Когда отец мой вернулся из французского плена, мать успела уже похоронить моего старшего брата. (Отец любил землю, работу и никогда не интересовался политикой; воевал он по принуждению.) Город бомбили, как вспоминала мать, у нее пропало молоко, и младенец надрывался от плача. Он умер в подвале, прожив всего две недели. Стоял октябрь, кладбище было овеяно миром и покоем; матери помнится, как отдыхавшие поблизости советские солдаты сняли фуражки при виде маленькой похоронной процессии; впереди шел мой дед, неся в старческих своих руках крошечный белый гробик.
Отец вернулся домой в 1946 году, уверенный, что сынишка, носивший его имя, уже бегает и говорит.
Может быть, как возмещение утраты, как обет за перенесенные страдания, а может быть, попросту не желая противиться радости, мать в 1947 году родила еще одного сына, а осенью 1948 года — меня, (Я смутно помню желание матери иметь дочку — ожидая меня, мать надеялась, что родится девочка, но в 1954 году она опять дала жизнь сыну, так что теперь нас трое братьев.)
Отец был из довольно зажиточных крестьян, Труженик он был неутомимый, работал не покладая рук. Однажды, в середине пятидесятых годов, мы взяли с собой на поле старый фотоаппарат, чтобы увековечить жатву. На этом снимке отец, полуголый, жнет, мать лишь на мгновенье вскинула взгляд — она собирает оставшиеся в поле колосья, а я, босой, в холщовых портах, стою, усмехаясь, на стерне, готовлюсь вязать сноп.
Мать была родом из бедной крестьянской семьи. Тщетно стремилась она учиться, хотела стать воспитательницей в детском саду или учительницей — ей не разрешили, дома нужны были и ее руки. А тогда всем повелевала нужда. Видно, ее неутоленная тяга к учению погнала нас, ее сыновей, в школу при народной власти, когда человека уже не по богатству ценили: пусть, по крайней мере, сыновья учатся, коли ей не довелось.
Полные противоречий и конфликтов годы сопровождали мое детство. Я учился играть на рояле, а на каникулах рыхлил, копал картошку (что греха таить, тогда я стыдился, что я из крестьянской, а не из рабочей семьи). В школьном хоре я пел о новом строе, а по воскресеньям ходил в церковь, продолжая семейную, «классовую» традицию; исповедовался во всех грехах, причащался, как того требует римско-католическая вера. Мать втайне мечтала — увы, напрасно, — чтобы я стал священником.
В шестидесятые годы наша жизнь коренным образом изменилась: отец вступил в кооператив, пришел конец тяжким трудам до седьмого пота; мы купили телевизор, затем автомашину. Я, в то время уже подросток, стремился во что бы то ни стало вырваться из тесных рамок классовых предрассудков и ограничений. Хотел стать актером-комиком. Я очень любил смех, хотел научить других смеяться, но сам по-настоящему смеяться еще не умел… (Дома было слишком безотрадно… Дед наложил на себя руки. Родители ссорились…) Я был очень застенчив и — увы — лишен актерских талантов.
Мне и до сих пор неизвестна причина, но как-то осенним вечером 1963 года я испытал неодолимую потребность уединиться в полутемной комнате и писать. (Я не собирался стать писателем. Да и не знал толком, что для этого нужно. Я честно усвоил то, чему учили в школе, за это честь и слава моим родителям. У нас в семье не было библиотеки, а если в страду мне случалось зачитаться, говорили обычно: «У барчука времени, как видно, пропасть».) В тот осенний вечер я излил на бумагу все, что меня мучило, чего я не мог понять. Чуть ли не оплакал самого себя — по-моему, так искренне, как может плакать подросток. (Теперь-то мне ясно, что корни моих страданий уходят в далекое прошлое.) Это мое первое творение получило премию на литературном конкурсе. Сперва родители даже гордились мной: «Из парня вышел толк». Но когда услышали передачу по радио, расстроились: «Нечего из избы сор выносить!»
Я и по сей день ощущаю груз этой мучительно прекрасной ответственности литератора.
Отслужив в армии, я поступил учиться и получил диплом преподавателя венгерской и французской литературы. Мне выпало счастье много путешествовать. Я побывал во Франции, Бельгии, Австрии, Вьетнаме, на Кубе, в Советском Союзе, в соседних с нами странах. Я всегда ощущал потребность в дружбе, и мне приятно сознание, что у меня есть друзья. Писательскому мастерству я учусь непрерывно. До сих пор вышло в свет три моих книги.
Вот они и поехали. Была не была. Ринулись в неизвестное, как в пропасть. Граница осталась позади. «Говорю тебе, Имре, поезжайте! Покажи Этушке море!» — уговаривал их Винце Арендаш. Поначалу Имре думал, что Винце просто так, ради шутки, их подначивает. «На кой ляд оно нам сдалось? Вода и вода. И чего на него пялиться?» «Послушай, Имре, ведь море же! И Этушка еще никогда его не видела! Отвези ее! Иначе какого черта ты покупал машину?» — «Чтобы свиньям помои возить», — уколола Этушка. Ах так, ну что же, поехали, посмотрим белый свет.
Хотя все это блажь. А между прочим, как еще он должен возить свиньям помои? На велосипеде много не перевезешь. Надо делать три-четыре ездки. А где взять время? При трех-то сменах. Ну, теперь все равно. Он покажет жене море. Пусть себе налюбуется. Ведь поехали уже.
Они не знали, о чем им говорить. Женщина пыталась читать вывески на чужом языке. Щурила глаза, словно это могло ей помочь. «А как мы там объясняться-то станем?» — волновалась Этушка. «Да что у вас, рук, что ли, нет: на пальцах и объяснитесь!» — Винце бы только посмеяться. «Как глухонемые, выходит, да?!» — Этушка даже покраснела, то ли от смущения, то ли обидным ей это показалось. «Во-во, как глухонемые!» — Арендаш продолжал смеяться. «Хороши же мы будем! — Пришлось и Имре вмешаться. — Руками махать посреди улицы, как недоумки какие».
Ну уж нет. Лучше совсем не говорить. И вообще, общаться они ни с кем не станут. И в ресторан тоже не пойдут. Сами себе сготовят. «Там есть кухня», — сказала жена Винце. Они везли с собой картошку, сало, лук, еще кое-что из продуктов. А мясо и хлеб уж как-нибудь купят. Это с собой везти не имело смысла. Ничего, как-нибудь перебьются. На худой конец, с морем говорить будут. Уж с ним-то сговорятся. Ведь для того и едут. Чтобы вместе, своими глазами увидеть море.
Они по-прежнему не знали, о чем им говорить друг с другом. Мужчина пристально всматривался в дорогу. У него даже руки от напряжения начало сводить. Ведь за границей, не ровен час, и машины-то водят как-нибудь иначе. И знаки-то, может, другие, и вообще все по-другому. Это вам не помои для свиней возить дома. По чужим-то странам колесить! Да и ни к чему ему это. Поскорей бы добраться до моря, чтобы вся эта дорога осталась позади. А то еще, чего доброго, страх зрение ослабит, и так уж вон руки парализовал. Но говорить он об этом не станет, лучше уж помолчит. Ведь они как-никак к морю едут отдыхать. Вместе, в первый раз в жизни. Он уже хотел было сказать: «Свадебное наше путешествие. После тридцати лет совместной жизни». Но ничего не сказал.
Да нет же, они вовсе и не хотели ехать одни. «А вам почему бы с нами не собраться? Все бы уместились!» — «А мы в другое место собираемся. В Вену! Там, говорят, уж больно вещи красивые купить можно. Только вот дороговизна, конечно». «Да, сейчас ведь оно везде дорого», — подтвердила Этушка, повернувшись к жене Винце, словно убедилась в этом на собственном опыте. «Это точно… ну, хотя бы посмотреть, и то стоит!» Семейство Арендашей в Вену подалось. Что ж, их дело. А нас уговорили к морю поехать. Обратно уж не повернешь, поздно. Подумают, струсили. И то сказать, Этушка ведь вправду моря не видела, пусть себе посмотрит. Только бы поскорее доехать до места. И обратно бы поскорее, и чтобы беды никакой, упаси бог, с нами не стряслось.
— Кукуруза, — женщина показала глазами в сторону поля.
— Да, — моргнув, ответил мужчина. — А там вон картошка, видишь?
Женщина кивнула. В этом-то их никто не проведет. Но вот что им за комнату положат, да за хлеб, за мясо? Тут еще по пять раз придется переспрашивать. На бумажке писать. Пускай их презирают, только бы не обманули. А то ведь случается, что и дома обсчитывают. Нынче все так и норовят тебя обмануть. Положиться не на кого. У всех только деньги на уме, как бы побольше урвать. Порядочные люди почитай все перевелись.
Мужчина вздохнул; надо бы все же сказать: «Знаешь, это наше свадебное путешествие. С опозданием в тридцать лет».
Глупость. Чушь какая. Этушка, верно, и сама это знает. Не может не знать. Неспроста же она сказала после долгих уговоров и увещеваний: «Я согласна».
Машин становится все больше и больше. Мужчина сильнее сжимает руль в руках, сбрасывает скорость. Не дай бог столкнешься с кем-нибудь. Что тогда будет? И денег-то мало, и языка ихнего не знаем, ничего… Как тогда домой вернешься.
Не надо бы им ехать. Одни заботы да волнения. Арендаши — те совсем другие. Винце еще в плену научился говорить не по-нашему. И всю-то жизнь свою крутился среди незнакомых людей, ему бы только раскатывать туда-сюда, бродяжничать. Они ему нисколько не завидовали, а все же поддались маленько, когда Винце стал их подначивать: «Ну, Имре, или Этушка не заслужила такую поездку? Заслужила ведь!» — «Да брось ты! Жила я себе без этого моря и дальше как-нибудь проживу». — «Э-э, не так все просто! Раньше у вас и денег не было, да и времени тоже. А теперь? И машина хорошая, и все…»
«А на кого сад бросишь, скотину?» — «Так ведь Имре свиней недавно продал, ну, а куры — им и сын может корм дать, да и за садом он присмотрит, раз уж на то дело пошло», — «Он и без того занят!» В это время сын как раз вернулся домой, и Арендаши сразу же взяли его в оборот. «Ну, наконец-то! Да все я сделаю, только решайтесь поскорее да поезжайте!» Выходит, и сын взял сторону Арендашей. Теперь вроде бы и сослаться было не на что. Волей-неволей пришлось рискнуть на поездку.
Чистая блажь все это. Зачем крестьянам море?
Женщина, крепко сжав губы, сидела молча и не отрывала глаз от чужого, незнакомого вида за окном. «Хоть бы разок один в горах побывать. Тишину горную послушать». Этушка никому и никогда не рассказывала об этой своей мечте. Но лелеяла ее упрямо, с верой, как впервые идущий к причастию свой обет. Она и сама не понимала почему, но мечтала больше о горах, чем о море. И то сказать, какой прок ей от этого моря? Купаться она все равно не будет. У нее ноги болят. Надо бы к горячим минеральным источникам поехать. Словом, о море она вовсе и не думала. Вот горы — дело другое. Там можно бы побыть совсем одной, ей это много раз снилось. Горным воздухом подышать, руку протянешь — облака.
— Картошку убирают, — теперь заговорил мужчина. Да! Каждому овощу свое время. Думал ли он когда-нибудь, что вот так, на своем автомобиле поедет отдыхать к морю. А еще надо бы спросить у Этушки, помнит ли она те первые их летние месяцы. Август сорок второго, сорок третьего, сорок четвертого? Да стоит ли расспрашивать ее? Дело прошлое, что о нем вспоминать. Теперь надо о чем-нибудь повеселее говорить, они отдыхать едут на море.
Женщина разглядывала поля, согнувшихся, копавшихся в земле людей. Они с Имре стояли во дворе, а телега была полна картошки — центнеров этак двадцать. Этушка улыбалась даже, пока муж открывал ворота. Потом внезапно подняла руку, словно защищаясь: «Господи Исусе!» Смотрела и не верила своим глазам, а потом кинулась перебирать картофель. «Господи, твоя воля!» — На глазах у нее выступили слезы. Мужчина ничего не сказал, провел лошадь в конюшню, напоил ее, задал корму. И после того уж подошел к телеге, облокотился о край. «Жук колорадский! Труха! — у женщины тряслась голова. — Всю как есть на выброс». — «Я тут ни при чем! Это, черт побери, земля такая!» Землю эту им выделил кооператив под приусадебный участок; уж как они ей радовались, шутка ли, больше хольда. Но из двадцати центнеров картошки пятнадцать оказалось порченой. Продать нельзя, разве что свиньям скормить. Женщина заплакала. «Не реви! Этим горю не поможешь!» В конце концов они принялись сортировать ее, раскладывая на три кучи: на продажу, для себя и свиньям. За работой не заметили, как стемнело.
— А здесь ведь крестьяне — единоличники, — заметил мужчина.
— Не агитировали их, что ли? И коллективизации, стало быть, не было?
— Стало быть, нет.
И снова оба замолчали. Они так и не знали, о чем говорить друг с другом. Хотя теперь бы в самый раз потолковать о том, о сем. Вспомнить жизнь свою с самого начала. Ведь они вместе и совсем одни. Сидят себе в красивом автомобиле и едут к морю, любоваться им едут. Свадебное путешествие. После тридцати лет совместной жизни. Поболтать бы надо, и время есть, ничем другим все равно ведь не займешься. «Этушка», «Имре». Слов этих было бы достаточно. Тридцать лет — срок немалый. Или просто дотронуться до ее руки. Чтобы почувствовала: здесь он, рядом. Но мужчина все крепче, судорожней сжимает руль, а руки женщины по-прежнему сложены на груди.
Им это не пристало. Перестрадали, притерпелись, знай только к недугам своим прислушиваются. А если все же сказать? «Ты помнишь, Этушка?» Чего ей помнить-то? Дни, ночи? Радости? А были ли вообще радости? Ведь вот и дети от них улетели, словно птицы перелетные. И видят они их теперь издали, как птиц в осенних сумерках, когда те, исчезая в облаках, оглашают окрестности своими криками. Вот только младшенький пока что с ними. Да и он, того гляди, уедет.
И вовсе не нужно им это море. Не для них оно. Сидеть бы дома: там по кухне да по саду походишь, в свинарник заглянешь, на худой конец, до ближайшего перекрестка можно прогуляться. А перед сном, чего уж лучше, телевизор посмотреть — усталость снимает. А что они на том море не видели, друг друга, что ли? Так это им без надобности. Ничего им уже не нужно. И ничего уж не добиться. Нет у них сил. Надо молчать научиться. А в море вода ледяная. А у них ведь и кости ломит, и суставы болят.
Машина медленно движется на запад, они в ней — что твои господа. Судьбу-то зачем искушать? Участью своей они довольны. Живут, как никогда раньше не жили. Грех жаловаться. А у моря будут чувствовать себя не в своей тарелке.
— Здесь земля не лучше ли?
— А кто ж ее знает, пока сам не опробуешь.
Земля. С тех пор как он ушел из кооператива, откуда ему знать, что такое земля. Уж восемь лет прошло. Теперь он знает, что такое три смены. С шести утра до двух дня, с двух дня до десяти вечера и с десяти вечера до шести утра. Вот об этом теперь он имеет понятие, а вовсе не о земле. Разве этого мало? Мужчина покачал головой.
— Что это с тобой? Никак глаза болят?
Он отрицательно промычал в ответ.
— Здесь очень уж большое движение: надо смотреть в оба.
— Устал поди?
— Нет.
«Этушка, ты меня любишь?» — «А ты меня, Имре?» Откуда взялись они, эти слова? Из того ли далекого вечера, из той тишины? Где вы, те акации, цветущие акации? Где вы, те росистые зори? Да полно, их ли то были голоса?
Нечего сказать, удружили им эти Арендаши. «Ну, наконец-то вы взялись за ум!» — «По мне, так мы его вовсе лишились». Они вертели в руках бумаги, заграничные паспорта, водили пальцем по карте автомобильных дорог. «Сам убедишься, дело стоящее! Знаешь, какие там дамочки? На берегу моря? Там даже пляж нудистов есть!» — «Это еще что такое?» — спросила Этушка. У Винце загорелись глаза. «На том пляже все загорают в чем мать родила!» — «Может, вы сами там бывали?» — «А что вы думаете, Этушка, почему бы и не заглянуть туда, раз уж я поблизости очутился. Любопытно мне было!» — «Боже праведный, вот срам-то». Этушка отвернулась, а Винце подмигнул Имре. «Эх, Имре, ты там такое увидишь! Только держись! Какие дамочки! Мой вам совет, Этушка, с Имре глаз не спускайте, не то его в момент окрутят!» — «Окрутят так окрутят. Мне-то что». — «Больно уж легко ты меня отдаешь, — попытался пошутить Имре. — Мне, к примеру, другой товар не требуется. И никогда не был нужен, могла бы, кажется, понять». И опять установилась тишина, которую ни он, ни она не осмеливались нарушить.
Женщины? Еще большая блажь, чем море. А море-то он уже видел, знает, какое оно. В плену это было, привели их однажды на берег моря, весной, в воскресенье, чтобы и они выходной день почувствовали. Пленные слонялись по берегу, одни орали что-то, пытаясь перекричать гул прибоя, другие лезли в воду, прыгали, спасаясь от волн. Он тоже ходил по берегу, потом нагнулся, поднял с земли несколько ракушек. Думал домой их привезти, на память. О том, как в плену был. Но они раскрошились у него в кармане еще до того, как он попал на родину. Бродя по берегу моря, Имре смотрел на бесконечное водное пространство и все повторял про себя: «Море, море». Но оно ему было ни к чему. Даже глаза заболели. Смотреть бы на поле, на то, как ветер колышет пшеницу, как бежит по ее рядам. А это огромное серое водное пространство казалось Имре враждебным. Он видел тогда и чаек над белыми от пены гребнями волн. Но и они ничуть его не радовали. Чайки напоминали ему голубей, заставили вспомнить маленькую голубятню на чердаке родного дома, а морская пена навела на мысль о лошадях с пеной у рта, когда натягиваешь поводья. Вот какой была его встреча с морем. Хотя он старательно пялил на него глаза. Ничего не поделаешь. Такой уж он есть. Ему так не хватало тогда Этушки, их маленького. И как скучал он по дому, по всему, что осталось там. По земле, лошадям, плугу — по всему. С какой же стати было ему радоваться морю? Он бессмысленно смотрел на него и не видел.
— Погода портится. — Женщина подалась вперед и стала всматриваться вверх, сквозь ветровое стекло.
— Увидишь, над морем тучи будут, это уж точно.
— А Винце с женой почему-то говорили, что там все время солнце светит. Вот чудно-то будет, коли мы даже подойти к нему не сможем. — Женщина боялась, что не увидит чаек. Почему уж ей так хотелось посмотреть на них, она и сама не понимала. Белые, белоснежные чайки.
— Кто его знает, может, там и впрямь светит солнце и в небе ни облачка. Но над тем, другим морем, тучи были.
Взгляд женщины застыл на лице мужа. Ей послышался гул в небе, плач, а глаза словно заволокла пелена. Она вновь почувствовала затхлый запах подвала. «Над тем, другим…» В тишине раздался тонкий детский плач. Она попыталась заставить ребенка замолчать. «Не реви, да не реви же ты». Она боялась, что крик сына выдаст их. Этот жалобный детский плач. И даже обрадовалась, когда начали рваться бомбы, в их грохоте потонули звуки плача. Однако вскоре вновь наступила тишина, мертвая тишина, самолеты улетели. А ребенок плакал все сильнее. «Может, он чует что?» В руках у свекрови замерли четки. Этушка чуть ума не лишилась. «Замолчи, не плачь, перестань, сыночек, ну, не плачь же!» Она трясла ребенка, прижимала к себе, ласкала его. А маленький человечек по-прежнему закатывался, не умолкал. Этушка сама расплакалась, закусив губу, скулила. «Замолчи, малыш! Не плачь! Нельзя! Не губи же меня, сыночек!» Она трясла младенца. Свекровь опять начала перебирать четки: «Верую во единого бога». Лицо у ребенка покраснело. «Видит бог, чует он чего-то». «Да ну же, оставьте, будет вам, мама!» И она отчетливо увидела Имре, вот он встает из-за стола, берет походную амуницию и выходит за калитку. Она запела: «Спи-усни, мой сынок, пусть тебе привидится небесный ангелок!» И пела все громче и громче. А ребенок продолжал кричать, и лицо у него стало багровым. А свекровь чаю принесла понапрасну, ни к чему тот чай был. «Ну, не плачь же, Христом-богом молю!» — У Этушки по лицу катились слезы. Она решила дать ребенку грудь, да молока не оказалось, пропало. Голова кружилась, уже и сил не было держать младенца. Ночь. Врача бы… Да где же его найти и как привезти сюда? «Верую…» — «Ох, мама, прошу вас, мама, молитесь про себя, не то я ума решусь!» — «Когда так-то, вслух надо, дочка, вслух…» И все же свекровь перешла на шепот. Ребенок скулил, хрипло взвизгивал. Когда наконец забрезжил рассвет, они увидели, что маленькое его личико и вовсе уж посинело. Этушка, себя не помня, схватила малыша, прижала к себе: «Не плачь, ну, не плачь же! Жив твой отец! Ничего с ним не случилось!» Теперь она слышала только рыдания младенца, а близкие разрывы бомб воспринимала, как глухое гудение осиного гнезда. Свекровь положила на младенца четки и иконку девы Марии. «Это поможет, беспременно поможет. Пресвятая дева поможет дорогому нашему Имрушке». — «Уберите это отсюда!» У нее и вправду, верно, рассудок помутился, потому что Этушка дико вдруг закричала. И вновь перед глазами ее всплыло лицо Имре, походное снаряжение, калитка, которая захлопывается за ним. Лицо у ребенка стало совсем синим. У Этушки вырвались рыдания. «Ну, чего ж ты не замолчишь никак, чего? Я же здесь, сынок, вот она, здесь же я!» Но слез у нее не было. Слезы тоже пропали, иссякли. Свекровь, забившись в угол, зажмурившись, вздрагивала всем телом. «Святая дева Мария, спаси и помилуй Имре и малыша нашего…» Бомбы вдруг перестали рваться. Наступила тишина, тяжелая и вязкая, словно топь. Только ребенок надрывался от крика, он сорвал голос, и плач его напоминал теперь скрип колодезного журавля, которым играет ветер. Потом она потеряла сознание. Трое суток держалась, а тут сдала враз. Увидела багровое личико сына с белоснежным нимбом над головой, а потом все померкло перед глазами. Мальчик тихо отошел. Устал от крика. Уснул без чая, молока, без песни колыбельной. Свекровь привела ее в чувство. «Теперь уже он, поди, с ангелочками играет…» И тогда Этушка заметила: личико у Имрушки не багровое, а белое-белое. Неподвижная чайка. Шелестели бусины четок… «Спи спокойно, первенец мой… спи спокойно…» Она и не знала, что беззвучно раскрывает рот. На кладбище отдыхали русские солдаты, что-то ели там. Маленький белый гроб. Его нес осторожно под мышкой сосед. Могила была не глубже ямки картофельной.
Над тем, другим морем, были тучи. Над другим морем.
Но здесь светит солнце! Летают чайки! Белоснежные!
Надо что-то сказать.
— Я позабыла мальчику объяснить, в какую корзину складывать яйца.
— Как-нибудь разберется.
— Пятьдесят штук я отложила на тесто — лапшу месить. Коли перепутает все, не знаю тогда, что и делать?
— Разве не все равно, из каких яиц делать тесто?
— Как же это все равно!
Муж того не понимает, что мальчик, он ведь забыть может. Хотя она все ему прописала. И записку ту на буфет положила. Что и когда есть, что в кладовой, а что в холодильнике, когда надо в магазин сходить и что купить там. Молоко, к примеру, покупать надо. В субботу пойти на кладбище, полить там все. А вот о яйцах она позабыла. Что же теперь будет?!
Нет, зря они все же поехали. Не нужно им это. Арендаши — те совсем другие. У них ни детей, ни скотины, ни сада. «Этушка, там же вода голубая! Чистая-чистая, прозрачная вода! А улицы! Магазины, витрины!» Но Этушка все думала о чайках. В горах ведь нет чаек. Потому она и согласилась поехать к морю. Из-за чаек. Потому, что в горах их нет. Но о чайках она никому ни словом не обмолвилась. Сидя в машине, она считала иностранные деньги, прикидывала.
Мужчина совсем замучился. Руки у него сводила судорога, глаза слепли от напряжения. По крайней мере, говорить надо, а то сидят в машине словно как немые. Коли уж поехали, пересилили себя, надобно улыбаться, веселиться. Нет, он все же скажет, право слово, скажет.
— А знаешь, это ведь наше свадебное путешествие, если на то пошло?
— Да опомнись, что ты говоришь? Ведь тридцать лет уж вместе прожили.
Что правда, то правда. Выходит, надо было промолчать. «Этушка, ты красивая! Я тебя люблю. И мы с тобой будем счастливы, вот увидишь!»
— Небось это Винце Арендаш ерунду придумал про свадебное-то путешествие? Здо́рово, нечего сказать. Ай да парочка — баран да ярочка.
Само собой, это у Винце Арендаша с языка сорвалось. Он шутил, конечно, но, в общем-то, был прав. «Ну, и потом, ты сможешь в кои-то веки побыть с Этушкой наедине! Ведь вы же еще молодые!» Имре тогда лишь рукой махнул.
Он продолжал сжимать руль. «На берегу кругом дамочки красивые в купальниках!» Вот какой этот Винце! Ему-то легко, он совсем другой. «Имре, ты ведь любишь меня, ты никогда меня не бросишь?! Я твоя, а ты мой, ведь правда?!» Откуда доносятся сейчас эти слова? Говорили ли они когда-нибудь подобное? Он словно видит тот полумрак, ту таинственную тягу друг к другу, стремление скрыться от посторонних глаз. Днем и ночью. Какими жадными они были, какими ненасытными.
— Осторожней! — вскрикнула женщина.
Он не заметил грузовик с прицепом, который его обгонял. Мужчина провел ладонью по лбу.
— Носятся как угорелые! — Женщина едва пересилила себя, чтобы не расплакаться.
Чего уж тут, сам виноват. Не посмотрел в зеркало.
— Говорил я тебе, что к морю на машине ехать — дело непростое. Вон какое движение тут, да и гонят быстро, не так, как у нас, дома.
— Теперь уж поздно. Был бы ты порешительней, мы бы и вовсе не поехали.
— Но мне ж хотелось, чтобы ты море увидела.
— До него еще доехать надо.
Что ждет их? Пять дней — срок ужасно долгий. А у моря они будут обречены на бездействие, одни среди чужих. О чем они станут говорить друг с другом, чем будут заниматься? Сидеть на берегу и смотреть на море. На чаек. Слушать шум прибоя. Тридцать лет. Но что они увидят в этом море, что? В море, как в зеркало, не посмотришься.
— Адрес-то у тебя?
— Какой еще адрес?
— Ну, тот, что Арендаши дали.
— Конечно.
«Ты для меня прекрасней чайки!» Уж не Имре ли произнес это? «А ты чайку-то видел когда?» Может, это Этушкины слова? «Не видел, но говорят, они очень красивые. Белоснежные, хрупкие. И верны морю». Неужели это он сказал? «Хорошо, тогда я буду чайкой. А ты кем же?» Неужели Этушка так заигрывает с ним? «Знаешь, давай ты будешь морем!» — «Я огромный и сильный! Непобедимый!» И тут они оба смеялись бы. Конечно, смеялись и целовались бы, а как же без этого!
Он замечает облака.
— Вон там оно — море.
— Да ведь солнце светит.
— Ты сама попробуешь: вода в море соленая.
— Тогда чего мне ее пробовать?
— Чтобы самой убедиться.
Женщина махнула рукой. Блажь. Она хочет видеть только чаек. Только их. «Это будет здорово, Этушка, вот увидишь. Замечательно. Городки, магазины!»
Машин стало еще больше. Они движутся еле-еле. Здесь уж начался город.
— Как чисто. — Женщина снова всматривается в вывески. — «Мясо».
— Где? — мужчина не отрывает глаз от дороги.
— Вон там. А еще «Ювелирный магазин».
— Так и доедем до самого моря. Винце говорил, что тот дом на самом берегу.
— Ты же сам с ним объяснялся. — Машина медленно ползет вперед, дорога забита автомобилями. Наверное, море в той стороне. Женщина облизала запекшиеся уголки рта. Правда, магазины, кругом чистота, красивые дома, улицы. Мужчина все время представлял себе тучи над морем, хотя солнце светило по-прежнему. И вот они выехали на большую площадь, сразу за ней виднелся бульвар. А дальше — переливающаяся на солнце водная гладь.
— Это и есть море?
— А чего же еще? Оно и есть. Сейчас где-нибудь поставлю машину.
Он медленно завернул на стоянку. Нашарил в кармане бумажку, на которой был записан адрес.
— Попробую узнать, где этот дом… хотя он, стало быть, где-то рядом. Винце так объяснил.
Женщина молчала. Она опустила стекло. Всматривалась в море, не слыша его гула.
— Вот эта улица, напротив, и рядом угловой дом. Винце все точно растолковал.
Женщина по-прежнему сидела неподвижно, слегка сощурив глаза, вглядываясь в бескрайнюю водную гладь. Она искала чаек.
Машина остановилась перед домом.
— Здесь он. Приехали! — Мужчина смущенно улыбнулся. Добрались. Вот они и на месте. Вдвоем. Ему бы сказать: «Этушка, милая моя Этушка! Ты видишь море! Думала ли ты об этом когда-нибудь!» И почти слышит, как они оба смеются! И почти чувствует: они невольно берутся за руки и сжимают их до боли, так, что слезы выступают на глазах.
Имре бросает взгляд на жену. На губах у него улыбка. Затем открывает дверцу и выбирается из машины. И только теперь ощущает боль во всем теле. В пояснице, ногах, занемевших руках.
— Ну, вылезай же, — мягко говорит он.
Женщина покачивает головой. И по-прежнему зачарованно смотрит в сторону моря.
— Тебе что, плохо?
Она ничего не отвечает. Рядом с машиной, прямо с асфальта, взмывает вверх чайка и скользит в сторону бескрайней дымки над морем.
— Она не белая, а серая.
— Что ты говоришь? — спрашивает нетерпеливо мужчина.
— Ничего, ничего. — И она тоже открывает дверцу.
Перевод С. Фадеева.