Сделав знак Никитичу, я стал на кучу щебня, наблюдая за ними.

-- Товарищ, подпишите и нас! -- раздался сзади женский голос.

Около Дмитрия стояли Мотя, Настюща и Дарья Матвеевна -- жена Алеши Хрусталева.

-- Мужики подписываются, а бабе разве доли нет? -- смущенно говорила Дарья. -- Мы, чай, тоже люди...

-- В блюде! -- ухмыляется Мышонок.

-- Подпиши, господин: Дарья Хрусталева, Настасья Володимерова, Матрена Сорочинская.

Дмитрий расплылся в радостную улыбку, суетливо расчищая место у стола.

-- Сию минуточку!.. Сию минуточку!..

Стоящий рядом Алеша Хрусталев весело говорил:

-- Это, землячок, наши бабы... Вот это вот -- сестра Петровича, Матрена, а вот эта, молоденькая, -- его жена Настасья Сергеевна, а круглолицая-то -- моя баба, звать Дарьей... Вы что, бёспортошные, себе земли и воли захотели?

-- Заткнул бы рот-то, -- сказала Мотя.

-- Язык-то -- словно помело в печи, трепло немытое! -- набросилась на него Дарья. -- Ужо-ка тресну тебя скалкой по лбу!..

-- Хорошенько его, Матвеевна, озорника! Не поддавайся, -- подзадоривали мужики.-- Теперь свобода слова и союзов!..

Вслед за первыми тремя потянулись остальные бабы.

-- Меня, господин, проставьте: Афросинья Маслова.

-- Меня: Варвара Тряпицына.

-- Меня: Надежда Грязных.

-- Оксенья Красавина!..

Дарья бегала среди подруг, приказывая:

-- Величайте: товарищ, не любит, если -- господин, сурьезный... изобидеть может!..

Марья Спиридоновна Онучкина просила записать себя и шестилетнюю внучку Маришу.

-- Куда ты ее, несмысла? -- загалдели мужики.

-- Ишь ты, вострые! -- замахала руками Марья Спиридоновна.-- Чай, землю-то на всех будут выдавать!.. Записывай, господин, не слушай дураков!..

Ее оттащили от стола.


Ночь была тихая, светлая, звездная. Ветер разогнал туман, и небо загорелось искрами. Легкий мороз приятно щипал уши и щеки, мелкою рябью бежал по спине.

-- Пожа-ар! -- крикнул вдруг кто-то пронзительно...

Толпа замерла, потом сразу шарахнулась и опять замерла, глядя на небо.

На севере, в стороне от Зазубрина, как вечерние блескавицы, робко рдело розовое зарево. Через несколько минут оно разрослось в яркое пламя, в небо роем пчел полетели искры.

-- Ом-меты!..

-- Скотный двор!..

-- У Зюзина!..

-- Царица матушка!

-- У Тухлого!..

-- Ом-меты!..

-- У Зюзина!.. Гляди на Шевляки...

-- Господи, Миколка-то мой там в работниках!.. Ми-колка-то!..

-- А-а-а! -- заревела и залаяла толпа, как дикое стадо, бросаясь вдоль деревни.

Ночь подхватила этот рев и вместе с топотом ног и пронзительным воем собак долго перебрасывала из конца в конец по Осташкову.


V

Набат раздался через полчаса, не более. Под окнами проскакал верховой.

-- Скорее!.. Скорее!..

Ночь гудела и звала. Колокольный звон то замирал и таял, то стаей больших хищных птиц бился в стекла, надсадливо воя и царапаясь.

Проехал второй верховой с тем же кличем. Задребезжала телега.

Звонкий стук копыт и колес по промерзлой земле барабанного дробью несется по улице, удаляясь и замирая. Осколком тусклого бутылочного стекла выплыл матовый на ущербе месяц. Падает первый снежок.

Полночь, но окна у всех освещены, словно перед пасхой. Там и сям мелькают тени.

Настя, бледная как смерть, растерянно смотрит на меня, хочет сказать что-то и не смеет. Отец поспешно обувается, стуча локтями о ведро, стоящее на лавке. У ног его трется котенок; отец отшвыривает его ногой, котенок опять лезет.

Вдруг затряслось и застонало окно.

-- Кой там черт? -- испуганно закричал отец.

Голос его дрожит и срывается.

Под окном -- Дениска.

-- Не можешь, глумной, потише?

-- Скорее!..

Накинув полушубок, отец засунул в рукав безмен.

-- Не забудь и ты чего-нибудь, -- бросает он на ходу.

А набат ревет и мечется как бешеный.

Приехал третий верховой, Рылов.

-- Скорее, православные, скорее!

Полудетский, неокрепший голос его дребезжит и срывается.

В окно бьет полоса бледно-розового света, расцветает и переливчато искрится прилипшими к стеклу снежинками. Как на заре, краснеет улица.

-- Ометы загорелись, живо! -- хрипит Дениска, стуча в стену.

Подбежав к окну, я выглянул на улицу. За рекой, на помещичьих лугах, тремя яркими факелами полыхают стога сена. Крыши домов и сараев с молодым на них снегом порозовели, отодвинулись, поднялись выше. Летают голуби. В хлевах ревут коровы. Лошади рвутся на привязи, гремят колодами. Из угла в угол шарахаются по двору овцы.

-- Пошло! -- говорит отец.

Мать затряслась, вцепившись в мой рукав, беспомощно повисла на нем. У нее раскрывается, как у рыбы, рот, безумно вращаются белки, клокочет в горле.

Отец выбежал из хаты.

Насильно разжав руку, я высвободился из объятий старухи и шагнул к дверям. От лежанки навстречу мне метнулась Настя, простирая руки. Собиралась что-то вымолвить, но запрыгали челюсти, заляскали зубы, лицо стало дергаться. Она сжалась вся и замерла, схватившись руками за ворот рубашки. Мать погналась за мной, ловя меня за сборки полушубка, но руки ее сорвались, и она упала на колени, обхватывая мои ноги, впиваясь ногтями в онучи.

Стук в окно, нетерпеливый и злой, повторился. К стеклу, оскалив зубы, прилипла расплющенная харя.

-- Ухожу!.. Дьявол!.. Бабник!..

Осторожно отстранив мать, я выбежал из хаты, не оборачиваясь, не сказав ни слова.

Зарево над Зазубриным догорало. На западе, о бок с Мокрыми Выселками, рдело два новых.

-- Захаровцы работают,-- ржет Дениска, шагая мне навстречу. За плечами у него -- ружье-дробовик, в руках увесистая палка.

-- Где отец?

-- Ушел. Пойдем скорее!.. Шахтер там, у церкви.

По улице скакали верховые, бегали темные фигуры мужиков. Звенели косы и вилы, голосили бабы, лаяли собаки. Дворов за двенадцать женский голос со слезами умолял:

-- Андрюша, милый, воротись!.. Андрюша, касатенычек!..

-- А пошла ты, мать, от меня к рожнам, пристала-а!..

-- Воротись, разбойник, нехристь!.. Вороти-ись!..

-- А я сказал: пошла ты, мать, к рожнам, не вякай!..

Свежими мазками крови отражается на лицах зарево. А набат все ревел, все звал, все настаивал.

Толпа у церкви стояла грозная, молчаливая, как будто притаившаяся. В центре ее колыхалась кривая жердь с красным платком.

Богач взошел на паперть, дернул колокольную веревку.

-- Савоська, брось! -- кричал он вверх.-- Ну, чего ты зря лупишь? Слышишь ай нет? Баста!.. Саватей!..

-- Ты что там говоришь? -- послышалось с колокольни.

Над перилами склонилась голова.

-- Брось, мол!.. Звякаешь, а ни к чему!..

-- Разве уж собрался?

-- Стал быть, уж собрались!

Звон прекратился.

-- Все тут? -- спросил шахтер, оглядывая толпу,

-- Все! -- нестройно отозвались мужики.

-- Притыкин тут?

-- В холодной.

-- А другие?

-- И другие в холодной.

-- Урядника надо арестовать.

-- С полден нету дома.

Голоса чужие.

По команде обнажились головы, и лица повернулись к церкви, осеняемые крестным знамением.

Медленно, нестройно толпа поползла по шаткому мосту через реку к имению князя Осташкова-Корытова.

Впереди -- шахтер с ружьем через плечо, рядом с ним Дениска и слободские парни. Илья Барский, трехаршинный придурковатый мужчина с медвежьей силой, тащил через плечо оглоблю. Около него юлил Иван Брюханов, около Ивана -- Безземельный, Ортюха-сапожник с ржавым кинжалом, которым он резал на поповке свиней, Федор Клаушкин, Хохол, Гришка Вершок-с-шапкой, Мымза, Рылов. Штундист с отцом и Колоухий шли шага на два поодаль. У всех в руках дубины или вилы. За ними, как рассвирепевшие быки, тянулись остальные. Земля гудела глухо. Сопели, кашляли. Осторожно разводили сцепившиеся косы.

У березовой аллеи, в полверсте от экономии, несколько человек шмыгнуло наутек. Их поймали, молча, тяжело избили и поставили впереди отряда. Илья Барский и Васин с дубинами в руках стали за их спинами. Так же молча они вытирали окровавленные лица, жадно глотали снег.

На углу помещичьего сада, у маленькой сторожки, толпа остановилась. Ортюха-сапожник, Савватей Петров -- звонарь, Мышонок, Андреян Подскребкин, часть слободских парней бросились с топорами подрубать фруктовые деревья.

-- К чему это? Прочь! -- крикнул штундистов отец. -- Озорники!..

-- Не надо!.. Бросьте!.. -- загудели в передних рядах.

-- Руби!

-- Ведь наше же будет!.. Повремените!..

-- Руби!

-- Не надо!.. Прикажи им, шахтер, перестать!.. Успеем порубить!

-- Идите назад! -- распорядился Петя.

Подожгли сторожку. Кто-то выбил в ней стекла. С треском полетели в ров рамы. Огонь будто не захотел разгораться, лениво облизывая застреху, где солома была посуше. Васька Шеин, гожий, выдернул несколько пылающих снопов и разбросал их по всей крыше. Сторожка запылала.

-- Вот оно, вот!.. Ведь это наша силушка полыхает!.. Вот поглядите!.. -- Около меня -- дядя Саша, Астатуй Лебастарный -- больной, издерганный, в поту. Руки его крепко сжимают шкворень. -- Господи! Всё как неразумно!.. Вань, и ты тут стоишь? А? Ну-ка! Всё как неразумно!..

Пламя рубиновыми искрами отражается в его слезящихся глазах.

-- Раз-зойдись!!! -- хлестнула ночь всех по ушам.

На серой помещичьей кобыленке Ласке к толпе подскакал урядник.

Как потревоженные гуси, мужики подняли головы, нестройно загалдели, зазвенели косами.

-- Это как же разойдись? Теперь свобода слова!..

-- Р-разойдись! -- надрывисто кричал полицейский, наезжая на толпу и размахивая нагайкой.

Он смертельно напуган беспорядками. Чтобы заглушить в себе дикий страх, урядник неистово орал, размахивал руками, дергал за уздцы взмыленную лошадь.

-- Постой, Данил Акимыч, -- сказал ему Богач, -- не зявь, нам надобно арестовать тебя.

-- Р-разойдись! -- еще громче закричал урядник.

-- Постой же, бестолковый!.. Нам надобно арестовать тебя!.. -- с досадой повторил Александр Николаевич и, подойдя к нему, взял лошадь за уздцы.

-- Робята, ссадите его, а то он ничего не смыслит!

Капрал, вцепившись в стремя, хотел стащить урядника с седла. Полицейский ударил каблуками лошадь под бока, та, храпя, взвилась на дыбы, но на морде ее повисло еще несколько рук. Тогда, взмахнув нагайкой, урядник хлестнул Капрала по лицу. Тот отскочил, хватаясь за щеку; мужики, державшие за поводья, бросились в толпу, а урядник, подъехав к самой избушке, выпучил глаза, бессмысленно смотря поверх голов. Объятая огнем, сторожка освещала его горбатый нос, обвислые русые усы, продолговатый шрам под левым глазом.

-- Р-разойд-дись!..

Шахтер приложил к плечу ружье, пристально целясь. Урядник смолк, с ужасом глядя в дуло. Раскрытый рот его ловил воздух, руки путались в лошадиной гриве, корпус подался вперед, словно он нарочно подставлял свою грудь под выстрел.

Секунды безмолвия были длинными, мучительными.

Петя выстрелил в лицо. Урядник взмахнул руками, несколько мгновений качался в седле, потом глухо, как мешок, ударился об землю, но не вскрикнув, не застонав.

-- Разойдись! -- бешено засмеялся шахтер, сжимая ствол ружья обеими руками.

-- Р-разойдись! -- как эхо, повторил Дениска и... замер, глядя на дергающееся тело урядника.

-- О господи! Богородица матушка... -- среди всеобщей тишины пролепетал дядя Саша. -- Упокой, господи, раба твоего Данилу...

Сняв шапку, он начал часто, бестолково креститься.

Толпа, не ждавшая такой развязки, ошеломленная, недоумевающая, будто вросшая в землю, с минуту стояла в полном оцепенении, потом сразу рванулась, завизжала, в ужасе запрыгала, мелко рассыпаясь по аллее.

-- Вместе! -- зычно крикнул Петя. -- Стрелять буду, сволочи!..

Как покорное стадо овец, люди так же быстро собрались в кучу. Тяжело сопели, вздыхали, уставшие, потные.

-- К дому!..

У палисадника встретил часовой. Он взял ружье наперевес, крича:

-- Не подходить!.. Нельзя!..

Трехэтажный каменный дом, стоящий посредине старинного липового парка, окруженный чугунной решеткой, ярко освещен. Обитатели его не спят.

Солдат дал сигнальный выстрел, с боков и от подъезда ему ответили другие часовые. Часть мужиков разбежалась по парку. Часть бросилась к людской, где квартировали стражники.

Из караулки, смежной с домом, выскочило человек двадцать солдат в боевой готовности. А из дома одновременно с ними -- молодой, еще мальчик, офицер.

-- Разойдись! -- тонко закричал он, выхватывая на бегу револьвер. -- Застрелю, прохвосты!..

Но никто не двигался.

-- Грабители! Бунтовщики! Мерзавцы! -- кричал он, становясь на носки.

Немая тишина глотала слабый голос, фонарь освещал взволнованное, в пятнах, лицо его и серую шинель.

Соображали. Боясь подойти, топтались на месте, вопросительно смотрели друг на друга.

Точно пьяный, из толпы выбрался Саша -- Астатуй Лебастарный, растерянный, смешной.

-- Пойдемте, робятушки, не бойтесь!.. -- бормотал он, как во сне. -- Пойдемте, милые!

Старик потерял шапку; седые, спутанные космы волос в беспорядке падали на лоб, закрывая глаза. Голова тряслась на тонкой шее.

Размахивая руками, как подбитыми крыльями птица, он крутился на одном месте, меж толпою мужиков и солдатами, подергивал плечами и хрипел:

-- Пойдемте, что ли!.. Он пугает только!.. А?.. Чего там!.. Ладно!..

И снова взмахивал руками, качаясь и приседая, будто пьяный.

Потом по-детски неуверенно засеменил ногами, идя на солдата. Тот сжался, втянул голову в плечи, молчал, как завороженный. Астатуй отстранил его и стал перед офицером.

-- На, стреляй в меня, -- простонал он, раскрывая темную, впалую грудь. -- Стреляй!

Офицер замер, как перед привидением. Дядя Саша впился в него глазами и вдруг, взвизгнув, со всей силы ударил шкворнем посредине лба.

-- На, стреляй!

Офицер упал.

-- Стреляй! -- повторил старик, ударив его еще раз.

Толпа застыла, замерла. Застыли, замерли солдаты.

Из-за людской, где квартировали стражники, послышались вой и выстрелы. Толпа тоже завыла, бросаясь стеною на солдат, размахивая дубинами, цепляясь косами за деревья, спотыкаясь о клумбы, о корни.

Часовой у ограды, крепко сжимая ружье, ожидал. Вот мужики подскочили вплотную. Над головой его замелькали цепы и дубины. Солдат отбивался, фыркал, тяжело дыша, крутясь во все стороны. Федосей Зорин толкнул его длинной палкой в колено. Хохол задел цепом по плечу. Солдат дернул вверх ногу, будто попал в лужу, и, ступив шаг вперед, словно в рыхлое тесто, всадил штык в живот Поликарпа Солдаткина.

-- Что ты делаешь? -- жалобно вскрикнул Поликарп, выпуская из рук косу и хватая его за ружье. Потом громко икнул, наклонясь вперед, и упал солдату на руки.

Тот торопливо выдергивал штык, но подбежавший Безземельный раскроил ему топором плечо, ударил в голову, солдат без крика упал, а Безземельный, словно ополоумев, все крошил его -- руки, грудь, живот...

Капрал и рыжеватый, с нашивками, солдат схватились за воротки. Оба хрипели, брызжа друг в друга слюною, оскалили зубы. Капрал поймал солдата за горло, но тот вырвался и ударил его наотмашь локтем в зубы. Капрал мотнул головой, упал на колени. Солдат ударил его кулаком по голове. Барахтаясь, Капрал схватил солдата за причинное место. Тот завыл, падая на землю. Подоспевший шахтер урядницкой шашкой разрубил солдату левую бровь, щеку, глаз. Капралу впопыхах Петя ранил руку выше локтя. Схватив еще трепыхавшееся тело за руки и за ноги, Капрал с Петей понесли его к чугунной изгороди палисадника, чтобы нанизать на острия, но подбежавший другой солдат проткнул Капрала штыком, не вынимая штыка, выстрелил и, смеясь и плача, стал топтать Капрала ногами.

Рядом молодой ефрейтор, присев на одно колено, стрелял в упор. Ефрейтор был спокоен, стреляя, держал в зубах наготове запасную обойму с патронами. Свалились Макар Бирюков, Иван Бабушкин, Иван Твердых, Иван Чалый, Власий Воеводин -- Шельма-в-носу... Егор Луковицын, протягивая руки, хотел зацепить ефрейтора косой за шею, но сосед ефрейтора, татарин, расколол ему череп. Так, вытянув вперед руки, и свалился мужик, царапая ногтями ледок, захлебываясь собственной кровью. Ефрейтор же бросился на Илью Барского, который ураганом носился меж солдат с оглоблею в руках. Пуля пронизала Илье плечо, по рукаву его лилась кровь, но он и не чувствовал этого. Матерно ругаясь, Илья прыгнул на солдата. Тот подставил штык. Барский отскочил, забегая сбоку, На подмогу ему бежал запыхавшийся Васька Шеин, гожий.

-- Это мой! -- заревел Илья. -- Не трогай!

Описав оглоблею круг, он пустил ее с лету в ефрейтора, но тот пригнулся, и оглобля сбила с ног крутившегося поблизости Ивана Брюханова.

-- Своего! -- с отчаянием воскликнул Барский.

Ефрейтор в это время выстрелил. Рядом с Ильей присел Сергун Малых, хватаясь за живот. Ефрейтор опять выстрелил: Василий Шеин, гожий, небрежно поклонился ему: изо рта его ключом хлынула кровь, и он плашмя ударился об землю. Барский заревел, как бык, и двинулся на солдата с вилами. Тот перевернул ружье и отбивался прикладом.

-- Сожру! -- хрипел Илья.

-- Подавишься! -- хрипел ефрейтор.

-- Нет, не подавлюсь!

-- Подавишься!..

Прыгнув на солдата, Барский получил оглушительный удар по голове, зашатался и упал на одно колено, но успел вцепиться ему в шинель, дернуть за ноги, подмять под себя. Упершись руками в грудь, он впился солдату в горло... Потом вытер окровавленные руки о шинель и сразу ослаб, сомлел, лег рядом с трупом отдыхать на холодной земле.

Солдаты, растянувшись цепью по дорожке за клумбами, стреляли пачками. В них летели поленья, камни, комья мерзлой земли.

Из ярко освещенного подъезда выскочил сын князя Осташкова -- барчук Володя. Высоко держа над головой револьвер, он палил наугад, не целясь. К нему подскочил Дениска.

-- Тебя-то мне и надо!

Метнул в него кирпичом.

Барчук выронил револьвер и погнался за Дениской. Тот пустился наутек, лукаво заманивая барчука подальше от солдат, но, споткнувшись, упал. Володя нагнулся над лежачим, хватая его за волосы.

-- Вот тебе! Вот тебе!.. Я тебя знаю, ты -- драловский!..

Подоспевший Ортюха-сапожник перерубил барчуку хребет топором, а солдат убил Ортюху.

У нас падало все больше и больше, а солдатам было хорошо за клумбами. Тогда Никита Пузырев, тоже солдат, пришедший из Варшавы на побывку, Петя-шахтер, Гришка Вершок-с-шапкой и Безземельный взобрались с ружьями на деревья. Неожиданно грянул залп с другой стороны, оттуда, где наши баталились со стражниками. Солдаты заметались в мертвом кольце: куда ни кинутся, их везде бьют. Они закричали:

-- Братцы, пожалейте!

Бросая ружья, поднимали руки вверх, а их все били, били, не будучи в силах остановиться, укротить себя, до тех пор пока те не начали падать на колени, умоляя пощадить во имя бога.

Здоровых и раненых, их вместе с десятком стражников загнали в погреб, к дверям приставили караул.

На пороге гостиной встретился старый барин с револьвером в руках. Кто-то ударил его палкою по голове, барин свалился и пополз под стол -- жалкий, противный, беспомощный.

Разбежавшись по комнатам, все на минуту замерли. Всюду -- громадные зеркала, цветы, фарфор, люстры, бронза, мрамор, обитая плюшем мебель.

Мужики ходили на цыпочках, тихонько притрагиваясь к вещам. Отвернув одеяла, заглядывали в постель, ощупывали портьеры, обои.

Увидав в спальне образ и лампаду, сняли шапки.

-- Это я знаю, что такое, -- сказал Колоухий, трогая скрипку. -- Это -- музыка.

Струны тихо отозвались.

-- Ишь ты...

Из боковушки вышел старый-престарый лакей. Беззубый рот его вдавился, голова склонялась по привычке набок, непослушные ноги в сафьяновых туфлях еле волочились.

-- Нанесло вас, дьяволов, -- с глубокой ненавистью прошамкал он.

Мужики смущенно встали.

В раскрытых дверях комнаты мелькали тени. Ходили осташковцы, дивились невиданному богатству и роскоши, смотрелись в зеркало, шутливо примеривали друг на друге господские фуражки. Некоторые перевязывали тряпицами раны.

Вошел шахтер с винтовкой за плечами. Высокий, сухой, в косматой папахе, из-под которой лихорадочно горели глаза, он бегло осмотрел комнату, в которой мы были, выдавил на лице кривую улыбку.

-- Заработали?.. Блаженствуете, сволочи?..

Сжимая руки, тихо вышел.

Загорелись кухня, людская и крупорушка за садом.

В дом ворвались слободские. За ними -- оба Штундиста, отец и сын, Дениска, Фрол Застрехин, Трынка, дядя Саша -- Астатуй.

Рвали ковры, подушки, картины, били посуду, зеркала, окна, ломали шкапы, статуэтки, мебель, хватали со столов безделушки, пряча в карманы, жадно ели белый хлеб, пили вино, рядились в барскую одежду, с проклятьем сбрасывая лохмотья.

Костюшна Васин с охапкой постельного белья бежал к дверям. Увидя на стене пестрый ковер, бросил простыни и наволочки и, вскочив на постель, стал сдирать. Белье схватил Ульяныч, мещанин-щетинник, неизвестно когда к нам приставший. Мишка Сорочинский переобувался из драных лаптей в охотничьи сапоги. Мышонок с любопытством рассматривал алебастрового амура, стоящего на камине. Повертел его, куда-то было понес, "потом вернулся и с размаху ударил по клавишам рояля. Инструмент взвизгнул, заглушая топот и треск. Схватив медный канделябр, Мышонок начал колотить по роялю, дико, как сумасшедший, хохоча, и хохот его, и стон, и визг рояля метались но комнате, сливаясь в исступленную музыку. Богач с ненавистью отшвырнул Мышонка, а он сорвал с двери тяжелую портьеру и, завернувшись в нее, стал плясать, припевая:


Жили-были, да дожили...

Жили-были, да дожили!..


В столовой Мымза бил посуду. Голован с Рыболовом дрались из-за серебряной разливной ложки. Кузя Любавин бросал в окно книги.

Борис Горбушкин старательно сдирал со стен обои, следя за тем, чтобы не уцелело клочка.

-- Помогай читать книги! -- кричал ему Кузя.

Бегая по комнате с длинной трубкой в зубах, Илья Барский рычал, хватал стулья и швырял их в стены, прыгал, цепляясь руками за люстры, и звонкие, нежные хрусталики, как слезы, летели на загаженный пол. Принеся со двора лом, Илья перебил все уцелевшие статуэтки и принялся за камин.

Со стен кабинета срывали оружие; кухонными ножами и стамесками взламывали столы.

В дверях стоял шахтер и скалил зубы.

Я вышел на улицу.

Окруженный толпою мужиков, в прихожей стоял на коленях князь Осташков.

Саша Астатуй, наставляя в лицо его вилы, истошно кричал:

-- Кланяйся мне в ноги!.. Кланяйся мне в ноги!.. Заколю!..

Помещик кланялся, сзади его били кулаками по затылку.

Протискался Барский.

-- Это что у вас тут? А-а, козла защучили!..

Схватив князя за шиворот, заорал:

-- Топить его!..

С гиком и бранью потащили топить.

Вода в пруду застыла. Сажени на полторы от берега прорубили прорубь и бросили в нее полумертвого от ужаса князя. Пруд был засоренный, мелкий, вода доходила только до пояса. Илья толкал голову Осташкова вниз, под лед, а он царапался и кусал Илью за руки, выл. Из-под холеных ногтей его сочилась кровь, лицо было покрыто кровоподтеками, ссадинами, синяками. Тогда лед прорубили в другом месте, где глубже. Выхватив у Дениски из рук рапиру, которую он стащил в кабинете, Барский, гогоча, взмахнул ею над головой помещика. Осташков выпучил глаза и окунулся. Рапира ударила по ноге Касьяна-сотского.

-- Ах ты, стерва! -- завыл Касьян, хватаясь за ногу.-- Что ты мне наделал?

Толпа хохотала, улюлюкала, прыгала вокруг проруби. Всем понравилась затея Барского.

-- Сторонись! -- кричал он, замахиваясь рапирой.

Осташков окунулся и не показывался из воды.

-- Эге, брат, так не годится, -- загалдели мужики, вытаскивая его из проруби. -- Такого уговору не было, чтобы нырять за раками!..

В доме его обули в лапти, на плечи набросили рваный зипун дяди Саши, а того нарядили в кучерскую бархатную безрукавку и шапку с павлиньим пером. Посадили помещика в навозную колымагу, запряженную пегой клячей, сунули старику лакею вожжи в руки.

-- Поезжайте, куда угодно!..

Старая, больная лошадь захромала, судорожно закачалась -- пары распускает! -- и медленно потащила колымагу.

Толпа свистела.

Прибежал запыхавшийся Мухин.

-- Барыню нашли в колоде!

Клячу остановили и привели растерянную толстую княгиню.

-- Лезь!

Она села покорно.

-- Трогай!

Колымага медленно поплелась, подскакивая на кочках, скрипя немазаными колесами.

Кто-то швырнул на колени Осташкова куделю фальшивых волос, в суматохе съехавшую с головы княгини.

Занималось утро.


Разбитую мебель, шкафы, матрацы, кухонные столы, расщепленные рамы складывали посредине комнаты, на пуки соломы и хвороста, поливая керосином.

Мужики с узлами барского добра неохотно выползали из кладовых, гардеробной, кабинета и спальни. Некоторые, бегав домой, возвращались с запряженными телегами и санями. Когда взошло яркое солнышко, дом пылал. Черновато-серыми клубами вырывался из разбитых окон густой дым, расстилался по парку, языки пламени жадно облизывали деревянные подоконники, притолоки, ставни, ползли по тяжелым занавескам, трепыхавшимся по ветру.

Со скотного двора раздавался рев телят и коров, визжали свиньи, кудахтали куры, блеяли овцы. Съехались гнило-болотовцы, черно-слободцы, покровичане. Хватая за рога скотину, тут же наспех рассекали топорами головы и, взвалив туши на сани, мчались домой. Резали телят и свиней, откручивали головы индюшкам, уткам, гусям, гонялись по двору за овцами.

У сбруйного сарая запрягали в рабочие розвальни помещичьих выездных лошадей,-- а они не давались, их били, -- нагружали розвальни плугами, боронами, косилками, сбруей. Из кузницы тащили инструменты, каменный уголь, железо в смоле, части машин.

Кто-то сзади зажег конский двор. Соломенная крыша запылала как костер. В стойлах поднялся рев, дикий топот, ржание, визг и грохот опрокидываемых яслей. Колоухий догадался растворить настежь конюшни. Выскочило стадо легких жеребят-стригунов. Описав по двору круг, они рванулись, храпя и поводя ушами, к воротам, сбивая с ног толпившихся у входа. Замелькали пегие, гнедые, серые спины, тонкие, сухие ноги, нервные ноздри, благородный выгиб шей, и через минуту, как туча скворцов, легко и свободно перемахнув через глубокий овраг позади имения, жеребята понеслись на восток, в белеющее снежной пеленою поле. Из второй двери выскочили матки, из следующей -- жеребцы-заводчики. Вращая налитыми кровью глазами, с плотно прижатыми к затылку ушами, они вихрем пронеслись мимо толпы, высоко подбрасывая копытами мерзлый навоз, скаля зубы.

Дороги от имения -- на север и восток, на запад и юг -- покрыты телегами, санями, пешеходами -- с барским добром. Всюду гам, крик, суета, хохот, брань, прибаутки. Попадаются пьяные. А утро -- веселое, ясное, розовое...

-- Как же солдаты-то? -- опомнились некоторые, глядя на пылающий дом. -- Сгорят, поди!..

-- Черт с ними, пускай горят!

-- Нельзя же этак!.. Выпустить надо!..

Открыли двери подвала.

Толпа утомилась, стала равнодушной, серой. Среди стражников оказался односелец -- Демид Сергачев. Безземельный предложил бросить его в огонь или повесить. Один по одному, вяло, будто спросонья, подходили к Сергачеву и плевали ему в лицо, тяжело, били кулаками и палками, он ползал на коленях, хватался за ноги, просил прощения. Ему накинули на шею веревку, но брат Демида -- Кирик, бывший здесь же, молил мужиков не губить его: у Демида четверо детей, ему, брату, придется тогда их кормить, а он -- бедный; не по силам две семьи. Демида отпустили. Будто лунатик, бледный, с полуприкрытыми глазами, он пошел домой, в Осташкове, шатаясь, охая, натыкаясь на деревья.

Тут же на земле валялись раненые и убитые, свои и чужие. Их семнадцать.

-- Вы своих убирайте, а мы своих, -- сказал я солдатам.

-- Ладно, -- согласился унтер-офицер, -- вы своих, а мы своих.

Посмотрев кругом, он сморщился и заплакал, как малое дитя.

-- Народу-то сколько загублено! -- тоскливо воскликнул он, всплескивая руками. -- Все мы свои!..

Васин привел запряженную лошадь. Положив в сани шесть трупов, сказал:

-- Развози по домам.

Константин затрясся.

-- Не могу!.. Силов нету... вези сам!..


VI

День -- ясный, солнечный, веселый. Молодой снег искрится алмазами и серебром, деревья в инее. Розовыми столбами поднимается дым; у завалинок, в пушистом намете, барахтаются собаки.

С раннего утра на столе у нас самовар, но никто не завтракает. То и дело мимо окон проезжают нагруженные помещичьим хлебом и лесом подводы, доносится смех, хлопанье рукавиц, прибаутки. У Насти под глазами синие круги, мать молчалива.

-- Дорвались свиньи до навоза, -- раздраженно говорит отец, глядя на улицу. -- Как-то будете расплачиваться за свободу!.. Ты, может, чего-нибудь тоже приволок? -- кричит он на меня. -- Чтоб духу не было!..

Еще в начале погрома он ушел домой и теперь ходит тучей.

-- Ваньтя Брюханов умер, -- говорит ни к кому не обращаясь, мать. -- Исшел кровью.

На душе у меня отвратительно. Вспоминается мертвый барчук Володя, дикая сцена с помещиком, обезображенные трупы крестьян и солдат. Когда я развозил по домам убитых, старухи проклинали меня; одна из них плюнула мне в лицо.

-- Подлец! -- визжала она, когда я нес убитого в избу.-- Сгубил мне сына!..

Злые мысли грызут сердце. Разве так нужно было делать, и разве этого с таким нетерпением и любовью мы ждали? Суетятся сейчас, жадничают, режут скот, зарывают награбленное в ометы и уже ссорятся из-за тряпки...

Я чувствую себя виноватым перед ними, потому что не сумел я сказать им нужного слова, не нашел его.

Пришли Лебастарный, Богач, Костюха Васин, Паша Штундист, сестра. Сестра, по обыкновению, со втянутыми губами, как будто только что глотнула уксуса.

-- Что нос повесил? Или лапти продал с убытком? -- насмешливо спросила она.

-- Довольно того, что вы теперь с прибылью, морды кверху дерете, -- ответил я и стал жаловаться, обвиняя крестьян во всем, что видел в них гадкого, подбирая выражения, которые могли бы больнее задеть их, унизить как последних людей. -- По глазам вашим подлым вижу -- рады, что Осташкова купали в проруби!.. Вам бы разрушать все, пакостить, а заново построить вы не можете!.. Куда вас деть таких!.. Зверье!..

Мотя порывисто поднялась с лавки, но, разгоряченный своими жалобами, я нетерпеливо махнул на нее рукою.

-- Говорим: свобода! Ждали ее, как бога, а пришла -- вымазали кровью!.. Наблудили, теперь хвосты между ног!.. Приедут солдаты, побежите прятаться, предадите друг друга, плакать будете, нас же с Галкиным проклинать!.. И ты, старый черт, такой же, а еще дядей мне приходишься, -- сказал я Астатую. -- Сатана ты корявая!

Отец, набросив полушубок, хлопнул дверью. Вошел Дениска в барском драповом пальто. Руки в карманах, ухмыляется.

-- Теперь бы мне в пору жениться: обзаведенье в порядке!..

-- Вот он, гад паршивый, -- сказал я. -- Зачем смеялся, когда шахтер урядника убивал?

-- А что же мне -- плакать?

-- Урядник убит неизвестно кем! -- закричали на меня мужики. -- Ты не путай голову!..

-- А ты, дядя Саша, еще крестился: упокой, господи, раба Данилу, а сам шкворнем. Бесстыжая твоя душа!.. Слышишь али нет?

-- Я на это ухо глух! -- отозвался Астатуй.

-- Дело мне жалко, дело погибло. Неужто вам-то все равно?

Поднялась бледная Мотя.

-- Тебе кто хвост прищемил? -- шагнув ко мне, спросила она. -- Чего завыл? Чужих жалко, а своих? Почему ты своих не жалеешь?

-- Мне всех жалко: и своих и чужих... солдат утром говорил, что между людей нет чужих, -- ответил я.

-- Лжет солдат твой. Мы промеж себя свои!.. Других своих нету!.. Плачешь, телепень, что не так все, как надо, тыкаешь: жадны, душегубы, а ты кто? Где ты был? Не так -- остановил бы!.. Али душа в пятки убежала?

-- Мотя!..

-- Пустобрех! Чему ты нас учил?.. "Старайтесь, братцы, для свободы; не сидите сложа руки, действуйте..." А научил, как делать? Тебе все верили, ставили головой, а ты, шкура барабанная: вз-зы, вз-зы, да под телегу!

-- Я сам не знал.

-- Не знал?

-- Меня самого надо учить.

-- Ну, так молчи!..

Колоухий с минуту пристально рассматривал меня, потом сказал:

-- Я думал, ты у нас первый, а ты -- моя пятка... Понял?..

-- Понял.

-- То-то вот и дело. Я тебе больше ничего не скажу.

-- Не хуже этого, робятушки, в глаза мне мечет, -- заелозил по лавке Астатуй. -- Как же, бат, ты этак, дядюня, -- Данилу за упокой, а начальника шкворнем? И князя, мол, того, к примеру взять, изобидел... А меня четыре раз пороли! -- завизжал он, вскакивая с места. -- Тебя еще не били? Жену твою спать с чужим не клали?.. Кутенок!.. Слобода в золотом венце!.. Ах ты, грамотей безмозглый!.. Мой дедушка Демьян в Сибири сгнил, а ты -- слобода!.. Сестра Луша в проруби, а ты -- слобода!.. Пащенок!..

-- Все вы на меня набросились, -- отталкивая от себя Астатуя, сказал я, -- укорять легко!..

-- Ага, друг любезный! -- вскочил Дениска. -- Прижимаешь хвост-то?.. Жену твою с чужим спать клали?.. "Укорять легко!.." А сам охаверничаешь -- это можно?.. "Слобода в золотом венце"? Дур-рак!..

-- Экось, сколько крику-то! Здоровы были!.. -- В дверях Лопатин. -- Ну, как тут у вас дела, соколики?

-- Расскажи сначала про свои.

-- Да что ж у нас... У нас будто ничего...

Я вглядываюсь в лицо Лопатина. Веки у него опухли, словно он много плакал, белки глаз подернулись кровяными жилками, через два-три слова он облизывает сухие ярко-красные губы, хрустит пальцами.

-- Разобрали худобишку... Поделили промежду своими... Да-да! Ничего не сделаешь!.. Вы что-то не все тут?.. Петрушки-шахтера не видать... Он жив-здоров?

-- А черта ль ему сделается, -- у себя в избе играет о кутятами! Двух кутят принес из Осташкова... -- осклабился Дениска.

-- Кутят? -- обернулся к нему Илья Микитич. -- Это чей же дипломатик-то на тебе, откуда? Да-да!.. Рано нарядился!.. Овчишек, коровенок развели... Сейчас придут от нас еще два человека... Глуп народишко: сожгли занапрасно постройки... Ничего не сделаешь -- сильно раззло-бились!.. Удержу никакого нет... Ну, так как же? Надо бы собрать?.. Сходи, малец, за шахтером!.. Тетушка, не рука тебе сидеть с нами, -- обратился он к матери. -- И ты, Настасьюшка... Когда будем насчет книжечек, милости просим.

Братство собралось быстро. Молча входили в избу; не снимая шапок, не здороваясь, садились по углам, глядели друг на друга исподлобья. Не то стали бояться друг друга, не то каждый думал, что прошла пора ненужных слов, бесплодных споров.

Белобрысый захаровский парень -- староста -- пришел с перевязанной головою.

-- Ну, так как же у вас? -- спросил Лопатин.

-- Тринадцать убитых, -- отвечал я.

-- Знаю, слышал... Об этом, Петрович, после. Прежде -- что поважнее... Ружьишки не забыли, коим грехом, там? -- кивнул он на княжью экономию.-- Ты как, шахтер?

-- Завтра ярмонка... Надо в Мытищи... -- хрипло отозвался Петя.

-- Гуртом? Я тоже этак думаю... Матренушка, ты что нам скажешь?

-- Поезжайте, -- ответила сестра.

-- А вы, ребята? Ехать?.. Дипломатик, малец, сбрось, сейчас чтоб не было!.. -- Микитич сорвал с Дениски пальто. -- Поди изруби его топором! -- крикнул он второму захаровскому парню, приехавшему вместе с ним.

-- Зачем же? Хоть бы продать кому-нибудь, коли мне не даете, -- закричал Дениска. -- Я трудился -- нес его!..

-- Петрович, он у нас записан или нет?

-- Стало быть, записан, -- ответил Дениска. -- Еще двадцать копеек взяли за запись.

-- Ну, так слушайся, голубок, старших, если записан!.. Не надо было не в свое место лезть... Тебе-ка замки подламывать в чужих амбарах!..

Разговоры были недолгими. Согласились, что дело еще только началось. Никто не поднимал вопроса о необходимости какой-нибудь организации действий, никому не пришла в голову мысль, что не нынче-завтра нагрянет начальство; нужно сговориться, предусмотреть возможности, и сделать это нужно совместно: обществами, волостями.

Не отдохнув, не напившись чаю, Лопатин тотчас же после собрания уехал к себе в деревню.

-- Надо, голубяточки, кой-что там подправить... Не ровен час, не так ступим: людишки раззлобились!.. Бывайте живы, соколики!.. Завтра на ярмонке увидимся...

-- "Тебе бы замки подламывать!.." -- передразнил его Дениска, когда Лопатин уехал. -- А сам нынешнею ночь застрелил своего барина... Белобрысый сказывал... Поставил к порогу, да из пусталета -- бац ему в рот!.. Замошник выискался!.. Шахтер, мы с тобой на одних санях поедем в Мытищи, -- ладно?


VII

Горел весь уезд. От одного конца до другого, вдоль и поперек, реяли зловещие птицы с огненными крыльями, жизнь выплеснулась из берегов и заклокотала кровью, огнем, слезами, мстительною злобою.

По всем направлениям -- к городу, к станциям железных дорог, к большим селам со становыми квартирами -- куда глаза глядят, обезумевшие от ужаса, бежали из своих гнезд Обломовы, Ноздревы, Маниловы, Лаврецкие, Левины, Чертопхановы, Плюшкины, Иудушки Головлевы, Фомы Фомичи Опискины, князья Нехлюдовы, Салтычихи, все -- красноречивые и бессловесные, умные и идиоты, честные и мерзавцы, либералы и поклонники кнута и дыбы -- всех сравнял страх.

Гроза пришла из Мытищ, началось с двух копеек. Повсюду разнесшиеся слухи о манифесте, о нарезке земли, о том, что всех господ приказано лупить и за это ничего не будет, привлекли со всех концов уезда на ярмарку множество народа.

Все были возбуждены, с помутневшими глазами метались из конца в конец по площади, задевали стражников, много пили. Неожиданно ударил колокол. Опрокидывая возы, прыгая через телят, через плетушки с поросятами и груды замороженных гусей, гудя, ругаясь, тяжело дыша, мужики бросились к церкви. Из дверей ее выносили покойника. На минуту остановились, примолкли.

-- Омман! -- крикнул кто-то. -- Господа подкупили!..

Остановили носилки: сдернув покров, глянули в лицо умершего -- молодого парня с перекошенным ртом. Попятились.

-- Взаправду мертвый... От какой причины помер? Где отец с матерью?

Парень оказался сиротой, умер от живота.

Хлынули от церкви опять в гущу ярмарки, на площадь. А там сын священника, семинарист, стоя без шапки на возу с конопляными вытрясками, что-то жалобно кричал, размахивая белым.

-- Манихвест!..

Все ринулись к возу.

-- Това-рищи!.. Праздник народного освобождения!..

-- Чей это?

-- Попа Ивана сын!..

-- Тиш-ша!

-- "...свобода слова, собраний и союзов..."

-- Земляк!.. Оглох ай нет?.. Читай манихвест скорей!..

-- "...действительная неприкосновенность личности и жилища!.."

-- Ребята, стражники лезут слухать!..

-- Гони их!..

А у винной лавки, соблюдая строгую очередь, стоял длинный хвост. Звучно выбирая пробки, люди жадно глотали из горлышка холодно-искристое зелье, крякали, закусывая баранками, круто посоленным черным хлебом, И, бессмысленно потолкавшись, опять становились в хвост. Под крыльцом барахтались пьяные, скулили песни.

В лавку, минуя черед, протискались шахтер и Колобок, зобастый рябой парень, слободской.

-- Это куда же? -- загалдели мужики.

-- В кабак. Что хайла пялите?

Шахтер оттянул за рукав полупьяного старика, вцепившееся Колобку в полушубок, подоспевшие слободские парей окружили его кольцом, сдерживая напор сзади.

-- Сотку, -- сказал Колобок, бросая на прилавок полтину.

Сиделец, не глядя, смахнул в ящик монету, подал сетку и сдачу.

-- А семерку? -- заорал Колобок.

Сиделец поднял брови.

-- Сними шапку. Какую тебе семерку?

-- Сляпую!.. Я тебе скольки дал? А ты мне скольки?.. Тридцать семь?..

Толпа сзади наперла, вытянула шеи, кладя бороды друг другу на плечи.

-- Что такое?

-- Рубь зажилил.

-- А по морде его рублем-то!

Колобок схватил через окошечко сидельца за рукав.

-- Дашь аль нет семерку? Кишки выпущу!

Вырвав руку, сиделец наотмашь ударил Колобка по яйцу.

-- Драться? -- взвизгнул Петя, как кошка перескакивая через решетку, отделяющую сидельца от толпы.

Мужики в одну грудь ухнули, сразу десятки рук вцепились в проволоку,

-- Кар-раул!.. Полиция!..

-- Ага, караулу запросил!..

Затрещало дерево, зазвенели в окнах стекла, ящики с посудой, захрапели, заработали кулаками, вырывая друг у друга бутылки, прыгая с ними через окна, жадно припадая к полу, в разлитые винные лужи.

-- Злодеи!

-- Кровь нашу сосете!..

-- Последний четвертной у мужика зажилил!..

-- За свои же деньги да ножом в брюхо хотел вдарить!..

С кольями толпа гонялась по улице за сидельцем, а другие громили бакалейную лавку, рядом с монополькой.

Кто-то запалил кучу конопляных вытрясок. Ударил набат. Ответили залпом из ружей слободские парни. Полиция исчезла.

С ревом толпа бросилась на площадь, стащила с воза все еще кричавшего семинариста.

-- Июд-да!..

-- Барский прихвостень!

-- Ура-а!

Откуда-то вынырнул Илья Никитич, схватил за плечи трясущегося, в крови, семинариста, к Лопатину подскочили Богач, Колоухий, Паша Штундист, работая кулаками, отбиваясь от налезавших мужиков, а семинарист плакал и рвался в гущу. Илья Микитич крепко держал его за пальтишко, уговаривая:

-- Ну, да куда ж ты, глупеночек, лезешь?.. Ну, не трави ты ихнего сердца!..

-- Я душу готов... Я всего себя... Я... А они меня же... Пусть!.. -- рыдал он.

-- А ты не надо... Это ты потом, родимый!.. Где шахтеришка? Петрушку сюда надо!.. Где шахтер? -- закричал Лопатин.

-- Дениска, шутоломный, беги за шахтером!..

Наставив передним ружья в животы, Петрушина дружина оттеснила напиравших на семинариста мужиков.

-- Бросьте, дураки, он же за нас! -- протискавшись к ним в середину, размахивал руками Лопатин. -- Али вам застило?.. Он сичас только манифест вычитывал!.. Это же свирепинского отца Ивана сын!..

-- Постой, а ты сам чей?

-- Старой бабы казначей!.. Ступай к нашему уряднику за пачпортом!.. Экие какие безалаберные, право!.. Свово брата норовят задушить...

-- А черт его поймет, какой он: наш аль чужой!.. Его хватают за патлы, а он рот раззявил!..

А позади шахтера, семинариста и слободских уже трещали красные и рыбные ряды: бабы волокли в сани штуки ситца, бочонки с сельдями, табак, хлопчатую бумагу, прялки, метлы, веретена, горшки, пеньку, били палками мещан-торгашей; мужики с кольями гонялись по выгону за цыганами, отнимая у них лошадей.

-- Кровь нашу выпили!.. Мужик пятнадцать годов наживал два ста, а вы его во что поставили, гады!..

Нестройным, диким стадом ярмарка повалила в обок расположенное имение. Владельцы, последыши старинной боярской фамилии, еще с утра выехали, взяв с собой то, что могли. В два-три часа расхватали мебель, хлеб, одежду, книги, скот. Между мытищанами и жителями окрестных сел произошло побоище. Чтобы никому ничего не доставалось, запалили имение и стали отымать друг у друга добро и бросать в огонь. При громких криках "ура" качали урядника, с общего согласия наградили рябой коровой с теленком, беговыми дрожками, стенными часами без маятника и бронзовым бюстом одного из владельцев имения.

-- Братцы, -- заплакал он,-- очень мне приятно, что вы меня уважаете...

-- Ну, что ты!.. Да мы для тебя, эх!.. В ладу бы только жить, жаланнушка!.. В ладу бы!..

С пожарища, пьяными от вина и непривычной обстановки, от только что совершенного разрушения, ударились по домам. По всему уезду загудел набат, зазвенели косы, засверкали вилы и ножи, и красный петух распростер над мертвыми под снежным саваном полями свои огненные крылья.


VIII


В избу входит староста-- умный, хитрый мужик, притворяющийся простачком. Встряхивая волосами, истово молится на сидящего за столом отца.

-- Здорово были! У нас, Иван, кто теперь за главного начальника по волости -- ты или шахтеришка? Получайте бумагу из города.

Еще курятся экономии, не погребены убитые, дороги, как после сражения с неприятелем, усеяны обломками, лохмотьями, рассыпанным зерном. Мужики рубят помещичьи леса, режут скотину, боясь обыска, опускают мясо в мешках под лед, плуги закапывают в землю, увозят награбленное в овраги.

Читаю поданный старостою листок.

-- Про что тут? -- спрашивает староста.

-- В случае, если сходка начнет свободы, чтобы докладывать исправнику.

Староста засмеялся.

-- Дай-ка я братеннику за цыгарку отдам, -- протянул он руку к предписанию.

Громкие голоса за дверями, топот ног, стук о стену обиваемых лаптей, на пороге -- Галкин.

-- Что, мошенники, живы? Ваня, братуха милая, подруженька золотая, здравствуй!.. Маланья Андреевна, сватьюшка, всё неможется?.. Настюня, сахарная моя!.. Петра Лаврентьич!.. Эх ты, господи!..

За плечами его -- счастливо улыбающаяся мать.

-- И минутки, озорник не посидел: к Ивану, да к Ивану, хоть кол ему на голове теши!.. Мед у Ивана-то?.. Четыре месяца ждала, глаз не смыкала, а он -- к Ивану, да к Ивану!..

-- Что ж он тебе в зубы глядеть будет? -- фыркает из-за ее спины Дениска. -- "К Ивану, да к Ивану..." Ему теперь надо насчет работы толковать!.. Прошка, шел бы ты к шахтеру наперво, с этим у тебя ни черта не выйдет: он сейчас слюни распустит, овца!.. "Слобода в золотом венце"!..

-- Ага, не ждали, не чаяли, поди? Ага, разбойники!..-- не обращая внимания на брата, вертелся по хате сияющий Прохор. Он побледнел в тюрьме, осунулся, оброс черной бородой. -- Думали, на веки вечные пропал? За сто рублей не выкупишь?.. А я, брат, прикатил... Жив-здоров, слава богу!.. Песни вам новые привез, прибауток разных.

Галкин свистнул, щелкнул костылями, задрал стриженную голову вверх:


Ах вы, синие мундеры,

Абыщите все фатеры,

Эй, лю-ли, ти-лю-ли,

Сицалиста не нашли!..


Дениска, отпихнув к залавку мать, пустился в пляс.


Фить! Фить! Тру-ля-ля!

Ходи хата, ходи печь,

Хозяину негде лечь!..


-- Й-их-й-их-иха-ха!.. Играй, Настюха, в губы!..

-- Пляшешь, свищешь, молодец, -- укоризненно проговорила моя мать, хлопая Галкина ладонью. -- А поди-ка, намаялся в неволе-то?

-- В какой неволе?

-- В острожной, в какой же? Там ведь розгами бьют...

-- Плети, плетень! -- перебил ее Дениска. -- Кто его может ударить такого!.. Ну-ка, расскажи, Прош, как так у вас...

-- Там парод, парень, фартовый! Ночь -- на "винту", а день -- гуляй, слоняйся, сколько душе влезет!.. Оказия, ей-богу, право!.. Желедная дорога, пятое, десятое, народ поошалел, еда в глотку не лезет, что тут станешь делать?.. День, два, неделя, другая наступила, хоть караул кричи!.. Я, мол, ребята, кого-нибудь ножом пырну! У меня, мол, терпежу совсем нету!.. Глядим как-то, начальник летит при параде: "Братцы! Манифест!.. Свобода"!.. Фу-уты, отлегло от сердца!.. Собрал нас в коридоре, да как заплачет. "Что, бат, деется-то, господи!" -- и давай нам вычитывать... Союзы, свободные личности... народные избранники. Конокрадишка около него... Начальник обхватил его да целует, целует... "Братцы, все равны!.. Ура!.. Дождались солнышка!.." Надзиратели промежду себя христосуются, посля к нам полезли: слава ти, царица небесная, теперь нам земли нарежут, заведенья кой-какая будет!.. Сейчас попа из города, молебен, на колени, "многа лета, многа лета!.." А в городе колокола гудут, такой трезвон, ажио, может, за сто верст слыхать!..

Теща, сидя на конике, не сводит радостно блестящих глаз с него. Отец, отложив шлею, которую чинил, улыбается, кивая головой. Галкин захлебывается, прыгает на лавке, крутит головою.

-- Целый день по двору бегали, раз сто "ура" кричали. Пришел вечер, слышим: ребята, по местам!.. Что ты станешь делать?.. Шалите, мол, свобода -- так свобода, нечего там, не надобно было манифест вычитывать!.. Отворяйте ворота, желаем ночевать у себя дома! Уголовные узелки с рубахами держат под мышкой: сейчас первым делом в баню, острожную коросту смывать... Начальник побежал к исправнику, к прокурору: так и так, в видах всем свободы, заключенные не слушаются... А его оттуда в шею! Что бы-ло!.. У стены -- мещанишки, товарищи! Машут платками, с флагом!.. Человек, может, сто, а то и больше!..

-- Опять -- сто!.. Что тебе далось -- все сто да сто?.. "Ура" кричали сто, колокола звонят сто, мещан подошло сто!.. -- недоуменно и сердито спросил Дениска.

-- Цыц! Ты еще дурак!.. Переночевали ночь, другую, третью... Заполыхало, братцы мои, около-кругом поместьи эти самые... А-а, головушка наша горькая!.. Ломайте, ребята, двери, по добру не дождемся! Надзиратели -- которые помогают, которые стоят одаль, смеются, одного супротивного побузовали...

Сегодняшний день изба наша -- сборная квартира.

Узнав о возвращении Галкина, один по одному набиваются осташковцы.

-- Пришел, Сергеич? Ничего здоровьишко-то?

-- Побледнел как!.. Ишь ты, одни зубы торчат!..

-- А болтали, что тебя к расстрелу присудили!..

Примчался из Золотарева шахтер, где помогал мужикам громить имение, рассказывает про тамошнее происшествие: за главаря у золотаревцев -- питерский рабочий; мужики выбрали новое начальство; вчера к вечеру собрались в имение. Рабочий, перед тем как идти, предложил сходу назначить пятерых стариков распорядителей, которые бы следили за порядком. В это время к толпе подошел урядник, молча опустился на колени.

-- Братцы, простите меня... пожалейте!..

Заплакал. Все, вытаращив глаза, глядели на него.

-- Был жаден... глуп... Не понимал ничего... Обижал вас... Пожалейте меня!..

Мужики закричали:

-- Не кручинься, Лизарушка, никто тебя пальцем не тронет, подымайся с коленок-то!..

-- Я не про то... Облегчите мою душу, ради бога!..

Указал на мундир.

-- Одежду сымите!..

Распоясали его, сняли револьвер, шашку, картуз с бляхой, мундир.

-- Снимайте и шаровары: они тоже казенные... Снимайте...

-- Ты их дома, Макарыч, сымешь, сичас холодно.

-- Нет, сымайте...

Закрыл лицо руками, стал перед миром исповедоваться: сколько и какого зла наделал людям. Все время плакал. Потом поднялся и, как пьяный, пошел за деревню, к роще.

-- Ветерком продует, после еще смеяться будет, -- говорили мужики, но на обратном пути, уже спалив имение, нашли его повесившимся на жгуте из подштанников.

-- Осью бы его по голове, черта сопатого! -- выслушав, сказал Дениска. -- Сила была, не исповедовался, а хвост на репицу загнули -- "Штаны снимайте!".

Большинство одобрительно смеется.

Иду запрягать лошадь: Галкину хочется нынче же повидаться с "милой подруженькой" -- Ильей Микитичем Лопатиным, подарить ему светло-зеленые гарусные туфли, которые он сплел в тюрьме. У сеней кем-то обрублены завертки, снят ременный чересседельник.

-- Забастовщики, сволочи! -- кричит отец, багровея от злости. -- Каленое железо вам, а не свободу, ворам!..

Морозно. Едем по взгорью. Направо и налево пашня, мелкий осинник, грязно-серые куртины бурьяна, прутья рыжика, полынь. Снега выпало еще мало, поле рябит черными комьями мерзлой земли.

-- Что, Ванюш, думали мы год назад, что этакое будет, а? -- раздумчиво спрашивает Галкин. -- Какая каша-то заварена, а?

На дороге -- стаи отяжелелых птиц. Везде -- зерно, зерно, зерно.

Прохор возится в санях, пересаживаясь то к головяшкам, то в задок -- на веретье, беспрерывно курит.

-- Что-то, мамушка, дальше будет!

Пропала его веселая беззаботность, застыл смех на поджатых губах.

-- Что-то, мамушка, будет!.. Как-то за устройство народ примется, зорить умеет!..

А вон в стороне от Ершовки, под отлогим скатом глинистого берега, невидимое со столбовой дороги, похожее на букву "ж", раскинулось по обеим сторонам реки Поречье, огромное нищее село. В смрадных избах, сплошь "по-черному", живут полудикие, озлобленные люди, не знающие ни бога ни черта. Лет восемьдесят назад их вывезли образованные владельцы из лесных трущоб, сметали со старожилами, разделили на концы, концы назвали Примо, Секондо, Терцо, Кварто... Из Похлебкиных, Лаптевых, Недоедкиных, Полузадовых переименовали в Цицероновых, Венериных, Вакховых, Аргонавтовых, Одиссеевых... Мужики запутались в прозвищах, забунтовали, ударились в бега, отказывались идти на барщину. Ротою солдат их через третьего высекли кнутами, зачинщиков заклепали в кандалы, а каждому концу дали по одной на всех фамилии: Дураковы, Рыжие, Губошлеповы...

И зимой и летом в Поречье свирепствуют заразные болезни. Люди вымирают целыми семьями от голода, цынги, оспы, тифа, сифилиса, скарлатины, и все же население с каждым годом увеличивается, земельные наделы становятся меньше, нужда острее, люди -- ожесточеннее. Через вал на восток от села, среди кущи вековых дубов, было расположено имение образованных владельцев Поречья -- Щекиных. Когда-то здесь были тысячные псарни, крепостной театр, оркестр, оранжереи, обширный пруд, вырытый мужиками, на котором плавали парусные лодки, в густой зелени ютились беседки, темными летними вечерами жглись смоляные бочки, фейерверки. Летом в имение приезжали знатные вельможи в лентах, поречан сгоняли под окна петь песни, плясать, пригоршнями бросали в толпу леденцы.

Более дикого, чем пореченский погром, не было в губернии. Калечили лошадей, коров, помещичьих рабочих, уничтожали все, что только можно было уничтожить. Уже с дотла спаленного поместья мешками таскали в прорубь пепел, кирпичи, стеклянные слитки, чтобы ни соринки, ни перышка не осталось от этого места. Ни один поречанин не взял с собою ни сучка из леса, ни зерна из хлеба, ни ремешка из сбруи: все было спалено, убито и брошено под лед или зарыто с проклятиями в землю.

Молча проезжаем стороною от Поречья. Село словно притаилось; неуклюжими грязными рукавами раскинулись его "концы"; кое-где над крышами торчат колодезные журавли; ни звука, ни души.

С бугра, за Поречьем, видна уже Захаровна. На зеленоватом зимнем небе, цвета речной воды, замаячили верхушки голых ракит, крылья ветряков, ометы.

Из-за оврага неожиданно показывается серая, в яблоках, лошадь, запряженная в розвальни. В санях -- по-праздничному одетые четверо пожилых мужиков.

-- Обождите, ребята, вы не из Осташкова? Здравствуйте вам!

-- Здравствуйте. Из Осташкова.

Мужики вылезают из саней.

-- Про комитет не слыхали?

-- Нет, не слышно... На что он вам понадобился?

-- Мы -- Ольховские, от общества... Разобрали имение, которые что и сожгли... Стражники приехали -- прогнали, как сказать... Одного нашего застрелили... И у их есть, которое с вредом... четыре человека... Опосля мы сменили урядника, еще опосля -- старшину... А теперь не знаем, что делать... Надо бы порядок наводить, насчет земли там или как... Какое-нибудь новое начальство... Так не знаете про комитет?


IX

Все бело. Ветрено. Идет колючий снег. Порою рте видать ни зги.

На крыльцо вышел поп, бледный, взволнованный. Обеими руками держится за пряди треплющихся волос.

-- Вы ответ понесете перед богом... Человеческие души... Такое смятение... Боже мой милостивый!..

-- Да ведь хоронить-то надо или нет?.. Чего ты зявишь? Али хочешь забастовку?..

-- Боже мой, боже мой!..

Не узнаю степенного, рассудительного Богача, всегда молчаливого, скромного Никифора Дементьева, робкого Кузьму, вконец озверевшего дядю Сашу, Астатуя Лебастарного, не узнаю осташковцев: новы их глаза с беспокойным блеском, не знакома порывистая поступь, разнузданно дерзкий язык. Это те самые люди, которые год назад за версту снимали шапки попу, говорили с ним тихим голосом, со сладкой усмешечкой, льстиво сводя речь на божественное. Это те самые люди, которых всю жизнь хлестали по мордам кулаки; которых ежегодно, как баранов, толпами гоняли под арест за недоимку; которые, как огня, боялись колокольчика земского, ползали на коленях перед каждой кокардой!

-- Бож-же мой, бож-же мой!.. С меня ж за это взыщут!.. Неужели вы не понимаете?..

-- Ладно, об этом после поговорим.

-- Александр Николаевич, и ты стал другим. Такой прекрасный мирянин...

-- Теперь мы все другие, -- дергает бородою Богач. -- Бери-ка, батька, молитвенники, время не терпит...

-- Бож-же мой милостивый! Бож-же мой!..

Тринадцать сосновых гробов, гладко оструганных, золотистых, поставили в тесный ряд перед алтарем, окружили малыми детьми.

Провожать покойников собралось все Осташкове. Убитые лежали спокойно торжественные, примиренные с землей. Зияющие раны их, раздробленные черепа тщательно прикрыты холстиной, корявые руки скрещены. С опухшими от слез глазами, молчаливо стоят в их ногах жены, сестры, матери, а дети, сбившись в кучу, перешептываются.

Маленькая полутемная церковь не вмещает всех собравшихся. Мужики жмутся без шапок на паперти, ветер треплет их перебитые снегом волосы, залепляет порошею глаза. Чуть слышно гудит колокол, по краям его хлещет конец пенькового обрывка.

Мерцают жиденькие огни свечей, срывается голос священника, кадящего покойникам; в церкви надышали, лица и стены покрылись испариной; тяжелыми каплями падает она на непокрытые головы мужиков, на белый, чистый холст убитых.

Поют ирмосы. Втянув голову в плечи, сгорбившись, кусая губы, с пятнами на лице, в дальнем углу стоит Мотя, рядом -- Настя.

Гляжу на серые лица собравшихся, на их нищие рубища, на глаза, в которых теперь -- страх, тоска, застывшие слезы. Вон Галкин, припавший головой к подоконнику. Плечи его судорожно опускаются и подымаются. Тонкая, белая-белая, выцветшая в тюрьме шея, с выступающими над плисовым воротом острыми позвонками, трясется. Какой он убогий, жалкий, беспомощный сейчас!.. Как жалка, грязна, дырява его одежда!.. У дверей, словно боясь войти ближе, мой отец. Он словно окаменел: не дышит, не молится, сдвинул на самое переносье густые брови, крепко мнет в руках шапку. Семьдесят с лишним лет он работал лошадиную работу, за всю жизнь ни разу нутно не пообедал, спал где попало, нажил грыжу от тяжестей, не верит в бога или, скорее, ожесточился против него, не хочетверить, за всю жизнь не имел праздничной одежды, ни разу не обувался в сапоги, на его глазах два раза секли кнутами отца его... Вон Андрей Иванович, побирушка-солдат, слепой старик, помешавшийся на своей солдатчине, на двух бронзовых медалях "герой". Под его штыком гибли венгерцы в 49 году, он -- один из горсти уцелевших на Малаховом кургане. При взятии Варшавы он был изрешетен польскими пулями, а сам сколько перебил поляков -- "потерял счет". А теперь в числе убитых лежит его племянник -- Егор Луковицын, единственная дорогая нить, привязывавшая его к земле. Старик рыдает, как дитя, рвет желтый "гусиный" пух на голове, грозит иконам кулаками. Опершись дырявым плечом о свечной ящик, что-то бессвязно бормочет черными губами Тимофей-Куриный-бог, драловец, часто-часто крестится, мотая головой. Он вместе с дядей Сашей Астатуем царапал князя Осташкова, плевал ему в лицо и визжал; в доме, захлебываясь от мстительного восторга, рвал в клочки картины и книги, колотился в дьявольском исступлении. А сорок пять лет назад отца его -- Микешу-Куриного-бога -- тот же князь Осташков, тогда еще молодой гвардейский офицер, затравил борзыми за три снопа украденной с поля пшеницы... Вон теща, другие женщины... Сколько каждая пролила слез, перенесла болезней, нужды, сколько каждая снесла на кладбище детей!

Больше и больше гляжу на эти лица, в эти выплаканные глаза, и спадает шелуха с моих глаз, легче становится сердцу. Я чувствую, что с этого момента я уже не свой. В храме перед лицом убитых и перед лицом этих сотен измученных людей я осязательно чувствую, что я становлюсь частицею их, так же, как и все, повинный в грехах и преступлениях, как и все, предъявляющий веками писанный счет мачехе-жизни; что я не судья им, не прокурор, а брат, малая частица великого народного сердца. Чувствую, как в душе моей прорывается гнойный нарыв, который мешал мне слиться с ними, что теперь я уже не свой, а их, слезы текут по моему лицу...

Обедня кончилась. По крышкам застучали молотки, в церкви поднялся вой. К гробам протискалась шахтерова дружина, чтобы нести на кладбище. Сторож тушил свечи.

-- Обождите, -- сказал я парням, всходя на амвон.

Они попятились, давая место. Смотрели на меня с недоумением.

-- Клянусь перед вами богом...

Лохматые головы и ситцевые платки обернулись ко мне. Голубыми, серыми и черными блестками загорелись детские глаза, любопытно вытянулись шейки. У меня ставило грудь, упало сердце.

-- Православные... простите меня...

Прошмыгнув между гробов, с растрепанными седыми волосами, поднимая над головой кулаки, безумная, на меня кинулась старуха, мать Ивана Брюханова.

-- Злодей!.. Душегуб!..

Трясясь, как в корче, хотела ударить меня.

-- Мучи-тель!.. Будь ты проклят!.. Проклят!.. Проклят!..

Ее схватили за руки слободские парни. Вытаращив полные ненависти глаза, она плевала в лицо пеною. Ее вынесли.

-- Клянусь перед вами убитыми... С этой минуты до смерти я ваш... Отрекаюсь от отца с матерью, от жены... ото всего.

Я опустился на колени, кланяясь в землю гробам и народу.

-- Всем доволен, ничего не прошу, ото всего отказываюсь, поцелуйте меня, облупленного!.. Чего ты ломаешься?.. Хоть бы покойников-то постыдился!.. Ребята, выгоните его отсюда!

Ко мне подошел Дениска и грубо дернул за рукав. Слободские парни его отшвырнули.

-- И я своей матерью клянусь,-- раздался надо мною голос.

Шахтер, опираясь на решетку, глядел туманными глазами на толпу.

-- Белым светом тоже клянусь... Не видать мне его до смерти, если я отстану от Ивана...

Смеясь, толкая друг друга, пыхтя, дети стали на колени. Мужики молчали, сурово глядя в землю.

-- Дайте обет перед богом, что мы все заодно... -- продолжал Петя, обращаясь к собравшимся.

Груды тел заколыхались и притихли.

-- Если какой Юда, али гад, али христопродавец, али Притыкин, али Утенок, таких у нас не будет... Все мы, чтобы сразу... Креститесь на образа!..

Толпа насторожилась. Один по одному мужики стали креститься.

-- Все равно!..

-- Куда ни вертись -- конец!..

-- Помоги нам, царица небесная!..

На паперти ко мне подошла сестра и крепко, долго целовала. В руках Петрушиной дружины развевалось красное знамя. Красными лентами обвили носилки. У большой братской могилы -- крест, покрытый кумачом. При глубоком молчании осташковцев, прерывавшемся визгом женщин, одного за другим могила глотала покойников. Склонив головы, люди стояли на коленях, а сверху падал снег и таял в волосах. Небо еще больше заволоклось мутно-серыми тучами, в голых ветвях акаций свистел холодный ветер, сиверко бушевал вовсю. Опустили последний гроб. Толпа колыхнулась и нестройно, под гул ветра и пронзительный вопль детей, только теперь понявших свое сиротство, запела "вечную память".

Дружно заработали лопаты, и рядом с кустом лещины вырос, коричневый холм свежей земли. На нем валялись куски изгнивших гробов, кости, еще не истлевшие пряди женских волос. Старухи собирали кости в платок.


Дороги занесло. Поземка с каждым часом все обильнее. Бабы через силу мнут сугробы.

-- Постой, Иван!.. Никак десятый раз тебе кричу!.. -- Закрываясь от пурги рукавом, меня нагоняет белобрысый захаровский староста. -- Тебе весточка есть от разновера.

Читаю неуверенный полуустав на клочке бумаги из податной книжки.

"По уезду бытто солдатишки по нахлынувши и ребятенок извести чтобы готовились которы могут

иля Лопа".


X

Слухи о "солдатишках" день ото дня становились упорнее. Рассказывали о беспощадных усмирениях, поголовной порке, арестах, даже расстрелах.

...В Кривых Верхах, большом селе, на полдень от Осташкова, будто бы согнали всех к волостному правлению, старых и малых, окружили кольцом и избили прикладами. На обыске отнимали не только помещичье, но и свое. В Гремучем Колодце рота, встреченная колокольным звоном, образами, священником в облачении, вырвала у мужиков иконы, сложила их в сарай и тут же в упор, по команде станового пристава, сделала залп по толпе. Священника и старшину уложили наповал, двенадцать человек ранили, а остальных увели в тюрьму и всю дорогу били. В Телятниках -- по ту сторону уезда -- солдат встретили дубинами, сраженье продолжалось с обеда до позднего вечера. Одолели все-таки солдаты, хотя их было и меньше. Рассвирепевшие, они подожгли село, в пламени погиб весь скот...

Слухи эти с каждым днем, с каждым новым человеком, с каждой верстой увеличивались, бухли, порой принимали чудовищные размеры. Через два дня после первого известия у нас уже говорили, что в Кривых Верхах усмирением руководил не становой, а губернатор, который наравне с солдатами работал прикладом; что в Гремучем Колодце попа и старшину не расстреляли, а повесили на колокольне, расстреляли же их жен -- попадью со старшинихой; что от божьей матери, которую держал в руках церковный староста, было знамение: солдатская пуля попала ей в сердце, но отскочила, и староста, несший ее, и икона остались невредимыми, лишь на глазах богородицы выступили крупные-крупные слезы и был голос: "Православные, держитесь, пожалуйста, крепко: я за вас заступница усердная". Но солдаты будто бы подумали, что этот голос был не мужикам, а им, солдатам. С криками; "Ура! С нами бог!" -- они бросились на толпу, с увлечением нанизывая на штыки людей. В Телятниках же мужиков будто бы заставили вырыть посреди деревни огромную яму. В этой яме их всех до одного похоронили живьем, не пощадив ни сирых, ни убогих. Одна старуха, ведьма, обернулась черной собакой и ударилась бежать в овраг, но не спаслась: среди солдат нашелся молокан-паренек "из их же братии"; обернувшись серым волком, по-за ригами нагнал собаку и разорвал в мелкие клочки.

Смутные слухи вызывали в осташковцах только острое любопытство, явились поводом к бесконечным толкам, но чем настойчивее они становились, тем крепче росла уверенность, что "отпрыгались", "поиграли, да и будет", "теперь нам, можно сказать, крышка".

Растерянные ходили по деревне в жадных поисках все новых и новых известий. В каждом лице чувствовалась тупая подчиненность неизбежному, чего не обойдешь, не объедешь.

-- Куда же теперь деться? В омут головой не бросишься!..

-- А ты думаешь, не достанут из омута-то? За мое почтенье!

-- Что вы, как дохлые куры!.. -- кричал шахтер. -- Изворачиваться как-нибудь надо!.. Кабы я знал, что вы такие трусы, я бы не давал вам клятьбы.

-- Ну, как же ты извернешься? Ты ведь только глотку, Петра, пялишь, а поди сам не знаешь, как изворачиваться-заворачиваться...

-- Брось, ну что ты мелешь?

-- Да, конешно, эти речи ни к чему!.. Молчать уж надо, а то хуже будет.

-- Там, брат, ребятишек-то всех мукой мучают...

-- Что ж -- робятишек!.. Робятишка -- наш народ!.. Как же они робятишек не тронут, если приказ, чтобы всех подряд?.. На их ведь тоже, чай, лежит присяга!..

-- Стал быть, народ подневольный!.. Скажут: "пли!" -- и сплят куда надо...

Пропал задор, испарилась, казалось, такая большая неизбывная злоба; умерли еле затлевшие грезы; высохло, сморщилось, как гриб поганка, сердце; рабскою пленкой: "на все согласен" -- подернулись глаза; стала вихляющеюся, как у наблудивших кошек, походка, недавно такая важная, вразвалку -- "грудь-печенка наперед, морда козырем берет"...

Первые солдаты появились в Свирепине. Было рано, чуть-чуть туманно от мороза, бабы только что затопили печи, мужики поили скотину, задавали корм, рубили у крылец дрова. Удары топора, скрип снега под ногами, хлопанье примерзших за ночь дверей звонко разносились в сухом розоватом воздухе: чувствовалась та особенная зимняя бодрость, когда хочется громко беспричинно крикнуть, засмеяться, весело захлопать рукавица об рукавицу, побарахтаться в рассыпчатом, свежем, душистом снегу с каким-нибудь добродушно придурковатым Полканом. У сараев кто-то запрягал лошадей, собираясь в соседнее село за пенькою. Вдруг в конце деревни чей-то дикий бабий голос завыл:

-- Солда-аты-ы!

Не успели опомниться, выскочить из хат, -- вдоль улицы, взметая снег, в пару, вихрем промчался заиндевевший эскадрон драгун, рассыпавшись цепью по гумнам и задворкам.

Люди заметались по дворам и переулкам, полезли в солому, погреба, на потолки, в картофельные ямы.

-- Смерть пришла!.. Родимые!..

-- Угодники господни!.. Фрол и Лавер!.. Христос батюшка!..

Спешившиеся драгуны плетями и прикладами согнали мужиков к съезжей избе. На крыльцо вышли полицейский и офицер. Толкая ребятишек вперед, мужики упали на колени, истошно голося:

-- Пожалейте!.. Не губите занапрасно!..

-- Золотой наш!.. Ангел!.. Кормилец милостивый!..

Хватали начальство за ноги, целовали сапоги; бабы рвали на себе сарафаны.

Офицер потребовал возвратить награбленное и указать зачинщиков.

-- Нету, ни соринки не брали, пожалейте!..

-- Есть!.. Все отдадим, оставьте душу на покаянье!..

-- Неповинны! Захаровские приходили!.. Тамошний разновер всему причинен: он сбил!..

-- Выдайте зачинщиков, не то хуже будет, -- крикнул, вставая на носки, полицейский.

Подъезжая к Свирепину, он трусил, ожидая сопротивления, но эта воющая груда тел, униженно ползавших по снегу, сделала его самоуверенным.

-- Кто подбивал на погром?

Надзиратель схватил за бороду одного из стариков.

-- Сергунька Шорник подбивал!.. Касьян Кривой!.. Лизарка Печник с братом!.. Петруха Высокий!

-- Тимоха Кантонист!.. Иван Русалимский!.. Вдовин мнук -- Игнашка Культяпый!..

-- Их предайте смерти, мы не виноваты!..

Скрутив восьмерых опоясками, мужики подтащили их к крыльцу!

-- Они намутили!.. Кабы не они, сукины дети, у нас все тихо-смирно!..

Плача по-бабьи в голос, "зачинщики" указали на помощников; к восьми присоединили еще двадцать.

В сумерки полсотню человек отправили в тюрьму.

Одни ревели, как тельные коровы, прощаясь на весь век с деревней, кляли зачинщиков, бросаясь на них с кулаками; другие бессмысленно смотрели в землю; только большеротый Афонька Каверкало, батрак, добродушно подмаргивал драгунам, говоря:

-- А мне и плакать нечего -- один черт, что в остроге, что в работниках: я не женат, не холост... Хоть вдоволь высплюсь там... Табачок у вас, служивые, есть? -- С наслаждением затягиваясь, спрашивал: -- Поди в ваших деревнях то же самое деется? А?

Последние дни с языка осташковцев не сходили солдаты, но когда пришло известие о том, что они уже близко, в Свирепине, что не нынче-завтра нагрянут к нам, все не поверили, не хотели поверить, не могли. Но беглецы, случайно вырвавшиеся из драгунских рук, один по одному прибывали. Тогда и осташковцы ударились куда глаза глядят, и у нас поднялся вой и визг.

В избу к Галкину бежали члены братства.

-- Ну что? Как? Есть промежду мужиков какие новые разговоры? Из Свирепина никто не прибежал? -- тревожно спрашивал Прохор. -- Мать, айда, пожалуйста, куда-нибудь подальше: у нас сейчас заседание будет!..

-- Опять, сынок, за старое!..

-- Айда, айда!.. Старое, новое... Раз говорят: уходи, значит, неспроста!..

То, что мужики потеряли головы, что уже заранее грозят друг другу ябедой, что человек тридцать сбежало неизвестно куда, -- маньчжурцу неведомо. До слез жалко его, не поворачивается язык сказать правду.

-- Сейчас мы первым делом, ребятушки, давайте вот что сделаем... Давайте я пойду при всех своих медалях навстречу солдатам. Вы, мол, что же это, братцы, а? Да разве этак можно, а? Вы гляньте-ка на меня: я тоже солдат!.. Почну, почну им правду в глаза резать... Это как же, мол, так? В каких это книгах писано?.. В бога которые из вас веруете?.. А то как же, скажут, мы не бусурмане... Тут сичас ко мне Илюшу на подмогу. Читай, мол, им, Микитич, правду по библии!.. Р-раз!.. Раз!..

В накуренной избе было душно. Галкин непрерывно кашлял, украдкою выплевывая кровь. Слободские парни, ожидавшие в сенях "решенья", дрались на кулачки. Мимо окон, так же как на второй день погрома, сновали люди, сани, хрустел снег, пугливо таяли отрывистые окрики. По улице слонялся уцелевший от ножа барский скот, который теперь отовсюду гнали.

Решили собрать сход. Ударили в набат. Люди с воем побежали на реку, в кустарник, кто куда!..

-- Солдаты!.. Нову Деревню подожгли!..

-- Стреляют по народу!..

-- Шахтера с Дениской ищут!.. Ваньтю Володимерова прикончили!

Бегаем за ними, умоляем не пугаться, идти к церкви: словно сумасшедшие, махают на нас руками, мне же кричат:

-- Ваньтю застрелили!.. -- Узнав, дико смотрят, не верят, бегут в овины, в поле, дальние деревни, прячутся в ометах, под кучами хвороста.

К вечеру узнали о свиренинском нашествии, о том, что не только никто не убит и не искалечен, но даже драгуны помогали мужикам прятать награбленное, незаметно от начальства выпускали из "заклинной" арестованных. Словно дети, обрадовались этому известию, повеселели, гудящею толпой сбились средь улицы, на чем свет стоит лают баб, распустивших по селу сплетни об избиении.

-- Треплете языками-то, черт бы вас побрал! "Солда-аты!.. Кончина пришла-а!.."

-- К Максимке будто к Титорову подошли: "Есть Максим али нету, говори по правде?" -- "Есть, бат, не знаю куда деться!.." -- он-то им, дрягунам-то. "Теперь, говорит, шабаш мне!.." -- "Никуда, говорят, не девайся, сиди смирно..." -- они-то ему, дрягуны-то... "Хлопай, грят, бельмами, будто ты -- дурак!.." Подошло начальство. "Это кто же сколько добра нахапал?.." -- начальство-то. "Это, грят, Иван Смирнов нахапал, его чичас дома нету, а это вот работник его -- Ванамей Немой", -- на Максимку-то. "Он, грят, этому делу беспричинен, забижать его не смеем без вашего на то приказу". Начальство поглядело на Максима: "Раз ты работник, за хозяина ты не в ответе, нам -- распоряженья: хозяина предать казням". Повернулись и пошли в другой двор. А Максимка дрягунам-то -- в ноги, а те: "Брось, чего ты кувыркаешься, мы сами из черного сословья..."

На другой день произошло событие, совсем подбодрившее осташковцев. Рано утром, когда еще только-только солнце позолотило церковный крест, зазубринский церковный сторож Липатыч, сметавший с колокольни голубиный помет, заметил за деревней: "бытто что-то тарахтит по дороге и бытто едут к нам". Сторож ударил в набат, зазубринны как один выскочили на площадь с топорами и косами, кто что успел захватить, построились в ряды, вперед выставили нового своего старосту Лукьяна.

Приехали казаки с пиками. Осадили лошадей, стали против толпы.

-- Это что за собрание? -- крикнул офицер.

-- По общественным делам собравшись, -- ответил ему Калиныч, выставляя вперед грудь с медалью.

-- С топорами?

-- Которые с работы шли, -- спокойно пояснил он.

Офицер сказал, что приехал арестовать Лукьяна Калинова Шершова.

-- Он в отлучке,-- сам про себя отрапортовал новый староста. -- Позвольте вас допросить, ваше благородие, за что?

Офицер оглядел нащетинившуюся молчаливую толпу, ребятишек, любопытно сновавших меж казаков.

-- Если Лукьян Шершов повинен в какой беде, отпишите нам в казенной бумаге, и мы прочитаем на сходе, и как скажем: "виноват" -- сами его закуем в колодки и представим в город, -- продолжал Калиныч, -- а как ежели скажем: "нет" -- он этому делу беспричинен, то занапрасно не дадим, либо всех в острог тащите... Так, ребята, или не так?

-- Верно!.. Так!..

Офицер мялся, просил не упрямиться, грозил применить силу, а староста отвечал неизменно:

-- Я вам доложил, ваше благородие: Лукьян Шершов в отлучке.

-- В какой отлучке?

-- А бог его знает. С пятницы ушел куда-то и как ключ в воду!..

-- Как твоя фамилия?

-- Макар Мосеич Ящиков, сельский староста.

-- Вот прикажу арестовать тебя!.. Это безобразие!.. Все вооружены!..

-- Меня, ваше благородье, арестовать никак нельзя: я должностное лицо... А оружья у нас нету, это вы вон с пиками примчались...

Калиныч с офицером препирались долго. Офицер настаивал, чтобы мужики сложили в кучи косы, топоры, вилы, а староста предлагал сделать то же казакам; а на концах этих двух шеренг -- казацкой и мужицкой -- тоже шел разговор.

На правой крыле мужики спрашивали казаков:

-- Вы что же, земляки, действительные или запасные?

-- Все запасные, -- отвечали казаки.

-- Пора бы уж в отпуск... Чего-нибудь дают, жалованьишко-то?

-- Какое жалованье -- безделица...

-- Дальние?

-- Из Донской области.

А на левом крыле насмешливо улыбавшимся казакам зазубринцы кричали:

-- Как с епонцем не могете, а как нас бить -- могете?..

-- Кислый квас! -- равнодушно говорил крикуну пожилой казак.

-- За громом семь верст гнались!

-- Расстрелители!.. В Гремучем Колодце божьей матери глаза прострелили!..

-- Брехня, это пехотные. Нас тогда не было в Колодце...

Совсем молоденький, краснощекий казак стал на стремена.

-- Нагаек хотите? -- погрозился он толпе.

-- А топоры лизали? -- поддразнивали зазубринцы.

-- А пули?

Казаки уже стали сердиться, но послышалась офицерская команда: казаки подобрали поводья и мелкой рысью выехали за околицу.

Как по сигналу, зазубринцы бьют в косы, церковный стороне, наблюдавший с колокольни, трезвонит в колокола. Казаки изредка оборачиваясь, чтобы погрозить нагайкой, скрываются на повороте. Калиныча до хаты толпа с песнями и присвистом несет на руках. Спокойный, принимая почет как должное, он жмурится на солнце, оправляет сбившуюся набок шапку, просит не уронить его. У избы он берет меня с Галкиным за руки и скромно-лукаво, как умеют это делать только умные мужики, улыбается.

-- Ну как?

-- Дай-ка я тебя, мошенника, поцелую, -- говорит Прохор.

-- Можно.

Друзья троекратно лобызаются. Увидев это, зазубринцы тоже лезут целоваться со старостой.

-- Будет, ну вас! -- кричит им Лукьян. -- Вас тут четыреста, всю бороду мне вытрете...

-- Чего там, терпи, Лукаш, ты нас вызволил!..

-- "Я, грит, Ящичков Макар Мосеев"...

-- "А Лукьяна, грит, Шершова нету, весь в отлучке!"

Вставая на цыпочки, к самому носу Калиныча тянется тщедушный, с заплаканными от смеха глазами горбун Карпушка, цепляет его за петельки, трясет изо всей мочи.

-- Лукьян, а Лукьян!.. Лукаха!.. Как ты это, холера, выдумал, а? "Ящичков!" Кто это тебя учил так, а?

Приукрашенное известие пришло в Осташково. Про Калиныча звонил и стар и мал.

-- Лукьян Калиныч-то? Это голова -- об двух мозгах!.. Начальники-то -- ажно в ужас вдались, хлопают себя руками по ляжкам: "И где вы только выкопали такого? Нам с им не сдюжить в разговорах!.. Переходи, говорят, Лукьян Калинов, на нашу сторону, большие деньги возымеешь". А он: "Я, говорит, низвините, по гроб жизни мир не брошу, не мутите, господа начальники, моей груди белой, а то осерчаю..."

Забыли, что два дня назад метались полоумными, не знали, в какую дыру ткнуться, каким богам служить акафисты; теперь ходят, подняв кверху голову, волокут из ометов спрятанное, друг над другом зубоскалят... Приходит еще известие. В Каменку, в девяти верстах от Осташкова, приехали стражники, чтобы арестовать учителя. Шли занятия. Дети завизжали с перепугу, стали прыгать в окна, порезались. Окровавленные, с криком: "Учителя режут!" -- ударились по домам. Со всех концов села к школе сбежались вооруженные мужики. В дверях, с ружьями наперевес, их встретили стражники. Каменцы оторопели, но выискался храбрец -- беззубый, пожелтевший от старости солдат, кривой на правый глаз Аноха, Карс брал приступом.

-- Ну-ко, малец, набирайся храбрости: суй мне в брюхо! -- прошамкал он, хватая одного из стражников за штык; из-за спины его кто-то допялился до второго штыка, в один миг обезоружили и ворвались в учительскую.

-- Детей наших увечишь, ж-жаба!

Из учительской комнаты до наружных дверей в два порядка выстроившиеся мужики, как чурбан, выкатили ногами пристава на улицу, а там на него напали бабы. Без шапки, в порванной шинели пристав вскочил в сани, но у лошадей перерезали гужи...

Без колокольного звона, без наряда все Осташково высыпало на площадь, с хохотом передавая друг другу раздутое известие. Двух десятских отрядили звать меня, шахтера, Галкина.

-- Что ты, Иван, сидишь, пальцы считаешь, старики велят тебе идти на сходку, на совет... Погляди-ка, что там делается!

Нас встретили шутками.

-- Когда не надо, кричите: "Выходи на сходку!" -- а то прячетесь?.. Слыхали, что на Каменке-то вышло?

-- Это очень даже хорошо, ребятушки, что так ловко, -- отвечал радостный маньчжурец. -- Ну-ка, кто помоложе, тащите мне кубаретку, я речь вам выскажу. Мне надо рассказать вам, отчего мы все стали такие непочетники начальству, в этом есть большая причина.

-- Стало быть, не без того!..

-- Я, бывало, в Харбине, в лазарете этом самом, лежу-лежу... А-а, мать его курицу! Какал наша жизнь, никогда у нас не будет по-хорошему!..

-- Ан -- ошибся!

-- Не туда сошник надел!..

-- Здорово дал маху! -- крутил головой Галкин.

-- Дыть что же -- не святой, наперед угадать только святые в силе, -- успокаивали его.

-- Потом приехал домой, гляжу: день и ночь около меня Ванюшка Володимеров крутится, чего-то ему хочется спросить у меня, надоел даже, признаться...

-- День-деньской, это на кого ни доведись -- надоест...

-- Выпытал его, узнал, что за перепел. "Давай, мол, Ванюха, дело делать..." -- "Давай, говорит, Проша... Я, говорит, тебе на весь век помощник!.." А я ему: "Ни черта, браток, у нас с тобой не выйдет, глянь-ка -- серь какая!.."

-- Вот и тут ошибся!..

-- Два раза: в Харбине и в Осташкове ошибся!..

-- Не выйдет да не выйдет, только, бывало, и думки в голове. Ну что же, принесли кубаретку?.. Я сейчас вам выскажу речь...

-- Погодь, Прохор! -- раздался сзади густой бас. -- Что это, ей-богу, право, где ни соткнемся, все, например, либо Ванюшка, либо разновер захаровский, либо ты слова говорите, а нас, например, много, каждому хочется... Ну ко-сь> я маленько покартавлю!..

К Галкину протискался пилатовский старик Софонтий.

-- Куда его, черта лысого, суют! -- закричала молодежь, но на нее зашикали. Под оглушительный смех Софонтий взобрался на табурет и несколько времени, во весь рот улыбаясь, подмаргивая, на насмешки отвечая бранью, глядел по сторонам.

-- Вот, например, Свирепино,-- начал он, прищурившись. Постоял, сделал паузу, неожиданно подбросил вверх руками, щелкнул, затряс головою.-- Хорошо ай плохо?

Толпа схватилась за животы.

-- Оч-чень хорошо!

Софонтий с тавлинкою в руках ждал, когда шум уляжется.

-- Вот, например, был на свете крючок... -- Старик опять сделал паузу, набрал из тавлинки полную щепоть табаку. -- Середнего роста!.. При звезде!.. -- Опять прищурился. -- И вот например, Каменка, село такая... -- Сразу втянув в ноздрю табак, сквозь чиханье и рев толпы тоненько взвизгнул: -- Учителя хотели закрючить!.. Хорошо?..

-- Гы-гы-гы!..

-- Учителя хотели закрючить!.. Ивана Ларивонова... Раскрыл огромный рот, поросший буйно дымчатыми космами, зашевелил бровями. Толпа фыркнула, заржала, захлипала, залаяла. С облепленных ребятишками заборов поднялся свист и улюлюкание.

-- Замолчите же, говорят вам! -- рассердился Софонтий.

-- А ты говори, не привередничай, валух старый! -- кричали на него.

-- Вот, чтобы, первым делом, человек на колокольне день и ночь, например, сидел, поняли? -- загудел Софонтий. -- На какой случай, например, сичас бы звон во все колокола... Так... Прошу меня назначить... Будет, например, не хуже свирепинских!..

-- Послужи, Софонтьюшка, для мира!..

-- Другим делом хорошего старика выбрать, как приедут стражники, чтобы любово за штык мог схватить...

-- Зачем приедут?

-- Учителя забирать.

-- Не бреши, чего не знаешь, а то стащим к чертям с кубаретки!

-- Да не дурите же, ребята!.. Слухай еще одну притчу...

Мужики на минуту примолкли.

-- Вот этим... -- он указал на нас троих: на маньчжурца, Петю и меня.-- Они, например, больше всех хлопочут... Ваньтин отец вон ропчет: от работы, например, отбился парень... Солдатишка тоже всю кровь пролил на Маньчжурию... Им надо, например, поставить жалованье от опчества...

-- Ну теперь, дядь, слезай!.. Уж будет!.. -- потянул его за фалды Прохор. -- Довольно с тебя!..

С шутками толпа стала расходиться. Вечер был тихий, морозный. Приветливо мигали в избах огоньки. На безоблачном небе широким блещущим холстом разостлался Млечный Путь.


XI


Приехали ночью, когда все спали, в сопровождении стражника Демида Сергачева и брата его -- Кирика, участника погрома.

Солдаты и стражники были пьяны, командовали ими высокий, сухой, с беспокойно злыми глазами офицер и помощник исправника.

Приехали на мужицких подводах, окружили церковь, волость; взводами, блестя щетиной штыков, побежали по "концам", заняли переулки, мосты, отрезали дороги...

Согнанных к волости осташковцев поставили в снегу на колени...

Кирик и Демид с начальством сидели в присутствии. Кирик был пьян и жаловался офицеру на глупую голову, толкнувшую его идти вместе со всеми на имение князя Осташкова. Офицер морщился; Демид, стражник, одергивал Кирика за тулуп.

По списку, составленному со слов братьев, в волость втаскивали за ворот наиболее усердствовавших при погроме. Искали меня, шахтера, Мотю, грозили отцу, лежащему в сенях связанным...

Высекли среди площади Настю, замучили маньчжурца, Богача, Софонтия-оратора, Илью Барского, Максима Колоухого.

В клочья иссекли дядю Сашу Астатуя Лебастарного, Рылова, Пашу Штундиста, Сорочинского...

Перед вечером того же дня, связанного по рукам и ногам полотенцами, с накинутым на голову веретьем, шахтер с Мотею мчали меня куда-то на лопатинских лошадях.

Я помню: визжали полозья, этот визг рвал мне мозг, я бился в санях, кричал и... плакал...


Возвращение

I

Старик лет семидесяти, босой, в зимнем полушубке нараспашку, бросил у коновязи лошадь и побежал на платформу. В одной руке он держал кнут, а в другой солдатский картуз с синим околышем. Ветер будоражил его дыбом вставшие волосы, они были седы и грязны. Несколько раз старик торопливо и как бы с испугом взглядывал на солнце. За стариком, роняя пенистую слюну, гналась собака. Старик злобно оглядывался, грозя ей кнутом. Собака приседала нерешительно и льстиво. Но когда старик бросался вперед, собака веселой опрометью догоняла его.

На станции было безлюдно и тихо. На полдень и на восток, как море, расстилались хлеба, бескрайние и мерно зыбкие, в синем цветне. Бестолково озираясь, старик обежал платформу, и на песке платформы слабо отпечатывались ступни его задубеневших ног.

Из-за куста застручившейся акации вышел сторож с топором в руках.

Старик, как мальчик, метнулся к нему.

-- Василий!.. -- Он говорил, волнуясь, перекладывая из руки в руку картуз с кнутом: -- Понимаешь, Василий, запоздал. Давно прошла машина?

Сторож поздоровался с ним за руку, старик радостно не отпускал его.

-- Понимаешь, вскочил до свету, а вот гляди, что сделал! -- с укоризной глядя на сторожа, воскликнул он.

Старик бросил на колышек палисадника картуз, вытер полушубком струившийся с лица пот и опять взглянул на сторожа беспомощно и виновато.

-- Закурить есть? -- неожиданно спросил он.

-- Есть, -- сказал сторож.

Старик протянул руку за кисетом и отдернул ее, будто прикоснулся к горячему железу.

-- Постой, Василий!

Взлохмаченный, высокий, костистый, длиннорукий, он нелепо дрыгал ногами, подбегая к полотну дороги, и сторож усмехнулся, глядя на него.

Стоя на горячих рельсах, старик долго глядел вперед, в марево расцветшего утра, вдоль двух сходившихся впереди струн, до рези в глазах блестевших на солнце.

-- Закуривай, деда, -- сказал сторож. -- Иди, закуривай, не пришел еще поезд-то...

И в мгновенной улыбке, озарившей лицо старика, сторож уловил страх.

-- Не пришел еще? -- прошептал он.

-- Пока не пришел, -- ответил сторож, глядя, как черные губы старика обметываются корочкой сухого жара, как у горячечных.

Они сели на корточки у изгороди и закурили. Сторож -- приземистый и сбитый, в кольцах синей цыганской бороды, старик -- как сломанный бурей сухостой. Торопливо затягиваясь, старик жег свои пальцы. В махорке попадалась шелуха конопли, цыгарка трещала, и нельзя было понять, откуда шел едкий запах гари -- от шелухи, обжигаемых пальцев или от искр, обильно сыпавшихся на овчину. Сторож бросил окурок и хотел примять его сапогом, но старик торопливо отстранил его ногу.

-- Что ж ты по скольку бросаешь? Тут еще задышки на четыре хватит... -- И жадно дотянул окурок.

Старику очень хотелось, чтобы сторож спросил, зачем он приехал на станцию, почему волнуется, поджидая машину, и он часто и нетерпеливо взглядывал на сторожа. Но тот молчал. Тогда старик начал издали. Будто от холода подбирая под полушубок ноги, он равнодушно спросил:

-- Как у вас, старосту переменили?

Сторож удивленно покосился на него.

-- Их же всех до пасхи сменили, -- сказал он,-- а у вас разве старый ходит?

-- Не старый, а толку мало, -- подумав, ответил старик. -- Ну, да скоро другие порядки наступят, помяни мое слово, -- торопливо и многозначительно добавил он.

Сторож молча кивнул головой. Потом, глядя в сторону, как бы мимоходом он спросил:

-- Годов восемь аль больше?

-- Одиннадцатый, -- бессильно прошептал старик.

Сторож покачал головой.

-- Как ключ в воду. Ни письма, ни весточки, -- шептал старик. -- А вчера телеграмм пришел...

-- Да, это бывает...

Они слабо улыбнулись друг другу.

-- Я хорошо помню его, -- вставая, сказал сторож.

-- Знамо, все помнят, -- твердо ответил старик. -- А я разве забыл? -- Он с минуту держал в горсти теплый песок, струившийся меж пальцев. -- Поглядел бы ты, что сейчас в деревне орудуют.

-- Орудуют?

-- Не приведи бог! -- испуганно воскликнул старик.

И они долго молчали, глядя в землю.

-- Я пойду взгляну на лошадь, -- будто не в силах превозмочь себя, сказал старик.

-- Ступай, -- ответил сторож, -- еще часа три.

-- Ого, пол-осминника можно спахать? -- воскликнул старик. -- А я, брат, испугался, -- поверишь?


II

Высунув кровавый язык, собака забилась под телегу. Старик, склонив на бок голову и раскорячившись, насмешливо глядел на нее.

-- Жарко в полушубке-то? -- спрашивал он, осторожно тыкая собаку кнутовищем в бок. -- Ничего, терпи, вот хозяин приедет, другую песню запоешь... Гостинцев тебе привезет... -- И несуразная мысль о гостинцах для собаки, неожиданно сорвавшаяся с языка его, показалась старику столь забавной, что он весело расхохотался и пнул собаку ногой. -- Правда? -- хлипая, спрашивал он. -- Изюму, бубликов, селедок!..

Собака вяло поднялась. Деревянный в грязи тележный подлисок уперся ей в спину. Старик схватился за полы полушубка и присел, не в силах справиться с душившим его смехом. Кричал, раскидывая черные ладони:

-- Не знаешь, куда деться? Завязла? А еще называешься Дамка. Рыжуха, -- обратился он к лошади: -- Рыжуха, погляди на дуру: залезла под телегу, а вылезти не может. Ты пригнись, омёла!..

Проходившая мимо дробненькая баба с удивлением поглядела на старика, и лицо его стало сразу суровым. Выпрямившись, он строго спросил бабу:

-- Машина из самого большого города скоро?

Баба торопливо обошла телегу.

-- Я кого спрашиваю? -- прикрикнул старик.

Серые лупастые глаза бабы скользнули по взъерошенным волосам старика и насупленному взгляду его.

-- Я из чужой деревни, не знаю, -- ответила она.

-- Так бы сразу и говорила, -- наставительно проворчал старик. -- Вас тут, может быть, тысячи шляются...

И старик сам удивился, как он строго и ладно обошелся с этой ветреной бабенкой, которая даже не поклонилась ему. Он деловито подошел к кобыле, поправил пеньковую шлею на ней, перевозжал, сунул ладонь под потник хомута, крепко щелкнул по впившемуся в грудь ее оводу, тронул дугу. "Запряжка слаба, торопился", -- подумал он. И он принялся перепрягать лошадь, изредка поглядывая на солнце и на полотно дороги в желтом песке. И с каждой секундой движения его становились торопливее и беспомощней. Он уже раскаивался, что затеял эту перепряжку: он мог опоздать с ней. Он кое-как перетянул гужи, вправил дугу, даже не заметив того, что она легла кольцом назад, трясущимися руками продел чересседельник. Ему послышался отдаленный гул поезда, и движения его стали порывистее.

"Нашел работу, дернуло!" -- со злостью и отчаянием думал он, хватаясь за супонь. И он почувствовал, что не в силах поднять ноги, чтобы упереться в клещу хомута, так дрожали его руки и колени. Прижавшись плечом ко клеще, он с натугой стал тянуть руками жирную, в гудроне, супонь. Ладони беспомощно скользили. А гул, казалось, нарастал. В отчаянии он схватился за супонь зубами и долго, с резкой болью в деснах, тянул ее, пока супонь не захлестнулась за металлическую бородку хомута. Он чувствовал, что сейчас упадет, и совсем не замечал слез, струившихся из глаз.

Отдышавшись, он снова побежал на рельсы. Поле было пустынно, в цветне. В молодых елках чувыкали пичуги. Знойный день примял траву и цветы. Расставив ноги, темный и нескладный, он до ломоты в бровях глядел вперед по рельсам. Рельсы были жарки и немы.

"Значит, не приедет", -- решил он. И он снова побежал на станцию.

Он сидел в телеграфной, курил папиросы. Ему дали их штук пять. Он никогда не курил папирос и удивлялся, как можно курить их: от них даже настоящей горечи не было во рту.

-- Баловство, с жиру, только бы на люд не быть похожими,-- думал он.

Люд -- это те тысячи, с которыми прожил он жизнь, которые горько трудились над землей, питая своей кровью всех, а эти, что курят смешной табак, как мох, это белоручки, дворовые; он не любил их и боялся.

Но сегодня он был возбужден и храбр, ведь он сам вошел в телеграфную и будто невзначай сказал, что приехал за сыном.

При этом он достал из кармана телеграмму и издали показал всем. Его не выгнали. Посадили на лавку с решетчатой спинкой. Потом он попросил покурить. Ему дали. И все охотно разговаривали с ним. Старик говорил, что сын его "за землями". И он многозначительно и строго глядел на слушателей.

-- Мы знаем, -- отвечали ему и снова предлагали папиросы, похожие на огарки пятаковых свеч.


III

Столб рыжей пыли меж хлебов старик первый заметил из окна телеграфной. Он беспокойно вскочил и побежал на платформу. Да, это ехал дозорный, в руке его болтался красный флажок. Лошадь прыгала мелким напряженным галопом, как бегают крестьянские клячи. В такт прыжкам ее дрыгали голые локти седока. Старик и верховой стали издали махать друг другу: старик картузом с синим околышем, дозорный красным флагом. Наконец, старик не вытерпел и дико закричал, подняв руки:

-- Чего тебя несет, лешего, без пути?

Верховой согласно мотнул головой и подхлестнул лошадь.

-- А? Что ты сказал? -- спросил он, осаживая кобыленку.

Он был в поту, без шапки, с бороденкой набок, возбужденно радостный. Сунув флажок подмышку, он стал вытирать подолом рубахи лицо. Лошадь билась от оводов, жадно впившихся в мокрые бока ее.

-- Ты чего примчался? -- строго спросил старик и топнул пяткой.-- Неймется? Начальник сказал: через три часа. -- Он ткнул пальцем в солнце; палец был черен и тверд, как древесный корень. -- Я курил с ним в горнице, -- добавил старик.

Мужик даже не обратил внимания на окрик или не понял его. Соскочил с лошади, юркнул в рожь и присел.

-- Ну, как, -- через минуту спросил он оттуда, -- машина скоро будет? Держи лошадь-то, а то убежит, враг. Вот, сволочь, до каких пор не едут с машиной... А овода в яровине -- земля не держит...

Красный флажок из кумачового лоскута он воткнул в землю напротив себя.

-- Дурак, -- раздраженно ответил старик. -- Потерпеть не можешь? Неуч...

Взрыв паровозного свистка заставил подскочить их. К станции подходил товарный. Бросив лошадь, наискось, по хлебам, путаясь ногами в колосьях, падая, матерясь, они стремительно помчались к станции. Старик кричал, что мужику надо скорее ехать обратно. Мужик, поддерживая обеими руками расстегнутые штаны, посылал старика в омут, он только издали глянет на него и зараз махнет в обратную, у него не лошадь, а чертова зверюга, он на такой лошади царя обгонит.

В глазах обоих рябила вереница медленно плывших вагонов.

Старик подбежал к поезду первый.

-- Что, нету? -- спросил он, задыхаясь, кондуктора, стоявшего на тормозной площадке.

Тот удивленно поглядел на его возбужденное лицо, на космы седых волос дыбом, на другого мужика, суетливо гнавшегося за ним по ржи.

-- Проходи, проходи, дед, нету.

-- Нет, брешешь, есть, -- азартно воскликнул старик, взмахивая кнутом, и побежал вдоль вагонов, заглядывая на площадки. Он был жалок. А за ним, не выпуская штанов из рук, гнался мужик с бородкой набок. Они добежали до паровоза. Струя холостого пара так напугала их, что старик на миг онемел.

-- Тут он, у вас? -- умоляюще протягивая руки, спросил он, робко подвигаясь к подножке паровоза.

Два чумазых парня высунулись сверху и спросили, что ему надо.

-- Малый мой...

-- Что? Кричи громче...

-- Ваньтя наш... тут?

Парни переглянулись, и один помоложе, молокососишка, ответил:

-- Нету, весь вышел. Тебе, дед, не холодно в полушубке?

Мужичонка, вероятно, видал виды, он начал во весь голос лаяться с машинистами, а под конец, разжав руки, показал им такую козу, что чумазые озорники аж взвизгнули. А старик очумело метался по другой стороне поезда.

Он успокоился и затих лишь после того, когда самый главный начальник станции -- он был в красном картузе и светлых пуговицах -- сказал ему, что в этой машине люди не ездят, что он приедет с другой машиной, лучше, наряднее, та будет с окошками, как в хате, и что эта машина придет через полчаса. И начальник при этом поглядел не на солнце, как все, а на белую круглую хреновину, которую достал из кармана и которая сама открылась.


IV


Человек вышел из вагона и постоял на площадка. В руках его был небольшой чемодан. На миг человек растерянно поглядел на маленькую в зелени акаций и молодых осин станцию, такую маленькую и тихую, что у него аж сердце заныло, и он крепче сжал ручку чемодана. Потом он медленно стал сходить на платформу. И когда он сошел и стал оглядываться вокруг, люди, бывшие на платформе, въелись в него взглядами и стали следить за каждым движением его.

Человек был брит, в шляпе и городском белье. Из-под шляпы, над ушами, выбивались пряди светлых волос. Человек был в коричневом легком пальто, перетянутом по талии поясом, и перчатках. Человек пошел в станцию, и все напряженно глядели в спину его. Тогда, будто повинуясь их воле, человек не вошел в станцию, а свернул вправо, под колокол, наклонился и поставил чемодан у стенки. И все сразу же заметили, что на ручке его чемодана болталась какая-то четырехугольная штучка с бумажкой посредине и что оба конца чемодана облеплены бумажками -- серыми, красными, розовыми, больше розовыми.

Человек порылся в кармане, вынул платок. Все продолжали напряженно глядеть на него, каждый на своем месте, и всем показалось, что руки его дрожат. Человек вытер лицо и тоже оглядел всех по очереди. Улыбнулся бабе, изнемогавшей в любопытстве. В коленях бабы торчал мальчик лет пяти с выгоревшей головкой.

Ушедший поезд был еле слышим.

Человек направился к начальнику станции. Сторож, стрелочник, телеграфист, телеграфистка, баба отступили. Начальник отставил вперед левую ногу, а руку заложил за борт белого кителя. Человек подошел к начальнику, приподнял шляпу и спросил, может ли он получить багаж.

-- Да, конечно, -- ответил начальник. -- Издалека изволили прибыть?

Начальник на весь участок славился деликатностью и уменьем поговорить с образованными людьми.

Человек порылся в карманах и подал начальнику багажную квитанцию.

-- Я из Петербурга, -- сказал он.

-- Член Думы Бубликов? -- догадливо спросил начальник.

-- Нет, нет, не член, -- сказал человек.

Начальник бережно принял квитанцию и побежал к кладовой. Но его опередил сторож.

-- Сейчас принесут, -- сказал начальник, возвращаясь.-- Ну, как там в Петрограде?.. Кстати, как теперь надо говорить: Петроград или Петербург?.. Простите, если я утомил вас разговором.

-- Я думаю, все равно: Петербург, Петроград. В конце концов это не важно, -- проговорил человек.

-- Конечно, конечно! -- с жаром согласился начальник. -- Ну, как там у вас, в Петербурге, кончилась революция?

Человек улыбнулся.

-- Мне думается, нет, рано, -- сказал он.

-- Да неужели? -- воскликнул начальник и засмеялся, потому что думал, что человек шутит. -- А у нас, знаете, кончилась, у нас лягушек за три версты слышно.

Сторож в это время нес из кладовой еще чемодан, облепленный бумажками, нес и покряхтывал от удовольствия.

-- Василий, -- сказал ему начальник, -- чем дурака-то валять, возьми да сбегай на деревню за подводой. Домчись, пожалуйста.

Человеку:

-- Наверное, не привыкли ездить на наших телегах? Глушь, бедность... А рессорные экипажи теперь, сами знаете...

Лицо начальника приняло скорбное выражение, будто он был виноват в том, что рессорные экипажи теперь стали не в моде.

Человек улыбнулся.

-- Нет, я привык, ездил... Тут, видите ли, за мной должна быть подвода, я телеграфировал.

И не успел человек сказать это, все смятенно отступили от него.

-- Вы из Осташкова? Иван Петрович? -- воскликнул начальник станции, всплескивая руками.

Человек смущенно ответил:

-- Да, я из Осташкова.

-- Ах, боже мой, Иван Петрович, дорогой! Ведь мы заждались... Позвольте представиться: местный начальник станции Пятов. -- Начальник обеими ладонями крепко сжил руку человека. -- Вот счастье, вот радость... заграница, Африка, Мадагаскар... -- Он с невыразимою любовью оглядывал багаж человека.

За начальником к человеку бросились телеграфист, сторож, стрелочник, после всех баба.

-- Ваньть, это ты? -- спросила она, заливаясь слезами. -- Одежа-то на тебе какая хорошая!

Все крепко пожимали руку его, возбужденно говоря, что любого из них зарежь на месте, никто не мог бы признать его сразу.

-- Мне помстилось, -- кричал сторож -- он больше всех был огорчен, что не признал человека сразу; -- мне помстилось: сошел человек и человек бытто знакомый -- лицо, волосья, как полагается... ге, думаю, тут что-то неладно, тут надо подумать...

-- Я сам так-то, -- дергал его стрелочник. -- Человек, да черт с ним, что человек, разве мало их таскается... Гляжу, а это наш, осташковский...

Только телеграфист небрежно шепнул телеграфистке:

-- Я сразу его узнал, но неудобно было подойти: мы же до сих пор были незнакомы.

-- Ну, держись теперь Осташково, свой царь приехал! -- подбрасывая шапку, воскликнул сторож. -- Всем царям царь.

Человек изумленно обернулся на него.

-- А что, неправда, что ли? -- накинулся на него сторож. -- Стало быть, ты теперь нашим царем будешь, вот и весь сказ. Помнишь, как мучился? Помнишь, как тебя казаки терзали? Забыл? Память плохая? Вот то-то и оно... Ну, так и молчи... Помнишь, ты у меня единожды на печке в крови валялся, а полиция две тыщи рублей сулила, помнишь? Я бы теперь лавкой торговал на всю волость...-- На минуту сторож стал центром внимания всех. -- Полиция, понимаешь, когтями землю скребет: где малый? Нет, думаю, сучьего сына, за две тыщи не купите!..

Сторож наклонился к уху начальника и прошептал:

-- У него, Андрей Филиппыч, бок был простреленный, во дырища, рукавица пролезала. -- Сторож развел руками, показывая, какая была дыра в боку человека: в эту дыру свободно могла пролезть собака. -- А то ладит: в цари не гожусь, в цари не гожусь! -- возмущенно проворчал он. -- Годишься, как заставим. Цела еще метка-то на боку? В цари не гожусь... То-то у нас был хороший царь -- Гришка Распутин.

Человек улыбнулся.

-- Про Гришку теперь не поминай, то время прошло, -- наставительно сказал стрелочник.

Вдруг сторож подскочил, как укушенный, и бросился за станцию, крича не своим голосом:

-- Деда Петро! Деда Петро, приехал!.. Ведь за тобой с утра папаша тут, -- обернулся сторож к человеку. -- Деда Петро, куда тебя нечистая сила загнала?

И все тотчас же загалдели, изумляясь, куда девался старик: приехал встречать гостя, целый день томился сам не свой, а то запропал, как иголка.

Сторож был у телеги, обежал вокруг станции, заглянул в телеграфную, даже в квартиру начальника, -- старик исчез.

-- Прямо чудно, то бегал, как козел, нудился, а то вот на тебе. До ветру, что ли, вышел?

И все вопросительно глядели друг на друга.

-- Да вот он! -- со смехом воскликнула баба. -- Он в кусты залез.

Жалкими, молящими глазами старик глядел из кустов акации на подошедших людей. Он крепко держал руками картуз свой, будто боялся, что его выдернут, и пятился. Потом он будто попытался что-то сказать, у него задвигались желваки на скулах и затряслась борода. У человека похолодела спина, таким несчастным, беспомощным и старым показался ему отец. Он шагнул в заросли акации:

-- Отец!

Старик взметнулся:

-- Сейчас, сейчас, сынок, лошадь, того... лошадь готова!.. -- Он побежал к коновязи, на бегу болтались полы смрадной шубенки его; по щиколкам хлопали дерюжные порты. "Когда их стирали, стирали ли?" -- мелькнуло в голове сына. Старик трясущимися руками отвязывал повод, тпрукал, бил босыми ногами лошадь по коленям. Сын подошел сзади и хотел обнять его.

-- Сейчас, сейчас, сынок, -- бормотал старик, качаясь, -- готово. -- И побежал к телеге, хватаясь за вожжи.

Сын только почувствовал, как тяжело, запально дышал старик.


V


Кругом, насколько хватал глаз, тянулось ровное сине-зеленое море хлебов. Рожь была по пояс, местами выше и гуще. Иногда по верху ее пробегал слабый ветер, рожь колыхалась мертвой зыбью, то чернея, то отливаясь матовой рябью. Тогда над колосьями почти непроницаемой завесой подымался цветень, будто тучи серебряно-багрового дыма вырывались из земных недр, и на время тускнело солнце. Трава, цветы, земля казались плесневелыми. Потом опять душным гнетом налегала тишина, волны выравнивались и с безоблачного неба бесшумными потоками лился палящий зной.

Старик, сидевший по-татарски в передке телеги, ни разу не обернулся, хотя они проехали уже версты три. Изредка он чмокал и шевелил вожжой. Рои злобных оводов гнались за телегой, острыми шильями кололи кожу лошади, впивались в вымя ее, грудь, бока, и под шлеей ее уже пятнами проступила кровь. Измученное животное беспрерывно мотало головой и фыркало, и то бросалось в галоп, -- тогда старик отчаянно натягивал вожжи, перекидываясь на спину, -- то падало на колени, пытаясь лечь -- старик тоже вскакивал на колени и бил ее кнутом. Иной раз старик бросал вожжи и хлестал лошадь картузом по вымени и животу, и с каждым взмахом картуз его становился краснее. Лошадь благодарно оглядывалась. И каждый раз украдкою старик присматривался к сыну. Но тот будто не замечал его возни. Глядел на ниву, синеватое небо, далекие и редкие ракитки большака. Или наклонялся и набирал горсть теплых колосьев, но не рвал их. И лицо у него было такое, как будто человек вспоминал сон и не мог вспомнить его. Один раз, когда старик снова стал возиться с лошадью, сын вылез из телеги и пошел по тропинке вперед, прихрамывая.

"Пересидел ногу", -- подумал старик, ухмыляясь.

Только теперь, осторожно трухая сзади, он разглядел одежду сына, обувь. А когда сын наклонился и сорвал что-то, он уткнул голову в вязок и счастливо засмеялся, шепча:

-- Как был левша, так и остался, без перемены...

И слова эти, произнесенные не голосом, а только слабым движением обметавшихся губ, показались ему столь забавными, что он опять уткнул голову в колени и беззвучно захлипал, прижимаясь ртом к овчине.

Сын вспомнился ему маленьким, босоногим и длинноволосым, с тонкой шейкой и синим от голода и грязи лицом. На лице тлели испуганные, молящие о чем-то серые глаза. Порою взгляд их доводил старика до бешенства своею беспомощностью. Вспомнил нелюдимость его и болезненность, -- будто белый, вялый картофельный росток, вытянувшийся без солнца. "В кого он?" -- часто думал отец. Вспомнил свою безмерную любовь и жалость к нему, слабому, чужому, единственному. В любви своей и исступленной жалости, безответно перегоравших в груди, был одинок...

Старик бешено завозился на телеге и стал рвать удилами рот лошади. Обогнал сына, дико глянул в лицо его из-под лохматых клочьев бровей, остановился, присел под животом лошади на карачки, злобно давил ладонью оводов с брюшками цвета красной смородины.

И опять глядел в спину сына, медленно шагавшего обочь дороги.

Вспомнил неизъяснимую гордость свою, когда этот забитый, запуганный, кричавший ночами мальчик вот таким же слепым оводом впился на восьмом году в книгу и ослеп для окружающего. Вспомнил, как он, старик, темный и непонимающий, сразу же поверил ему, поверил тому, что мальчику книга нужна больше хлеба, что он пропадет без школы. И перед ним как бы открылась тайна жизни.

Старик приподнялся на телеге, впиваясь мятущимся взглядом в фигуру сына, словно хотел крепко обнять его, будто прижимался своим горько горевшим лицом к лицу сына. Не верил, что человек, задумчиво шагавший впереди его, человек в странном костюме горожанина, в каком-то белом ошейнике и пестрой тряпочке на груди, с бледными нерабочими руками и бритым лицом, человек этот -- сын его, мотавший силу по тюрьмам, а теперь вот воскресший.

-- Стало быть он, сын... Ваньтя...-- шептал старик, как бы уверяя себя в этом. -- Вместе пахали... косу ему прилаживал...

И старик опять вспомнил, как они действительно вместе пахали. Сыну было четыре года, не больше. Старик взял его в поле. Сеяли рожь. И он не заметил, как мальчик отошел от загона. Крутился около телеги, мурлыкал что-то под нос, а когда старик хватился, мальчика не было. Поглядел в телеге -- не спрятался ли? Нет. Позвал его. Не ответил. Закричал громче. Не ответил. Беспокойно заметался, бегал на взгорье, по оврагу, лежавшему ниже. Нигде не было видно. И на кой черт он брал его? Выпряг лошадь из сохи, кружился по полю, потный, злой, с безумно бившимся от страха сердцем, спрашивая: не видел ли кто мальчишки? Никто не видел. Съездил домой. И там не было. В кровь избил жену. Воротился в поле. Уже заходило солнце. Кричал полем, как под ножом, потому что обрывалась жизнь его... Разбитый, с порванным голосом, без шапки, возвращался к телеге. И первой мыслью его, когда он издали увидел телегу, было: "Сейчас убью лошадь, а сам удавлюсь на тележном крюку..." Мальчик спал в меже, шагах в двухстах от него. Лицо его было заплакано, рубашонка, руки и ноги в тине.

Загрузка...