Йожеф Балаж

Я родился в 1944 году. Пока что достопримечательных событий в моей жизни почти не случалось, если не считать того, что немецкая армия вступила в Венгрию именно в день моего рождения и ее солдаты «оказали мне честь», привязав своих лошадей к шелковице на нашем дворе.

Для меня история — это шестидесятые годы. И хотя в эту пору не ломались, как в иные исторические времена, душа и тело, но люди и тогда рождались, умирали, работали, мечтали и постоянно раздумывали над смыслом существования. Прелесть человеческой жизни, верно, в том и состоит, что познание себя — часто изумленное — идет постоянно, ежеминутно несет перемены и, когда мы начинаем понимать это, обозримее становится весь беспредельный мир… да, пожалуй, и дружелюбнее.

До сих пор вышло пять моих романов, по трем из них сняты фильмы.

Тени отчего дома

Еще в дороге он подумал, что перед выездом следовало бы написать. И теперь, когда был уже дома, когда машина въехала на мосток перед отцовскими воротами, даже рассердился на себя: «Старики-то могут быть где-нибудь в поле либо на винограднике…»

Он посигналил, но тщетно: во дворе никакого движения. Глаза мимоходом отметили свежие следы граблей на песке. Он знал: с утра отец непременно убирался во дворе и лишь после того побрели они с матерью на полевые работы. Последнее время они нипочем не уйдут со двора, не управившись сперва со всеми домашними делами: вдоволь зададут корму скотине, все колоды, все щербатые миски наполнят водой до краев, двор подметут да еще пройдутся по нему граблями. Потом тщательно, заботливо запрут все, что можно: дом, погреб, обе калитки — на улицу и на огород… Он словно наяву видел сейчас и отца и мать, видел, как они напоследок еще раз оглядываются на свой дом, удовлетворенно оглаживают его взглядом.

Не выходя из машины, он раздумывал, ехать ли дальше в деревню или поспрошать у соседей, где вернее искать родителей. Глянул мельком налево: за забором, вцепившись в планки, стоял сосед и смотрел на него. Он подивился даже, как это сразу его не заметил, впрочем, старый Якаб такой коротышка, из-за штакетника только лоб и виден. Как только глаза их встретились, старый Якаб сказал:

— Отец твой с матерью на виноградник подались…

Старик дышал тяжело, голос хриплый, движения вскинувшихся было рук неуверенны; даже из машины было видно, как дрожат его пальцы, обхватившие просмоленные планки забора.

Он поспешно вылез из машины, перебежал по мостку через канаву и остановился перед стариком. Поверх забора пожал ему руку. Стоял и не верил собственным глазам: лицо старого Якаба обрюзгло, лоб покрылся желтушными пятнами, рот — уж лучше бы ему этого не видеть! — скосился на сторону. Он не знал, как теперь быть, что делать, что сказать, вот только что все было так легко, и вдруг — словно по голове шарахнули. Захотелось вернуться в машину.

— По… подались на виноградник… мать да отец твой. А я вот стою. Доктора говорят…

Он терпеливо ждал: пусть уж старик закончит фразу.

— …доктора говорят, чтобы здесь и стоял… либо сидел во дворе. Под деревом. Так и наказывали…

Кивнув старику, он заторопился к машине.

Он дал задний ход и, вырулив на дорогу, по которой приехал, не удержался, оглянулся на соседский забор. Старый Якаб провожал взглядом машину, его глаза блестели. Сзади него, посреди двора, стояло наполовину высохшее ореховое дерево.

«Потому, верно, и не срубили, чтобы старику было где посидеть», — подумал он. Порядочно отъехав от деревни, он свернул с шоссе на широкий проселок. И только теперь заметил, что по обе стороны дороги цветут акации: их аромат вдруг волнами хлынул в окно машины, и оттого на душе сразу повеселело; он ехал и напевал себе под нос какой-то шлягер:

Улиц в Лондоне не счесть,

и на каждой угол есть,

всё углы да уголки…

«Вот дуралей, дался мне этот Лондон, когда через неделю я еду в Италию!»

Собственно, он и домой прикатил, чтобы сказать о том старикам. Раз уж за границу съездить собрался, надо хоть попрощаться чин чином. Старики-то затем ведь и помогли ему машину купить, чтобы почаще домой наведывался.

В поле он никого не увидел и, свернув на виноградники, поехал еще медленней. И на этой дороге, в эту самую минуту поклялся себе, что станет наезжать домой чаще. Будет ходить на виноградник, мотыжить, опрыскивать… «Вообще поселюсь в тишине этой, построим с отцом какую-нибудь халупу, а там, при первой возможности, раз — и сюда… Бриться не стану, питаться буду птичьими яйцами да морковкой. Про меня и так все говорят, даже Бетти с ее куриными мозгами, — Бетти, ну и имечко! — будто я по натуре отшельник…»

Нынче, когда он отправился домой, в деревню, Бетти ехала с ним до самой городской черты. Всю дорогу ныла про то, что у нее нет ни машины, ни гарсоньерки, ни дома в провинции. «Не то что у тебя, — орала она ему прямо в ухо. — Ты вон и квартиру отхватил в своем институте, гарсоньерка, правда, но все же квартира, а я — как жила, так и живи с мамашею… Вот вернешься, а меня уж не будет, покончу с собой, и к черту все».

Он слышал это от нее сотни раз. Всякий разговор у нее сводился к этому.

Но сейчас он вдруг явственно понял, как хотел бы приехать сюда с нею вместе. «Весь институт считает тебя отшельником. Тебе тридцать лет, а ты все не знаешь, чего хочешь…» Он ответил ей, что самое важное знает: «На тебе не женюсь никогда». Тут-то Бетти и выскочила из машины, побежала к конечной остановке автобуса. «Невероятно, — думал он сейчас, — даже не обернулась!»

Добравшись до отцовского виноградника и выключив мотор, он первый увидел мать. Она всплеснула руками, крикнула отцу и бросилась было к сыну, но тут же остановилась, Воткнув мотыги в песок, отец и мать стояли в нерешительности, не зная, как поступить; лица у обоих светились. Они двинулись было к машине, которой гордились больше, чем сын, но виноградник не отпустил их: «надо бы еще несколько рядков промотыжить, чтоб другой раз не приходить».

Он постоял немного. Перебрасывались словами — о том, о сем; вдруг он торопливо разделся до пояса, взял у матери мотыгу и принялся за работу. Отец довольно посмеивался — хорошо, мол, держишь мотыгу в руках, — потом почесал затылок, надвинул кепчонку на лоб и, сощурясь, проговорил:

— Дома-то в последний раз зимой был, а нынче уж май на дворе… Для того и машина эта, чтоб домой почаще заглядывал.

Но он пропускал эти слова мимо ушей. Знал, что хочет сказать отец и почему говорит так. Пройдет какой-нибудь час, день — и все станет на место, словно бы он и не уезжал отсюда. С родителями у него полный контакт. Вся деревня знала, как они его любят, как им гордятся. Правда, о работе его им только то и известно, что трудится он в каком-то научно-исследовательском институте, где изучают растения и всякие серьезные вещи, ставят опыты. Однажды он и сам слышал, войдя в деревенскую корчму, как кто-то сказал за его спиной: «Это Миклош Чисарик, ну, знаете, тот, ученый…» Интересно было выведать, кто его «ученым» прозвал. Скорее всего, от отца пошло. Верно, похвастался однажды в корчме, ну, а люди такое помнят.

Мотыги, кошелку и лейку он сунул в багажник, мать посадил сзади, отца — на переднее сиденье, рядом с собой. Перед виноградником развернулся. Мать попросила: сперва давай к кладбищу, а потом уж домой.

— Там, у дороги, под деревом Бела Касон полеживает, заедем за ним… Отвезем уж домой-то. Как жена его померла, мы его к себе взяли. Так он каждое утро на кладбище ходит…

Миклош остановил машину, повернулся к матери. Он не верил собственным ушам.

— Чего удивляешься? Бела Касон у нас живет… в задней комнате. Там его и поселили.

— Белу Касона? У которого хутор был?..

— Нет у него теперь ничегошеньки. Ходит в отрепьях, рад бывал хоть раз в день поесть чего-нибудь, А так-то и ему лучше… Все не один. Мать твоя и обстирывает его и кормит, — обстоятельно рассказывал отец.

Миклош Чисарик, усмехаясь, облокотился на руль.

— Чего удивляться-то, — опять заговорила мать, — никому до него не было дела… ему теперь только с нами и хорошо.

Они свернули на кладбищенскую дорогу. Бела Касон лежал на придорожной аллее, спиной к кладбищу, надвинув на глаза шляпу.

Миклош Чисарик подошел к нему вместе с отцом. Бела Касон встрепенулся, тяжело приподнялся, пробормотал что-то невнятное, наконец признал и отца и сына.

— Я тут раздумывал… как бы это уйти куда глаза глядят, — проговорил Бела Касон.

— Во сне, видать, раздумывали? — спросил старый Чисарик.

— Нет, почему же, — отозвался Бела Касон. — Я не спал.

— Поедемте с нами! — Подхватив сидевшего на земле старика сзади под мышки, Миклош помог ему встать на ноги.

Бела Касон — в зимнем пальто, в высоких растоптанных башмаках и старых, залатанных галифе — на мгновение потерял равновесие.

— А все ж таки вы спали, — не преминул заметить старый Чисарик.

Бела Касон сел на заднее сиденье, как раз за спиной Миклоша, и проговорил:

— Ну, хороша машина? Вот что, поезжай-ка на кладбище.

— Еще чего… Может, уж прямиком на небо, — огрызнулась мать Миклоша.

Бела Касон замолчал, плотней запахнул свое зимнее пальто. «Верно, испугался, когда мы его разбудили, — подумал Миклош. — Да, состарился наш бывший помещик, теперь ему, должно быть, за семьдесят…»

— Сколько вам лет, дядя Бела? — спросил он.

— Не называй меня Белой! Препоганое имя. Бывший помещик по имени Бела!.. В жизни всякое ко мне приставало, вот и к лохмотьям этим привык, но имя мое… Собаке и то лучше кличку дают. Редкостный чудак был мой отец. Нынче уж и цыгана Белой не нарекут…

— А папеньку вашего как звали?

— Отца моего? — глянул на Миклоша Бела Касон. — Моего отца звали Венделем — Вендель Мухараи-Касон. Как и ты, университетский диплом имел… В Кашше[2] университет окончил… Остановись-ка, — сказал вдруг Бела Касон Миклошу. — Вот здесь.

Дорога в этом месте, подойдя вплотную к огромному фруктовому саду, сворачивала к деревне. Бела Касон поглядел на сад, потом ткнул Миклоша в спину.

— Вот, видал, все это мое было… Самый большой сад в округе.

— Он и нынче большой и красивый, — вмешалась мать Миклоша. — Давно уж дело-то было, отобрали, чего теперь оплакивать, — прибавила она.

— Поглядеть-то можно, — тихо сказал Бела Касон.

— Поглядеть, поглядеть… а на кой шут! Работать надо. Да и что бы вы делали в этаком громадном саду да в одиночку! — не без раздражения оборвала Касона мать Миклоша.

А Миклош вдруг пожалел старика: обернувшись, увидел, как поглаживает он давно не бритый подбородок, как поеживается, будто от холода. Старик скрестил руки на груди; исполненное величия движение при обносках его выглядело жалостным, как на похоронах. Только сейчас до Миклоша дошло, что живет так Бела Касон уже лет тридцать. «Или около того, все равно… прожить почти три десятка лет во все более разрежающейся атмосфере… Вот уж истинно одиночество, это вам не одиночество гарсоньерок!»

Он опять стал присматриваться к Беле Касону. Бывший помещик сжался весь, как будто угадывал, что думает сейчас о нем этот молодой человек. Угадывал, быть может, и какую жалость к себе вызывает, и что все это выглядит довольно смешно: он — в этой машине, чужой машине, позади сына старых Чисариков, про которого, если б не знал его с малолетства, и не подумал бы, что он здешний, здесь увидел свет божий — так сильно он отличался от тех, что живут в этой деревеньке или родом вышли отсюда. И не потому, что одет этот парень так, как одеваются нынче в городах всего мира, а потому, что есть в нем нечто такое, из-за чего он, Бела Касон, его опасается, но и тянется к нему тоже. Старик уверен был что Миклош Чисарик все понимает в его жизни и судьбе, понимает важность мелочей, будто бы незначительных, замечает в его жизни и то, чего сам он стыдится, хотя жизнь его давно вся состоит из таких вот постыдных мелочей. И этот молодой человек, ученый, как говорят (что за ученый, неизвестно, но молва такая идет), этот молодой человек — сын вот этих самых старых Чисариков, которые в былые времена куда как рады были за третью часть урожая арендовать у него, Касона, хоть малый клочок земли. Либо насобирать хоть сколько-нибудь сливовой падалицы вот в этом его саду — теперь-то у них одни яблоки, а у него прежде сколько слив было! Да как еще радовались, если, конечно, он допускал их в сад. О чем только не раздумывал Бела Касон, оглядывая бывший свой сад и украдкой, с опаской засматривая молодому Чисарику в лицо; он вдруг понял сейчас, что не было в прежние времена, да и в будущем не найдется подле него человека, кто лучше бы понял его, Белу Касона, нынешнее его положение и необычайную историю его жизни, чем этот тридцатилетний юнец в клетчатом пиджаке.

И Миклош Чисарик только сейчас по-настоящему заинтересовался бывшим землевладельцем. «Само собой, он одинок. Но проклятое одиночество не искрошило его, как не сломали и бесчисленные пинки, полученные, надо думать, вполне по заслугам. Конечно, поначалу все это было для него просто кошмаром… Ну, а потом? На что способен человек в одиночку? Совсем в одиночку, голенький, да еще выставленный всем ветрам, дождю, погибели, равнодушию. Выходя из дому, подходя к своему забору, он вполне мог ожидать, что люди с ним даже не поздороваются. И не здоровались — да и с какой стати, ведь еще несколько лет назад он сам встречал людей пинками да окриком, в грош их не ставил».

В деревне все еще помнили, как Бела Касон, бывало, с крестьянами, став у окна, разговаривал — в дом не пускал: пришел, мол, с просьбой — проси издали, со двора.

«Но почему он не покончил с собой? В самом деле… Вот что спросить бы… Почему он не покончил с собой? Нет, остался в деревне, чтобы в лохмотьях этих век доживать, словно пугало огородное, чтобы сгинуть в конце концов где-нибудь под забором. Чем душа-то его держалась?»

Миклош Чисарик отвернулся от Белы Касона и, еще не включив мотор, спросил:

— Бывали вы за границей, дядя Бела? Ну, в старые времена…

— Конечно, бывал. У меня старший брат за границею помер, вот я к нему и ездил, — отозвался старик. — В Ассизи. Брат в паломничество отправился, да простыл по дороге. А я за ним поехал, но помочь ему уж не мог. Он священником стать хотел. Там я и похоронил его, в Ассизи.

— Но ведь тогда… тогда это… — Миклош не находил слов.

— Побывал я и в Риме, в Венеции, потом…

— Где ж еще? — быстро спросил Миклош Чисарик.

— Давно это было… Сам посуди, пятьдесят, шестьдесят лет уж тому. Много ли упомнишь через столько-то лет? Да и потом, коль уж спрашиваешь, могу я и так ответить тебе: какой мне прок — помнить? Это для меня, прошу прощения, непозволительная роскошь… Чем воспоминаниям предаваться, я себя к будущему моему приучаю. Мне теперь для этого и подзорной трубы не требуется… С каждым днем я различаю его все лучше, оно, можно и так сказать, оно мне теперь лучший друг. С ним иной раз обсуждаю делишки мои да заботы, хотя не так-то их у меня и много. Ну, там, погода, косточки мои больные, все ж таки… Больше всего я от погоды терплю. Смешно, правда? Может, помаленьку и до конца века этого доживу, как дожил до конца прошлого века один из предков моих — можешь сам посмотреть, на кладбище сохранилось его надгробие, из гранита тесано. Он родился в тысяча восемьсот десятом году и почти девяносто лет прожил. Так же вроде бы получается и со мной, только на сто лет позже… Я о нем часто подумываю: что, и ему под конец жизни тоже одна только погода досталась?

Бела Касон зашелся таким долгим, хриплым смехом, что мать Миклоша только что не подскочила, будто полоумного увидела. Повернулся на сиденье и старый Чисарик, сигарета застыла в его руке. С этой стороны он еще не знавал своего бывшего помещика, да и речей таких длинных от него, как видно, не слыхивал.

— Что ж это за будущее такое… к которому вы себя приучаете? — спросил Миклош.

А на Белу Касона напал жестокий приступ кашля. Им казалось уже, что он вот-вот задохнется. Старая Чисариха расстегнула толстое пальто у него на груди.

— Ну, видишь, вот так я и получаю весточки, — сказал, отдышавшись, Бела Касон сидевшему впереди него молодому человеку. — Морзянка смерти. Ты про будущее опросил, ну, так это оно и есть…

— Оставь ты его, не расспрашивай! Видишь, совсем уже спятил, бедняга, несет невесть что. — Мать подтолкнула сына в плечо. Мол, поехали уж, день-то на исходе, а мы уши развесили, старого дурня слушаем.

Миклош поспешно дал газ, в последний раз оглянулся на огромный сад; деревья красиво убегали ряд за рядом и скоро отстали совсем. Тогда он в зеркальце стал наблюдать за сидевшим позади него стариком. Ему видны были только глаза его да узенький лоб. Потом старик переменил позу: сложив руки, как малый ребенок для молитвы, он неотрывно смотрел на проносящиеся за окном придорожные акации.

До самого дома никто не сказал ни слова. Вероятно, и Белу Касона утомили непривычно долгие речи, а может быть, он уже сожалел, что разговорился перед этим молокососом, вроде как выдал ему себя, рассказал про заветное, такое, о чем до сих пор никому ни разу не проговорился в деревне.

— Дядя Бела в задней комнате живет, там, где когда-то дедушка твой, — еще раз сказала во дворе мать.

— Вот мы ужо купим ему какую-нибудь одежонку. Если у тебя что найдется, пришли, а мы приспособим на него, так-то негоже ему на люди появляться.

— А что же сталось с домом его? — тихо спросил Миклош у матери.

Бела Касон уже отошел от них и медленно брел по двору к заднему крыльцу.

— Сейчас-то пустует, но он на нас его перепишет, — вмешался старый Чисарик.

Ошеломленный, Миклош остановился в дверях.

— На вас? Зачем вам это? В нем и жить уже нельзя!

— А люди деньги за него суют наперебой, — возразил старый Чисарик и пояснил: — Ничего, глядишь, окупится, там ведь и фруктовых деревьев много, и огород есть.

— Да и от господа бога зачтется нам, — добавила мать.

— Мы ведь как думали… на твое имя бы записать, — нерешительно промолвил отец. — Дачу иметь ты можешь, закон такой есть. Вот и будет тебе дача…

— Да что это вы надумали? Люди что скажут? — Миклош просто не хотел верить своим ушам и держался так, словно все принимает за шутку.

Но, посмотрев на отца, понял, что этим обидел его. Миклошу было ясно: усадьбу Белы Касона родители прибрали к рукам. Конечно, она теперь не та, что была до войны, большой плодовый сад поделили, нарезали наделы, на них уже выросли новые дома, однако ядро прежнего обширного подворья осталось. И теперь отец и мать на нем — господа. Распоряжаются садом, двором, планируют так и сяк. Должно быть, взяв Белу Касона к себе, родители достигли предела своих мечтаний. Таков уж их образ мыслей.

Мать вскинула голову; колебания сына, молчание отца придали ее голосу твердость.

— Работать мы еще можем. От тебя только и требуется — посмотреть, оглядеть все. Тебе ничего не придется там делать, покуда у нас руки еще не отвалились… Ну! Чего думаешь-то? — прикрикнула она, не выдержав, на сына.

Миклош Чисарик счел за лучшее сделать вид, будто не придает всему этому особого значения, и рассмеялся. В конце концов, родители желают ему добра. Вот заполучили знаменитейшую на деревне усадьбу. Полуразвалившиеся стены, старые плодовые деревья, запущенный, заросший кустарником сад…

— Ну ладно, пока мама ужин готовит, съезжу погляжу… И старичка с собой прихвачу, дядю Белу…

— Прихвати, — смягчилась мать. — Посади в машину, свези.

Миклош отправился за Белой Касоном. Старик сидел в задней комнате на кровати; пальто он снял, положил на кровати рядом с собой, руки опять были сложены, как для молитвы. Когда молодой Чисарик вошел к нему, он сидел, уставясь в тряпичный коврик под ногами.

— Поедемте со мной, я хочу ваш дом посмотреть. Поедемте вместе, дядя Бела.

Старик взялся за свое ношеное-переношеное пальто. Миклош стоял у двери, опершись о косяк.

— Вы бы свет включили, — подсказал он Беле Касону.

Старик махнул рукой, снял с кровати зимнее пальто. Медленно поднялся, накинул пальто на плечи, потом передумал, просунул руки в рукава. Застегнулся, выудил откуда-то из-под кровати узкий ремешок, подпоясался.

Миклош понял: старик хочет этим пальто хоть как-то прикрыть ту грязную рвань, в которую был одет.

Бела Касон вышел во двор, в нескольких шагах от Миклоша вдруг остановился, глянул на свою тень, потом опять на Миклоша.

— Не люблю на свою тень смотреть, — сказал он.

Миклош не ответил, отошел от двери и оказался возле стариковской тени.

— Не наступи, — заметил тот. — Тень защищаться не может.

Молодой Чисарик обошел тень, поглядывая то на землю, то на старика. Бела Касон засмеялся, шагнул вперед, назад.

— Постойте минутку, я сейчас обведу вашу тень!

Миклош бросился в конец двора, подобрал у забора обломок планки, с вершок, не больше, бегом вернулся к старику, стал обводить контур его тени.

Бела Касон стоял неподвижно, а когда Миклош кончил, отступил немного назад.

— Вот он, выходит, и весь человек, — заметил он. — Кривая линия, хе-хе-хе!

Миклош разглядывал свой неуклюжий рисунок.

— Да, кривая линия… хоть и в Южной Америке, все то ж! — проговорил старик.

К ним подошла мать Миклоша.

— Ну, езжайте уж, чего ждете? — заторопила она сына. — Пока вернетесь, совсем завечереет.

Она успела переодеться: на ней был фартук в горошек, голова повязана зеленым платочком.

Миклош только сейчас увидел, что мать все еще полна силы, упорства. «Она всегда добивалась, чего хотела. Правда, и хотела всегда только того, чего могла добиться…»

Они сели в машину. Мать подождала, пока они тронутся в путь, и лишь после того заспешила на задний двор, чтобы поймать куренка сыну на ужин.

* * *

Забор бывшей помещичьей усадьбы давно растащили, либо его порушило время. Оградой служили густые кусты сирени, ворота упали — прямо во двор. Миклош наклонился было к дощатой трухлявой створке, но тут же ее и бросил.

— Сколько ж лет этим воротам? — спросил он старика.

— Даже не знаю. Еще с довоенных времен… Плотник из Наменя ставил.

Вошли во двор. Остатки изгороди там и сям показывали, где что было в старой усадьбе: слишком большой «малый сад», задний двор, за ним огород…

— Не таков был этот двор в прежние времена… вот здесь — цветы, деревья, кустарники… тут все так содержалось, что люди нарочно шли подивиться…

Миклош подошел к колодцу, заглянул; прикрученная к короткой двухметровой цепи, свободно болталась проржавевшая проволока.

— Падалью он набит, колодец, — проговорил за его спиной Бела Касон.

Миклош Чисарик обошел двор, а старик так и остался возле колодца. Молодой человек изредка поглядывал на него, но слова как-то не шли на язык. Ни жалеть его он не мог, ни оставаться равнодушным. Вспомнилось детство: вот он едет на велосипеде мимо усадьбы Белы Касона, и мерещится ему, что там, за оградой, какие только не скрываются тайны. И еще сохранилась в памяти картина, как посреди двора на сверкающем белой краскою стуле восседает спиной к улице он, бывший помещик. Стул свой Бела Касон ставил всегда в центре сплошь поросшего мальвой двора, на солнце, — Миклош никак не мог взять в толк, почему хозяин сидит на солнцепеке, а не в тени.

Дом Белы Касона был заперт на висячий замок; краска на дверях облупилась, окна заклеены были синей, давно выцветшей оберточной бумагой.

«Ничего особенного, — думал Миклош, — обыкновенный заброшенный дом, таких в деревне полно…»

Он направился в сад — и тут Бела Касон оторвался наконец от колодца.

— Погоди-ка, — бросил он молодому человеку вслед.

Миклош остановился.

— Слышал я, будто ты в птицах да в растениях разбираешься… Так вот, здесь, за этим орехом, большая старая груша, и на ней уже много лет гнездится птица одна… поет она обычно вечером, поздним вечером. Вот здесь, на этом самом дереве… А что за птица, не знаю…

— В птицах я не разбираюсь, — негромко ответил Миклош. — Растениями, правда, занимаюсь, но не так, чтобы по полям или там по лесу бродить… Мы ставим опыты.

Не слушая ею, Бела Касон шел к груше и говорил про свое:

— Сперва я думал было, сыч это, смерти моей вещун, но потом сообразил: нет, не то. Иначе он за мной и в дом твоего отца перелетел бы. Понимаешь?.. А он не полетел за мной. В сад отца твоего разве что кобчик залетит либо иволга насмелится с песков… Ну, а диких голубей много… С тех пор как я поселился у вас, все мне по ночам эта желтая птица мерещится. Вот и давеча оттого проснулся, что будто пенье ее услыхал, она даже и говорила со мной… Я тогда быстренько подхватился и — сюда. А здесь в густом тумане все. Я — к груше, а птица-то как раз и улетела. Отец твой пришел за мной следом, здесь меня и увидел. Я под грушей сидел, на земле…

Они подошли к груше. Миклош оглядел ветки, но ничего не увидел.

— Ее здесь нет, — сказал он старику и, повернувшись, зашагал на передний двор.

Бела Касон поспешил за ним, он почуял, что у молодого Чисарика внезапно испортилось настроение.

— А сад и не посмотришь? Отец твой с матерью по нему уж с мотыгой прошлись… Все здесь будет, они и дыни посадили, хоть говорил я им: напрасный труд, все равно растащат… Но отец твой сказал, что забор поставит, и сад обнесет, и с улицы огородит…

— Пошли уже, время домой ехать… Сюда бы бульдозер, — неожиданно бросил он прямо в лицо старику, — да и снести все подряд — и дом, и что во дворе, все с землей сровнять и перекопать!

— Что это с тобой? Почему? Отец у тебя еще молодой, мать тоже, работает не хуже двадцатилетней… Они мне сказали, что это для тебя — загородный дом твой будет…

— Да зачем это мне, вы вот что скажите? Дом у нас есть, к чему же еще-то? И ведь я никогда уж не вернусь сюда жить насовсем… Никогда… У отца моего тоже, видно, ума палата, просто хоть на стену лезь…

— Ты своего отца не обижай! — вдруг приосанился старик.

Но продолжать не стал. Он опять застыл там же, где давеча. Его тень падала на сруб колодца. Миклош стоял к нему спиной, ждал, когда он сойдет наконец с места, чтобы уж ехать домой.

— Что ж ты на чердак не подымешься? — спросил вдруг старик.

— Чего ради? — повернулся к нему Миклош.

— Стоит у меня на чердаке картина одна… портрет. Бабки моей. Я тебе его отдам.

«Тут отказать нельзя… Полезу, а там будет видно, все равно. Может, мазня, а может, и шедевр какой, уж погляжу».

И все-таки он, наверное, не полез бы, если б не увидел вдруг глаза старика. Взгляд этих глаз заставил его призадуматься. До сих пор — как ни тревожила его мысли судьба старика, безнадежность, сквозившая в каждом его движении, — Миклош смутно понимал, что нет ему все же никакого до него дела. Он знал, что, стоит ему сесть в машину, выехать из деревни, вернуться на свое рабочее место, в свою квартиру, к Бетти, к лучшему другу Дьоваи, и старик моментально выветрится у него из памяти. Ему было стыдно признаваться в этом самому себе — но ведь и вся здешняя жизнь представится ему в городе чем-то таким, что существует, конечно, но вместе с тем словно бы уже и кануло в вечность, и нужно ее, эту жизнь, рассматривать как некий анахронизм.

Но при всем том, бывая здесь, в деревне, узнавая свою улицу, останавливаясь перед отчим домом, завидя мать и появлявшегося откуда-то из глубины двора отца, непременно с инструментом в руках, он все-таки чувствовал, что жизнь эта еще никуда не сгинула, и то, что он видит, есть самая что ни на есть неоспоримая действительность, и не может он повернуться к этому миру спиной. В новом, городском его бытии труднее всего было именно удерживать в душе вот эту родную жизнь, эти бурные ощущения от его наездов домой.

И когда ему не спалось по ночам, он часто размышлял о том, в чем же тут причина: едет он в деревню, домой, — радуется; уезжает — радуется тоже. Однажды он прочитал где-то о человеке, который лучше всего чувствовал себя в пути и потому при первой возможности отправлялся в дорогу. «Оттого, видно, и у меня эта мания путешествовать. С тех пор как я купил машину, мне тоже больше всего хотелось бы всегда быть в пути». Лишь несколькими часами ранее он ехал за родителями на виноградник и думал о том, как построит себе здесь какую-нибудь халупу и заживет в ней потихоньку. «Но долго ли я бы выдержал… Сколько можно так выдержать? А теперь вот эта усадьба Белы Касона. Живи… стоит только слово сказать, и отец для меня все приведет здесь в порядок…»

Миклош смотрел на стену соседнего дома: с нее тоже осыпалась штукатурка и в кровле зияли дыры.

— Кто там живет? — спросил он старика.

— Чужаки… переселились с хутора.

Молодой человек пошел вдоль дома, вдоль длинной его стены, ища лестницу. Старик понял: все-таки решил подняться на чердак за картиной.

— Лестница в хлеву, — сказал он.

Миклош стал осторожно подыматься на чердак. Уже ступив на лестницу, сбросил на траву пиджак, на каждой перекладине выжидал немного: любая из них вполне могла и переломиться.

— Как же так — бывший помещик, а пользуетесь этакой рухлядью?

— Не такой уж крупный я был помещик… Один хутор имел… да еще фруктовый сад тот. А вот дом был вдвое больше, но — растащили… Только это вот и осталось. Кирпич унесли, балки, все…

— Наверно, нужно было, — уже с верхней ступеньки заметил Миклош.

— Наверное, — отозвался Бела Касон.

Чисарик замер, у него даже руки дрогнули, когда он услышал ответ старика. Он чувствовал: старик сказал искренне. Сказал так, с такой интонацией, словно и сам считал это естественнейшим делом на свете.

Молодой Чисарик спустил картину вниз. Выбил во дворе с нее пыль. Картина изображала пожилую женщину с крестьянским большеротым лицом; волосы заплетены в косы, совсем как у нынешних десятилетних девчушек.

— Она уж старушкой была, ваша бабушка, когда ее писали, — заметил Миклош.

— Я отдаю картину тебе, — проговорил старик.

— Повесим ее лучше у нас, в вашей комнате. Над вашей кроватью. Ей тоже полезно воздухом подышать…

Бела Касон как будто успокоился.

Когда они прибыли домой, ужин был готов. Отцу и матери хотелось, чтобы сын поговорил с ними об усадьбе Белы Касона. Прочили-то ее ему! Но Миклош отмалчивался, только нахваливал материнскую стряпню. Затем повернулся к отцу.

— Нельзя, чтоб старик в таких отрепьях ходил. Что люди скажут!.. Вы уж дайте ему что-нибудь из своего. А там и я пришлю.

— То, что на нем, тоже мое. У него своего ничего не было… Да откуда и быть-то? — сказал старый Чисарик.

Ужин Беле Касону отнесли в заднюю комнату.

— И пусть с этих пор он ест вместе с вами, — сказал Миклош матери.

— Как же, допущу я его к нам! — оскорбилась мать. — Ему и там хорошо! Живет в чистоте, все у него есть… Уж ты о нем не беспокойся!

Миклош вышел к машине, наполнил водой бутыль, попинал ногой шины. Отец стоял рядом. Он догадывался, что сын собирается уезжать.

— А я было думал, заглянем с тобой в корчму… Как-никак, обговорить бы все нужно. Чего там мне делать, какой, значит, ремонт затевать?..

— Про что вы? — вскинул Миклош глаза на отца.

— Да про Касонову усадьбу. Я ж не о том, чтобы тебе жить в ней… Когда наезжать будешь, все равно ведь у нас остановишься. А в порядок привести следовало бы. Чтоб была, значит, как новенькая…

— Ну что ж, если силы есть, — не стал спорить сын. — А по-моему, так лучше бы продали. Зачем она вам?

— Ежели до дела доведу, так и продать можно дороже… А с этакого сада-огорода я двух свиней запросто выкормлю… Эдак-то каждый год — деньги немалые…

— Ну, воля ваша, — отступился сын. — А я сейчас и в путь. Скажите матушке.

Жена старого Чисарика уже стояла рядом с мужем.

— Мне пора. Я ведь только сказать вам хотел, что еду на днях в Италию… Будете, думаю, писать, так чтоб знали…

— Куда-куда? — глянула на него мать.

— В Италию… Венеция, Рим… К папе римскому, словом.

— Нам папа без интересу, мы протестанты, — отрезала мать.

— Ну, а все ж, да хранит его бог, — засмеялся отец. — Коли повстречаешься с ним…

— Что ж, сыночек, не успел приехать, уже и назад? А я-то надеялась, денька хоть на два останешься, — проговорила мать. — Ежели тебе деньги нужны…

— Нет-нет, не нужно. Денег у меня хватит. Вот погодите, теперь я вам подарки привезу. Туфли, кофты, ну, что там…

— Только особенно-то нарядное не привози, сынок. Куда нам его? Разве только в церковь! И денег зазря не трать…

— Ладно, не буду, — кивнул Миклош.

Тем временем с заднего крыльца к ним подошел Бела Касон.

— А вы бы уж присели, вы ж старенький, — обратилась к нему мать Миклоша. — Стариковское дело такое: то перед домом посидеть, то перед воротами. Тащите сюда стул и сидите себе, посиживайте.

Бела Касон не слушал ее. В руках у него была картина.

— Значит, не возьмешь? Тебе дарю. А я повесить ее на стену не могу, — сказал он Миклошу.

— Что это за диво такое у вас? — спросила хозяйка. — Экая страшила, меня чуть родимчик не хватил…

— Она мне как мать была, — глухо проворчал Бела Касон.

Мать Миклоша заливисто рассмеялась. Старый Чисарик докурил сигарету, бросил на землю окурок, взял картину у старика. И долго, с мудрым видом ее рассматривал.

Конечно, сын еще мог бы остаться. Он с тем и ехал, что побудет дома денек-другой. То же твердил и Бетти несколько дней подряд. «Осточертел мне город, в печенках сидит… С загранпоездкой все улажено, в институте полный порядок, работа идет быстрей, чем я думал, съезжу домой, проветрю мозги…» Но сейчас, стоя во дворе со своими, он все же решил возвратиться немедля. Он знал, что, оказавшись в городе, прежде всего отправится к Бетти, что застанет Бетти у телевизора и в руке у нее будет книга, а на коленях — тетрадь… Знал, что ее мать будет сидеть в своем кресле, торчать у него перед глазами, пока в телевизоре не погаснет последний кадр… Но может статься, Бетти ждет его… Бетти знает, она-то лучше всех знает, чем оканчиваются эти его поездки. Уже не первый раз уезжал он домой с твердым решением пожить у своих несколько дней, но, приехав, считанные часы спустя начинал собираться обратно.

Теперь Миклошу хотелось уехать как можно скорее, поспеть в город засветло. Пожалуй, будет еще не поздно пойти куда-нибудь с Бетти. «Если, конечно, с ходу не примемся грызться, с того места, на котором остановились… Я сказал, что никогда на ней не женюсь… Но ведь по ее же вине! Не будь она такая настырная, не стремись во что бы то ни стало выскочить замуж… Правда, напоследок она сказала, что лучше всю жизнь с матерью пробедует, чем со мною жить, и что не любит она меня и никогда бы с моим характером не свыклась. Что я невыносим… тут мы опять поцапались… Потом она все же поднялась ко мне и осталась на ночь. А утром ее мать звонит по телефону — я, мол, поступаю с ней так же, как Келемен: она к нему каждую ночь таскалась, а он все равно на ней не женился… Из-за этого мы опять сцепились. И выяснилось, что у Бетти не один Келемен был, но и другие тоже… Хорошо еще, что не с Дьоваи…»

— Что ж, сыночек, — сказала мать, — привез бы уж кого-нибудь с собой, как опять приедешь…

— Да, тебе бы самое время жениться, — серьезно подхватил и отец; картину он поставил возле машины.

Миклош ничего не ответил, продолжая возиться с машиной. Потом обернулся к Беле Касону.

— Что, дядя Бела, может, поедем со мной?

Старик согнулся, поднял портрет, повернулся и побрел за дом, к себе в комнатушку.

— Смотрите же, дядя Бела, никуда от наших не уходите! В следующий раз, как приеду, непременно сфотографирую вам ту птицу, а потом разузнаю, что она такое…

— Хорошо бы, — тихо отозвался Бела Касон, но не остановился.

«Рассердился, верно, что не взял я у него эту мазню. Но куда же мне с нею?..»

Он распрощался с матерью, с отцом, весело уселся в машину, во дворе развернулся, перед крыльцом остановился еще раз.

И, оглянувшись, увидел: у заднего крыльца, где он какой-нибудь час назад обводил контуры тени Белы Касона, не было ничего, кроме следов от его колес.

Попрощаться со стариком он уже не мог. Но перед глазами стояло: вот старик вошел в свою комнату, снял тяжелое зимнее пальто, положил рядом с собой на кровать и, сцепив руки, неподвижно уставился перед собой в темноту.


Перевод Е. Малыхиной.

Загрузка...