Тамаш Барань

Достигнув определенного возраста, редко уже пишешь автобиографии. Годы учения остались позади — я, к примеру, закончил юридический факультет и получил также диплом филолога, — службу не меняешь, поскольку давно уже примирился с самым безжалостным начальником, с самим собой. Я вот уже более тридцати лет тружусь под началом этого сурового шефа и давно привык к тому, что он непреклонно и строго спрашивает с меня годовую продукцию. И так как рабочее место у меня постоянное, — за одним и тем же письменным столом я сижу вот уже несколько десятков лет, — и повышение по службе все задерживается, очень давно не возникало у меня необходимости давать отчет о своей жизни. Ведь инженер, например, начинает как стажер, потом становится инженером, старшим инженером и наконец начальником технического отдела и директором; врач начинает работать как ординатор, продолжает как младший врач, пока не станет врачом и наконец главным врачом больницы. Мы, писатели, живем серо: начинаем как писатели, в лучшем случае как писатели живем сорок — пятьдесят лет и наконец писателями умираем. Кто слышал когда-нибудь о главном писателе? О руководящем писателе?

А ведь когда-то и я начал свой жизненный путь просто как человек: служил в будапештском городском совете, потом стал библиотекарем, затем журналистом, издательским редактором, пока наконец литература не потребовала всей моей жизни. И когда теперь, ради этой антологии, я перебираю в уме произведения, созданные мною за четыре десятка лет, то все же, хочешь не хочешь, а из них-то и получается моя биография. В сущности, жизнь моя — это моя работа. Я не ездил в Африку охотиться на львов, не смотрел в Испании бой быков, я сидел дома и писал, — вот уже сорок лет у меня навязчивая идея, что это мое призвание.

Что я написал? Начал, разумеется, со стихов, как почти все прозаики. Мне было пятнадцать лет, когда опубликовали мой первый маленький сборник стихов, за ним последовало еще два. Но в двадцать пять лет я понял, что не родился поэтом; ведь тогда мне пришлось бы остаться вечно молодым, хотя бы в душе, ну, а меня стихи, как и молодость моя, вероломно покинули. Зато пришла проза, трезвое представление о делах в мире, умение смотреть действительности в глаза — иначе говоря, поэзия зрелости.

За четыре десятка лет я написал сорок пять произведений: помимо трех поэтических сборников, двадцать три романа, шесть книг рассказов, книгу пародий и двенадцать пьес. Словом, попробовал себя во всем, хотя по писательской натуре моей к экспериментам не склонен; но что поделаешь — мне интересно не только то, что происходит в мире, но и возможности самой профессии. Поэтому, наверно, я написал также шесть сценариев, дюжину радиопьес и несколько программ для телевидения. Словом, я много работаю и давно понял: устав от одного жанра, я лучше всего отдыхаю, переключившись на другой жанр. Впрочем, все мои экскурсы в соседние области служат одной цели: обретенный там опыт я коплю для моей прозы, ведь я считаю себя прежде всего романистом.

Мне представляется, что мои романы можно выстроить в определенном порядке. Ось ординат составляют романы об общественных классах, охватывающие большие исторические эпохи: «Двадцать лет», где действие происходит в пролетарской среде, «Нации-сироты» о судьбе интеллигенции и «Город в вечернем свете», где проецируется все современное венгерское общество. На полутора тысячах страниц трех этих больших произведений дается правдивая, следовательно, драматическая хроника последних четырех десятилетий жизни венгерского общества, — это стремление писателя-прозаика к синтезу.

На оси абсцисс оказались бы книги писателя, мучительно анализирующего жгучие проблемы своей эпохи: «И сдвинулись с места горы» — об ужасах войны, «Правительственный кризис в Паране» — сатира на современные колонизаторские методы крупного капитала, «Винтовая лестница», оспаривающая мысль о всесилии государства, «С нами начинается все» и «Отреченные», два небольших романа — раздумья о пути и будущем современной молодежи. Недавно моя склонность к сатире нашла применение, помимо пародий, в новом большом романе «Свидетель великих эпох». Эта горькая и веселая книга излагает венгерскую историю двадцатого века с ее оборотной стороны — с точки зрения старого мошенника.

Заключаю короткий перечень последней и самой любимой моей книгой «Судья». В гротескной истории Юлия Цезаря и Брута, уводящей читателей в древний Рим, в связи с покушением двух-тысячелетней давности речь идет о деспотизме и о противостоящей ему вечной революции.

Непогодь

Сперва он въехал прямо в гараж, но потом, дав задний ход, опять вывел машину на темный двор и, поливая из шланга, тщательно ее вымыл. Даже в этой тьме, при слабеньком свете, сочившемся из гаража, было видно, что она покрыта толстым слоем грязи. С самого рассвета шел дождь; на дорогах — сплошные лужи, слякоть, каверзные, скрытые под водой колдобины.

Снова заведя машину в гараж, он запер дверь и направился к парадному. Долго, словно забывшись, очищал от грязи ботинки о железный скребок, наконец достал ключ. Не отапливавшаяся, с каменным полом передняя совсем выстыла. Каждый раз, входя — с осени до весны, — он думает о том, что пора бы уж и сюда провести отопление. Но дело тем и кончается: подобные решения как-то легко улетучиваются в теплых комнатах.

Жена сидела в уголке с вечным своим вязаньем в руках. Нынче это было что-то сиреневое. Чуть слышно журчал телевизор; кадры быстро сменялись, то яркие, то совсем темные, но звук Этуш почти совсем приглушила.

— Ты очень голоден?

— А что?

— Я бы закончила этот рядок. Но если очень проголодался, тотчас несу ужин.

Во рту у него стоял кисловатый привкус, желудок сводило от голода, но аппетита, в сущности, не было.

— Оставь. Успеется.

Жена взглянула на него: голос мужа показался ей странным.

— Что нового?

— Ничего.

— Я же вижу!

Муж тяжело вздохнул.

— Измотался как собака. Не день, а каторга. — Он сел, закурил, но от дыма кисловатый привкус во рту стал еще ощутимей. Сделав три затяжки, он погасил сигарету. — Колесил весь день напролет, и все без толку.

— Быть не может!

— Как еще может! Даже в Вац прокатился напрасно. Нету сырья, ни грамма.

— Да ведь обещали же!.. А в Вёрёшваре?

Муж махнул рукой.

— Если уж в Ваце нет, то там и подавно. Только бензин расходую без толку. Да еще магарычи эти направо и налево, угощаешь всех, вплоть до сторожа, ради шкуры неубитого медведя.

— Ну, а Секулич в Эстергоме?

— Н-да. Клянется, что послезавтра все доставит.

— Этот слов на ветер не бросает.

— Да, кажется. На него я тоже надеюсь.

— Значит, завтра уж никуда не поедешь?

— Как не поеду? Опять в Вац покачу, да и в Дорог нужно.

— Выходит, Ферко опять в мастерской сидеть…

Муж кивнул головой.

— Уж как-нибудь посидит… при его-то трудах не надорвется.

— Ну что ты, право! Знаешь ведь, учится он.

— Учится! — отмахнулся муж. — Все равно не попадет в институт, чего зря и стараться!

— На этот раз, говорит, попадет непременно.

— Он и в прошлом году говорил так же.

— Когда-никогда, а удастся!

Жена довязала ряд, встала, вышла на кухню. Когда же, подогрев ужин, вернулась, то так и обомлела: муж, как и прежде, стоял в углу комнаты, не шевелясь, устремив взгляд на ковер. Телевизор орал чуть ли не на полную мощь, очевидно, пока она была на кухне, муж включил звук, но актеры и теперь старались лишь для себя.

Она быстро постелила скатерку, поставила ужин на стол, приглушила звук и подошла к мужу.

— Что-то случилось, Ферике?

— Говорю же, ничего. Просто я выдохся. Целый день в машине, скользко. Иной раз так занесет, словно лыжи под тобой, не колеса… Из колдобины в колдобину! А вечером в довершение еще и туман… Черт-те что: дождь и туман сразу! И рука весь день ноет, спасу нет, попробуй-ка с больной рукою эту чертову баранку крутить… да по такой дороге. Добавь еще ко всему, что правая фара у меня, только мост Тахи проехал, — чирк, и нету!

Глаза у жены округлились.

— С одной фарой доехал?

— Именно.

— Милиция? Не заметили?

Муж удовлетворенно засмеялся.

— В этакую-то непогодь?

Жена все приглядывалась к нему: нет, что-то с ним неладно.

— Так в чем же дело? Что случилось-то?

— Сказано, ничего. Я лягу.

— Так вот же ужин!

Муж бросил взгляд на стол.

— Что там?

— Отбивная под хреном. Как ты любишь.

— Что-то и есть не хочется покуда.

— Обедал-то хоть как следует?

— А! В Ваце яичницу проглотил, можно сказать, на ходу…

— Ну, если так, изволь ужинать! Куда это годится! С рассвета на ногах, да не пивши, не евши! Чем это кончится?!

Муж сел, переложил мясо себе на тарелку, отрезал кусочек, нехотя стал жевать.

— Вкусно, Ферике?

— Угу… только вот, говорю, аппетита нет.

— Может, сперва глоточек вина…

Муж скривился.

— А, глядеть на него тошно! Вечные эти выпивки, да на пустой желудок — ну-ка, пропустим еще по одной, ну, еще по одной… Значит, кореш, как уговорились, на той неделе. Ну, опрокинули! Уж вы не забудьте: два центнера, не меньше… Ох, и муторно же иной раз! Черт бы побрал мое ремесло!

— Так иначе ведь дело не идет.

— То-то и оно. Когда есть заказ, нету сырья, а есть сырье — заказов нет, хоть закрывай лавочку… Богом проклятое ремесло!

Жена улыбнулась.

— Ну-ну… Вот этого никак уж не скажешь. За десять лет вон как мы оперились!

Муж кивнул, соглашаясь: что верно, то верно. Еще несколько минут жевал молча, потом, не съев и половины отбивной, отложил нож.

— Вот теперь дай вина глотнуть.

— Сыт, Ферике?

— Сыт.

На этот раз затянулся он с удовольствием и жадно выкурил сигарету до конца. Между делом выпил стакан вина.

— Черт бы побрал этот проклятущий туман… И фару, чтоб ее… Вот хоть поклясться: понятия не имею, на что я там наехал.

Жена так и обмерла:

— Как ты сказал?

Муж передернул плечами.

— Говорю, наехал на что-то, ясно? Ну, чего всполошилась?

— Господи помилуй! И что дальше-то?

— А что дальше? Ничего!

— Фара тогда и погасла?

— Да нет же! Сказал ведь: сразу за мостом Тахи. Оттого, верно, и беда вся: приняли за мотоцикл, должно быть, с одной-то фарой…

Жена схватилась за виски.

— Но, Ферике, как же так… ну, нет, на что ты наехал?!

— Почем я знаю. У бога лучше спроси. Из-за проклятого тумана шел я на скорости сорок — сорок пять километров, не больше, оно и счастье еще, что так… Вдруг, чувствую, словно в мягкое во что-то ткнулся, этакий глухой удар, знаешь, ну, совсем мягкий… «дворники» перед глазами мельтешат, дождь хлещет, по ветровому стеклу прямо ручьит текут, да еще туман. Носа машины не видно, господь свидетель. Случилось-то оно примерно за полкилометра до поселковых фонарей, в кромешной тьме: на шоссе фонари и нынче, само собой, не горели… От первой же капли дождя выходят из строя!

— И ты не видел даже, что это было?

— А как я мог видеть? Правая фара, говорю, не светила… А оно там стояло, справа.

— Но что ж это было все-таки?

— Перестань глупить! Откуда мне знать? Верно, бездомный пес какой-нибудь, они, паршивцы, так и шныряют по вечерам без надзора… Либо коза старухи Финали… — Он вдруг ударил себя ладонью по лбу, радостно улыбнулся и с ходу опустился на ближайший стул. — Ну, ясное дело! И как это мне до сих пор в голову не пришло: конечно, коза, черная коза тетушки Финали! То-то я и не разглядел ее в темноте: она же черна как сажа!

Он живо вскочил, подошел к столу, налил в стакан вина и единым духом выпил.

Жена пристально смотрела на него.

— И ты даже не остановился, Фери?

Муж поставил стакан, медленно обернулся к ней. Лицо его побагровело до самого лба.

— Ты прекратишь свои идиотские вопросы или нет?! Остановиться… В этакую непогодь! Завтра так и так узнаем, что там стряслось. Либо старуха Финали все село обежит, причитая из-за козы своей ненаглядной, либо собачники за трупом издохшего пса прикатят… он небось вышел свадьбу играть, красотку сучку искать, а вместо того свою смерть нашел…

Жена тоже отпила вина, хотя это было не в ее обычае. Затем тихонько села. Вздохнула.

— А если то человек был?

Муж метнул в нее взгляд.

— С чего б это — человек?

— Да ведь мог бы там человек оказаться, верно? Ты же не видел.

— Ясное дело, не видел. Но из этого вовсе еще не следует, что человек… Я и собаку не видел, и козу не видел. Так или нет?

— Так…

— Ну, то-то.

Женщина покивала головой, она не хотела бередить мужу душу. Он, бедный, и без того уже сам не свой. Таким его редко увидишь. Но что-то ей все же не давало покоя.

— А вдруг человек…

Муж так саданул ногой подвернувшийся на дороге стул, что тот отлетел в угол.

— Что ж, мне теперь на два года садиться? — заорал он так, что на шее вздулась жила. — И как раз сейчас? В самую горячую пору? Или — шоферских прав лишиться? Сейчас?! В самую горячую пору?! А кто тогда для моей мастерской сырье раздобудет? Может, ты на своих двоих заготовки железные перетаскаешь из Эстергома, Ваца, из Дорога, да все на своем горбу? А кто работать с железом тем станет? Бела? Ферко? Или опять ты?

Утихнув, он пошел в угол за отлетевшим стулом, поставил его на место, сел. И опять закурил; от дыма закашлялся, но сигарету на этот раз не бросил. Слышно было его тяжелое дыхание.

— Кто бы то ни был, — заговорил он опять, очень тихо, — если и был человек там, ему теперь уж все равно. А я отсиживай два года, мастерская пропадай пропадом, вы с Ферко помирайте с голоду — и все оттого, что нынче с самого утра хлещет дождь? что туман стоит? что на дорогах скользко, и фара перегорела, и на шоссе ни зги не видать? Да я-то, я из всего этого за что же в ответе? Я, что ли, дождь устроил? — Он не спускал с жены глаз. — Я туманом людям глаза застилаю? Или я сам эту правую фару пережег, чтоб ей ни дна ни покрышки! А может, я освещение на шоссе вырубил едва не от самого Тахи досюда? Ну! Молчишь?! А тогда чего ради я должен отбывать наказание за то, в чем никак не повинен? Ну нет, держи карман шире! Пусть поищут кого подурее!

Жена молчала, невидящими глазами глядя перед собой. Но потом все же заговорила:

— Да-да, верно, это Розмари была, коза тетушки Финали, не иначе. Она вечно в эту пору бродит там, вдоль шоссе… Помнишь, в запрошлом году она и меня только что не опрокинула… Да, она это! И ведь как неожиданно всегда появляется — откуда ни возьмись, а она вот она, перед тобой с этой чернущей своей мордою, иной раз просто жуть берет! Однажды на Аранку Лацу накинулась и ну бодать, диво еще, что благополучно обошлось, не поранила Аранку.

Муж медленно, значительно склонил голову.

— Вот видишь, сейчас ты говоришь по-умному. Точно, она это, паскуда несчастная. И ведь как стукнулась — шерсть-то намокла, тяжелая…

Жена задумчиво молчала. Потом спросила:

— Стукнулась? Ведь ты говорил, будто мягкое что-то…

— Ну да, мягкое! Мягкое — и стукнулось мягко, я так и говорил!

Жена покачала головой.

— Ты сейчас сказал: «И ведь как стукнулась». А то — мягко… Как же оно было-то?

Муж вскочил на ноги.

— Черт побери, да что ж это ты к каждому моему слову цепляешься?! Я и так нервничаю, или не видишь? Да, да, да, оно было мягкое и стукнулось мягко! Как коза либо собака! Сколько еще тебе повторять?

Откуда-то издалека ветром донесло настойчивый собачий лай, и сразу за тем — чуть слышное подвыванье «скорой помощи».

Они переглянулись. У него сразу пересохло горло, он судорожно глотнул. Жена закрыла глаза.

— Значит, все-таки не коза…

— Да почему? — взревел муж. — Почему сразу про самое плохое?.. Или в этакую распроклятую погоду не мог никто ногу сломать? Сам идти не может, вот и вызвали «скорую»…

— Не знаю, — сказала жена. — Может, надо было все же остановиться…

Они сидели, прислушивались. Сирена смолкла, наступила тишина, но через несколько минут опять пронесся ее душераздирающий вой. Наконец все затихло.

— Уехали, — сказала жена.

— Угу, — буркнул муж. И опять несколько раз сухо глотнул.

Жена взяла в руки вязанье, но так и не принялась за новый ряд. Просто сидела и смотрела на спицы.

— Да, — кивнула она немного спустя.

— Что — да? — вскинулся муж.

— Лучше было остановиться.

Ему опять захотелось что-нибудь пнуть ногой, сокрушить — на этот раз, может, стол, горку, телевизор. Но он овладел собой.

— Не своди меня с ума, Этуш, — выговорил он тихо. — Не своди меня с ума!

Снаружи послышались шаги, чьи-то ноги шаркали по железной скобе перед дверью, потом по коврику. Наконец раздался звонок.

Мужчина подошел к окну, выглянул и обернулся к жене, желудок ему вдруг словно свело; показалось — вот сейчас вырвет…

— Черт бы их побрал с ихним нюхом! — прошипел он, направляясь в переднюю. — Уже засекли! А ведь я мог бы поклясться, что ни одна живая душа меня не видела!

— Кто там? — расширив глаза, спросила жена.

— Милиционер наш и Балайти, из совета.

— Господи Иисусе!

Он запнулся на пороге, взглянул на жену.

— Но ты… ты гляди у меня… Если ты хоть словечко… Это уже не игрушки! Счастье еще, что я машину вымыл как следует! — И он пошел открыть дверь.

Первым ступил в переднюю Балайти и протянул ему руку. Ну, беда, пожалуй, не так уж и велика… Иначе бы он не с рукопожатия начал. Может, просто зашли поинтересоваться, не видел ли он чужой какой машины?

Твердо ступая сапогами, вошел и милиционер, снял шапку.

— Хорошо, что мы застали вас одного, мастер… Жена?..

Он знаком показал, что жена в комнате.

— Потому как не для женских ушей то, что мы вам сообщить должны…

У него опять резко свело желудок.

— Да и вам, мастер, тоже держаться надобно. В такие, не приведи господь, минуты, приходится все силы собрать…

Он опять сухо глотнул и схватился за столик рукой.

— С вашим сыном несчастье.

Его пальцы, сжимавшие край стола, хрустнули.

— Когда? — хрипло выдохнул он. — Где?

— Два часа назад, на шоссе. У дома Финали.

Откуда, откуда в такие минуты берутся у человека силы, как может он раскрыть рот, заговорить?

— И… что же с ним случилось?

Балайти понурил голову. Милиционер вздохнул.

— Он после того еще час жил, так сказал врач «скорой помощи». Кровью истек, бедняга… Если б его раньше нашли да сразу переливание крови сделали, еще можно было б спасти.

— Вот ведь сволочь, подлец! — Лицо Балайти исказилось. — До эстергомской больницы четверть часа езды! Но он — он укатил своей дорогой!..

Милиционер махнул рукой.

— Все они таковы… А доктор Банкути проезжал там полтора часа спустя… и до него никто сына вашего не заметил.

— Оно-то неудивительно, — развел руками Балайти. — Движение ночью небольшое. Кому охота раскатывать в этакую непогодь?


Перевод Е. Малыхиной.

Загрузка...