Сергей Васильевич, ловя себя на том, что внутренне уже подчинился этому человеку, тогда как подчиняться ему не хотелось, не хотелось даже признаваться себе в этом. Кто он такой? От своих отстал, а теперь за счет кого-то хочет исправить свою репутацию. Завалил какое-нибудь дело, а теперь, сволочь, чужим горбом хочет завладеть, чтобы в герои пробраться.— Вы не угрожайте,— повторил Сергей Васильевич,— я на месте, в своем отряде, мне угрожать нечего, а вы, вы... забрели в чужой отряд и еще не знаете, какое я приму решение, как я распоряжусь вашей жизнью.

— Вы примете правильное решение,— опять же спокойно ответил Емлютин.

Что-то хотел сказать Сергей Васильевич, но вошел Петр Петрович, буркнул, поздоровался, значит.

— Знакомься, командир,— деловым голосом сказал Жихарев Петру Петровичу,—представитель центра.

Потом комиссар отвел Петра Петровича за локоть к самой двери и там сказал ему, чтобы повар Букатура принес ужин «а троих и чтобы девчата — Настя и Вера — не показывались тут, пусть перебьются как-нибудь у нач-штаба.

— Сейчас будем ужинать,— сказал Сергей Васильевич, вернувшийся к столу.

— Ну, ну,— отозвался Емлютин. Он был занят своим кисетом — расшнуровывал не торопясь, доставал бумагу. Сергей Васильевич молча подвинул к нему деревянную шкатулку с отборным самосадом. Емлютин посмотрел, поколебался, снова завязал кисет, свернул цигарку из Комиссарова табака.

Петр Петрович поставил кастрюлю на стол, достал тарелки, вилки, нарезал хлеб, подумал немного, кашлянул и предложил каждому накладывать себе в тарелку. Хорошо, вкусно пахла тушеная свинина с картошкой. Еще миска стояла с солеными огурцами. Петр Петрович все покашливал, не торопился есть, покашливал да поглядывал исподлобья на комиссара, на Сергея Васильевича, но комиссар был непреклонен, намеков не принимал. Емлютин жадно набросился на горячую, духовитую еду. Утолив первый голод, он выпрямился, поглядел на скучных хозяев.

— Так вот и живете?—спросил он.— Не верю. Ну, жадничайте, зачтется вам и это.— Тут он ни с того ни с сего рассмеялся.

Сергей Васильевич кивнул Петру Петровичу, и тот как бы нехотя, но с большой радостью поднялся, достал с полки графин. А в углу, между прочим, стояла в плетенке высокая бутыль из темного стекла, в бутыли же самогон. Догадаться об этом было нельзя. Слишком непривычно. В таких оплетенных бутылях возили до войны креозот или другую какую химию для дезинфекции животноводческих ферм. Снял командир графин, стаканы поставил, разлил по стаканам.

— За ваши успехи в борьбе,— сказал черный, поблескивающий Емлютин. Чокнулись, выпили, закусили.

— Что там в центре? Что на фронтах?— спросил Петр Петрович, думая, что Емлютин действительно прибыл из центра, из Москвы то есть. Он не подумал, как, каким путем мог добраться из Москвы этот человек. Емлютин сказал, что в одном отряде слушал радио, наши освободили Ростов, Калинин, полностью разгромили немцев под Москвой. Комиссар сказал, что за это надо налить еще по одной. Налили, выпили.

Хотя Сергей Васильевич ужинал, выпивал с этим Ем-лютиным, оставил ночевать, все же проводил его утром с большим облегчением и довольно сухо. Не верил он в его предприятие. Ходит, шагает по лесам один, объединяет, подчиняет партизанские отряды, к которым не имеет никакого отношения. И оттого, что не верил в предприятие Емлютина, почти совсем успокоился. Сергея Васильевича почти не трогала теперь мысль о посягательстве на его независимость, на его кровное дело и, если угодно, «а его заслуги, а впоследствии, может быть, и славу. Одним словом, ушел и ушел. Баба с воза — кобыле легче. Спасибо ему, конечно, за хорошие новости, этим он 'поделился с партизанами, никаких вестей еще не имели с Большой земли. Надо непременно наладить приемник.

Когда Сергей Васильевич рассказал Петру Петровичу о Емлютине, о целях его скитаний по лесам, Потапов возмутился:

— Чего молчал, я бы его шуганул отсюда. Герой нашелся.

— Пускай походит, может, выходит чего-нибудь. А между прочим, Петро, я думаю, что он прав. Если даже он самозванец, сам все придумал, все-таки он прав. Так мы много не навоюем. Что творится в лесах, какие отряды, сколько их, чем они заняты — ничего этого мы не знаем. Нужна координация, общее управление, нужна централизованная связь с Большой землей, связь из одного места. Сейчас мы живем удельными княжествами. Прав он, Петро.— Сергей Васильевич, когда уже не было на глазах Емлютина, вдруг начал думать таким образом, а начавши думать таким образом, где-то в глубине души уже пожалел, что отпустил ни с чем Емлютина, отпустил его без всякой поддержки со своей стороны. А можно было бы хорошенько подумать вместе, взять на себя какую-то часть забот по объединению. А вдруг -все у него получится, кто-то другой поможет ему, а возможно, уже помогает? Глупо все получилось. Не по-партийному. Да, Сергей Васильевич сожалел теперь, что так глупо поступил, хотя Петру Петровичу в этом не признался.

Однако не Емлютин был главным событием этих дней. Надвигалось другое событие, о котором пока никто не подозревал, но которое потом заслонило собой все.

Загрузка...