Первый вопрос, который, прибыв в гостиницу, задал Стрезер, был: тут ли его друг; но услышав, что раньше вечера Уэймарш, видимо, не появится, он не слишком огорчился. Стрезеру показали телеграмму с оплаченным ответом, там оговаривалось как непременное условие, что номер «не должен быть шумным», а, значит, их уговор о встрече в Честере, а не в Ливерпуле, оставался в силе. Необъяснимое убеждение, подчиняясь которому Стрезер не выразил твердого желания увидеть друга на причале и отложил радость свидания с ним на несколько часов, теперь проявилось в том, что необходимость ждать его не вызвала и тени досады. В худшем случае они вместе пообедают, и при всем уважении к старине Уэймаршу — да, кстати сказать, и к себе самому — не приходилось опасаться, что им недостанет времени друг для друга. Убеждение, о котором я упомянул, родилось у Стрезера, как только он ступил на берег, и было чисто инстинктивным — плодом глубоко затаенного ощущения, что, как ни радостно после стольких лет разлуки увидеть лицо друга с борта швартующегося парохода, лицо это, договорись они о встрече еще в порту, стало бы для Стрезера первым «знаком» Европы, и в итоге пострадало бы дело, ради которого он сюда прибыл. Помимо прочего, Стрезером владело опасение, как бы в конце концов только к этому «знаку» не свелось его впечатление от Европы.
А покамест со вчерашнего дня благодаря верному решению знаком пребывания в Европе было чувство полной свободы, какой он уже давно не испытывал, острый вкус перемены и, сверх того, сознание, будто в данный момент ему ни с кем и ни с чем не нужно считаться, а это вселяло надежду — при всей неразумности опрометчивых надежд, — что его предприятию будет сопутствовать умеренный успех. На пароходе он легко — в той мере, в какой это слово подходило к нему, — общался с пассажирами, большая часть которых сразу по прибытии окунулась в поток, устремлявшийся от причала в Лондон; многие приглашали его поселиться в одной с ними гостинице и даже взывали к его помощи по части «осмотра» красот Ливерпуля, но он ускользнул как от тех, так и от других; не назначил ни единой встречи, не продолжил ни единого знакомства; равнодушно созерцал, как ликовали почитавшие себя счастливчиками те, кого, в отличие от него, «встречали», — и даже более, сам, один, ни с кем не свидевшись и не простившись, незаметно исчез, решив посвятить вторую половину дня непосредственно зримому и ощутимому. Этот день и вечер на берегах Мерсея[2] оказались сильной дозой Европы, но, какой бы она ни была, Стрезер принял ее в неразбавленном виде. Мысль о том, что Уэймарш, возможно, уже в Честере, несколько его тяготила, но он успокаивал себя тем, что, «заявись» он в гостиницу слишком рано, ему вряд ли довелось бы использовать ожидание с такой приятностью; он вел себя как человек, который, обнаружив в кармане больше монет, нежели обыкновенно, позволяет себе, прежде чем начать тратить, поиграть ими и всласть позвякать. И то, что он приготовился в разговоре с Уэймаршем напустить туману о часе прибытия парохода, и то, что, от души желая свидания с приятелем, он от души наслаждался досугом, откладывавшим эту встречу, — оба факта, как нам представляется, служили явными признаками того, что отношение Стрезера к взятому на себя поручению было отнюдь не однозначным. Беднягу обременяла одна особенность — раздвоенность сознания. Его рвение умерялось непредвзятостью, равнодушие разбивалось о любопытство.
После того как молодая особа в стеклянной клетке протянула ему бледно-розовый листок бумаги с именем его друга, которое она произнесла вслух, Стрезер повернулся и оказался лицом к лицу с дамой, находившейся в вестибюле. Она встретила его взгляд так, словно боролась с желанием заговорить с ним; ее черты — отнюдь не самые юные и не самые правильные, но выразительные и приятные — вдруг всплыли у него в памяти из чего-то недавно виденного. Секунду-другую они стояли друг против друга; Стрезер вспомнил: он заметил эту женщину вчера в ливерпульском отеле, она — тоже в вестибюле — на ходу разговаривала с супружеской четой, прибывшей с ним на одном пароходе. Между ним и ею ничего не произошло, и он затруднился бы сказать, что в ее лице задержало тогда его внимание, и не мог назвать причину, почему сейчас узнал ее. Она, без сомнения, тоже узнала его — и это представлялось еще более загадочным. Тем не менее дама вступила с ним в разговор, начав с того, что, случайно услышав вопрос и ответ на него, хотела бы, с его разрешения, спросить, не о мистере ли Уэймарше из Милроза, в штате Коннектикут, мистере Уэймарше, американском юристе, он только что справлялся.
— Да-да, — отозвался он, — о моем прославленном друге. Он должен был приехать сюда из Молверна, чтобы встретиться со мной, и я боялся, что он уже здесь. Но он будет позднее, и у меня отлегло от сердца: я не заставил его ждать. Вы знакомы с ним? — закончил Стрезер.
Только произнеся последнюю фразу, он осознал, с какой готовностью вступил с нею в разговор; ее ответ, да и тон ответа, равно как и выражение лица, на котором читалось нечто большее, чем очевидно присущее этому лицу беспокойство, словно о чем-то его уведомляли.
— Я встречалась с вашим другом в Милрозе, — сказала она, — где много лет назад иногда гостила. Там жили мои друзья — кстати, это и его друзья, — и я бывала у него в доме. Впрочем, не поручусь, — добавила она, — что он меня узнает. Но мне доставило бы радость повидать его. Возможно, так оно само собой и получится — ведь я остановилась в этой гостинице.
Она замолчала, а наш приятель, вникавший в каждое ее слово, подумал, что беседа их чересчур затянулась. Тут они даже слегка улыбнулись друг другу, и Стрезер сказал, что мистера Уэймарша, конечно, легко можно будет повидать. Дама, однако, истолковала его слова по-своему — она чересчур далеко зашла, и со свойственной ей во всем откровенностью воскликнула:
— О, ему это ни к чему!
Но тут же выразила надежду, что Стрезер знаком с Манстерами — Манстеры были той четой, с которой он видел ее в Ливерпуле.
Нет, он как раз их почти не знал — шапочное знакомство, не дававшее пищи для разговора. Они словно оказались вдвоем за накрытым для пиршества столом, а ее ссылка на приятельские отношения с Манстерами скорее лишила их блюда, чем поставила перед ними новое. Тем не менее они не собирались вставать со своих мест, а потому их обоюдное желание продолжать беседу придавало им вид людей, которые приняли друг друга и сошлись, невзирая на формальное отсутствие необходимых приготовлений, по сути уже проделанных. Они прошлись по вестибюлю, и спутница Стрезера сказала, что при гостинице разбит сад. Меж тем Стрезер уже успел мысленно уличить себя в странной непоследовательности: избежав любых сближений на пароходе и постаравшись смягчить удар от свидания с Уэймаршем, он теперь шел на поводу у случайной встречной, забыв о своем принципе обособленности и осторожности. Он проследовал за нею в сад, вместо того чтобы подняться в номер, а десять минут спустя уже уславливался о новой встрече, как только приведет себя в порядок. Ему не терпелось осмотреть город, и они договорились осмотреть его вместе. Все это выглядело так, словно она была хозяйкой, принимавшей гостя. Впрочем, знакомство с Честером некоторым образом давало ей право на такую роль, и Стрезер не без сожаления посмотрел на девицу в стеклянной клетке, которая, кажется, сочла себя ущемленной.
Когда четверть часа спустя Стрезер сошел вниз, взгляду его «хозяйки» — надо думать, благожелательному — представилась сухощавая, несколько нескладная фигура мужчины среднего роста, скажем прямо, более чем средних лет — лет пятидесяти пяти, — отличительными чертами которого на первый взгляд были оливковый оттенок смуглого лица, густые темные усы типично американского образца, пышно растущие и низко свисавшие, шапка пока еще обильных, но и обильно пронизанных сединой волос и нос, крупный, сильно выступавший, но совершенно правильный и, если позволено так выразиться, безупречной лепки, которая смягчала его суровый вид. Неизменная пара окуляров, посаженная на этот славный хребет, и две глубокие, словно резцом нанесенные складки, тянувшиеся параллельно усам от ноздрей к подбородку, довершали убранство лица, каким — что отметил бы внимательный наблюдатель — оно запечатлевалось в глазах ожидавшей Стрезера дамы. Она, эта дама, ждала его в саду, сменив лишь перчатки на свежую, мягкую, эластично обтекавшую руку пару, и глядела ему навстречу, пока он шел к ней по бархатной лужайке, освещенной неяркими лучами английского солнца, с выражением ненавязчивой готовности, которое ему, не столь уж тщательно потрудившемуся над своим туалетом, казалось для данного случая образцовым. Она, эта леди, явно обладала совершенным чувством приличия, богатым даром соразмерности и сообразности, которые ему было не под силу проанализировать, но которые поразили его, и он тотчас отметил их как качества, всецело для него новые. Остановившись на полпути, он принялся, словно в поисках чего-то забытого, шарить в легком, перекинутом через руку пальто; на самом деле он просто инстинктивно пытался выиграть время. Стрезера вдруг охватило чрезвычайно странное чувство: будто его безудержно влекло в некую чуждую среду, сущность которой не имела ничего общего с сущностью атмосферы, где он обитал в прошлом, будто для него все сейчас начнется в полном смысле с самого начала. Практически уже началось, когда он стоял наверху перед зеркалом, которое каким-то удивительным образом повторяло окна его сумрачного номера, — началось с пристального осмотра деталей своей наружности, какому он уже долгие годы не имел охоты их подвергать. Рассматривая себя, он заключил, что детали эти далеки от совершенства, но утешился мыслью, что дело это поправимое и, наверное, легко решится там, куда он направлялся. Направлялся же он в Лондон, и пока шляпа и галстук могли подождать. Но одно он схватил мгновенно, точно мяч, пущенный умелой рукой, — и не менее ловко: манеры своей новой знакомой, отличавшие умение видеть и делать выбор, обличавшие человека с теми почти неопределимыми качествами и свойствами, которые все вкупе, в представлении Стрезера, означали вырванное у прихотливой судьбы превосходство. Свое впечатление от этой дамы — без преувеличения и восторженности, а столь же просто, как она, когда впервые заговорила с ним, побудив ответить, — он выразил бы словами: «О, она принадлежит к более утонченной цивилизации…» Но вопрос — если «более утонченная», то «чем какая» — не вытекал для него из этого определения, как требовалось по логике при более глубоком осознании такого сравнения.
Как бы там ни было, но общение с соотечественницей, принадлежавшей к более утонченной цивилизации, — соотечественницей, говорившей с привычными интонациями и американским соединительным «р», без тени таинственности, не считая знакомства со страдающим несварением желудка милягой Уэймаршем, — сулило, по всей видимости, немалое удовольствие. И мгновение, когда он, остановившись, шарил в карманах пальто, было, по сути, мгновением зарождающегося доверия — паузой, благодаря которой ее глаза могли разглядеть все в нем, а его — в ней. Она показалась ему чуть ли не вызывающе молодой — впечатление, которое могло сложиться при взгляде на женщину тридцати пяти лет, легко несущую их бремя. Она, как и он, не отличалась, однако, гладкостью кожи и округлостью форм, хотя Стрезеру, пожалуй, не пришло бы на ум, что сторонний наблюдатель, переведя взгляд с него на нее, отметил бы в них много общего. Стороннему наблюдателю вряд ли показалось бы лишенным вероятия, что эти двое с их легкой смугловатостью и худощавостью, увы, далеко не писаные красавцы, да к тому же в очках, оба с непропорционально крупным носом и головой, чуть реже у одного, чуть гуще у другой пронизанной серебром, вполне могли оказаться братом и сестрой. Но и в этом Случае оставалось место для контраста; такая сестра должна была испытывать крайнюю отчужденность в отношении подобного брата, такой брат — крайнее удивление в отношении подобной сестры. Однако, напротив, и тени удивления не мелькнуло в глазах новой знакомки Стрезера, когда, разглаживая свои и без того туго натянутые перчатки, она дарила ему столь ценимые им мгновения. Ее глаза низали его откровенно и прямо, меря с головы до ног, словно знали, что он такое, как будто он представлял собой человеческий материал, с которым им уже приходилось иметь дело. Обладательница их и впрямь, не стану скрывать, владела в уме доброй сотней типов и разновидностей, наборной кассой с полным комплектом, куда, исходя из своего богатого опыта, легкой рукой — словно типографщик литеры — помещала ближних. Тут она, не в пример Стрезеру, была великолепно экипирована, и это проводило между ними черту, которую он, если бы полностью ее осознал, не осмелился бы перешагнуть. Но поскольку у него мелькали лишь смутные подозрения на этот счет, он, лишь мгновенно вздрогнув в душе, предпочитал пребывать в блаженном спокойствии. Правда, он более или менее представлял себе степень ее осведомленности. Он представлял себе, что она знает много такого, чего не знает он, и, хотя это признание было уступкой женщинам, на которую он, как правило, шел с трудом, сейчас Стрезер согласился с ней охотно и добродушно, словно это помогало сбросить груз. Глаза его за вечными стеклами смотрели спокойно, будто их там и вовсе не было, а их отсутствие ничего не меняло в его лице, выражение которого — как и в немалой степени печать живого ума — черпалось в основном из какого-то иного источника. Секунду спустя он присоединился к своей путеводительнице, и тут же почувствовал, что она еще больше выиграла от паузы, выставившей его на обозрение. Теперь она знала о нем даже вещи сугубо личные, о которых он ни словом еще не обмолвился, да и вряд ли когда обмолвится. Что греха таить, он уже многое ей поведал — но ничего о главном. Чего-то главного она о нем не знала.
Чтобы попасть на улицу, им предстояло вновь миновать вестибюль, и, проходя по нему, она вдруг ошеломила Стрезера вопросом:
— А вы поинтересовались, кто я такая?
Он невольно остановился.
— А вы — кто я? — спросил он, улыбнувшись.
— Как же! Разумеется… Сразу, как вы вышли, я тотчас подошла к портье и спросила. Не хотите последовать моему примеру?
— Выяснять у этой девицы, кто вы? — удивился он. — После того как она со своего возвышения видела, каким образом завязалось наше знакомство?
Теперь его спутница в свою очередь улыбнулась, заметив тень испуга, омрачившую ему легкое настроение.
— Тем паче, по-моему, тем паче. Или вы боитесь скомпрометировать меня? — Ах, ее видели с джентльменом, которому пришлось справляться, кто она такая! — Уверяю вас, мне это решительно безразлично. Кстати, вот моя визитная карточка, — продолжала она. — А поскольку мне нужно вновь обратиться к портье, за то время, на которое я вас покину, вы успеете изучить ее.
И, вручив Стрезеру маленький картонный билет, который вынула из записной книжки, она отошла, а он тотчас вынул такой же, намереваясь отдать ей взамен, как только она вернется. Посередине билетика не значилось ничего, кроме имени: «Мария Гостри», а ниже, в углу, номер дома и название улицы — скорее всего в Париже, и никаких иных данных, разве только то, что карточка носила чужеземный отпечаток. Стрезер опустил ее в карман жилета, а свою продолжал держать на виду, и пока он стоял, прислонясь к дверному косяку и обозревая открывающуюся взору площадь перед отелем, ему вдруг пришла мысль, вызвавшая улыбку. Не забавно ли, что он поместил Марию Гостри, кем бы она ни была — а он понятия не имел, кем она была, — в такое сохранное место. Но им почему-то владело убеждение, что непременно надо сохранить этот маленький знак внимания, который он только что спрятал. И, смотря перед собой невидящим, медлительным взглядом, он мысленно озирал возможные последствия своего поступка и задавал себе вопрос, должно ли квалифицировать его как измену. Слов нет, он поступил поспешно, пожалуй, даже опрометчиво, и у него не было сомнений в том, какое выражение приняло бы лицо известной особы, если бы она это видела, но если то, что он сейчас сделал, «дурно» — что ж, в таком случае ему вообще противопоказано было сюда приезжать. Вот к какому заключению пришел — еще не свидевшись с Уэймаршем — бедный Стрезер. Он полагал, что знает, где предел, но вот не прошло и полутора суток, а он уже его преступил! Но тут вернулась Мария Гостри, прервав размышления нашего героя о безупречности и даже нравственности своего поведения, и бросив весело и решительно: «Ну, пойдемте!», повела его в мир. Вот оно! — думалось ему, когда он шел с нею рядом, неся пальто перекинутым через правую руку, а зонтик под мышкой левой, между указательным и большим пальцами которой неловко торчала его визитная карточка — вот оно! Сейчас, думалось ему, состоится его подлинное, не в пример прежним, приобщение к Европе. Не к «ливерпульской» Европе, нет — и даже не к той, какая открылась ему на отвратительных, но притягательных, незабываемых улицах, где он слонялся вчера вечером, а к какой-то иной, которую его спутница, в доступной ей степени, представляла. Она еще не успела дать никаких пояснений, как вдруг — они шли рядом уже несколько минут, и он, поймав на себе два-три ее косых взгляда, подумал, не означают ли они, что ему следует надеть перчатки, — она, чуть ли не выговаривая ему, с задорным вызовом спросила:
— Почему вы не уберете карточку? Разумеется, я понимаю, как она вам дорога! Но все же… Впрочем, если она доставляет столько неудобств, ее с удовольствием примут назад. На эти карточки уходит целое состояние!
Только сейчас Стрезер понял, что, глядя, как он вышагивает, зажав в руке приготовленный для нее дар, будто скользя к неведомым безднам, не зная, к каким, она решила, что он все еще держит в руке ее визитную карточку. Он тут же, словно оправдываясь, протянул ей свою визитку, и она, взяв ее и увидев, что это, остановилась и, все еще держа карточку перед глазами, как бы извиняясь, сказала:
— Мне нравится ваше имя.
— Да? — отозвался он. — Боюсь, вы вряд ли его когда-нибудь слышали.
Правда, он не был в этом так уж уверен: у него были основания предполагать, что такое вполне могло произойти. Впрочем, не стоило закрывать глаза на очевидное: мисс Гостри перечитывала его имя как человек, которому оно попалось на глаза впервые.
— Мистер Луи Ламбер Стрезер! — произнесла она в полный голос, словно речь шла о ком-то другом. И тут же вновь подтвердила, что имя ей нравится. — В особенности — Луи Ламбер.[3] Так называется один из романов Бальзака.
— Да, мне это известно! — воскликнул Стрезер.
— Кстати, очень плохой роман.
— Мне и это известно, — улыбнулся Стрезер, добавив, словно говоря о чем-то неуместном: — Я из Вулета, есть такой город в штате Массачусетс.
Она засмеялась — то ли неуместности его сообщения, то ли по иной причине. Бальзак описал много городов, но о городе Вулете из штата Массачусетс он не писал.
— Вы объявили об этом так, — сказала она, — будто хотите доложить о себе самое худшее.
— О, мне кажется, — возразил он, — вы и так уже во всем разобрались. Я, насколько могу судить, и выгляжу, и изъясняюсь, и, как у нас там говорят, «веду себя» соответственно. Вулет лезет из всех моих пор, и вы, разумеется, с первого взгляда это определили.
— Вы говорите самое худшее?
— Да. То есть откуда я. По крайней мере, я вас предупредил, и, случись что не так, не извольте говорить, будто я не был с вами откровенен.
— Вот оно что… — Мисс Гостри с явным интересом отнеслась к такой постановке вопроса. — А что, собственно, по-вашему, может случиться?
Стрезер не чувствовал смущения, хотя обычно бывало наоборот — и все же он упорно отводил глаза в сторону, избегая встречного взгляда, — манера, к которой он нередко прибегал в разговоре, при том что слова его производили чаще всего совсем иное впечатление.
— Ну, я могу показаться вам чересчур закоснелым.
Они снова двинулись в путь, и мисс Гостри, уже на ходу, сказала, что ей как раз больше всего по душе самые «закоснелые» соотечественники. Какие только милые пустячки — пустячки, так много для него значившие, — не расцветали в теплой атмосфере их прогулки. Однако значение этой прогулки для последующих, весьма отдаленных событий так близко нас касается, что мы не смеем позволить себе множить примеры, хотя некоторые из них нам, по правде говоря, жаль терять. Стрезер и его путеводительница шли по крепостному валу — каменному поясу, давно лопнувшему под натиском разбухшего города, но все еще державшемуся стараниями его жителей, — валу, который тянулся узкой кривой между двумя парапетами, стертыми за долгое время мирными поколениями, и то и дело обрывающимися где из-за давно снесенных ворот, где из-за перекинутых через пролом мостков, с подъемами и спусками, со ступенями вверх и вниз, с неожиданными поворотами и неожиданными переходами, с выбоинами, в которых мелькала то улица с ее повседневной жизнью, то кирпичная полоска под стрехой щипцовой крыши, с широким обзором, открывавшим взгляду кафедральный собор и прибрежные поля, скученность английского города и ухоженность английского сельского ландшафта. Все это доставляло Стрезеру несказанное наслаждение, но не менее неотвязно вставали в памяти, мешаясь с тем, что он видел перед собой, картины былого.
Он уже однажды — в далекие времена, когда ему было двадцать пять, — проходил этим маршрутом, но воспоминания не портили впечатления: напротив, новые ощущения обогащали прежние и превращали в значительные события, и эту вновь обретенную радость стоило разделить с другом. Уэймарш — вот с кем ему следовало ее разделить, а, стало быть, он лишил приятеля того, что принадлежало тому по праву. Стрезер стал поглядывать на часы, и, когда достал их в пятый раз, мисс Гостри не выдержала:
— Вам кажется, вы делаете что-то не так?
Вопрос ударил по больному месту, Стрезер залился краской и издал смущенный смешок.
— Помилуйте, я получаю огромное удовольствие. Неужели я так забылся…
— По-моему, вы не получаете никакого удовольствия. Во всяком случае, меньше, чем могли бы.
— Как вам сказать… — глубокомысленно протянул Стрезер, словно соглашаясь. — Для меня такая честь…
— Какая там честь! Дело не во мне. Дело в вас. Вы просто не умеете… Типичная картина.
— Видите ли, — рассмеялся он, — это Вулет не умеет. Это для Вулета — типичная картина.
— Вы не умеете получать удовольствие, — пояснила мисс Гостри. — Вот что я имею в виду.
— Именно. Только мы в Вулете вовсе не уверены, что человек создан для удовольствий. Иначе человек был бы доволен. А ведь у него, бедняги, даже нет никого, кто указал бы ему к этому путь. В отличие от меня. У меня как раз есть.
Они беседовали, остановившись в лучах полуденного солнца, — как не раз останавливались, чтобы острее проникнуть чувством в то, что открывалось взору, и Стрезер прислонился к выступающей стороне старого каменного желоба, спускавшегося по крошечному бастиону. Прислонясь спиной к этой опоре, он стоял, любуясь кафедральной башней, которая оттуда была особенно хорошо видна — высокая красно-бурая громада с неизменным и непременным шпилем и готическим орнаментом, обновленная и отреставрированная, тем не менее казавшаяся прекрасной его долгие годы запечатанным глазам, и с первыми весенними ласточками, снующими окрест.
Мисс Гостри поместилась рядом; у нее был вид человека, понимающего толк в вещах, — вид, на который, по мнению Стрезера, она несомненно имела право.
— Да, и в самом деле есть, — подтвердила она, добавив: — И дай Бог, чтобы вы позволили мне указать вам путь.
— О, я начинаю бояться вас!
Она посмотрела ему в глаза — сквозь свои очки и сквозь его — лукаво-неопределенным взглядом:
— Нет, вы меня не боитесь! Слава Богу, нисколько не боитесь! Иначе мы вряд ли так быстро нашли бы друг друга. По-моему, — произнесла она не без удовлетворения, — вы доверяете мне.
— Конечно, доверяю! Но именно этого я и боюсь. Лучше бы наоборот. А так не пройдет и двадцати минут, и я уже окажусь у вас в руках. Смею предположить, — добавил Стрезер, — в вашей практике это не первый случай. А вот со мной такое происходит впервые.
— Просто вы распознали меня, — отвечала она со всей присущей ей добротой, — а это так замечательно и так редко бывает. Вы видите, кто я. — И когда он, однако, покачав головой, добродушно отказался претендовать на подобную прозорливость, сочла нужным пуститься в объяснения. — Если вы и дальше будете таким, каким были вначале, вам самому все станет ясно. Судьба оказалась сильнее меня, и я поддалась ей. Я, если угодно, гид — приобщаю к Европе. Вот так-то. Жду приезжающих — помогаю сделать первый шаг. Подхватываю и устраиваю — я своего рода «агент» высшего разряда. Сотоварищ — в самом широком смысле слова. И как вам уже говорила — сопровождаю путешественников. Я не выбирала себе этого занятия — так получилось само собой. Такая уж выпала мне судьба, а от судьбы не уйдешь. Не стоит нам, грешным, хвалиться этим, но я и впрямь чего только не знаю. Знаю все лавки и все цены. Знаю и кое-что похуже. Я несу на себе тяжкое бремя нашей национальной совести или, иными словами, так как это одно и то же, нашу американскую нацию. Потому что из кого же состоит наша нация, как не из мужчин и женщин, забота о которых сваливается на мои плечи. И знаете, я беру на себя эту ношу вовсе не ради выгоды. Не ради денег — как это делают многие другие.
Стрезеру оставалось только слушать, удивляться и ждать случая, когда он сможет вставить слово.
— И все же, при всей вашей привязанности к многим подопечным, вряд ли вы занимаетесь ими только из любви. — И, помолчав, Стрезер добавил: — Чем же мы вас вознаграждаем?
Теперь она в свою очередь задумалась, но в конце концов воскликнула: «Ничем!» — и предложила ему двинуться дальше. Они продолжили путь, но не прошло и нескольких минут, как Стрезер, сосредоточенно размышляя о том, что она сказала, снова достал часы — машинально, бессознательно, словно завороженный ее необычным, скептическим складом ума. Он взглянул на циферблат, не видя его, и ничего не ответил на очередное замечание своей спутницы.
— Да вы просто дрожите перед ним! — бросила она.
Он улыбнулся жалкой улыбкой, от которой ему самому стало не по себе.
— Вот видите! Потому-то я вас и боюсь.
— Потому что я способна на прозрения? Так они вам только на пользу. Я ведь только что сказала, — добавила она, — вам кажется, вы делаете что-то не так.
Он прислонился к парапету.
— Что ж, помогите мне выкарабкаться из беды.
— Помочь? — Она буквально просияла от радости, услышав его призыв. — Помочь не дожидаться его? Не встречаться с ним?
— О нет, напротив, — сказал Стрезер уже совсем серьезно. — Мне необходимо его дождаться. И я очень хочу встретиться с ним. Помогите мне побороть в себе страх. Вы только что нащупали мое слабое место. Я всегда живу с ощущением страха в душе, но иногда он целиком овладевает мной. Вот как сейчас. Я все время думаю о чем-то еще — о чем-то еще, я имею в виду, кроме того, что меня непосредственно занимает. Вот и сейчас, например, мои мысли заняты не только вами.
Она слушала его с подкупающей серьезностью:
— Вам нужно избавиться от страха.
— Совершенно согласен. Вот и сделайте так, чтобы я избавился от него навсегда.
— Вы и впрямь, — она все еще колебалась, — и впрямь поручаете мне это дело? А вы сумеете пересилить себя?
— Если бы суметь! — вздохнул Стрезер. — В том-то и беда, что не умею. Нет, я этого не умею.
Однако ее было не так-то легко обескуражить.
— Но вы, по крайней мере, хотите этого?
— О, всей душой!
— Тогда, если вы постараетесь… — И мисс Гостри с ходу принялась за это, как она выразилась, дело. — Доверьтесь мне! — воскликнула она, и в знак согласия он, как добрый старый дядюшка, желающий быть «приятным» опекающей его молодой особе, для начала взял ее под руку. И если позднее, в виду гостиницы, он все же убрал руку, то, право, лишь потому, что после беседы о том о сем счел, что различие в возрасте или, по крайней мере, опыте — с каковыми они, по правде говоря, обращались достаточно вольно, — требует перемены позы. Во всяком случае, решение подойти к дверям гостиницы держась на расстоянии друг от друга следовало признать удачным. Молодая особа, которую они оставили в стеклянной клетке, наблюдала за их приближением, словно специально поджидая, когда они появятся на пороге. Рядом с ней стоял господин, которого, судя по его позе, их появление интересовало ничуть не менее, и при виде его Стрезер тотчас впал в то состояние легкого остолбенения, которое нам уже не раз приходилось отмечать. Он предоставил мисс Гостри произнести своим приятным, задорным, как ему показалось, голосом: «Мистер Уэймарш» — имя того, кому предстояло вынести и кто непременно — это более чем когда-либо прежде почувствовал Стрезер, обратив в его сторону короткий приветный взгляд, — не будь здесь мисс Гостри, вынес бы ему осудительный приговор. Впрочем, по мрачному виду Уэймарша было и так заметно, — что друг его осуждает.
Тем же вечером Стрезеру пришлось сознаться Уэймаршу, что он ничего не знает о новой знакомке, и это был пробел, который Уэймарш, даже после того, как он освежил свою память беседой с мисс Гостри, мгновенно обрушившей на него град вопросов и намеков, а также совместным ужином в общей зале и повторным выходом в город с участием помянутой дамы с целью взглянуть на собор при лунном свете, признал себя неспособным возместить — да это было упущение, восполнить которое гражданин Милроза, хотя он и не отрицал знакомства с Манстерами, — так и не смог. Он не помнил мисс Гостри, а ее вопросы о тех, кто принадлежал к их кругу, свидетельствовали, по мнению Стрезера, лишь о том же, о чем ранее свидетельствовали и в его случае: осведомленность этой незаурядной женщины об их собеседнике, по крайней мере на ближайшее время, была куда богаче, чем его о ней. Стрезер, по правде сказать, с интересом отметил границы, до которых она позволяла себе короткость с его другом, и его особенно поразило, что границы эти глубоко вторгались на территорию Уэймарша. Это наблюдение усугубило владевшее Стрезер ом чувство, что сам он в своих отношениях с мисс Гостри зашел чересчур далеко, — и своевременно дало ему урок, как строить эти отношения иным, более коротким путем. Но тут же в нем родилась уверенность — более того, убеждение, что Уэймаршу — ни при каких обстоятельствах или степени короткости — не продвинуться ни на шаг.
Обменявшись дежурными фразами, все трое еще минут пять беседовали в вестибюле, после этого мужчины прошли в сад, а мисс Гостри удалилась. Вскоре Стрезер, как и положено, проводил друга в заказанные им апартаменты, которые тот еще до прогулки не преминул придирчиво осмотреть, а полчаса спустя деликатно оставил его одного. Покинув друга, Стрезер направился к себе, но ему вдруг стало тесно в пределах отведенного ему номера. Таково было первое и незамедлительное следствие свидания с Уэймаршем: комната, которая прежде казалась достаточно просторной, теперь, после встречи, была ему мала. Этой встречи он ждал с трепетным чувством, которое ему было бы жаль, было бы стыдно назвать иначе, чем глубоким душевным волнением, и в то же время он ждал ее с надеждой, что свидание с Уэймаршем принесет ему успокоение. Но странное дело: он лишь сильнее разволновался, и какое-то смятение — которому, по правде сказать, он затруднился бы в данный момент дать более точное название — погнало его вниз, и некоторое время, не зная, куда себя девать, он бесцельно ходил взад-вперед. Вновь побывал в саду, заглянул в общую залу, обнаружив там мисс Гостри, отвечавшую на письма, мгновенно ретировался; он слонялся, томился, убивал время. До наступления ночи, однако, ему предстояло еще раз повидаться с другом для более доверительной беседы.
Лишь за полночь — после того как Стрезер провел в номере Уэймарша не менее часа — тот решил, что, пожалуй, пора предаться неверному сну. Ужин и последовавшая за ним прогулка при луне — прогулка, которая в мечтах рисовалась Стрезеру романтической, а получилась весьма прозаичной из-за отсутствия теплых пальто — несколько нарушили его, Уэймарша, планы и полуночная беседа понадобилась ему единственно потому, что — после того как они освободились, по его выражению, от светской знакомой — ему не хотелось идти в курительную комнату и еще меньше — ложиться спать. Он любил повторять, что знает себя, и теперь произнес эти слова в подтверждение того, что спать ему еще не хочется. Он и впрямь превосходно знал себя и знал, что будет всю ночь ворочаться с боку на бок, если не доведет себя до состояния необходимой усталости. А для достижения этой цели ему нужно было присутствие Стрезера — то есть нужно было вовлечь его в обстоятельный разговор. Стрезера же вид приятеля, сидевшего в подтяжках на краю кровати, наводил на мысль о малой епитимье. Вытянув длинные ноги и скруглив широкую спину, Уэймарш почти непрестанно поочередно гладил то локти, то бороду. Поза эта показалась его гостю необычайно и почти нарочито неудобной. Впрочем, разве не такое же впечатление Стрезер вынес при первом взгляде на Уэймарша, когда в смущении топтался на пороге гостиницы. От Уэймарша исходило недовольство, оно было заразительным, а равно неоправданным и необоснованным, и Стрезер тотчас почувствовал, что, если он — или, может, сам Уэймарш — не научится с этим справляться, его собственная уже оправдавшая себя готовность к благожелательному настрою чувств окажется под угрозой. Еще когда они впервые вошли в эту приглянувшуюся Стрезеру комнату, Уэймарш, молча ее обозрев, испустил вздох, который его спутник отнес если не на счет закоренелой привычки все бранить, то, по крайней мере, на счет неумения чему бы то ни было радоваться, и сразу обрел ключ ко многому, что впоследствии наблюдал. Уже тогда ему стало ясно, что для Уэймарша «Европа» — все еще книга за семью печатями, что он не нашел с нею общего языка и практически оставил на это надежду.
И действительно, нахохленный, с глазами, в которых отражался газовый свет, Уэймарш словно утверждался в этом своем неприятии; сама его поза и невидящий взгляд говорили о тщетности попыток что-либо здесь изменить. Его крупная голова и крупное желтовато-бледное морщинистое лицо — недюжинное, даже значительное, особенно в верхней части, которую украшали высокий министерский лоб, копна волос и темные, словно покрытые копотью глаза напоминали — даже поколению, чей уровень оказался намного ниже — знакомые по литографиям и бюстам величественные образы национальных титанов начала века.[4] Уэймарш принадлежал к особому типу — недаром Стрезер уже в начале их знакомства отметил в нем проблески силы и возможностей — типу государственного деятеля из кулуаров Конгресса былых времен. А нижняя половина его лица, вяловатая и несколько скошенная, наносила ущерб этому сходству, и Уэймарш, если верить молве, специально отрастил бороду, которая, с точки зрения непосвященных, портила его наружность. Он тряс своей гривой, он впивался своими необыкновенными глазами — очков Уэймарш не носил — во всех, кто приходил его слушать или глазеть на него, усвоив манеру, частично отталкивающую, частично притягательную, смотреть на каждого, кто бы к нему ни приближался, — будь то конгрессмен или простой смертный — жестким взглядом, и встречал любого так, словно тот постучался к нему в дверь, а он предложил войти. Встретившись с приятелем после долгого перерыва, Стрезер всматривался в него с обновленным интересом, и на этот раз оценка, которую он давал своему другу, была, как никогда, идеально справедлива. Голова Уэймарша была крупнее, а глаза проницательнее, чем требовалось для избранной им карьеры, но в конечном итоге это лишь означало, что выбор им такой карьеры говорил сам за себя. А в полночный час, в освещенном газовым светом номере честерской гостиницы это говорило благодаря быстротечному времени лишь о том, что к концу своих лет он пришел без нервного истощения. Уже одно это служило свидетельством полноты прожитой жизни в том смысле, в каком полнота жизни понималась в Милрозе, а в воображении Стрезера еще и окружало Уэймарша радужной атмосферой, в которой тот — лишь пожелай он этого — мог бы парить. Увы, ничего похожего на парение не наблюдалось в мрачном упорстве, с которым он, сидя на краю кровати, лелеял свою шаткую позу. У его приятеля эта поза, как всякое неустойчивое положение, особенно подолгу сохраняемое — например, пассажиром, сидящим наклонившись вперед в купе мчащегося поезда, — вызывала беспокойство. Она олицетворяла тот угол, под которым бедняга Уэймарш намеревался пронести свой крест — пройти испытание Европой.
За грузом дел, гнетом профессиональных обязанностей, вечной занятостью и боязнью навязываться оба, до этих непредвиденных каникул с их почти ошеломляющей свободой, у себя дома уже лет пять не находили для встречи и дня — обстоятельство, которое в известной степени объясняет, почему главные черты в характере друга теперь предстали перед Стрезером с такой остротой. Те, что за долгие годы улетучились из памяти, теперь вспомнились, прочие, о которых невозможно было забыть, казалось, теснились в ожидании, словно некое занозистое семейство, собравшееся на пороге собственного дома. Комната была вытянутая и узкая, сидевший на постели Уэймарш протянул свои обутые в шлепанцы ноги, и каждый раз, когда Стрезер в волнении вставал со стула, чтобы пройтись взад-вперед, вынужден был через них переступать. Оба мысленно определили темы, о которых можно и о которых нельзя говорить, и среди последних, в частности, была одна закрытая наглухо, перечеркнутая, словно мелом на аспидной доске. Женившись, когда ему было тридцать, Уэймарш уже лет пятнадцать как расстался со своей женой, и сейчас, в этой озаренной газовым светом комнате, особенно ясно обозначилось, что Стрезеру не следует осведомляться о ней. Он знал, что они по-прежнему живут врозь, что она обитает по гостиницам, путешествует по Европе, сильно румянится и забрасывает мужа ругательными письмами, большую часть которых этот страдалец дает себе право не читать, и Стрезеру не понадобилось усилий, чтобы с должным уважением отнестись к холодным сумеркам, окутывавшим супружескую жизнь приятеля. Здесь царила тайна, и Уэймарш ни разу не проронил на этот счет ни слова. Стрезер, которому всегда очень хотелось воздать должное другу, если это было возможно, чрезвычайно восхищался его сдержанностью и даже считал ее одним из оснований — оснований тщательно выверенных и пронумерованных — относить его, среди людей ему известных, к разряду удачников. Несмотря на переутомление, душевную подавленность, заметное похудание, письма жены и недовольство Европой, судьба его и в самом деле сложилась удачно. Стрезер и свою собственную жизнь счел бы менее неудачной, располагай он поводом для столь долгого и изысканного молчания. Покинуть миссис Уэймарш была не штука — всякий легко покинул бы эту даму, но не всякий мог подняться до такого идеала, чтобы своим отношением к этому факту пресечь насмешки над тем, что она покинула его. Ее муж сумел придержать язык и составить себе значительное состояние — достижения, которым Стрезер более всего завидовал. В его жизни, по правде говоря, тоже существовал некий предмет, о котором он молчал и который оценивал очень высоко, но это было дело совсем иного рода. Что же до нажитого состояния, то его цифра никогда не подымалась так высоко, чтобы этим можно было гордиться.
— Право, мне не совсем понятно, зачем вам все это понадобилось. Вы вовсе не выглядите таким уж измотанным, — проговорил наконец Уэймарш, имея в виду поездку в Европу.
— Как вам сказать, — отвечал Стрезер, стараясь попасть ему в тон. — Пожалуй, сейчас, после того как я уже отправился в путь, я не чувствую себя измотанным, но до отъезда буквально валился с ног.
Уэймарш обратил на него меланхолический взгляд:
— Разве это не обычное ваше состояние?
Вопрос этот таил не столько подчеркнутый скепсис, сколько призыв к кристальной правдивости, а потому наш друг услышал в нем прежде всего голос Милроза. Он уже давно проводил различие — хотя, признаться, не осмеливался выразить это вслух — между голосом Милроза и даже голосом Вулета. Первый, как ему казалось, сильнее выражал исконный американский дух. В прошлом уже не раз бывало, что, заслышав этот голос, Стрезер приходил в замешательство, да и сейчас ему почему-то вдруг стало не по себе. Тем не менее, несмотря на охватившее его смущение, никакие силы не могли заставить его снова уклониться от ответа.
— Такие слова вряд ли справедливы по отношению к человеку, для которого свидеться с вами — большая радость.
Уэймарш перевел на умывальник молчаливый, ничего не выражающий взгляд, каким, надо думать, сам Милроз — воплощение Милроза, так сказать, — отметил бы неожиданный комплимент со стороны Вулета, и Стрезер еще раз почувствовал себя воплощением Вулета.
— Я хотел сказать, — вновь изрек его друг, — что, если судить по тому, как вы выглядите, вам грех жаловаться. У вас куда лучший вид по сравнению с тем, какой был в последнюю нашу встречу. — Правда, обозревать этот вид глаза Уэймарша явно избегали и, словно из приличия, косили в сторону — впечатление, которое лишь усиливалось, когда он, не сводя взора с кувшина и таза, добавил: — Вы пополнели с тех пор.
— Боюсь, что так, — рассмеялся Стрезер. — Полнеешь от того, что поедаешь, а я, каюсь, съедаю больше, чем могу вместить. Но я просто падал от усталости, когда садился на пароход. — Он произнес это до странности весело.
— А я — когда сходил, — заявил Уэймарш. — Эта идиотская погоня за отдыхом стоит мне полжизни. Скажу вам прямо, Стрезер, — и для меня большая радость, что наконец-то вы здесь и я могу облегчить с вами душу, хотя, не скрою, я уже не чаял дождаться вас и изливался то одному, то другому спутнику по купе. Скажу вам прямо: эта страна не по мне, не моя это страна. Она мне не по душе. Здесь нет ни одного уголка, в этой стране, который пришелся бы мне по душе. Нет, я не отрицаю — здесь много красивых мест и замечательных старинных вещей. Беда, однако, в том, что я не могу попасть с ними в лад. Думаю, именно тут и кроется причина, почему мне все это так мало дает. Я не почувствовал даже предвестия того подъема, который надеялся испытать. — И с еще большей серьезностью он возвестил: — Так вот — я хочу назад.
И вперился в Стрезера. Уэймарш принадлежал к той породе людей, которые всегда смотрят собеседнику в лицо, когда говорят о собственной персоне. Теперь и Стрезер позволил себе отдарить приятеля жестким взглядом, и это сразу же, как ему показалось, дало преимущество.
— Приятное известие для человека, который покинул дом только затем, чтобы свидеться с вами.
При этих словах в глазах Уэймарша вспыхнул мрачный, ни с чем не сравнимый огонь:
— Стало быть, только затем?
— Ну… в значительной степени.
— Мне показалось по вашим письмам, что ваша поездка имеет под собой какую-то подоплеку.
Стрезер замялся:
— Подоплеку? Под моим желанием побыть с вами?
— Под вашим угнетенным состоянием.
Уклончиво улыбаясь, так как совесть его была не совсем чиста, Стрезер покачал головой.
— Тут много причин сошлось!
— И ни одной главной, которая, видимо, вас подтолкнула?
Наконец-то наш друг смог ответить откровенно:
— Да, есть. Есть одно дело, которое связано с моей поездкой.
Уэймарш помолчал немного:
— Слишком личное, чтобы рассказать о нем?
— Нет, отнюдь… по крайней мере, вам. Только очень запутанное.
— Так, — сказал Уэймарш, вновь помедлив с ответом. — Я, быть может, в итоге и утрачу здесь способность соображать, но пока этого еще не произошло.
— Я изложу вам эту историю. Только не нынче ночью.
Уэймарш, казалось, сел еще прямее и еще сильнее сдвинул брови:
— Да почему же — мне все равно не хочется спать.
— Да, любезный друг, но мне хочется.
— В чем же тогда выражается у вас упадок сил?
— Именно в этом — в том, что я могу забыться на восемь часов подряд.
И Стрезер стал уверять приятеля, что, пренебрегая в ночные часы столь важным предметом, как постель, он портит себе впечатление от путешествия, которое именно потому ему так «мало дает». Наконец Уэймарш согласился отдать должное этим доводам, позволив уложить себя в постель. Ведя его, так сказать, твердой рукой, Стрезер помог Уэймаршу довести это дело до конца и, справляя последние мелочи — припуская лампу и накрывая приятеля одеялом, вновь подумал, что теперь в их отношениях он оказался в главенствующей роли. Он даже почувствовал нечто вроде снисхождения к Уэймаршу, который, укутанный со всех сторон и закрытый до подбородка, словно больной в палате, выглядел на белых простынях неестественно огромным, черным и в то же время каким-то жалким. Стрезеру чуть ли не стало жаль приятеля, подававшего голос откуда-то из недр постели:
— Так она и вправду имеет на вас виды? В этом причина?
Стрезер почувствовал себя неловко: мысли его друга принимали слишком прямое направление, и он тут же сделал вид, что не вполне понимает, о чем речь.
— Причина моей поездки?
— Причина вашего подавленного состояния и всего прочего. Даже невооруженным глазом, знаете ли, видно, что она загнала вас в угол.
Тут уж искренности Стрезеру было не занимать.
— Так вы решили, что я попросту сбежал от миссис Ньюсем?
— Каюсь, не знал, — сказал Уэймарш, — что вы такой привлекательный мужчина. Сами знаете, как эта дама вас отличает. Ну разве что, — проговорил он то ли с иронией, то ли с тревогой, — вы сами имеете на миссис Ньюсем виды. Что, она тоже сюда пожаловала? — спросил он с притворным ужасом.
Его друг невольно — чуть-чуть — растянул губы в улыбке.
— Успокойтесь, нет! Она — слава тебе Господи — и еще сто раз слава тебе Господи! — осталась дома. Она собиралась ехать, но передумала. Я некоторым образом здесь вместо нее и в этом смысле действительно — отдаю должное вашей догадке — прибыл сюда по ее делам. Как видите, тут много всяческих связей.
Но Уэймарш упрямо видел только одну:
— Включая, стало быть, и ту, которую я назвал.
Стрезер вновь прошелся по комнате, поправил на приятеле одеяло и решительно шагнул к двери. Он испытывал такое же чувство, как сиделка, выполнившая все на нее возложенное и заслужившая право на отдых.
— Возможно, много больше, чем мне сейчас хотелось бы растолковывать. Не бойтесь — я ничего от вас не утаю: вы услышите столько, сколько вам и не переварить. Я очень рассчитываю — разумеется, если наши пути не разойдутся, — услышать ваше мнение о том, во что я вас посвящу.
Уэймарша в этих посулах, по обыкновению, заинтересовало побочное соображение.
— Вы хотите сказать, вы не уверены, что наши пути не разойдутся?
— Я лишь учитываю такую опасность, — по-отечески предупредил Стрезер. — Поскольку слышу, как вы стенаете, что вам хочется домой, и склонен думать, вы способны на подобную глупость.
Уэймарш выслушал его молча, как большой разобиженный ребенок.
— Что вы намерены со мной делать? — спросил он после паузы.
Такой же вопрос несколько часов назад Стрезер задал мисс Гостри и сейчас невольно подумал — неужели это звучало так же по-детски? Но он, по крайней мере, мог дать более определенный ответ:
— Поехать с вами в Лондон.
— Но я уже был в Лондоне! — почти простонал Уэймарш. — И меня там, Стрезер, ничто не привлекает.
— Возможно, — добродушно кивнул Стрезер. — Надеюсь, однако, привлекаю я.
— Так мне придется туда с вами ехать?
— Сказав «а», надо сказать и «б».
— Пусть так, — вздохнул Уэймарш, — делайте ваше черное дело! Только, прежде чем тащить меня за собой, извольте все рассказать.
Но Стрезер уже вновь погрузился в воспоминания — частично приятные, частично покаянные — о событиях прошедшего дня, пытаясь решить, выглядел ли он в своих претензиях так же комично, как его друг, и совсем потерял нить разговора.
— Рассказать вам?..
— Ну да. Какое поручение на вас возложили?
Стрезер в нерешительности помолчал.
— Видите ли, — сказал он, — поручение мое такого рода, что я при всем желании не сумею его от вас скрыть.
Уэймарш с мрачным видом уставился на него.
— Вы, стало быть, хотите сказать, что приехали ради нее?
— Из-за миссис Ньюсем? Да, конечно, я же сказал. В значительной мере.
— Тогда зачем говорить, что вы приехали ради меня?
Стрезер в нетерпении вертел в руке ключ от своего номера.
— Все очень просто. Я приехал ради вас обоих.
Уэймарш, вздохнув, наконец повернулся на бок.
— Ну, я-то не имею на вас видов.
— Я тоже, раз уж на то пошло…
И с этими словами Стрезер, смеясь, удалился.
Накануне Стрезер сказал мисс Гостри, что они с Уэймаршем выедут скорее всего дневным поездом, а назавтра выяснилось, что эта дама собирается отбыть утренним. Когда Стрезер спустился в кафе, она уже позавтракала; Уэймарш еще не появлялся, и у нашего друга было достаточно времени, чтобы напомнить об условиях заключенного между ними договора и назвать ее щепетильность чрезмерной. Право, не стоит убегать в тот самый момент, когда обнаружилось, как она нужна! Он подошел к мисс Гостри, когда она подымалась из-за стола в нише у окна, где просматривала утренние газеты, и в памяти Стрезера — о чем он не преминул ей доложить — всплыл образ майора Пенденниса[5] за завтраком в клубе — комплимент, который, по словам мисс Гостри, она высоко оценила, и он принялся так горячо упрашивать ее задержаться, словно пришел к выводу — в особенности после видений минувшей ночи, — что никак не может без нее обойтись. Во всяком случае, она должна до отъезда научить его заказывать завтрак, как это принято делать в Европе, и в первую очередь помочь ему справиться с трудной задачей — заказать завтрак для Уэймарша. Последний, отчаянно шепча из-за двери, возложил на него священные обязанности по части бифштекса и апельсинового сока — обязанности, которые она, взяв на себя, выполнила с исключительной расторопностью, не уступающей ее блестящей сообразительности. Ей уже приходилось отучать прибившихся к чужому берегу соотечественников от привычек, по сравнению с которыми привычка начинать день с бифштекса — сущий пустяк, и не в ее правилах, учитывая накопленный опыт, сворачивать с избранного пути; правда, по зрелом размышлении, она высказала более широкий взгляд на этот предмет: в известных случаях всегда возможен выбор обратной тактики.
— Иногда, знаете ли, предоставить их самим себе…
Ожидая, пока накроют стол, они прошли в сад, и Стрезер, слушая откровения мисс Гостри, находил их для себя крайне интересными.
— И что тогда?
— Значит, все для них настолько усложнить — или, напротив, если угодно, упростить, — что ситуация неизбежно разрешается сама собой: они жаждут вернуться домой.
— А вы жаждете для них того же, — весело вставил Стрезер.
— Не скрою — жажду и стараюсь отослать их туда как можно скорее.
— Как же, как же! Вы доставляете их в Ливерпуль.
— В бурю годится любая гавань. Да, при всех прочих моих обязанностях, я еще и агент по репатриации. Мне хочется вновь заселить нашу опустошенную родину.[6] Иначе что с нею станется? И хочется отвадить чужих.
В ухоженном английском саду, овеянном свежестью утра, Стрезер чувствовал себя на редкость приятно: ему нравилось, как хрустит под ногами плотно убитый, пропитанный влагой мелкий гравий, а праздный взгляд с удовольствием блуждал по ровным бархатным лужайкам и чисто выметенным изгибам дорожек.
— Чужих людей?
— Чужие страны. Да, и чужих людей. Я хочу вселить уверенность в наших собственных.
— Чтобы они не рвались сюда? — не без удивления спросил Стрезер. — Тогда зачем же вы их встречаете?
— Ну, требовать, чтобы они не приезжали, — это пока чересчур. Я ставлю себе иную задачу: пусть скорей приезжают и еще скорей возвращаются. Я встречаю их, чтобы помочь пройти испытание Европой как можно быстрее, и, хотя никогда никого не останавливаю, у меня есть свои способы внушить им все, что требуется. Я разработала целую систему, и в ней, если желаете знать, — продолжала Мария Гостри, — заключена моя тайна, моя сокровенная миссия и та польза, которую я приношу. Видите ли, это только кажется, что я их ублажаю и поощряю; каждый мой шаг продуман, и я неуклонно делаю свое подспудное дело. Могу, если угодно, сообщить вам свою формулу, но, думается, практически я добиваюсь успеха. Я отправляю вас домой выдохшимися. И вы остаетесь там. Пройдя через мои руки…
— Мы уже не появляемся здесь вновь? — Чем дальше она шла в своих объяснениях, тем дальше он, видимо, способен был следовать за ней. — Мне не нужна ваша формула. Я уже понял — и сказал вам вчера, — какие за вами бездны. Выдохшимися! — повторил он. — Благодарю вас, — коль скоро вы собрались столь изысканно спровадить меня отсюда, благодарю за предостережение.
В этом ласкающем взор уголке — сущей поэзии, если верить путеводителю, но тем паче притягательному для взора заразившихся Европой туристов — они с минуту улыбались друг другу в подтверждение взаимопонимания и добрых чувств.
— Изысканно? Помилуйте, не более чем жалкая уловка. К тому же вы — особый случай.
— Особый случай? Слабая отговорка.
Мисс Гостри и сама проявила слабость: она отложила отъезд и дала согласие отбыть вместе с джентльменами при условии, что в знак независимости займет отдельное купе; однако после обеда стало известно, что она уехала одна, а они, вопреки уговору, сулившему день в ее обществе в Лондоне, задержались еще на ночь. Но в то утро, — которое впоследствии Стрезер вспоминал как вершину предчувствий и предвестий того, что назвал бы своими крушениями, — она сообщила ему тьму различных сведений, и среди прочего упомянула, что жизнь ее расписана по минутам, но нет такого дела или свидания, которым она не согласилась бы ради него пожертвовать. Сверх того, как он вывел из ее слов, где бы она ни появлялась, ей всегда приходилось то подхватывать нить оборванного разговора, то штопать чужие прорехи, то, стоило ей показаться, на нее словно из засады бросался очередной знакомый, чего-либо алчущий, и она какой-нибудь малостью утоляла на время его аппетит. Теперь она полагала делом чести — после того как взяла на себя смелость вынудить Стрезера к перемене и сама, чуть ли не за его спиной, заказала ему подобающее меню — добиться такого же успеха с Уэймаршем, и позднее хвалилась перед Стрезером, что сумела заставить их приятеля, даже не подозревавшего, в чем тут дело, позавтракать тем же набором блюд, какой майор Пенденнис съедал в «Мегатериуме». Словом, она добилась того, что он позавтракал как джентльмен, и это было сущим пустяком по сравнению с тем, чего она намеревалась от него добиться. По ее настоянию он принял участие в повторной неспешной прогулке по городу, это стало для них главным событием дня, и только благодаря ее искусству он сумел и на крепостном валу, и в Рядах сохранить относительно самостоятельный вид.
Они совершали свой променад втроем, глазели, болтали, — по крайней мере, двое; их сотоварища, по правде говоря, эта прогулка ввергла в угрюмое молчание. Стрезеру в этом молчании слышались громы протеста, но он сознавал, что всячески пытается выдать это безмолвие, хотя бы внешне, за знак доброго мира. Он избегал обращаться к Уэймаршу слишком часто, — что вызвало бы натянутость, но и не зажимал себе рта, что могло навести на мысль, будто он сдал свои позиции. Сам Уэймарш многозначительно молчал, то ли потому, что делал успехи в постижении Европы, то ли потому, что отчаялся ее постичь. Иногда, в иных переходах — в галереях с нависшими козырьками, где было особенно темно, фронтоны на противоположной стороне улицы смотрелись особенно причудливо, а соблазны в витринах попадались особенно часто — мисс Гостри и Стрезер замечали, что глаза их спутника приковывались к какой-нибудь никчемной вещице, приковывались так, словно он отдыхал на ней душой. Встречаясь в таких случаях взглядом со Стрезером, Уэймарш в первое мгновение смотрел виновато и испуганно, но тут же принимал свой обычный величавый вид. Стрезер не мог указать ему ничего истинно стоящего, боясь вызвать решительное неприятие, и испытывал искушение ткнуть пальцем в какой-нибудь заведомый хлам, чтобы дать приятелю возможность, торжествуя, его отвергнуть. Сам он непрестанно подавлял застенчивое желание высказать вслух, с каким наслаждением предается полной праздности, и ловил себя на мысли, что реплики, которыми они обмениваются с мисс Гостри, возможно, так же угнетают третьего члена их компании, как тяготили мистера Берчелла у камелька доктора Примроза[7] высокопарные разговоры лондонских гостей. Любая мелочь радовала и веселила Стрезера, и он чуть ли не просил за это прощения, вновь и вновь ссылаясь на свои прежние скучные обязанности. Он сознавал, что эти обязанности не шли в сравнение с теми, что лежали на Уэймарше, и, оправдывая свое вольное настроение, без конца повторял, что возмещает себе прежнюю добродетель.
Но, так или иначе, прежняя добродетель никуда не девалась и теперь глазела на него из каждой витрины, так мало похожей на витрины в Вулете, разжигая аппетит к вещам, с которыми он просто не знал бы что делать. Тут, как ни странно, действовал самый неприемлемый из всех законов, полностью его деморализующий, — теперь он проявлялся в том, что внушал Стрезеру желание хотеть еще больше. Эти первые прогулки в Европе были, по сути дела, своего рода грозным предостережением, к чему может свестись путешествие. Неужели после долгих лет он вернулся сюда почти на закате жизни лишь для того, чтобы подвергнуться подобному испытанию? Тем не менее именно у витрин он чувствовал себя с Уэймаршем наиболее свободно — правда, было бы еще лучше, если бы его приятель не поддавался столь охотно на призывы лишь сугубо полезных ремесел. В своей мрачной изоляции Уэймарш упорно разглядывал зеркальные стекла скобяных и шорных лавок, тогда как Стрезер щеголял сродством души с поставщиками почтовой бумаги и галстуков. По чести говоря, Стрезер держал себя грубовато в присутствии торговцев мужским платьем, Уэймарш же, скользя по ним надменным взором, попросту не замечал всего этого. Мисс Гостри тотчас ухватилась за возможность поддержать Уэймарша за счет его соотечественника. У этого скучнейшего законника имелись — бесспорно — свои представления о том, кто как должен быть одет, но, ввиду некоторых особенностей производимого им самим впечатления, ставить их в пример было небезопасно. Интересно, спрашивал себя Стрезер, уж не считает ли он, что мисс Гостри вовсе не такая модная дама, а он, Ламбер Стрезер, образец моды; и не кажется ли ему, что большая часть замечаний, которыми они обмениваются о прохожих, их лицах и типах, обличают лишь стремление болтать, как болтают в «свете»?
Неужели все с ним происходящее и все уже происшедшее исчерпывается тем, что светская дама подталкивает его в «общество», а давний друг, оттертый в сторону, наблюдает, с какой силой его туда влечет? Когда эта светская дама позволила Стрезеру — максимум того, что она ему позволила — купить пару перчаток, поставленные ею тут же условия, запрет на приобретение галстуков и любых других предметов, пока она сама не найдет времени пройтись с ним по Берлингтонскому пассажу,[8] прозвучали — для чувствительных ушей — вызовом несправедливым обвинениям. Мисс Гостри принадлежала к тем дамам, которые умели без вульгарных ужимок назначить свидание в Берлингтонском пассаже. Взыскательность при выборе перчаток означала — все для тех же чувствительных ушей — скорее всего нечто такое, что Стрезер назвал бы старанием удержать от явного фанфаронства. Однако его не отпускало сознание, что в глазах их спутника его новая знакомая выступает этаким иезуитом в юбке, вербовщицей Католической Церкви. Католическая же Церковь — в глазах Уэймарша — этот враг номер один, чудище с выпученными глазами и длинными, дрожащими, загребущими щупальцами — как раз и была обществом, источником распространения всяческих шибболетов,[9] разделения людей по типам и группам, порочными честерскими Рядами, источавшими зловоние феодализма, — словом, Европой.
Однако, прежде чем они, проголодавшись, повернули назад, произошел эпизод, который на многое проливал свет. Уже с четверть часа Уэймарш подчеркнуто молчал и держался особняком, когда же его сотоварищи, опершись на балюстраду, охранявшую Ряды с торца, не менее трех минут созерцали на редкость кривую и беспорядочно застроенную улочку, что-то в их интересе к ней — что именно, Стрезер так и не разобрался — переполнило чашу его терпения. «Он считает нас снобами, светскими лоботрясами, мерзкими эгоистами», — подумал Стрезер, который на удивление быстро, всего за два дня, обрел привычку легко и решительно суммировать ряд смутных наблюдений. Впрочем, между некоторыми его заключениями и отчаянным броском в противоположную сторону, который вдруг произвел Уэймарш, имелась, видимо, прямая связь. Он исчез с ошеломляющей внезапностью, и Стрезер с мисс Гостри поначалу решили, что, увидев мелькнувшего знакомого, он бросился за ним следом. Однако они тут же убедились, что его мгновенно поглотила открытая дверь ювелирного магазина, за сверкающими витринами которого он скрылся из виду. Бегство Уэймарша носило характер демонстрации, и его двум спутникам ничего не оставалось, как сделать испуганные лица. Но мисс Гостри рассмеялась.
— Что это с ним? — спросила она.
— Как вам сказать, — отвечал Стрезер. — Он не может этого вынести.
— Чего этого?
— Всего. Европы.
— Но при чем тут ювелирная лавка? Что она ему даст?
Стрезер, видимо, и сам пытался уяснить себе это, стараясь, не меняя позиции, проникнуть взглядом в просветы между рядами карманных часов и гирляндами тесно свисавших драгоценных побрякушек.
— Сейчас увидите.
— Этого я как раз и боюсь: а вдруг он купит что-нибудь. Боюсь, это будет что-нибудь несусветное.
Стрезер мысленно оценивал такую возможность:
— Он способен купить что угодно.
— В таком случае, не лучше ли нам последовать за ним? Как вы думаете?
— Никоим образом. Мы не можем. Мы оцепенели. Мы обмениваемся долгим испуганным взглядом и дрожим у всех на виду. Дело в том, что мы «осознали». Он отстаивает свободу.
— Вот как? — Она рассмеялась. — Но зачем же такой ценой? А я-то собиралась показать ему кое-что куда дешевле.
— О нет, — продолжал Стрезер, теперь уже откровенно веселясь. — Не говорите так: свобода из ваших рук дорогого стоит. — И, словно оправдываясь, добавил: — Разве я не пользуюсь ею сейчас? По-моему, да.
— Вы хотите сказать, оставаясь здесь, со мной?
— Именно, и ведя с вами подобные разговоры. Вас я знаю всего несколько часов, а его — всю жизнь. Вольность, с которой я обсуждаю его с вами, вряд ли заслуживает доброго слова. — При этой мысли он на мгновение умолк. — Скорее уж это низость с моей стороны.
— Нет, она заслуживает доброго слова! — воскликнула мисс Гостри, ставя на этом точку. — Послушали бы вы, — добавила она, — как вольно я себе позволю — а уж я себе это позволю — говорить с мистером Уэймаршем.
Стрезер помедлил.
— Говорить обо мне? О, это не одно и то же. Вот если бы Уэймарш отплатил мне тем же — безжалостно разобрал меня по косточкам. Только он ни за что не станет этого делать, — произнес Стрезер с грустной уверенностью. — Не станет разбирать меня по косточкам. — Решительность его суждений начинала подавлять ее. — И слова обо мне не скажет. Никогда.
Она согласилась, воздав его утверждениям должное, но тут же ее разум, ее неуемная ирония решительно им воспротивились.
— Конечно, не скажет. Неужели вы считаете, что все люди способны рассуждать обо всем, способны разбирать всё по косточкам? Среди них совсем немного таких, как вы и я. Ваш Уэймарш будет молчать, потому что он туповат.
Ну и ну! Ее слова вызвали в нем волну скепсиса, и этот скепсис частично разрушал все то, во что он годами верил.
— Уэймарш туповат?
— По сравнению с вами.
По-прежнему не отрывая глаз от витрины, Стрезер секунду-другую молчал.
— Он добился такого успеха в жизни, какой мне и не снился.
— Вы хотите сказать, сумел нажить деньги!
— Да, он умеет делать деньги, насколько мне известно. А я, даром что гну спину, ничего не смог нажить. Я — законченный по всем статьям неудачник.
Он вдруг испугался, как бы она не спросила его, не означает ли такое признание, что у него нет ни гроша, и был рад, что ошибся: ведь он не знал, в какую сторону это бы ее повело. Но она, напротив, встретила его заявление одобрительно.
— И слава Богу, что так. Потому-то вы мне и нравитесь. Нынче стыдно быть чем-то иным. Оглянитесь вокруг — взгляните на тех, кто преуспевает. Неужели, по правде говоря, вам хочется быть в их числе? Взгляните, наконец, на меня, — продолжала она.
Он поднял на нее глаза, взгляды их на мгновение встретились:
— Да, вы тоже не из их числа.
— Достоинства, которые вы во мне нашли, ясно говорят, что я не из практических людей. Если бы вы знали, — вздохнула она, — о чем я мечтала в юности! Мы с вами одного поля ягода и потому сошлись: оба потерпели фиаско.
Он посмотрел на нее с доброй улыбкой, но покачал головой.
— Это не меняет того факта, что вы дорогого стоите. И мне уж порядком обошлись!..
Он не закончил.
— Обошлась? Во что же?
— Я заплатил своим прошлым — рассчитался сразу оптом. Впрочем, это не имеет значения, — рассмеялся Стрезер. — Я готов выложить все до последнего пенни.
Но тут их взглядам предстал выходивший из магазина Уэймарш, и ее внимание переключилось на него.
— Надеюсь, он не выложил там все до последнего пенни, — сказала она, — хотя убеждена, потратил большие деньги, и сделал это ради вас.
— О нет — отнюдь!
— Значит, ради меня?
— В столь же малой степени.
Уэймарш был уже близко, и Стрезер вполне мог прочесть кое-что на лице своего друга, хотя тот, казалось, никого и ничего не замечая, едва ли не намеренно смотрел в пространство.
— Значит, ради себя?
— Ни ради кого. Ни ради чего. Ради свободы.
— При чем тут свобода?
Стрезер уклонился от прямого ответа.
— Чтобы быть не хуже нас с вами. Но другим.
Она успела окинуть проницательным взглядом физиономию их спутника и, умея схватывать на лету, сразу все уловила:
— Другим — да! Только лучше!
Уэймарш выглядел уже не просто мрачно, а почти величественно. Он не сказал им ни слова, не удостоил объяснением своего отсутствия, и, хотя несомненно сделал из ряда вон выходящую покупку, в каком роде, им так и не довелось узнать. Он лишь прошелся грозным взором по гребням щипцовых крыш.
— Это называется — священный гнев, — позднее обронил Стрезер, и с тех пор — удобства ради — они стали пользоваться выражением «священный гнев» как термином, обозначая им периодические эскапады своего сурового друга. Правда, тот же Стрезер в конце концов пришел к выводу, что они и в самом деле возвышают Уэймарша. Но к тому времени мисс Гостри окончательно убедилась, что выше Стрезера ей быть не хочется.