Часть 6

XIII

Примерно в половине шестого, когда оба джентльмена просидели в гостиной мадам де Вионе не более десяти минут, Чэд, бросив взгляд на часы, а затем на хозяйку дома, сказал добродушно-веселым голосом:

— У меня деловая встреча, но вы, не сомневаюсь, не станете мне пенять, если я оставлю своего друга на ваше попечение. Вам будет с ним необычайно интересно. Что же касается мадам де Вионе, — обратился он к Стрезеру, — то не тревожьтесь. Смею заверить, с нею вы будете чувствовать себя вполне свободно.

И он оставил их вдвоем, предоставляя краснеть или не краснеть, как уж они сумеют, от подобных ручательств, и в первые несколько мгновений Стрезер вовсе не был уверен, что мадам де Вионе удалось избежать смущения. Сам он, к своему удивлению, смущения не испытывал; правда, к этому времени он уже мнил себя прожженным парижанином. Принимавшая его в своей гостиной дама занимала бельэтаж на рю де Бельшас в старинном доме, куда попадали, миновав старинный чистый двор. Двор этот представлял собою большую неогороженную площадку, проходя которой наш друг открыл для себя прелесть в привычке к уединению, покой вынужденных пауз, достоинство дистанций и поступков; дом, каким он представился его смятенным чувствам, был строением в высоком, но уютном стиле былых времен, и старый Париж, который он повсюду искал — то живо радуясь ему, то еще сильнее печалясь его отсутствию, — заявлял о себе неистребимым блеском широких навощенных лестниц и boiseries,[62] медальонами, лепными украшениями, зеркалами, свободными пространствами в дымчато-белой гостиной, куда его провели. Мадам де Вионе он с самого начала воспринял как бы в нерушимом единстве с принадлежавшими ей вещами, которых, как в домах с безупречным вкусом, здесь было немного, и все — наследственные, любовно хранимые, изысканные. И когда, некоторое время спустя, отведя глаза от хозяйки, вступившей в непринужденную беседу с Чэдом — нет-нет, не о нем, а о людях, ему незнакомых, но так, будто он их знал, — он поймал себя на мысли, что в том фоне, на котором она выступает, есть что-то от славы и расцвета Первой империи,[63] от ореола Наполеона, от сияния великой легенды — отблески, все еще лежащие на креслах времен консульства с их отчеканенными на бронзе мифологическими сюжетами и головами сфинксов, на потускневших атласных занавесках с прошивками из матовых шелков.

Сама гостиная относилась к более далеким временам, — что Стрезер сразу уловил, — и, подобно старому Парижу, так или иначе все еще с ними перекликалась; однако послереволюционный период, мир, который Стрезер смутно представлял себе как мир Шатобриана, мадам де Сталь и раннего Ламартина, оставил тут свой след в виде арф массивных ваз и светильников — след, отпечатавшийся на разномастных безделках, украшениях и реликвиях. Стрезеру еще ни разу, насколько помнилось, не случалось видеть столь внушительной коллекции семейных реликвий, свидетелей особого достоинства — крошечные старинные миниатюры, медальоны, картины, книги в кожаных переплетах, розоватых и зеленоватых, с золочеными гирляндами, тисненными по корешкам, стоявшие в ряд вместе с другими случайными раритетами за стеклом украшенных чеканкой шкафов. Все эти вещицы Стрезер одарил нежнейшим вниманием. Они были тем, что отличало жилище мадам де Вионе от набитого накупленными сокровищами маленького музея мисс Гостри и уютных апартаментов Чэда. Здесь перед Стрезером было собрание вещей, основу которого составляли прежде всего давние накопления, порою, возможно, и уменьшаемые, но никогда не пополнявшиеся за счет сделанных любым из современных способов приобретений или по случайной прихоти. Чэд и мисс Гостри высматривали, покупали, выхватывали, обменивали, просеивая, выбирая, сопоставляя, меж тем как владелица этой представшей его взору картины, спокойно созерцавшая то, что к ней естественно перешло, — перешло, в чем у нашего друга не было ни малейшего сомнения, по линии отца — лишь получила, приняла и сохраняла спокойствие. Если же все-таки и нарушала свое спокойствие, то, по крайней мере, ради тайной благотворительности во спасение чей-то попранной судьбы. С чем-то, надо думать, она и ее предшественники, вынуждаемые, само собой разумеется, суровой необходимостью, нет-нет да расставались. Но они никогда не продали бы — это у Стрезера не укладывалось в голове — старинную вещь в погоне за «лучшей». Для них не существовало понятия «лучше» и «хуже». Он мог лишь представить себе, что они испытали — в изгнании ли, в дни ли террора (его познания на этот счет не отличались ни определенностью, ни глубиной) — бремя нужды или неотвратимость жертвы.

Бремя нужды, однако, — как бы ни обстояло дело со вторым фактором — сейчас, по всей очевидности, давило несильно: глаз отмечал обилие примет очищенного от излишеств достатка, тьму знаков изысканного вкуса, отличительной чертой которого можно было, пожалуй, назвать эксцентричность. За всем, что он здесь видел, Стрезер чувствовал, стояли маленькие, но сильные пристрастия и маленькие, но глубокие антипатии, острое чутье к вульгарному и личное понимание того, что хорошо. И это в конечном счете создавало ту атмосферу, которую Стрезер так сразу не мог определить, но позже, упоминая в разговоре, наверное, определил бы как атмосферу высочайшей респектабельности, как сознание — пусть скромное, тихое, сдержанное, но отчетливое и всеобъемлющее — личного достоинства. Высочайшая респектабельность — для него это была глухая стена, о которую, оказавшись перед нею в силу затеянной им авантюры, он неизбежно должен был разбить себе лоб. Атмосфера высочайшей респектабельности, теперь он это чувствовал, заполняла все подступы к гостиной: окутывала двор, когда он по нему шел, овевала лестницу, когда он по ней поднимался, звучала в печальном бренчанье старинного звонка — о нет, не электрического, ни в коей мере! — когда Чэд потянул за старый, но тщательно ухоженный шнурок, словом, эта атмосфера была особой, на редкость прозрачной средой, в какой Стрезеру еще никогда не приводилось дышать. В конце четверти часа он уже мог сказать, что тут, в застекленных шкафах, хранятся шпаги и эполеты полковников и генералов былых времен, медали и ордена, украшавшие грудь над давно переставшими биться сердцами, табакерки, жалованные послам и министрам, экземпляры книг, подписанные собственной рукой авторов, ныне возведенных в классики. Стрезера не покидало ощущение, что перед ним женщина, не похожая ни на одну из тех, каких он когда-либо знал. Со вчерашнего дня ощущение это все усиливалось, чем больше он думал о ней, и к тому же нашло свежую пищу в утреннем разговоре с Чэдом. Все это вместе делало ее для него фигурой совершенно новой, в особенности в ее причастности к этому старинному дому и старинным вещам. Были здесь в обилии и книги; две или три лежали на столике рядом со стулом Стрезера, но не такие, как те в лимонножелтых обложках, на которые он заглядывался со дня приезда и радостям знакомства с которыми уже две недели имел возможность предаваться. На другом столике, в противоположном конце гостиной, красовалось знаменитое «Revue»,[64] но это знакомое ему по гостиным мисс Ньюсем издание вряд ли принимали здесь за последнее слово моды. У нашего друга тотчас возникла мысль, впоследствии полностью подтвердившаяся, что журнал был внедрен сюда Чэдом. Интересно, какие слова произнесла бы мисс Ньюсем, узнай она, что благодаря пристрастному «влиянию» ее сына подаренный ею нож для разрезания бумаги очутился в «Revue»? Впрочем, пристрастное влияние ее сына тут, как говорится, попало в самую точку — и, правду сказать, уже оставило ее позади.

Мадам де Вионе сидела у камина на мягком стулике с бахромой, одном из немногих новомодных предметов в ее гостиной, и, откинувшись на спинку, опустив на колени стиснутые руки, сохраняла полную неподвижность; тонкая, живая игра мысли отражалась на ее юном лице. Поленья, пылавшие под низкой беломраморной каминной полкой, ничем не покрытой и канонически строгой, прогорели до серебристой золы, какая остается от дерева легких пород. Одно из окон в глубине гостиной стояло распахнутым настежь над мирным затишьем внутреннего двора, откуда, из дальнего конца, где помещался каретный сарай, доносился слабый шум — милый, домашний, почти сельский: шарканье и постукиванье sabots.[65] На протяжении всего визита нашего друга мадам де Вионе не изменила позы, не сдвинулась ни на дюйм.

— Не думаю, что вы всерьез относитесь к вашей миссии, — начала она, — но все равно я буду говорить с вами, как если бы это было так.

— Иными словами, — тотчас парировал Стрезер, — как если бы это было не так. Позвольте доложить: как бы вы ни говорили со мной, от этого ровным счетом ничего не изменится.

— Не спорю, — отвечала она, весьма стойко и философски принимая его угрозу. — Важно лишь одно: чтобы вы нашли общий язык со мной.

— Чего нет, увы, того нет, — мгновенно отрезал он.

Она помолчала, однако весьма удачно вышла из паузы:

— Не согласитесь ли вы — для начала — говорить со мной так, как если бы вы его нашли?

Только сейчас он понял, как она ломала себя; и к этому присоединилось странное чувство: казалось, ее прекрасные глаза, умоляя, смотрят на него откуда-то снизу. Будто он стоит у порога или окна своего дома, а она — на дороге. Секунду-другую он не протягивал ей руку, не окликал; более того, у него словно язык прилип к гортани. И вдруг защемило сердце, пронзило сочувствием — сочувствием, которое, как ледяное дыхание, обжигает лицо.

— Что я могу? — произнес он наконец. — Разве только выслушать вас, как обещал Чэдвику.

— Ах, я прошу вас вовсе не о том, что имел в виду мистер Ньюсем, — быстро обронила она. По ее тону он понял: она решилась идти на все. — У меня самой есть о чем побеседовать с вами, и совсем о другом.

От ее слов — хотя бедному Стрезеру и стало от них не по себе — он почувствовал радостный трепет: его смелые представления о ней подтвердились.

— Да, — согласился он вполне дружески, — я сразу подумал, что у вас возникли свои мысли.

Казалось, она все еще смотрит на него снизу вверх, но теперь уже более спокойным взглядом.

— Я поняла, что вы так подумали… и это помогло им возникнуть. Вот видите, — добавила она, — все же необходим общий язык.

— Но, по-моему, я решительно вас не удовлетворяю. Да и как? Мне не понятно, чего вы от меня ждете.

— Вам и нет нужды понимать — достаточно помнить. Всего лишь ощущать, что я доверяю вам… и не из каких-то особых соображений. Просто, — и она улыбнулась своей чарующей улыбкой, — я рассчитываю на вашу любезность.

Стрезер надолго замолчал, и они по-прежнему сидели лицом к лицу, пожалуй, все такие же настороженные, пока бедная леди не сделала решительный шаг. Для Стрезера она теперь стала «бедная леди»; у нее явно были затруднения, и, судя по той просьбе, какую она ему высказала, затруднения серьезные. Но чем он мог ей помочь? Ее затруднения возникли не по его вине; он тут был ни при чем. Однако по мановению ее руки эта встреча каким-то образом связала их друг с другом. И эта связь усугублялась массой вещей, строго говоря не имевших к ней отношения и из нее не вытекавших, — усугублялась самой атмосферой, царившей в высокой, холодной, изящной гостиной, где они сидели, тем, что происходило вовне: клацаньем, доносившимся из внутреннего дворика, обстановкой эпохи Первой империи и семейными реликвиями в чопорных шкафах — всем, что было столь же далеким, сколь перечисленное выше, и столь же близким, как ее намертво стиснутые кисти рук на коленях, как взгляд, особенно искренний в минуты, когда глаза особенно сосредоточенно глядели в одну точку.

— Вы ждете от меня, разумеется, чего-то куда более значительного.

— О, это тоже весьма значительно звучит! — рассмеялась она в ответ.

Он чуть было не сказал ей, что она, выражаясь словами мисс Бэррес, бесподобна, но удержался и произнес нечто совсем иное:

— Так о чем же, по мысли Чэда, вам нужно со мной потолковать?

— Ах, у него те же мысли, что у всех мужчин, — переложить бремя усилий на женщину.

— На женщину?.. — медленно повторил Стрезер.

— Да, на женщину, к которой расположен… и тем тяжелее бремя, чем сильнее расположен. Чтобы, отводя от него беду, она тем сильнее старалась, чем сильнее к нему расположена.

Стрезер следовал за ходом ее мысли, но вдруг резко свернул на свое:

— И насколько сильно вы к нему расположены?

— Ровно настолько, насколько требуется… чтобы взять разговор с вами на себя. — И тут же быстро ушла в сторону: — Знаете, я все эти дни трепещу от страха: словно от того, что вы обо мне подумаете, устоят или рухнут наши добрые с ним отношения. У меня даже и сейчас, — продолжала она в своей пленительной манере, — дух захватывает… и я, право, призываю всю свою храбрость… в надежде, что вы не скажете обо мне: какая несносная особа.

— Во всяком случае, — спустя мгновенье отозвался он, — я, кажется, не произвожу на вас такого впечатления.

— Что ж, — согласилась она, — вы ведь еще не отказали мне в капле терпения, о которой я прошу…

— И вы уже выводите положительные заключения? Прекрасно. Только я их не понимаю, — продолжал Стрезер. — По-моему, вы просите много больше того, что вам нужно. Что, в конце концов, в худшем случае для вас, в лучшем для себя, я способен сделать? Большего давления, чем я уже употребил, я оказать не могу. Ваша просьба опоздала. Все, что в моих силах, мною уже сделано. Я сказал свое слово и вот к чему пришел.

— Слава Богу, вы пришли сюда! — рассмеялась она и уже иным тоном добавила: — Миссис Ньюсем не думала, что вы так мало преуспеете.

Он медлил в нерешительности, но все же вытолкнул из себя:

— Увы, теперь она именно так думает.

— Вы хотите сказать… — И она осеклась.

— Что сказать?

Она все еще колебалась.

— Простите, что я этого касаюсь, но, если и говорю вещи не совсем положенные… думаю, я все же могу себе это позволить. К тому же разве мы не вправе знать?

— Что знать? — уточнил он, когда его собеседница, замявшись, вновь сникла и замолчала.

Мадам де Вионе сделала над собой усилие:

— Она отказалась от вас?

Впоследствии он сам себе удивился, до чего спокойно и просто встретил ее вопрос:

— Нет еще. — Словно был почти разочарован, словно при ее свободе ожидал большей смелости. И тут же не обинуясь спросил: — Это Чэд сказал вам, какому наказанию меня подвергнут?

Его манера и тон пришлись ей, очевидно, по душе.

— Если вы хотите знать, говорили ли мы об этом, — разумеется. И это заняло далеко не последнее место в моем желании встретиться с вами.

— Чтобы увидеть, принадлежу ли я к тому разряду мужчин, с которыми женщина может?..

— Точно так, вы безупречный джентльмен! — воскликнула она. — И теперь вижу… увидела. Нет, женщина не может! Тут вы вне опасности… и с полным правом. Поверьте в это — и вы станете намного счастливее.

Стрезер промолчал, а когда заговорил, то неожиданно для себя с таким обнаженным доверием, источник которого ему и самому был непонятен.

— Я пытаюсь поверить. Но каким чудом, — вырвалось у него, — каким чудом вы до этого дошли?

— О, — отвечала она, — вспомните, сколько еще до знакомства с вами я благодаря мистеру Ньюсему о вас узнала. Мистер Ньюсем восхищен вашей силой духа!

— Да, почти нет того, чего я не способен вынести! — прервал ее наш друг.

Проникновенная, прекрасная улыбка была ему ответом, и потому он услышал то, что сказал, так, как она это услышала. Не требовалось усилий, чтобы почувствовать: он выдал себя с головой. Но, по правде говоря, он только это и делал. Можно было, разумеется, в какие-то минуты уговорить себя, будто он нагнал на нее страху и холоду. Он знал: это не так, и пока он добился лишь того, что она убедилась: он принимает предложенные ею отношения. Более того, эти отношения — при всей их необязательности и краткости — выльются именно в ту форму, в какую ей угодно будет их облечь. Ничто и никто не помешает ей — уж он во всяком случае — сделать их приятными. В глубине сознания, помимо прочего, у него таилась мысль, что перед ним — здесь, сейчас, рядом, в своем неповторимом, живом и властном облике — одна из тех редкостных женщин, о которых он беспрестанно слышал, читал, мечтал, но каких никогда не встречал; женщина, присутствие которой, чей взгляд, голос, сам факт существования наполняли отношения чувством признательности ей.

Она была из совсем иной породы женщин, чем та, к которой принадлежала миссис Ньюсем, — женщина современная, явно не спешившая с окончательным решением; и теперь, столкнувшись с мадам де Вионе, он понял, насколько простым было его первое впечатление от мисс Гостри. Она, несомненно, была из тех, кого можно быстро постичь, но мир широк, и каждый день преподносит все новые уроки. Во всяком случае, есть отношения и отношения, даже среди самых необычных.

— Ну да, конечно, так я подхожу к возвышенному стилю Чэда, — поспешил добавить Стрезер. — Ему легко меня туда вписать.

Она чуть приподняла брови, словно отрицая от имени молодого человека саму возможность подобного намерения с его стороны.

— Знаете, Чэд будет несказанно огорчен, если вы хоть чего-то лишитесь. Но он полагает, что в ваших силах сделать ее терпимее.

— Вот как, — сказал Стрезер, остановив на ней взгляд. — Так вот чего вы от меня ждете. Только как мне этого достичь? Может быть, подскажете?

— Просто скажите ей правду.

— А что вы называете правдой?

— Ну, любую правду: то, что есть, о нас всех; то, что вы сами видите. Я устраняюсь и предоставляю это вам.

— Весьма вам признателен. Мне нравится, — продолжал Стрезер с резковатым смехом, — как вы устраняетесь.

Но она все так же мило и мягко, словно тут не было ничего такого, настаивала на своем:

— Будьте абсолютно честны. Расскажите ей все.

— Все? — странным эхом отозвался он.

— Да, всю чистую правду, — продолжала, не меняя тона, мадам де Вионе.

— Но в чем она — чистая правда? Именно чистую правду я и пытаюсь обнаружить.

На секунду-другую мадам де Вионе отвела взгляд, но тут же вновь остановила его на Стрезере:

— Расскажите ей все, исчерпывающе и ясно, о нас.

— О вас и вашей дочери? — уставился на нее Стрезер.

— Да, о моей Жанне и обо мне. Скажите ей, — голос мадам де Вионе дрогнул, — что мы вам полюбились.

— А что мне это даст? Или вернее, — уточнил он, — что вам это даст?

Она помрачнела.

— Вы думаете, совсем ничего?

— Она ведь не за тем меня сюда послала, — сказал, помявшись, Стрезер, — чтобы я «полюбил» вас.

— О, — отвечала мадам де Вионе в своей чарующей манере, — она послала вас принять то, что есть.

В этом заявлении, согласился про себя Стрезер, было зерно истины.

— Да, пожалуй, — подтвердил он. — Но как мне принять то, чего я не знаю? — И, собравшись с духом, произнес: — Вы хотите, чтобы Чэд женился на вашей дочери?

Она качнула головой — стремительно и гордо.

— О нет… вовсе нет.

— И сам он тоже этого не хочет?

Она повторила движение головой, но на этот раз ее лицо озарилось каким-то необычным светом.

— Она слишком ему дорога.

— Слишком, чтобы захотеть — вы это имеете в виду — отвезти в Америку.

— О нет. Слишком, чтобы желать одного: пестовать ее и лелеять, быть с ней поистине добрым и ласковым. Мы оба печемся о ней, и вы тоже должны нам в этом помочь. Вы непременно должны еще раз встретиться с моей Жанной.

Стрезеру стало не по себе:

— С удовольствием. Она необычайно хороша.

Впоследствии материнское тщеславие, с которым мадам де Вионе откликнулась на его похвалу, вспоминалось ему как нечто особенно прекрасное.

— Так она понравилась вам, мое сокровище! — И, услышав в ответ восторженное «О!», дала себе волю: — Она — само совершенство! Моя радость!

— Да, да. Если бы мне привелось быть с нею рядом и видеть ее чаще, я, несомненно, испытывал бы те же чувства.

— Вот и скажите это миссис Ньюсем! — воскликнула мадам де Вионе.

— Но что это вам даст? — спросил он, еще больше поражаясь ее настойчивости. И пока она мешкала, не находясь с ответом, решился задать еще один вопрос: — И ваша дочь… она влюблена в Чэда?

— Ах, — почти с испугом отвечала она. — Если бы вы могли это выяснить!

— Я? Человек посторонний? — Он не скрывал удивления.

— Вы уже не посторонний. И сможете бывать с ней, уверяю вас, как человек совершенно свой.

Тем не менее такое положение вещей казалось ему странным:

— Но… если вы, ее мать…

— Ох, нынешние дочки-матери! — весьма непоследовательно вставила она, но тут же переключилась на то, что, видимо, полагала более соответственным главному предмету: — Скажите ей, что ему на пользу знакомство со мной. Ведь вы согласны — на пользу?

Ее слова имели для него куда большее значение, чем он способен был в тот момент оценить. Но и тогда они потрясли его до глубины души:

— О, если это все, чего вы…

— Пожалуй, не совсем «все», — перебила она, — но в значительной степени. — Право же, так, — добавила она тоном, который запал ему в душу, оставаясь среди самого памятного, что там хранилось.

— И прекрасно! — Стрезер улыбнулся ей и почувствовал, что напряжение сковывает его лицо, это продолжалось мгновение.

Наконец мадам де Вионе тоже встала:

— Вам не кажется, что ради…

— Мне следует вас спасти? — Итак, его вдруг осенило, каким образом он мог удовлетворить ее — и каким образом одновременно, так сказать, с честью ретироваться. И выспреннее слово, сам звук которого подталкивал Стрезера к бегству, невольно слетело с его языка: — Я спасу вас, если смогу.

XIV

Десять дней спустя, коротая вечер в прелестных апартаментах Чэда, наш друг и сам испытывал такое чувство, будто робкая тайна Жанны де Вионе рушится у него на глазах. Отужинав в обществе этой юной леди и ее матери вкупе с еще несколькими гостями, он перешел в petit salon,[66] чтобы, исполняя просьбу Чэда, побеседовать с его юной приятельницей. Этим разговором, уверял Чэд, Стрезер крайне его обяжет:

— Мне ужасно хочется знать, что вы о ней подумаете. К тому же, — заявил он, для вас это удобный случай познакомиться с настоящей jeune fille[67] — я имею в виду тип — который вам, как наблюдателю нравов, полагаю, грех упускать. Вас ждет впечатление, которое вы увезете в Америку, где, в свою очередь, у вас в изобилии найдется, с чем его сравнить.

Стрезер прекрасно знал, какого сравнения хотелось Чэду и, хотя он полностью согласился со своим юным другом, не преминул отметить в уме, что до сих пор ему еще ни разу так откровенно не напоминали, что его — как он и сам, правда, постоянно про себя, это выражал — используют. С какой, собственно, целью — он и сейчас не вполне улавливал; тем не менее сознание, что он оказывает услугу, ни на минуту его не покидало. Он лишь догадывался, что услуга эта весьма нужна тем, кому играла на руку; сам он, по правде сказать, находился в ожидании того момента, когда она обернется для него бедой, более того, невыносимой бедой. Он не видел выхода из создавшегося положения, разве только в силу какого-то перелома в событиях, который дал бы ему предлог для возмущения. Изо дня в день он рассчитывал набрести на повод возмутиться; меж тем каждый следующий день открывал на его пути новый и более завлекательный поворот. Искомый повод отодвинулся сейчас много дальше, чем в канун его приезда, и он вполне сознавал, что даже если бы такая возможность появилась на его горизонте, то лишь ценою обстоятельств непредсказуемых и сокрушительных. Однако ему представлялось, что он все же несколько приближается к ней, когда спрашивает себя, какую услугу, ведя подобный образ жизни, он в итоге оказывает миссис Ньюсем. И когда ему хотелось убедить себя, что пока все у него идет как должно, он вспоминал — и, скажем прямо, не без удивления, — что частота их переписки не нарушилась; впрочем, разве не было естественно, что обмен письмами между ними даже участился — настолько же, насколько усложнилась волновавшая их обоих проблема.

Во всяком случае, теперь каждый раз, охватывая мыслью полученное накануне письмо, он врачевал свою совесть вопросом: «А что еще я могу сделать… что еще могу я сделать, кроме как все ей рассказать?» Убеждая себя, что он и в самом деле ничего от нее не скрыл, все-все рассказал, Стрезер беспрестанно старался обнаружить отдельные подробности, о которых ей не поведал. Но когда в редкие мгновения или бессонными ночами ему удавалось отыскать в памяти такую частность, всегда оказывалось — при более глубоком рассмотрении, — что она, по сути, не стоит внимания. Когда же возникало новое, по его мнению, обстоятельство или уже доложенное заявляло о себе вновь, он непременно тотчас брался за перо, словно из боязни что-то упустить, а также для того, чтобы с полным правом сказать себе: «Она уже знает — сейчас, пока меня это волнует». Он находил большое облегчение в том, что никогда не откладывал на завтра описание и объяснение происходящих событий, а потому ему не придется предъявлять на более поздней стадии ничего такого, чего бы он вовремя не предъявил или что как-то завуалировал или смягчил в надлежащий момент. «Она уже знает» — успокоил он себя и сейчас, имея в виду свежие новости о знакомстве Чэда с двумя дамами, не говоря уже о совсем свежей относительно своего собственного знакомства с ними. Иными словами, миссис Ньюсем у себя в Вулете знала в тот же вечер о его знакомстве с мадам де Вионе, как знала, что он намеренно отправился к ней с визитом, и знала, что он нашел эту даму необычайно привлекательной и что ему, несомненно, еще предстоит многое сообщить. Далее она узнала, или вскоре должна была узнать, что он, опять-таки намеренно, отказался от повторного визита к графине — Стрезер не без задней мысли произвел мадам де Вионе в графини, — и когда Чэд от ее имени осведомился, в какой день ему желательно у нее отобедать, дал совершенно недвусмысленный ответ:

— Крайне признателен, но… исключено.

Он попросил молодого человека передать мадам де Вионе свои извинения и выразил уверенность, что тот поймет: в его, Стрезера, положении это вряд ли подобает. Миссис Ньюсем он, однако, забыл сообщить, что обещал «спасти» мадам де Вионе; но, если уж касаться этого воспоминания, — он ведь не обещал ей стать завсегдатаем в ее доме. Что понял тут Чэд, можно было заключить из того, как он держался, а держался он в данных обстоятельствах так же легко и свободно, как и во всех других. Чэд всегда держался легко и свободно, когда все понимал, и даже с еще большей легкостью и свободой, — что почти невозможно! — когда ничего не понимал. Он заверил Стрезера, что все уладит к всеобщему удовольствию, и не замедлил исполнить, заменив отвергнутый обед нынешним ужином, — как готов был заменить любой обед или ужин, любые званые вечера, в отношении которых его старинный друг почему-то питал смешное предубеждение.

— Помилуйте, я вовсе не иностранка; напротив, следую всему английскому, насколько могу, — сказала Стрезеру Жанна де Вионе, как только он, порядком робея, опустился возле нее в кресло, из которого при его появлении в petit salon поднялась мадам Глориани. Мадам Глориани — дама в черном бархате и белых кружевах, с напудренными волосами, чье несколько громоздкое величие, с кем бы оно ни соприкасалось, растворялось в милостивом лепете на малопонятном волапюке,[68] — поднялась, уступая место этому нерешительному джентльмену, предварительно одарив его благосклонным приветствием, загадочные модуляции которого, по всей видимости, означали, что даже по прошествии двух воскресений она его узнала. Оставшись с Жанной вдвоем, наш друг позволил себе заявить, — пользуясь привилегией возраста, — что не на шутку напуган перспективой занимать барышню-иностранку. Нет, он боится не всех барышень: с юными американками он в полном ладу. Вот в ответ на это Жанна, защищаясь, и сказала:

— Помилуйте, я почти американка: маме очень хотелось, чтобы я была такой — то есть как американка. Ей очень хотелось, чтобы я пользовалась всякими свободами. Она убедилась на опыте, что это дает прекрасные результаты.

Она, на взгляд нашего друга, обладала редкостной красотой — нежная пастель в овальной раме; его воображение тотчас поместило ее пленительный образ в длинную галерею: портрет маленькой принцессы, о которой известно только то, что она умерла молодой. Жанне, без сомнения, не было суждено умереть молодой, но все равно к ней нельзя было отнестись легко. Ему приходилось туго — туго, потому что он ни в коем случае не желал касаться вопроса ее отношений с неким молодым человеком. Ужасный этот вопрос — о молодом человеке, и нельзя же, в самом деле, обращаться с такой девушкой словно со служанкой, заподозренной в амурных шашнях. И потом, молодые люди, молодые люди… в сущности, это их дело или, во всяком случае, ее… Она выглядела взволнованной, даже слегка возбужденной — до той степени, когда в глазах то появляется, то исчезает блеск, а на щечках рдеют два пятна — возбужденной из-за великого события, каким был в ее жизни обед в чужом доме, и еще более великого — разговора с джентльменом, который представлялся ей очень, очень старым; в очках, морщинах и с вислыми, седоватыми усами. По-английски она изъяснялась божественно, пленительнее всех, кого, как решил наш друг, ему довелось слышать; то же самое он сказал себе несколько минут назад, когда она говорила по-французски. Интересно, думал он, в какой мере столь широкий диапазон ее лиры влияет на ее духовный мир? И его воображение, само того не замечая, тут же принялось усердно развивать и украшать эту мысль, пока он не поймал себя на том, что с отсутствующим, странным видом сидит возле Жанны в дружеском молчании. Только теперь он почувствовал, что ее волнение, слава Богу, улеглось, и она овладела собой. Она прониклась к нему доверием, расположилась к нему и, как он впоследствии, оглядываясь назад, заключил, многое ему высказала. Окунувшись наконец в наэлектризованную ожиданием среду, она не ощутила ни разряда, ни холода — ничего, кроме тихого всплеска, который сама и произвела в ласкающей теплоте, ничего, кроме уверенности, что может, не опасаясь, окунаться вновь и вновь. К концу десяти минут, которые он провел в ее обществе, у него сложилось полное — со всем, что он воспринял и отбросил, — впечатление. Она держалась свободно, потому что привыкла быть свободной, но еще и с целью показать ему, что, в отличие от других знакомых ей сверстниц, усвоила идеал свободы. О себе она говорила милые несуразности, но усвоенное ею крайне его заинтересовало. Оно сводилось — как он вскоре понял — к одной важной частности: Жанна де Вионе была до мозга костей — тут ему пришлось поискать нужное слово, но оно тотчас нашлось — хорошо воспитана. Разумеется, при столь кратком знакомстве он не мог определить, какой у нее нрав, но мысль о воспитанности крепко засела у него в мозгу. Он еще ни разу не встречал никого, в ком воспитанность проявлялась бы так разительно. Несомненно, это качество привила ей мать; но несомненно, что, желая сделать его менее ощутимым, мать привила ей и многое другое, и ни к одной из двух предшествующих встреч не готовила дочь — удивительная эта женщина! — так, как к нынешней. Жанна являла собой пример, изысканный пример воспитанности, а графиня — Стрезеру доставляло удовольствие вспоминать о мадам де Вионе с этим титулом — пример тоже изысканный… только он не знал — чего.

— У него отменный вкус, у нашего юного друга, — вот что сказал Стрезеру Глориани, — поворачиваясь к нему от приковавшей его внимание картины, которая висела у двери. Названная знаменитость только-только вошла в petit salon — очевидно, в поисках мадемуазель де Вионе, и, пока Стрезер подымался из кресла рядом с занимаемым ею, прославленный скульптор, зацепившись взглядом за картину, остановился, чтобы ее рассмотреть. Это был ландшафт, небольшой по размеру, но французской школы, — что, как с радостью отметил про себя Стрезер, он знал, — и мастерски написанный, о чем, ему приятно было думать, он мог бы догадаться; рама была много шире полотна, и, наблюдая, как Глориани обозревает этот экземпляр из коллекции Чэда — чуть ли не водя по холсту носом и быстро двигая головой из стороны в сторону и сверху вниз, — он подумал, что никогда не видел, чтобы так смотрели на картину. Мгновение спустя художник и произнес те слова, произнес, любезно улыбаясь, протирая пенсне и поглядывая вокруг, — короче, всем своим видом и еще чем-то, что, Стрезеру казалось, он улавливал в его особенном взгляде, отдавая вкусу Чэда такую дань, которая многое раз и навсегда расставила по своим местам. Стрезером сейчас, как никогда прежде, владела уверенность, что все вокруг него, но совершенно помимо него, постепенно обретает свое место. Еще за ужином, за которым они сидели отнюдь не рядом, в улыбке Глориани — итальянской и совершенно непроницаемой — ему мнился своего рода привет: правда, нечто важное, что так поразило его на приеме в саду, теперь из нее ушло; словно мгновенная связь, завязавшаяся благодаря скептическому интересу друг к другу, распалась. Теперь он осознал то, что было на самом деле: не скептический интерес, а полное различие; и, невзирая на это различие, знаменитый скульптор как бы подавал ему сигнал — почти соболезнующе, но — о! до чего же равно душно! — словно сквозь толщу водяного пласта. Он наводил для него мост очаровательной пустой вежливости, на который Стрезер не решился бы ступить полной ступней. Эта мысль, пусть мимолетная и запоздалая, сослужила свою службу: он обрел спокойствие, и наваждение рассеялось — рассеялось при звуке произносимых слов, и, обернувшись, он увидел, как Глориани, расположившись в кресле, беседует с Жанной де Вионе, и в ушах Стрезера вновь возникло фамильярно-дружеское и уклончивое: «Ой! Ой! Ой!», которое две недели назад побудило его безуспешно атаковать мисс Бэррес. У нее, этой живописной и оригинальной леди, был вид, неизменно поражавший его соединением архаичного и современного — вид человека, подхватывающего остроту, которой они уже обменивались. Архаичным тут, без сомнения, оказывался смысл, а современной — манера, в которой его использовали. Как раз сейчас Стрезеру пришло на мысль, что добродушная ирония мисс Бэррес не иначе, как имела под собой какое-то основание, и его несколько беспокоил тот факт, что она не пожелала высказаться яснее, а, напротив, довольная собственной наблюдательностью, весьма в ней очевидной, заявила, что никакие силы не заставят ее сказать ему больше, чем уже сказано.

Стрезеру ничего не оставалось, как, уклонившись от темы, осведомиться, куда она дела Уэймарша, хотя и сам уже владел ключом к этой тайне, в чем и удостоверился, услышав в ответ, что тот находится в соседней гостиной, где беседует с мадам де Вионе. Мысленно полюбовавшись этим сочетанием, Стрезер, в угоду мисс Бэррес, спросил:

— Как, она тоже подпала под чары?..

— Нет, отнюдь… — мгновенно отозвалась мисс Бэррес. — Она его ни во что не ставит, ей с ним скучно; она вам тут не помощник.

— О, — рассмеялся Стрезер, — не может же она во всем преуспеть.

— Несомненно, какой бы бесподобной ни была. Впрочем, и он ее ни во что не ставит. Нет, ей не отнять его у меня — да она и не стала бы, даже если бы могла: у нее своих поклонников не счесть. Я не знаю случая, когда она потерпела бы поражение. А нынче, когда она так ослепительна, было бы странно… Только ей и самой он ни к чему. А потому ваш друг останется при мне. Je suis tranquille.[69]

Стрезер понял, что она хотела выразить, но не преминул подвести собеседницу туда, куда ему было нужно:

— Она и в самом деле кажется вам нынче ослепительной?

— Конечно. Такой я, пожалуй, ее еще не видела. А вам разве нет? А ведь это ради вас.

— Ради меня? — удивился Стрезер, демонстрируя полную искренность.

— Ой! Ой! Ой! — воскликнула мадам Бэррес, демонстрируя как раз обратное.

— Что ж, — тотчас сдался он, — она и вправду нынче иная — веселая.

— Веселая! — рассмеялась мисс Бэррес. — А какие у нее плечи! Хотя плечи остались те же.

— Плечи у нее вне всяких сомнений, — подтвердил Стрезер. — Но дело не в плечах.

Его собеседница еще больше оживилась и, проявляя — между двумя затяжками — тончайшее чувство смешного, видимо, получала огромное удовольствие от их разговора.

— Да, не в плечах.

— А в чем же? — уже серьезным тоном осведомился Стрезер.

— Да в ней самой. В ее расположении духа. В ее обаянии.

— Да, несомненно, в ее обаянии… Но мы говорим о том, что составляет главное отличие.

— Ну, — принялась объяснять мисс Бэррес, — она то, что называется блестящая женщина. Вот и все. В ней добрых полсотни женщин.

— Но в каждом случае, — уточнил Стрезер, — одна.

— Пожалуй. Но в пятидесяти…

— О, столько нам не перебрать, — заявил наш друг и тотчас перевел разговор в другое русло. — Не соблаговолите ли ответить мне на дурацкий вопрос? Она собирается разводиться?

Мисс Бэррес уставилась на него сквозь стекла своего черепахового лорнета:

— Зачем ей это?

Он вовсе не того от нее ждал, но принял вполне благодушно:

— Чтобы выйти замуж за Чэда.

— Зачем ей выходить за Чэда?

— Затем, что он, без сомнения, ей очень нравится. Она свернула для него горы, сотворила чудеса.

— Так куда же больше? Выйти замуж или жениться, — пустилась в рассуждения мисс Бэррес, — вовсе не чудо: это кто только не умеет, вот уж что доступно всем и каждому. Чудо, когда сворачивают горы, не будучи в браке.

Стрезер помолчал, взвешивая это соображение:

— Вы полагаете, ваших друзей только красят подобного рода отношения?

— Красят! — Что бы он ни сказал, все вызывало у нее смех.

Тем не менее он не сдавался:

— Потому что тогда они бескорыстны?

Но на этом вопросе она почему-то выдохлась:

— Пожалуй. Назовем это так. К тому же она не станет разводиться. И вообще, — добавила мисс Бэррес, — не верьте всему, что говорят о ее муже.

— Стало быть, он не такой уж негодяй? — спросил Стрезер.

— Негодяй, негодяй. Но… обаятелен.

— Вы знакомы?

— Да, встречались. Он bien aimable.[70]

— С кем угодно, кроме жены?

— С нею тоже, насколько мне известно… как с любой, как со всеми женщинами. Надеюсь, вы, по крайней мере, оценили, — круто переменила она разговор, — каким вниманием я окружила мистера Уэймарша?

— О, безусловно. — Но углубляться в эту тему Стрезер пока не стал. — Во всяком случае, — сказал он, решаясь идти напролом, — эти отношения совершенно невинные.

— Мои с ним? Ах, — засмеялась мисс Бэррес, — зачем же лишать их всякой романтичности!

— Я имею в виду наших друзей — ту леди, о которой мы говорили. — Таков был побочный, но вместе с тем органичный вывод, к которому привели его впечатления от Жанны. И на том ему хотелось стоять. — Совершенно невинные, — повторил он. — Я превосходно вижу, что тут происходит.

Сбитая с толку этим внезапным заявлением, мисс Бэррес обратила взгляд на Глориани, считая его неназванным героем стрезеровского намека, но тут же спохватилась, меж тем как Стрезер, заметив ее ошибку, стал ломать себе голову, соображая, что, скорее всего, могло за этим стоять. Для него не было тайной, что скульптор восхищен мадам де Вионе; но являло ли его восхищение чувство, невинность которого не подлежала сомнению? Да, вокруг него и в самом деле была странная атмосфера, а почва под ногами не самой твердой. Он остановил на мисс Бэррес пронзительно-жесткий взгляд, но она уже продолжала:

— А как насчет мистера Ньюсема? Тут все в порядке? Ну, разумеется — иначе и быть не может! — И в присущей ей беспечной манере мисс Бэррес вернулась к вопросу о своем добром друге. — Смею сказать, вы должны только диву даваться, как я еще не выдохлась, без конца встречаясь — чаще некуда! — с вашим Букой. Но вот, знаете, ничего: меня он не тяготит; я держусь, и мы с ним прекрасно ладим. Я не такая, как все; мне трудно это объяснить. Со многими, кого считают интересными или необыкновенными или какими-то там еще, мне смертельно скучно, а вот с другими, о ком все говорят: не понимаю, что тут можно найти! — я чего только не нахожу. — И, затянувшись сигаретой: — Он, знаете ли, трогательное существо.

— Знаю ли? — отозвался Стрезер. — Кому, как не мне, это знать. Вам, должно быть, жаль нас до слез.

— Ну вас-то я не имею в виду! — рассмеялась она.

— А следовало бы. Ведь наихудший симптом — в моем случае — то, что вы ничем не можете мне помочь. Это вы — женщина, исполненная жалости.

— Я как раз помогаю вам! — весело возразила она.

Он снова бросил на нее жесткий взгляд и, выдержав паузу, сказал:

— Увы, нисколько!

Черепаховый лорнет, звякнув длинной цепочкой, опустился на грудь:

— Я помогаю вам с Букой. А это немало.

— О, с ним, да. — И, несколько замявшись, спросил: — Вы хотите сказать, он болтает обо мне?

— Так, чтобы мне приходилось вас защищать? Никогда.

— Да, да, — в раздумье сказал Стрезер. — Это слишком глубоко.

— У него все слишком глубоко, — отозвалась она. — Единственный его недостаток. Он может часами хранить глубокое молчание — которое если и нарушает замечаниями, то через долгие перерывы. И каждое такое замечание о чем-то, что сам увидел или почувствовал, — отнюдь не banal.[71] Что вполне можно было от него ожидать и что меня убило бы. Но нет, никогда. — Она снова, очень довольная, затянулась сигаретой, всем своим видом выражая, как высоко ценит это свое приобретение. — А о вас — ни полслова. Мы держимся от вас в почтительном отдалении. Мы ведем себя лучше некуда. Но, так и быть, я скажу вам, в чем он действительно грешен, — продолжала она. — Он пытается делать мне подарки.

— Подарки? — повторил за нею бедняжка Стрезер, мысленно ставя себе в укор, что сам еще ни разу никому ничего не преподнес.

— Видите ли, — пояснила она, — в моем фаэтоне он сидит паинька паинькой, а когда я оставляю его, порою на долгие часы, у дверей магазинов — он очень это любит, — то, выходя, я по его фигуре легко нахожу мой экипаж в ряду других. Но, бывает, я для разнообразия беру его с собой, и тогда мне стоит неимоверных усилий не дать ему накупить мне всяких ненужностей.

— Он жаждет «одаривать» вас? — невольно вырвалось у Стрезера. Самому ему ничего подобного и в голову не приходило. Ай да Уэймарш! Молодец. — Он следует доброй традиции. Не то что я. Да, — повторил он в раздумье. — Им движет священный гнев.

— Священный гнев? Вот-вот! — И мисс Бэррес, которая впервые услышала этот термин в применении к Уэймаршу, признала его соответствие, зааплодировав своими унизанными драгоценностями руками. — Теперь мне ясно, почему он не может быть banal. Но все равно, я рада, что, как могу, удерживаю его от покупок, — видели бы вы, что он иногда выбирает! Право, я уже не одну сотню ему спасла. А принимаю от него только цветы.

— Цветы! — снова эхом отозвался Стрезер, с грустью подумав про себя: а много ли букетов преподнес ты, кавалер?

— Невинные цветы, — продолжала она, — пусть посылает сколько угодно. И надо сказать, он посылает такие роскошные! Ведь все лучшие лавки знает наперечет — и все сам отыскал. Нет, он бесподобен!

— И ни словом не обмолвился мне, — улыбнулся наш друг. — У него собственная жизнь. — И тотчас вернулся к мысли, что ему подобный образ поведения заказан. У Уэймарша не было миссис Уэймарш, и ему ни с кем не приходилось считаться, а ему, Ламберу Стрезеру, постоянно приходилось — пусть даже в тайниках души — считаться с миссис Ньюсем. Более того, ему нравилось думать, будто его друг — хранитель подлинных традиций. И все же он позволил себе заключить так: — Да, им движет священный гнев. И какой гнев! — Стрезер поискал нужное слово. — Он выражает неодобрение.

Мисс Бэррес слушала — правда, несколько отстраненно — и пыталась понять:

— Да, мне тоже так кажется. Только чему?

— Как чему? Он, знаете ли, уверен, что это я живу своей жизнью. Хотя на самом деле ничего подобного.

— Ничего подобного? — спросила она и, как бы уличая его, рассмеялась: — Ой! Ой! Ой!

— Нет, я живу не своей жизнью. А, пожалуй, жизнью для других.

— Ну да — для других и с другими. Теперь, например, с…

— С кем же? — остановил он ее, не давая договорить.

Его тон заставил ее помолчать и даже, как ему подумалось, сказать нечто иное, чем она хотела:

— Ну, скажем, с мисс Гостри. Какие подвиги вы для нее совершаете?

Вот уж что окончательно поставило его в тупик:

— Никаких. Решительно никаких.

XV

Тем временем в салон заглянула мадам де Вионе, которая тотчас подошла к ним, и мисс Бэррес уже было не до того, чтобы срезать собеседника; меря ее взглядом с головы до ног, она вновь слилась со своим всевидящим оком — черепаховым лорнетом на длинной ручке. Мадам де Вионе — это уже при первом ее появлении поразило Стрезера — была одета как для парадного выхода и, даже более чем в двух предыдущих случаях, отвечала возродившемуся у него во время приема в саду представлению, образу femme du monde в ее обыденной жизни. Ее обнаженные плечи и руки были белы и прекрасны; платье, на которое, насколько Стрезер мог судить, пошли шелк и креп, отливало серебристо-черным, а искусное сочетание этих двух тканей создавало эффект теплого сияния; на шее она носила ожерелье из крупных старинных изумрудов, зеленый блеск которых отсвечивался на других деталях ее наряда — шитье, финифти, атласе, во всех материалах и фактурах, богатых, но неброских. Ее голова в ореоле необычайно светлых и изысканно убранных волос казалась волшебной грезой, памятью о былом, запечатленной на старинной драгоценной медали, на серебряной монете эпохи Ренессанса, а ее воздушность, одухотворенность, веселость, ее манера говорить и решительность суждений усиливали впечатление, которое поэт, надо полагать, определил бы в образах, наполовину мифологических, наполовину светских. Он сравнил бы ее с богиней, парящей в рассветном облаке, или встающей из морского прибоя нимфой. Нашего же героя мадам де Вионе наталкивала еще и на ту мысль, что femme du monde — в лучших проявлениях этого типа, — подобно шекспировской Клеопатре,[72] разнообразна и многогранна. У нее множество сторон, черт, день не приходится на день, вечер на вечер, — или они, по крайней мере, подчинены ее собственным таинственным законам, в особенности когда, ко всему прочему, речь идет о женщине гениальной. Сегодня она держится незаметно и сдержанно, завтра выступает как личность яркая и открытая. В этот вечер мадам де Вионе казалась ему яркой и открытой, хотя он и понимал, насколько эта формула приблизительна, потому что одним из прямых ходов, доступных гениям, эта дама внезапно сокрушила все его построения. Дважды за ужином он ловил на себе долгие взгляды Чэда; но они, правду сказать, рождали в нашем герое лишь прежние сомнения: по ним никак нельзя было различить, означают они просьбу или предостережение. «Видите, как я привязан» — словно говорили они; но именно как он привязан, Стрезер и не мог увидеть. Однако, быть может, ему удастся это сейчас?

— Не могли бы вы сделать доброе дело, освободив Ньюсема от тяжкой обязанности занимать мадам Глориани? О, всего на несколько минут, пока я с любезного разрешения мистера Стрезера задам ему один вопрос. Нашему хозяину, право, нужно перемолвиться и с другими дамами. Всего минутку, и я приду вам на смену.

Эта просьба, обращенная к мисс Бэррес, была выражена мадам де Вионе так, словно сознание своего особого долга в этом доме только-только ее посетило; и означенная леди реагировала на смятение, охватившее Стрезера, — просившая слишком явно демонстрировала, что чувствует себя тут своей! — глубоким молчанием, так же как и ее собеседник, воздержавшийся от каких бы то ни было комментариев; когда же секунду спустя мисс Бэррес, дружески выразив согласие, покинула petit salon, он уже вынужден был думать совсем о другом.

— Вы не знаете, почему Мария так внезапно уехала? — Таков был вопрос, который привел к нашему другу мадам де Вионе.

— Боюсь, что не смогу назвать вам иной причины, кроме той, какую она сообщила мне в своей записке: внезапная необходимость побыть на юге с больной приятельницей, которой стало хуже.

— Так она переписывается с вами?

— Нет, она не писала с тех пор, как уехала… а эту записку с объяснениями составила еще до отъезда. На днях я пошел навестить ее — назавтра после визита к вам, — но уже не застал, и консьерж сообщил: она просила в случае, если я наведаюсь, передать, что написала мне. И, возвратившись домой, я как раз получил ее записку.

Мадам де Вионе слушала с интересом, не отрывая глаз от лица Стрезера; и когда он кончил, грустно покачала своей с большим вкусом убранной головкой.

— Мне она не написала. Я отправилась к ней, — добавила она, — как и обещала на приеме у Глориани, почти сразу после вашего визита. Она не предупредила меня, что может отсутствовать, и, стоя у ее дверей, я, по-моему, все поняла. Она отсутствовала, потому что — при всем почтении к версии о больной приятельнице, каковых у нее, насколько мне известно, легион, — не хотела, чтобы я ее застала. Ей нежелательно впредь встречаться со мной. Что ж, — продолжала она с дивной всепрощающей мягкостью, — когда-то я любила ее и восторгалась ею, как никем другим, и она об этом знает — что, возможно, и побудило ее уехать, — но, смею надеяться, я не потеряла ее навсегда.

Стрезер молчал; его брала оторопь при мысли — сейчас он думал о себе, — что может стать предметом пересудов двух милых дам — уже, в сущности, является; более того, как он уловил, за этими намеками и признаниями явно стояло некое утверждение, которое, согласись он с ним, дурно сказалось бы на его нынешнем решении упростить себе задачу. Но, все равно, ее кротость и грусть казались искренними. И это впечатление не уменьшилось, когда чуть позже она сказала:

— Я очень рада, что она нашла свое счастье.

Он и тут промолчал, хотя то, что имелось в виду, было выражено умно и тонко. А имелось в виду, что мисс Гостри нашла свое счастье в нем, и он чуть было не поддался порыву это опровергнуть. Опровергнуть же это можно было бы, лишь спросив напрямик: «Что, собственно, вы полагаете, происходит между нами?», но уже в следующий миг он был несказанно рад, что удержался. Все-таки лучше выглядеть туповатым провинциалом, чем самодовольным пентюхом; он также отшатнулся, не без внутреннего содрогания, от возможности поразмышлять на тему о том, что женщины — в особенности весьма развитые — способны думать друг о друге. Зачем бы он сюда ни явился, он явился сюда не за тем, чтобы входить в их дела, а потому он не подхватил ни одного из намеков, которые его собеседница обронила. Тем не менее, хотя он избегал ее все эти дни и полностью предоставил ей взвалить на себя бремя хлопот о новой встрече, она не проявила и тени раздражения.

— Ну а теперь о Жанне, — улыбнулась она, пребывая в том веселом расположении духа, в каком вошла в petit salon. Он мгновенно почувствовал — тут главная ее цель, тем не менее протянул с ответом, приучая к тому, что каждая его фраза должна обойтись ей в несколько. — Как, по-вашему, она влюблена? Я имею в виду — в мистера Ньюсема?

Однако! На такое Стрезер мог наконец ответить сразу:

— Каким образом я могу об этом судить?

— Ах, но есть же тьма примет, — мадам де Вионе сохраняла предельное благодушие, — по которым судят — не притворяйтесь! — обо всем на свете. Ведь вы говорили с ней, не так ли?

— Да, говорил. Но не о Чэде. Во всяком случае, не так уж много.

— Вам и не нужно «много», — возразила она. Но тут же переменила тему: — Надеюсь, вы помните, что вы давеча мне обещали?

— «Спасти» вас, как вы изволили это назвать?

— Я и сейчас это так называю. И вы сдержите слово? Вы еще не раздумали?

— Нет, — сказал он, поколебавшись. — Только я все время думаю, что я под этим имел в виду.

— Вот как? — удивилась она. — А что я имела в виду, вас нисколько не интересует?

— Нет, это знать мне нет нужды. Достаточно, если буду знать, что сам имел в виду.

— И вы так и не знаете? — спросила она. — До сих пор?

Он снова выдержал паузу.

— Право, вам лучше подождать, когда я до всего дойду своим умом. Но, — добавил он, — сколько времени вы мне на это дадите?

— Вопрос, по-моему, стоит иначе: сколько времени вы даете мне? Разве наш общий друг постоянно не знакомит вас со мной?

— Во всяком случае, не с помощью слов.

— Как? Он не говорит с вами обо мне?

— Никогда.

Она задумалась над этим фактом и, очевидно, сочтя его для себя неприятным, постаралась — не без успеха — это скрыть. Но уже минуту спустя оправилась.

— Разумеется, никогда. А вам это нужно?

Как чудесно прозвучала у нее эта фраза! И теперь он, хотя до сих пор смотрел больше по сторонам, остановил на ней долгий взгляд.

— Да, понимаю, что вы хотите сказать.

Как тактично она порадовалась своей победе! Она и впрямь владела интонациями, которые способны растрогать и судей.

— Я воочию вижу, чем он обязан вам.

— Так признайтесь же: это чего-то да стоит, — сказала она все так же сдержанно, хотя и явно гордясь собой.

Он оценил ее тонкость, но подняться до нее не смог.

— Я вижу, что вы сделали для него, но не вижу, как вы это сделали.

— О, это уже другой вопрос! — улыбнулась она. — Мне вот что важно: какой вам смысл делать вид, что вы не знаете, какая я, когда, зная мистера Ньюсема и находя его таким, каким вы делаете мне честь его находить, вы в нем узнаете меня.

— Да-да, — сказал в раздумье Стрезер, по-прежнему не отводя от нее глаз. — Мне не следовало встречаться с вами сегодня.

Она всплеснула руками.

— Какое это имеет значение! Если я доверяю вам, почему бы и вам не отнестись ко мне хотя бы с толикой доверия? И почему, почему, — переменила она тон, — вы так не доверяете самому себе? — И не дав ему времени для ответа: — О, вам ничего не стоит во мне разобраться! Во всяком случае, я очень рада, что вы поговорили с моей Жанной.

— Я тоже рад, — сказал он, — только она вам не в помощь.

— Не в помощь? — Мадам де Вионе открыто уставилась на него. — Полноте. Она — мой светлый ангел.

— Вот именно. Предоставьте ее самой себе. Не надо у нее ни о чем допытываться. То есть о том, — пояснил он, — о чем мы давеча говорили: какие чувства ею владеют.

— Потому что все равно ничего не выведаем?

— Нет. Потому что я вас об этом прошу — как о личном одолжении. Она и в самом деле прелестна. Прелестнее я не встречал. Не трогайте ее. Не нужно вам ничего знать — приглушите это желание. К тому же вы ничего и не узнаете.

Он словно молил ее — его заклинания были так неожиданны; и она отнеслась к ним со всем вниманием.

— Как о личном одолжении?

— Да… поскольку вы просили меня…

— О, пожалуйста. Все что угодно, все, что вы просите, — улыбнулась она. — Я не стану допытываться о ее чувствах. Я очень благодарна вам, — добавила она особенно мягко и повернулась, чтобы уйти.

Смысл сказанного ею запал ему в душу, и он не мог отделаться от ощущения, будто ему поставили подножку и он упал. В самом ходе разговора с ней, в котором он мнил утвердить свою независимость, Стрезер, поддавшись некоему внутреннему чувству, непоследовательно, по-дружески выдал себя с головой, меж тем как она, с ее тонким умением чувствовать свое преимущество, одним словом вогнала в него золотой гвоздик, острие которого он всеми фибрами ощущал. Он не только не сумел отстраниться, но еще больше увяз. И тут, пока он усиленно размышлял, его глаза встретились с парой глаз, только что попавших в круг его зрения и поразивших тем, что словно отражали собственные его мысли по поводу происшедшего. Он мгновенно признал в них глаза Крошки Билхема, который, по всей видимости, жаждал его общества в надежде поболтать, а Крошка Билхем отнюдь не принадлежал к тем, кому, в данных обстоятельствах, наш друг отказался бы излить душу. Минуту спустя они уже сидели в углу гостиной, как раз наискосок от того места, где Глориани все еще беседовал с мадемуазель де Вионе, и оба джентльмена молча отдали ей дань своего благосклонного внимания.

— Для меня совершенно непостижимо, — промолвил наконец Стрезер, — как молодой человек с искрой Божьей — такой, как вы, например, — может, видя эту юную леди, не влюбиться в нее по уши. Почему вы не попытаете счастья, Билхем? — Ему вспомнился тон, который он выбрал, когда они сидели вдвоем в саду на приеме у скульптора; пожалуй, произнесенное им сейчас куда больше подходило в качестве совета молодому человеку, возмещая то, что он наговорил тогда. — У вас появится оправдание.

— Оправдание? В чем?

— Что вы обретаетесь здесь.

— Если я предложу руку и состояние мадемуазель де Вионе?

— А у вас есть на примете кто-нибудь милее, кому вы могли бы их предложить? — спросил Стрезер. — Право, я не знаю девушки привлекательнее.

— Она, несомненно, чудо. Алмаз чистой воды. И в свой срок, конечно, эти нежно-розовые лепестки развернутся в пышном цветении навстречу лучам золотого солнца. Ну а я, по несчастью, всего лишь грошовая свечечка. На этом поле у никому не известного художника шансов нет.

— Неправда. Вы достаточно хороши, — горячо запротестовал Стрезер.

— О да, достаточно хорош. Мы, nous autres,[73] думается, для всего достаточно хороши. Но она хороша сверх всякой меры. Вот в этом и различие. Они в мою сторону и головы не повернут.

Расположившись на диване и по-прежнему любуясь очаровательной девушкой, чьи глаза осознанно, как ему хотелось думать, нет-нет да останавливались на нем с едва заметной улыбкой, Стрезер наслаждался всем, что его окружало, как человек с замедленным пульсом после долгого сна — наслаждался, несмотря на обрушившиеся на него новые свидетельства и вникал в сказанное собеседником.

— Кто «они»? Она и ее мать? Вы их имеете в виду?

— Она и ее мать. К тому же у нее есть отец, который, кто бы он ни был, вряд ли безразличен к тем возможностям, какие ей открыты. Вдобавок есть еще Чэд.

— Чэд, увы, не интересуется ею, — помолчав, сказал Стрезер. — По-моему, нисколько не интересуется — в том смысле, какой я имею в виду. Он не влюблен в мадемуазель де Вионе.

— Нет, но он ее лучший после матери друг. И души в ней не чает. К тому же у него есть идеи касательно того, что для нее нужно сделать.

— Странно. Очень странно! — мгновенно откликнулся Стрезер с грустным чувством. — Какая бездна проблем!

— Не спорю, странно. Но в этом как раз вся прелесть. Разве вы не это имели в виду, когда давеча так упоительно, так вдохновенно говорили со мной? Разве не вы заклинали меня — в словах, которые мне никогда не забыть, — взять от жизни все, что сумею, пока не ушло мое время. И видеть все въяве, собственными глазами? Ведь вы именно это имели в виду. Должен сказать, ваш совет очень пригодился, и теперь я следую ему, в чем только могу. Я даже взял его себе за правило.

— Я тоже! — отвечал Стрезер. Но уже в следующую минуту перескочил на другую тему: — А как случилось, что Чэд по горло вовлечен в их дела?

— Ах-ах-ах! — И Крошка Билхем откинулся на подушки.

Это «ах-ах-ах» сразу вызвало в памяти нашего друга мисс Бэррес, и им вновь овладело смутное чувство, будто он запутался в лабиринте мистических, непонятных намеков. Но он не выпускал из рук ариаднину нить.

— Разумеется, я понимаю… но такое превращение… просто дух захватывает. Чтобы Чэд имел полный голос в вопросах будущего маленькой графини… Нет, — заявил Стрезер, — для этого требуется больше времени! К тому же, как вы говорите, мы — то есть люди, подобные вам и мне, — тут не котируемся. Так ведь Чэд — тоже. Данное положение вещей ему никоим образом не соответствует — правда, при ином раскладе он, если бы захотел, ее получил.

— Без сомнения. Но единственно потому, что богат, и потому, что имеет шанс стать еще богаче. Их может удовлетворить только громкое имя или большое состояние.

— Большого состояния, если он пойдет по этой стезе, у него не будет. А время не ждет.

— Вы об этом и говорили с мадам де Вионе? — поинтересовался Крошка Билхем.

— Не совсем. Я не был с ней до конца откровенен. Впрочем, — продолжал Стрезер, — он волен идти на любые жертвы.

— Он не из тех, кто любит жертвовать собой, — сказал после паузы Крошка Билхем, — или, возможно, полагает, что с него достаточно.

— Что ж, это вполне нравственно, — решительно заявил Стрезер.

— И я так полагаю, — последовал ответ, который заставил Стрезера призадуматься.

— Я тоже пришел к этому выводу, — заявил он наконец. — Право же, за последние полчаса я, кажется, добрался до истины. Короче, наконец-то понял, а ведь вначале, когда вы впервые со мной говорили, не понимал. И когда Чэд впервые со мной говорил, тоже не понимал.

— Сознайтесь, — сказал Крошка Билхем, — вы ведь тогда мне не поверили.

— Напротив — поверил. И Чэду тоже. Было бы дурно и неучтиво — просто недостойно — не поверить. Какой прок вам меня обманывать?

— Какой прок мне? — помявшись, спросил молодой человек.

— Да, вам. Ну, Чэду — еще пожалуй. Но вам!

— Ах-ах-ах! — воскликнул Крошка Билхем.

Эта интригующая недомолвка, да еще повторная, могла кого угодно вывести из себя, но наш друг, как мы видели, уже знал, на каком он свете, и остался совершенно непробиваем — лишнее свидетельство того, что не имел намерения никуда двигаться.

— Я не мог разобраться — мне нужны были собственные впечатления. Да, она необычайно умная, блестящая, одаренная женщина и, сверх того, обладает исключительным обаянием, которому, уверен, никто из нас, сегодня здесь присутствующих, не смог бы противостоять. А ведь не всякая блестящая женщина с умом и талантом обладает еще и таким даром. Редкий случай среди женщин. Вот так-то. — Теперь он, пожалуй, говорил не только ради Крошки Билхема. — Я понимаю, чем — какой высокой, какой прекрасной дружбой! — могут быть отношения с такой женщиной. Во всяком случае, ни пошлости, ни грубости в них быть не может. А это главное.

— Да, это главное, — согласился Крошка Билхем. — Ни пошлости, ни грубости в них быть не может. Да и, благодарение небесам, их и нет. Ничего прекраснее, честное слово, я в жизни не видал — и благороднее.

Он откинулся на подушки, и Стрезер, откинувшись тоже, бросил на него быстрый боковой взгляд, заполнивший краткую паузу, но так и не замеченный его собеседником. Крошка Билхем, ничего не видя, смотрел перед собой — он весь ушел в мысли о своей сопричастности.

— Но что дала ему эта дружба, — невзирая ни на что, продолжал Стрезер, — что она дала ему — то есть как замечательно его преобразила, — в этом, разумеется, мне сейчас не разобраться. Я вынужден принимать все таким, каким вижу. Вот такой он стал.

— Да, такой он стал! — словно эхо отозвался Билхем. — И это целиком и полностью ее заслуга. Я тоже не во всем могу разобраться, хотя дольше и ближе их наблюдаю. Но я, как и вы, — добавил он, — могу восхищаться и наслаждаться тем, чего не понимаю до конца. Видите ли, я наблюдаю за ними уже три года, в особенности последний. Чэд и раньше не был так уж плох, каким, мне кажется, вы его считаете.

— О, я уже ничего не считаю! — нетерпеливо перебил его Стрезер. — То есть не знаю, что и считать! По-моему, вначале, чтобы она заинтересовалась им…

— Не говорите. В нем, вероятно, что-то было. Да, несомненно, что-то было, и, смею сказать, много больше, чем проявлялось у вас дома. Все же, полагаю, — с полной откровенностью продолжал развивать эту тему молодой человек, — для нее тоже оставалось место, и она его заняла. Она увидела свои возможности и их не упустила. Вот в чем, признаюсь, ее поразительная тонкость. Но, разумеется, сначала потянулся к ней он.

— Естественно, — отозвался Стрезер.

— То есть вначале они где-то и каким-то образом встретились — скорее всего, в доме каких-нибудь американцев — и она, отнюдь не ставя себе это целью, произвела на него впечатление. Ну а потом, со временем и при соответствующих обстоятельствах, и она его заметила, и тогда ее «захватило» так же, как и его.

— «Захватило»? — недоумевая, повторил за ним Стрезер.

— Ну да, она тоже увлеклась, и очень. При ее одиночестве, в ее ужасном положении, стоило ей только начать, и в ее жизни появился интерес. Так было, и так оно есть; интерес этот заполнил — и продолжает заполнять — ее жизнь. Вот почему она все еще увлечена. А сейчас, по правде говоря, — задумчиво проговорил Билхем, — больше, чем когда бы то ни было.

Теория Стрезера, согласно которой такого рода дела его не касались, почему-то не пострадала, когда он все это выслушал и принял к сведению.

— Больше, чем он, вы хотите сказать? — Собеседник обвел его быстрым взглядом; на мгновение глаза их встретились. — Больше, чем он? — повторил Стрезер.

Билхем долго медлил с ответом:

— Вы никому не скажете?

— Кому я могу сказать? — подумав, спросил Стрезер.

— Кажется, вы постоянно обо всем докладываете…

— Его семье? — договорил Стрезер. — Хорошо. Об этом я докладывать не стану.

— Так вот, — отводя взгляд, решился наконец молодой человек, — сейчас она увлечена больше, чем он.

— О, — как-то нелепо вырвалось у Стрезера.

— Неужто вы сами не заметили? — немедленно отозвался его собеседник. — Ведь только поэтому вы и прибрали его к рукам.

— Увы, не прибрал!

— Как сказать! — воскликнул Крошка Билхем и этим пока ограничился.

— Меня все это, во всяком случае, не касается. То есть, — пустился в пояснения Стрезер, — кроме одного: увезти его отсюда. — Однако тут же решил, что ему необходимо добавить: — Тем не менее факт остается фактом: она спасла его.

Крошка Билхем, видимо, этого ждал.

— А я-то думал, спасти его — как раз ваша задача.

Но и Стрезер не замедлил с ответом:

— Я имею в виду — все то, что сделала с ним она: манеры и правила, характер и образ жизни. Я говорю о нем как о личности, с которой общаешься, беседуешь, сосуществуешь, говорю как о так называемом общественном животном.

— И именно в этом качестве он вам нужен?

— Разумеется, и, стало быть, она спасла его для нас.

— И соответственно вам пришло на мысль, — разошелся молодой человек, — в свою очередь спасти ее? Спасти для всех.

— О, для «всех»!.. — Стрезер только рассмеялся. Однако эта реплика вернула его к тому, что ему и впрямь хотелось уточнить. — Они, как ни тяжело, приняли свое особое положение. Они не свободны, по крайней мере она, и они пошли на то, что им оставалось. Им осталась — дружба, прекрасный союз, и в этом их сила. Они понимают, что на правильном пути, и, сознавая это, поддерживают друг друга. И она, как вы только что намекнули, особенно остро это чувствует.

— Намекнул? — Крошка Билхем, видимо, очень удивился: — Особенно остро чувствует? То, что они на правильном пути?

— Да, чувствует, что она на правильном пути, и это дает ей силы. Ее дружба его возвышает, как и весь характер их отношений. А когда люди способны на возвышенные отношения — это прекрасно! Да, она бесподобна, бесподобна, как говорит мисс Бэррес. И он по-своему тоже, хотя, как мужчина, думается, нет-нет да восстает, не получая для себя некоторого удовлетворения. Просто она необычайно возвысила его с нравственной точки зрения, и это все объясняет, и это великолепно. Вот почему я называю это особым положением. Да оно и является таковым. — Запрокинув голову и устремив взгляд в потолок, Стрезер, казалось, весь ушел в созерцание там того, что сам изобразил.

Его собеседник внимал ему с глубоким интересом.

— Вы изложили это много лучше, чем я бы сумел.

— Ну, вас, если угодно, это меньше касается.

Крошка Билхем секунду помешкал.

— Вас, кажется, как вы только что изволили заметить, тоже не касается.

— Верно. Совершенно не касается, поскольку речь идет о мадам де Вионе. Но разве, как мы только что сказали, цель моего приезда не в том, чтобы его спасти?

— Да… увезти.

— Спасти, увезя отсюда; убедить, что ему лучше всего заняться делами, и поэтому нужно немедленно сделать все необходимое на пути к этой цели.

— Что ж, — сказал Крошка Билхем, — вы сумели убедить его. Он именно так и считает. О чем и сказал мне на днях.

— Не потому ли, — спросил Стрезер, — вы и заключили, что он увлечен меньше, чем она?

— Меньше, чем она? Да, тут одна из причин. Но, судя по всему, есть и другие. Не кажется ли вам, что мужчина, — пустился в рассуждения Крошка Билхем, — не может в подобных обстоятельствах отдаваться чувству в такой же мере, как женщина? Нужны иные обстоятельства, чтобы было наоборот. К тому же Чэду, — закончил он, — нельзя не думать о своем будущем.

— Вы говорите о деловой стороне?

— Нет, напротив, совсем о другой; о той, которую вы совершенно справедливо наименовали их особым положением. Месье де Вионе не собирается умирать.

— Стало быть, они не смогут пожениться.

Молодой человек помешкал.

— Да, смотря правде в глаза, они должны быть готовы к тому, что не смогут пожениться. Женщина — женщина особого типа — способна выдержать такое напряжение. А вот мужчина?..

Ответ Стрезера последовал мгновенно — словно он над ним уже думал:

— Только если следует очень высокому идеалу поведения. Но Чэд, мы полагаем, ему следует. И, стало быть, каким же образом, — он словно размышлял вслух, — каким же образом его отъезд в Америку ослабит это самое напряжение? Напротив, скорее лишь его усилит.

— С глаз долой — из сердца вон, — рассмеялся его собеседник и добавил еще решительнее: — Расстояние уменьшает муки. — И прежде чем Стрезер успел ответить: — Все дело в том, знаете ли, что Чэду надо жениться.

На какое-то мгновение Стрезер, казалось, ушел в себя.

— Если уж говорить о муках, мои вы, увы, не уменьшаете. — И тут же, поднявшись с дивана, обрушил на Билхема вопрос: — Жениться? На ком?

Крошка Билхем тоже поднялся, но много медленнее:

— Ну, на ком-нибудь, на какой-нибудь милой-премилой девушке.

Теперь, пока они стояли рядом, взгляд Стрезера вновь обратился к Жанне:

— Вы ее имеете в виду?

На лице художника вдруг появилось странное выражение:

— После того как он был влюблен в ее мать?

— Но вы ведь придерживаетесь того мнения, что он вовсе не влюблен?

И на этот раз художник ответил не сразу:

— Нет, не влюблен; по крайней мере, в Жанну.

— Вот и мне так кажется. Да и в какую другую женщину он может влюбиться?

— Согласен, не может. Но здесь, знаете ли, не считают, — Крошка Билхем напоминал ему азбучную истину, — что для брака необходима любовь.

— И о каких муках — назовем это так — с такой женщиной может идти речь? — Стрезер, увлеченный важностью вопроса, уже не слушал самого себя. — И еще: неужели, так чудесно преобразив его, она старалась для кого-то другого? — Стрезер, видимо, считал это особенно существенным, и Билхем невольно бросил на него быстрый взгляд: — Когда люди жертвуют друг для друга, они этих жертв не замечают. — И, словно сбрасывая с себя томительный груз, добавил: — Пусть вместе посмотрят в лицо своему будущему.

— Так вы считаете, ему все же не надо уезжать?

— Я считаю, если он покинет ее…

— Что же?

— Ему будет мучительно стыдно за себя, — выдохнул Стрезер. Но слова эти сопровождал странный звук, который вполне можно было принять за смех.

Загрузка...