По знакомым и незнакомым, по родным и чужим аалам пошел скитаться я. «Где сыт — девять дней живи, где голоден — совсем не оставайся…» Года два-три отец с бабушкой все еще продолжали кое-как вести наше пришедшее в упадок хозяйство, потом отец, окончательно потеряв голову от тоски по матери, вдруг женился на вдове, такой же, как он, многодетной, и мы, как мышата из разоренного гнезда, разбрелись кто куда, в разные стороны.
Нас разобрали в пастухи более богатые родственники, а давно говорится, что своя палка больнее бьет. От чужого хоть убежать можно, а от родного не убежишь — ты в его полной воле, как ухват для посуды, как чучело для скота.
На словах многие называли родственником, а когда работать заставят — хуже лошади или вола, взятых напрокат, станешь. Пасешь овец, телят, заготовляешь топливо и таскаешь его на своей покрытой одними лохмотьями спине.
Летом я предпочитал дела вдали от дома всяким хозяйственным работам — хоть уши от ругани отдохнут; зато если приходилось день провести в аале — чего только не услышишь! Старушки, глядя на тебя, причитают:
— Ой, горе, ой, наказанье божье! Ой, как тяжко смотреть на этих сирот! Встанет — сзади сверкает, сядет — грудь оголится! Ой, оммани! Ой, срам какой!..
Эти разговоры насквозь просверливают и без того раненую печенку твою. Уж лучше подальше быть от людских глаз: плакать захочешь — плачь, петь захочешь — пой.
Ой, как хорошо бродить одному за скотом по пустынной земле!.. Журчит ручеек в тени высоких тополей, птицы поют, скалы, нагретые солнцем, струят марево. Приникнешь к земле и чувствуешь, что она тоже дышит, поет, живет… Есть у меня заветные места, которыми я не могу налюбоваться вдоволь.
Обычно я пасу овец возле старой лиственницы и забираюсь на нее — пожевать смолу. Где-нибудь близко от вершины сядешь на суку, осмотришься — кругом необозримые дали. На равнине за лесом скачет крошечный всадник, кажется, конь его вот-вот оторвется от земли и полетит. Поднимешь голову — высоко над тобой кочуют облачка. Вообразив их журавлями, стану пересчитывать перья, запрокинув голову. Моя лиственница сдвинется, поплывет в сторону от тучек, мазнет вершиной по небу.
— Ой-ой! — крикну я. — Какой хитрый мой верблюд, пока я глядел вверх, он начал шагать! Цёк, цёк! — я прикажу лечь своему верблюду и гляну вниз.
Овцы мои, насытясь утренней росистой травой, лежат тут же, в тени, на берегу ручейка. Козлята бегают по сваленным бурей стволам, бодаются, весело играют. Закроешь глаза, прижмешься к лиственнице — спокойно тебе и хорошо…
Как-то на исходе лета к юрте моего хозяина подъехали гости. Мужчина в белом чесучовом халате и зеленой опояске из тончайшего китайского шелка, в идиках[4] на толстой подошве из черного хрома с замшевым зеленым кантом. На опояске висели серебряные резные украшения. Два ножа с тонкой серебряной чеканкой на рукоятках и ножнах, с боков ножен были прикреплены две палочки из слоновой кости с серебряными наконечниками китайской работы. На цепочке висело огниво, тоже в футляре серебряной чеканки, к огниву была прикреплена океанская раковина удивительно нежной окраски. Остроконечная высокая шапка гостя была оторочена черным соболем, расшита золотом, наверху — шишка, вышитая мелким бисером, позади на спину спускаются две красные ленты с пикообразными концами.
Мужчина слез с коня, отвязал от седла желтый кожаный кугержик с выдавленным рисунком и, держа его в протянутых ладонях, переступил порог юрты.
— Амыр-ля! — приветствовал он хозяев, слегка поклонившись.
— Мир и вам, — отвечал хозяин.
Затем гость обратился с таким же приветствием к женщинам, сидевшим справа на женской половине.
Следом вошла, шурша шелком зеленого китайского халата, жена приехавшего. Шапочка на ее голове была чуть поменьше, без шишки, но ярче расшита. На опояске ее висел лев из литого серебра, во рту у него — цепочка со множеством ключей. Из-под шапочки на спину женщины спускались три черные косы, соединенные поясом в одну. В ушах ее тонко позванивали серьги — длинные, до середины груди, в виде серебряных колокольчиков с язычком из кораллов.
Гость присел на пятки и, расстелив перед собой полу халата, поставил на нее кугержик. Жена опустилась рядом.
— Благополучен ли ваш скот?
Гость медленным движением достал висевшую у пояса в изящном футлярчике табакерку из малахита и подал ее хозяину. Тот, в свою очередь, соблюдая правила вежливости, извлек свою табакерку из тонкого белого мрамора и подал ее гостю. Затем ответил на приветствие.
— Наш скот благополучен, а ваш как?
Каждый из мужчин, отвинтив пробку табакерки, где была прикреплена маленькая ложечка, зачерпнул табаку и, высыпав его на ноготь большого пальца левой руки, отправил в каждую ноздрю по понюшке. Женщины также обменялись табакерками, и затем гости продолжали положенные вежливые приветствия:
— Благополучны ли вы от всяких бед и болезней?
— Избавлены ли от джута[5]? От всякого зверья?
— Обильно ли молоко?
— Хорошо ли упитан скот?
— Охраняет ли вас судьба от казенных гонцов?
Хозяева отвечали вежливыми вопросами:
— Благополучно ли прибыли?
— Какие новости у вас?..
И только после этой обязательной церемонии перешли к разговору.
— Ой, как же выросли ваши дети! Старшая совсем невеста! А этот парень? Как у него храбро сверкают глаза, почти мужчина стал!.. Видно, не простой человек из него выйдет.
Тут хозяйка заметила меня, примостившегося у входа в юрту, и закричала совсем другим голосом, точно на приблудного щенка, слизывающего пенку:
— Па! А ты тут что торчишь, разинув свою ненасытную пасть? Где телята? Ступай их паси, а не людской разговор слушай!
Я и вправду глядел на гостей, точно на чудо, и очнулся лишь от окрика хозяйки. Как ошпаренный, даже не коснувшись порога, я выскочил вон.
Хозяйка прогнала меня не только потому, что ей было неприятно видеть, как мои всегда голодные глаза будут следить за гостями, раздающими подарки и обильно угощающимися. Она боялась, что гости, взглянув на мое чудом удерживающееся на плечах рванье, потом станут рассказывать везде, как скудно держат эти богатые люди своего дарового батрака.
Я угнал телят к Каменной горке, но мысли мои все еще оставались в юрте. Мне вспоминались прекрасные наряды гостей, их необычные разговоры и особенно почему-то, как они хвалили хозяйских детей. Я принялся снова думать про умершую маму и заплакал.
Вдруг между моими босыми ногами, покрытыми, словно рыбьей чешуей, цыпками, пополз песок в ямку. Это было, конечно, жилище комолого жучка Тонгур-Чучу. Бывало, увидев такую ямку, мы с братом Бадыем схватим палочки, водим ими по краю ямки и кричим: «Тонгур-Чучу, Тонгур-Чучу, к твоему дому приехали гости в белых халатах, вылезай скорей!» И в самом деле, после этих слов Тонгур-Чучу, пятясь задом, вылезает из ямки, поглядит вокруг, увидит, что его обманули, — и снова в ямку.
Я вспомнил прошлые забавы и тоже принялся вызывать Тонгур-Чучу, но он не вышел — видно, слишком сильно я разворошил песок. Вокруг таких ямок было множество, я стал вызывать другого — тот оказался неспесивым и вышел. Затем третьего, четвертого… Вдруг маленькая саранча выпрыгнула из-под моих ног и упала на край ямки. Песок стал осыпаться, увлекая с собой саранчишку, она принялась карабкаться изо всех сил, но тут выбежал Тонгур-Чучу и уволок ее в ямку. Это произошло так мгновенно, что я даже присвистнул. Оглянулся вокруг — никого нет, не с кем поделиться увиденным, только телята бродят, щиплют траву. Я крикнул телятам:
— Эх, вы! Ничего не соображаете, ничего не видите своими большущими, как луна, глазищами! А здесь такой страшный зверь живет, хоть кого может к себе в нору уволочь, а бедная жертва бьется, вырывается из его лап!
Я принялся за работу: ловил жуков, саранчу, мух и опускал в ямки к Тонгур-Чучу. Жучок неожиданно выскакивал и стремглав уволакивал жертву. А если добыча была слишком крупна, старалась вырваться, боролась, песок сыпался сильнее и увлекал-таки с собой насекомое в норку жука. Видно, Тонгур-Чучу в таких случаях сам сильно ворошил песок, подталкивая жертву на дно. Я бросал ему очень крупных жуков, и тех он хватал и уволакивал: сама земля ему помогала.
Я теперь сообразил, почему это жучок выскакивал, когда мы палочкой шевелили песок в ямках; раньше-то я думал, что Тонгур-Чучу на самом деле выбегает встречать гостей, обманутый нашими песнями. Я решил повнимательней разглядеть Тонгур-Чучу, стал прутиком водить по ямке, а когда жучок выскочил, я схватил его в пригоршню вместе с песком и высыпал на камень. Жучок был бескрылый, маленький, меньше даже обыкновенной мухи, голый. Похож чем-то на лесного клопа. Наверное, если бы он жил не в песке, то даже норки бы себе вырыть не смог. «Хитрый какой, — подумал я. — Не всякий человек до этого додумается, так ловко свою силу увеличить!»
Я вспомнил нарядных гостей моих хозяев, представил, как хозяйские дети уплетают сейчас жирные куски, вздохнул и утешил себя: «Ну и пусть! Зато скоро я, как мой дядя Шевер-Сарыг, буду знать все тайны лесных зверей, птиц и насекомых…»
Мой дядя Шевер-Сарыг — один из самых известных охотников в окру́ге. Иногда мне удавалось упросить его взять меня с собой на охоту, и тогда я бывал счастлив. И не только из-за самой охоты, обильной еды, но главным образом из-за дядиных рассказов. Дядя никогда не ответит на твой вопрос «нет» или «отстань, не знаю», как обычно взрослые отвечают детям, а спокойно объяснит или выскажет свои предположения, если в чем-то не уверен, сомневается. Мне казалось, что дядя знает про окружающий мир все. Бывало, увязавшись за ним, я спрашивал его буквально обо всем, что видели глаза, и он всегда обстоятельно отвечал.
— Сколько у этих сеноставок шалашей, юрт, чумов, дядечка! Только почему они в своих чумах не сидят? Я их там ни разу не видел.
— О, глупыш, разве жилые чумы такие бывают? Где тут дверь, где дымоход, где очаг?.. Это сеноставки заготавливают себе пищу на зиму.
— Дядечка, а почему же они не закапывают свои запасы, не утаскивают их домой, как мы? Или столько сена в норку не поместится?
И дядя принимался мне объяснять, что на воздухе сено не испортится, не заплесневеет и сохранит свежий вкус и запах. Дядя подносил к моему носу горстку сена, взятого из стожка сеноставки, и я чуял аромат полыни, клубничника, фиалок, зверобоя.
— Сеноставки большие искусницы — знают, какую траву когда сорвать, чтобы была в самой поре… Гляди, эта кучка где стоит? Кустик караганника, а тут камушек, а тут бугорок земли… Чтобы ветер не разнес. Даже камушки натасканы, видишь?.. А когда снег пойдет, ветер подует — тут сугробик вырастет, закроет сено; сеноставки от своей норки проделают дорожку под снегом к этому стожку и будут ходить обедать, даже не вылезая на поверхность.
— А горные рыжие сеноставки, наверное, глупее этих, дядя?.. Ведь они сено в свои норки таскают, которые среди валунов…
— Увидеть увидел, а проверить сообразительности не хватило! Ведь в сырой норке сено потемнеет и сгниет, ты подумал об этом?
— Правда, дядечка…
И дядя мне терпеливо и чуточку насмешливо объяснял, что горная сеноставка заготовленное сено хранит между валунами с расчетом, чтобы сверху тоже камень был. Получается как бы под навесом, и сквознячки там гуляют, так что многие цветы сохраняют не только запах, но и окраску, словно живые.
— Ленивый человек и накосить сена не сумеет и высушит как попало, сгноит в валках. Так и остается у него скот на зиму без пищи. Тогда он идет к этим малышам красть их трудовые запасы. Наберет мешок — оставайся, кроха, с голоду умирать из-за большого лодыря!..
Однажды вечером мы с дядей отправились на охоту за сурками. Наше снаряжение состояло из кремневого ружья среднего калибра, трех капканов и махалки.
Мы пошли в сторону зимнего стойбища. Когда мы приблизились к холмам, дядя сказал:
— Уже наступает пора вечерней кормежки сурков. Ты теперь не шуми и внимательно следи за мной, делай все точно, как и я. Не кричи, если увидишь сурка, а дотронься до меня и укажи рукой, где увидел. Возьми вот у меня мешок с капканами, а то еще застучат о ружье. Перекинь через плечо, следи, чтобы не бренчали…
Дядя передал мне мешок, поудобней прижал сошки кремневки правой рукой, а в левую взял махалку и, пригибаясь, двинулся вперед. Я не очень-то понимал, зачем ему нужна махалка. На верхнем ее конце была натянута заячья шкурка, а внизу — лисий хвост. Хвост этот был прикреплен на небольшом шестике как конек на крыше, свободно и легко вращался от любого дуновения ветра.
Дядя тихо пробирался за кустами караганника, поглядывая внимательно по сторонам, а я, как тень, следовал за ним, повторяя все его движения. Сделав еще несколько шагов, дядя быстро присел, махнув мне рукой, чтобы я сидел и не двигался. Вдруг где-то совсем близко послышалось:
— Сойт, сойт!..
Немного погодя опять раздалось, уже глуше и дальше:
— Сойт, сойт!..
Дядя снова погрозил мне пальцем, чтобы я не двигался, а сам поднял махалку и, пригнувшись, побежал, прячась за кустами караганника и крупными валунами, к подножью скалистой горы. Крики сурков стали громче и беспокойнее: это они, заметив крадущуюся лису, принялись отгонять ее своим лаем. А дядя все шел зигзагами, исполняя свою лисью роль.
Я, напряженно вытянув шею, смотрел на лающих сурков. Они сидели, застыв, как истуканы или медные кувшины, перед холмиками глины, выброшенной из норок, и всем поселком дружно лаяли. Прогрохотал выстрел — дядя бросил ружье и махалку и побежал к одной из норок; забыв обо всем, ринулся туда и я, грохоча капканами в мешке. Дядя крикнул мне:
— Тащи ружье и махалку!
Я взял ружье на плечо, как взаправдашний охотник, и, подойдя к дяде, стал разглядывать убитого сурка.
— Это молодой сурочий самец, — сказал дядя, — видишь, дышит еще.
Он взял сурка за задние лапы, зарядил ружье и двинулся дальше. Я бежал следом, напевая про себя: «Ой, как хорошо ходить с дядей на охоту! Никогда не возвращаешься с пустыми руками, обязательно приносишь много мяса и сала!..»
Уже садилось солнце. Подойдя к красноватому холмику, дядя встал на четвереньки и пополз к высокому камню. Там, за камнем, словно за скрадкой, дядя затаился и стал наблюдать. Это тянулось долго, я отвлекся и принялся разглядывать сурка, его острые длинные зубы, мягкую, с блестящей остью шерстку на брюхе, упругие лапки. Тут снова прогрохотал выстрел, я увидел, как дядя помчался быстро-быстро, только пятки сверкали. Я тоже схватил сурка и побежал следом. Оказалось, дядя убил еще одного большого сурка. Я забрал обоих сурков в мешок и отправился, как велел мне дядя, вниз к ключу с холодной водой, развести костер. Дядя остался ставить капканы и наблюдать за сурками, поскольку вечерняя пастьба у них еще не кончилась.
К месту ночлега дядя пришел еще засветло, мы стали ужинать. Молодой сурок оказался таким жирным, что вначале мне было трудно и непривычно есть его мясо. Я запивал соленым крепким чаем, бегал к ручью пить холодную воду, только тогда тошнота унималась.
Проснулся я, когда уже рассвело, увидел, что дяди нет, и решил поспать еще немножко. Мне показалось, что я едва-едва успел смежить веки, когда над моим ухом вдруг раздалось:
— Вот так охотник! Ай-яй-яй, разве охотники столько спят?
— Да, хитренький какой! Сам меня оставил, а теперь… — я хныкал, протирал кулаками заспанные глаза и увидел в сторонке утреннюю дядину добычу — темного сурка.
— Нарочно не взял тебя, — успокоил меня дядя. — Рано утром надо очень долго и тихо лежать в засаде, совсем не двигаясь. А двое будут больше шуметь, запах человека сильнее будет… Ну, беги к ручью умойся да вари чай, а я сниму шкурку.
Каким вкусным оказалось остывшее за ночь мясо! По вкусу оно походило, как я теперь понимаю, на мясо молочного поросенка.
Дядя мелко искрошил сваренный ливер и поставил остудить; его было так много, что за сутки не одолеть. Я не выдержал-таки и опять поел, уж очень все это вкусно пахло.
— Сейчас отдохнем, а в полдень снова на охоту пойдем с махалкой. Да, заготовь-ка, пожалуй, дров и сложи под лиственницей, чтобы не промокли. Вечером дождь будет.
Я не поверил.
Кому охота, плотно поев, ходить дрова собирать. Решил, что дядя меня обманывает, на небе не было ни облачка.
— Вот, видишь, как волнуются и спешат ласточки? Это к дождю, — сказал дядя. — А воробьи к дождю купаются в пыли. Яки тоже умеют дождь предсказывать — резвятся и в воду лезут.
В полдневную охоту дядя подстрелил еще одного сурка, а меня послал осмотреть капканы. Попались туда совсем маленький сурчонок и толстая сурчиха. Вечерняя охота не удалась вовсе. С запада налетел порывистый ветер, приволок огромную черную тучу с ливнем. Дождь лил всю ночь, не стих и к утру. Мы решили возвращаться домой: как видно, непогодь зарядила надолго. Дядя положил в мой мешок две крупные сурочьи тушки, сам забрал остальные, и мы двинулись в обратный путь.
Началась пора заморозков: зайцы побелели, первые охотники заседлали лошадей, отправились белковать. Вот-вот спустится в низины с вершин первый снег. Все готовятся к облавам на лис и волков. Лошадей и собак уже выдержали. Мальчишки, азартно любящие эту охоту, нетерпеливо пытались по ночному небу отгадать, когда же, наконец, выпадет снег.
Надо сказать, жители наших краев издавна наследственные охотники. Они умело загоняют лис и волков, хорошо стреляют из лука, могут сбить палкой с одного удара не только зайца, но и взрослого волка. Иные, кто сидит в засаде, палок бросят не больше, чем зайцев убьют. Это поистине удивительно! Представьте: кругом шум, крики загонщиков, лай собак, ржанье лошадей, выстрелы. Зайчишки мечутся, прыгают то туда, то сюда, а сидящий в засаде не зевает: не собьешь с одного удара — убежит! Если заяц в кустах спрячется, камнем убьют. Случается, в такой охоте принимают участие наши женщины и не хуже мужчин действуют палками и камнями.
Правда, тем, у кого нет ни лошадей, ни собак, приходится плоховато при дележке добычи. Хоть и существует неписаный охотничий закон «дели поровну», а все-таки бай на быстром коне подскачет к убитому зверю и без всякого зазрения совести приторочит к поясу добычу любого. Тебе, мол, понюшку табаку, а себе лисицу…
У меня были два закадычных друга: один из них тоже пастух, по имени Теспижек, а другой — сын моей тетки, его звали Алдан-Бирлиг. Алдан был старший из нас и заводила.
Мы решили не ходить с другими мальчишками на облаву, а пойти охотиться на сурков. Алдан умел на них охотиться, да и я после того, как сходил с дядей, тоже считал себя хорошим мастером этого дела.
Осенняя охота на сурков состоит в том, что находят и раскапывают нору, в которой сурки легли на зимнюю спячку. Мы добыли две кайлы, железную лопату да две деревянные, чтобы выгребать из норы землю. Еще взяли палки с железными наконечниками, которыми весной копают разные коренья. Потом нам удалось стащить немного тары́, чашу для варки пищи и два деревянных сосуда с водой: там поблизости не было никаких источников.
У дружков моих не было отцов, а меня и подавно некому было хватиться, так что мы ушли из аала, ни у кого не отпрашиваясь и никому ничего не сказав.
Я думал, что сурки просто лежат по норкам где попало и так зимуют. Но Алдан объяснил, что сурки натаскивают в одну самую удобную нору мягкой травы для гнезда, и в этой норе на зимнюю спячку ложится вся сурочья семья. Другие же норы, которые служили просто на случай опасности, чтобы спрятаться, сейчас пустуют. Алдан рассказал еще, что найти нору, в которой зимуют сурки, не так трудно. Она должна быть забита землей до самого выхода.
Мы разбрелись по поляне, заглядывая в сурочьи норы, и вскоре, наконец, нашли точно такую нору, как описывал Алдан.
— Летом я тут приметил с десяток сурков, — сказал Алдан. — Верно, они тут все и сидят.
Мы поискали на всякий случай еще, но подобной норы больше не нашли и стали копать здесь. Копали до полдня, но земля уже успела промерзнуть на целый локоть, так что мы не выкопали даже земляную пробку. Сурки роют нору под углом: сначала идет ход параллельно земляной поверхности, а после резко опускается вглубь — там земля не замерзает.
Пока мы раскапывали верхний ход, работать было удобно, мы просто долбили кайлами мерзлую землю — и все. Но когда подошли к главному ходу, работать пришлось словно в шахте. Один из нас сидел на корточках и долбил кайлой, а остальные выгребали и вытаскивали землю. Темно в норе, жарко, душно. К вечеру мы все страшно устали, а вырыли вглубь никак не больше двух размахов рук.
Выбрались из норы совсем ночью, развели костер, сварили поесть и побыстрее начали копать. Встали чуть свет — опять за работу и копали до обеда. Напились чаю, передохнули и снова копаем. Медлить нельзя: ну как они не крепко еще спят, — раскопают боковой ход — и ищи ветра в поле.
После обеда в норе работал Алдан. Вдруг он радостно закричал:
— Ход открыт! Тащите скорее кизяки, дымом обкуривать будем!
Мы слазили в нору полюбопытствовать, каков главный ход, а потом сделали перед входом углубление, положили туда крупных камней, сверху набросали кизяков и подожгли. Потом стали махать кошмой, чтобы дым шел в нору, и смотрели внимательно, не повалит ли из какой соседней норки дым: нет ли запасного выхода.
Наконец, когда Алдан решил, что сурки уже достаточно угорели, он послал нас с Теспижеком за водой к находящемуся довольно далеко ключу, а сам остался сторожить сурков.
Мы, обрадованные передышкой, весело помчались за водой, распевая во все горло, дышали глубоко, освобождая легкие от дыма и пыли. После стали говорить о том, как вдоволь поедим сурочьего мяса. Сами его добыли! А мальчишки на облаве что получат? Перемерзнут только да проголодаются, а домой им кто чего даст? Вот, значит, какие мы молодцы, вполне самостоятельные мужчины!
Когда мы вернулись, уже смеркалось. Алдан спал как ни в чем не бывало, проснувшись же, сказал, что лучше сейчас нам всем лечь спать, потому что в норе очень угарно и работать нельзя. Мы с Теспижеком заглянули все-таки в нору и увидели прямо возле выхода двух сурков. От неожиданности я испугался и закричал. Прибежавший на мой крик Алдан рассердился.
— Что ты? Видишь, они задохнулись, не найдя выхода. Что тут страшного? Хорошо, будем теперь ужинать сурочьим мясом.
Мы стали таскать караганник в костер, чтобы было больше света, а Алдан принялся осторожно снимать шкурки с сурков. Это было нелегкое занятие: уж очень толст подкожный слой жира. Я внимательно наблюдал за тем, как Алдан работал, но еще внимательнее, пожалуй, следил, сколько мяса положил он в чашу для варки. И подумал: «Ох, мало!..»
Когда ужин сварился, Алдан достал из мешка плоское деревянное корытце, положил в него сваренное мясо и мелко нарубил. Потом положил туда горстку сушеного лука, плеснул чуточку супа, перемешал все и отставил в сторону.
— Остынет, вкуснее будет.
Не ожидая приглашения, мы вытащили свои деревянные чашки и поставили перед Алданом. Так вкусно пахло кушанье, что мы думали, одной чашки нам мало будет.
— Не хотите ли еще по чашечке? — усмехаясь, предложил нам Алдан после того, как мы съели.
— Не-ет!
— Если худо будет, пейте холодную воду, а то чай соленый сварим. Это помогает после жирного.
Того мяса, что Алдан сварил, нам хватило и на завтрак.
Утром мы снова принялись за работу. Недалеко от входа нашли еще одного сурка — вернее, не нашли, а нащупали палками. Он лежал примерно на расстоянии одного разброса рук. Мы попытались расширить нору еще, но скоро наткнулись на два больших камня, сдавивших проход. Отверстие между ними было совсем узенькое. Мы стали придумывать разные способы извлечь добычу: просовывали палки, пытались зацепить лопатой, но ничего не выходило, а тут еще дым ел глаза. Получалось, труд наш пропал впустую.
Алдан влез в нору, просунул между камнями руку, долго там что-то ощупывал, потом вылез и сказал, что нужно попробовать раздеться догола и попытаться проникнуть в нору.
Оказалось, что Теспижек толще меня. Полез я. Долго шарил руками, пытался протолкнуться и так и эдак, но, как всегда, мешала моя большая голова. Тем не менее я усердно елозил носом по камням, поворачивался то на живот, то на спину — все тщетно.
Вдруг почувствовал — лезу! Проскользнул почти без затруднений, только сильно ухо ободрал. По пояс перевесился и нащупал сурков. Я закричал:
— Тут они! Раз, два, три… десять штук! Ой, тут сено! Какое мягкое гнездо!..
Алдан остановил меня:
— Не трать зря силы! Подтаскивай их ближе к выходу, чтобы больше не возвращаться… Вот какой ты молодец!
Мальчики наверху радовались.
Я старался подтащить свою добычу совсем близко к выходу и чувствовал, что от жары и дыма начинает кружиться голова и пот заливает глаза. Я вспомнил Тонгур-Чучу — верно, я сейчас лазил ничуть не хуже этого жука.
Наконец я все сделал и начал, пятясь, вылезать. Пролез до груди, до шеи, вдруг — стоп!.. Голова моя в тисках, словно в узкогорлом кувшине. Повернулся так, эдак — никакого результата. Я почувствовал, что задыхаюсь.
— Ой, не могу вылезти! — закричал я. — Что вы там вовсе закрыли выход, дышать нечем!..
— Не ори! Не вырос же ты там за несколько минут? Береги силы. Все равно вылезешь, ведь влез же? Спокойней, ищи положение, при котором влез.
— Все перепробовал! Больше не могу! Умираю! Вытаскивайте меня за ноги.
Мальчики усердно потащили, а я опять заорал:
— Ой, ой! Шею свернете! Отойдите! Не закрывайте нору, задыхаюсь! Зачем вы меня сюда загнали, этот камень задавил меня совсем!
Алдан приказал Теспижеку принести воды и начал лить ее мне на спину; хоть она не достигла моего лица, я сразу почувствовал облегчение. Наверху я услышал хлопанье одежды — это мальчики старались подать мне побольше свежего воздуха. Я немного успокоился.
Отдохнув чуть-чуть, я снова стал пытаться выбраться, но делал все движения уже спокойней. Теперь я понял: когда лез вниз — помогали ноги. Я крикнул:
— Тяните меня, только тихонько.
Мальчики потянули. Я задыхался, не было сил уже ничего сказать, я только чувствовал, как мои оба уха трещали, а может быть, совсем оторвались.
Когда меня вытащили на воздух, все вокруг плыло и качалось, земля и небо казались желтыми. Меня стало рвать. Очнувшись, я увидел, что лежу тепло укрытый, а ребята свежуют вытащенных сурков. Заметив, что я проснулся, Алдан подбежал ко мне и помог мне умыться. Я встал сам и почувствовал, что хочу есть.
Алдан весело махал руками, указывая на трофеи:
— Гляди, какой ты молодец! Ведь мы теперь после всех мучений имеем право сколько хотим дней тут отдыхать! Вволю есть, спать, играть… А ты, Ангыр-оол, будешь тут первый хозяин, лучший кусок тебе здесь, да и домой больше всех возьмешь.
Мы действительно пробыли там несколько дней и весело провели время.
Однажды утром, еще не совсем проснувшись, сквозь сон услыхал я веселые голоса, шипение закипающего чая в чаше, равномерный стук деревянной ступки и задремал снова с еще большим наслаждением. Подумалось мне, что отец толчет тару в ступке, а мама варит наш желтоватый соленый чай с молоком. Мама такая свежая, только что умытая, расчесывает свои длинные волосы. Расчесала, заплела косы, перекинула за спину и покачала плечами, чтобы косы поудобней легли на спине, — так делают лебеди, опустившись на воду. Потом весело улыбнулась, обнажив свои белые зубы, сказала отцу:
— Быстрей толки тару, до белизны, чтобы твои сыновья и дочки поживей выскакивали из постелей да бежали к речке умываться. А потом мои дорогие ребятишки возьмут чашки, а в них полным-полно тары со сливками.
Вижу, как мама расставила наши чашки подряд и, наклонив ступку, горстью достает оттуда тару, такую белую-белую, и раскладывает поровну. Вижу, как ее тонкие белые пальцы, сложенные корытцем, быстро мелькают то в ступку, то обратно, а серебряные кольца так и сверкают.
Я слышал даже запах тары. Бывало, когда я съедал все, то еще долго лизал уже совсем пустую чашку, она пахла тарой, и мне казалось, что я все еще ем.
Мама сказала:
— Сыночки, поднимайтесь, пора! Надо овечек выгонять с утренней прохладой.
Я открыл глаза и увидел не маму, а бабушку. Она трясла нас с братом.
«Ох, зачем мне это счастье приснилось! Что бы я ни отдал, лишь бы не просыпаться и все смотреть сон. Хоть бы умереть мне!»
Я поглядел на бабушку, и она показалась мне тенью какого-то странного существа, навсегда обреченного двигаться в этой опустевшей юрте. Бабушка села неподвижно и сразу сделалась похожей на давно обгоревший пень. Мне ничего не хотелось видеть, я крепко зажмурился и натянул шубейку до самой макушки. «Эх, какой я нескладный! Надо бы взять той тары да поесть из маминых добрых рук… Целый бы месяц небось сытым ходил!..» Только заснуть не удавалось, сон, наверное, умчался туда, куда злые духи маму унесли. Сердце мое билось так громко, что, надо думать, слышно было не только мне, но всем.
— Эх, бабушка, как ты меня разбудила! Я маму видел в хорошем сне! — пожаловался я, поднимаясь с постели.
— Ой, сынок, в это время, когда трава начинает пробиваться и закукует кукушка, человек особенно тоскует по ушедшим. И я услышала поутру голос кукушки — больше уж спать не могла… Помнишь, как мама пела: «Прокуковав, улечу, как кукушка… Зазеленею травой и увяну к осени…» И на самом деле увяла…
Бабушка пыталась скрыть от меня набегающие на глаза слезы, принялась громко стучать посудой, которую она мыла. Я выбежал из юрты на волю. Утро было солнечное. Неподалеку в тополиной роще слышался голос кукушки. «Поет-поет, а потом тоже улетает», — подумал я, сел, прижавшись спиной к стене юрты, крепко обхватив колени. Закуковала еще одна кукушка, потом еще. Из юрты вышла бабушка, стала согнувшись, глядя слезящимися глазами куда-то вдаль.
— Бабушка, а что они перекликаются? Сговариваются улететь и умереть там?
— Глупенький ты какой! Когда из твоей головы непригодная вода вытечет, а ума прибавится? — удивилась бабушка, а я подумал, что в ее голове очень много черной воды слез. Вытекают слезы — бабушке становится легче, и она веселеет. — У всех птиц есть своя пора. Кукушка кукует о весне, это время так и называется «кукушкин голос». Когда кукушка закукует, все травы зазеленеют и лес листвой покроется. «Голосок милой кукушки по лесу разносится, окликнет милый — вся кровь оживет».
— А другие птицы когда поют, бабушка?
— Ранней весной самая первая засвистит выпь-свистулька: «туть, туть»… А рыбаки говорят: «Выпь запела — таймень заиграл». С этого времени принимаются ночами лучить с острогой, а днем сети ставят. Есть совсем маленькая птичка, перепелочка, и кричит она: «пат-падак». Напоминает, что наступила самая молочная пора, да и песня-то ее похожа на слова «хотьпак-тарак» (творог-простокваша). И правда, в это время скот дает самое обильное молоко.
Закукует кукушка — люди говорят, что наступает пора красных вод, когда талая с гор вода берега размывает. В эту пору сильно бродят соки под корой деревьев и лес бирюзой одевается. Самые короткие ночи наступают. После голодной зимы люди рады сокам деревьев, особенно березовому, да и тополиным или ивовым тоже не брезгуют. Молодые съедобные побеги растений появляются, корешки копают, где снег сошел… «Как откроются южные склоны — кандыком буду сыт, когда западные растают — саранками пропитаюсь…» Еще это время называется временем доброты и щедрости божества наших гор великого Танды[6]. «Захудалому скоту на дрожащих ногах зеленой травой рот наполнит. На голеньких мышатах солнечные зайчики заиграют».
Ну, да это тебе не совсем еще понятно все, мой маленький совенок…
Потом лето наступает — будущее трудолюбивых. Даже маленькие бурундук или мышка и те летом на зиму готовят гнезда и еду. В старину говорили: кто лето хорошо потрудится — зимы не заметит. Хлеб посеешь — будет что жать, сена накосишь — скот сохранишь. Скот в горы погонишь, накормишь хорошо — творога и сыру насушишь. В лес пойдешь — саранок и кандыка накопаешь. На охоту пойдешь — заготовишь сушеного мяса впрок…
— А после кукушки кто будет петь, бабушка?
— После кукушки, сынок, наступает пора дикого голубя. Он начинает петь свое «угу-угу», совсем как наши певцы поют горловой хомей свой. Он величиной с кукушку и такого же, как она, цвета. Когда летит, крылья у него звон издают… Он сродни горным голубям пестро-белым, с красными ножками… Его называют «кукушкин раб».
— Он на нее работает?
— Говорят, она в его гнездо свои яйца откладывает, а голубок этот птенцов кормит и растит… Когда кукушкин раб запоет, жара наступает, хлеба начинают сохнуть. Говорят: «Голубь кричит — хлеб воды просит». Это пора цветения всяческого разнотравья, пора начала сенокоса…
— Бабушка, ну чего замолчала? Дальше говори!
— Эх, я болтливая бабенка, дай хоть трубку закурить, не погоняй, не натягивай поводья!.. Слушай ушами да быстрее чай из чашки тяни… После начинает трещать саранча, за ней теленок замычит…
— Ой, смешно! И у теленка своя пора есть?
— Ранней осенью орут телята не переставая. А после наступает пора маральих песен… Хорошая это пора, сынок. Дай бог всегда жить в такую пору. Листопад в разгаре, на вершинах гор седина проступает, края речек серебром чеканит… Время это еще бабьим летом называют, потому что как раз в эту пору ленивые жены, которые все лето с аракой воевали, за голову хватаются. Начинают торопиться, запасы делать, к зиме готовятся. Летом на них ниоткуда не дуло, а осень подошла — из любой дырки холод язычки высовывает. Только холод и приводит в чувство негодниц этих!..
В пору маральих песен у всякого зверя мясо и шкура в норму входят. В юртах охотников пусто, только половики из войлока лежат. Охотничьи костры обновляются, пламя вкусные запахи жаркого разносит… У охотников праздник наступает. Радость добычи, рассказы об удали, веселые разговоры, песни, шутки. Лошади возвращаются тяжело груженные, лица у охотников загорелые — сейчас они истинные дети Танды, привыкшие кормить семью своими нелегкими трудами…
— Ах, бабушка, как же мне хочется поскорее с братишкой Бадыем на настоящую охоту пойти!
— О совенок мой, а как же я жду этого времени!.. Мама не дожила, а то бы тоже порадовалась. Ну, да ничего: новая кошма вытянется, человек вырастет… — Бабушка вздохнула, вытерла своей коричневой, с узловатыми пальцами рукой глаза и закончила разговор: — Ну, да это время еще не скоро настанет. Доедайте быстрей да бегите к хозяевам, давно пора овечек выгонять.
Я тут же представил, какую злую рожу сделает мне хозяйка за то, что опоздал так сильно, а под плохое настроение и шлепнуть может. Быстро допил чай и бросился бежать.
Попало мне здорово, но в поле я забылся и продолжал вспоминать свой утренний сон, маму, а потом стал размышлять над бабушкиным рассказом о птицах. Теперь я по-новому слушал кукушку, жалел горемычную: ей, как моей маме, не доведется с детишками пожить-порадоваться.
Тут я услышал, как неподалеку в горах свистит птичка чилдабай: «Чилбак-Куяк, пе сар! Чилбадай, кулун тырт!» (Чилбак-Куяк, дай кобылу, Чилбадай, держи жеребенка!) Тут же припомнились мне мои хозяева, которые целыми днями держат своих жеребят в некрытом дворике на жаре. Эти бедняжки служат им для того, чтобы возле них доить по шесть раз в день их матерей. Жеребят к кобылам они отпускают только на короткую летнюю ночь.
Замученные малыши становятся совсем смирными, ручными, как щенята. Подойдешь к ним, протянешь руку, они лижут ее, прося чего-нибудь поесть. Любой пучок травы с радостью хватают, не разбирая, из каких трав он. А хозяева нечесаные, неумытые, с головы до ног все в навозе, пьяные, из молока еще араку варят. Когда их попрекают, они говорят, что такой жеребенок закаленный, его джут не возьмет и пищи ему мало требуется. Только, я думаю, врут они…
В тайге есть еще птичка размером с куропатку, Она поет по ночам «токпак-чаак», что значит «круглые щечки». Крик ее становится назойливее и громче, когда люди разжигают в лесу костер и привязывают лошадей. Говорят, что токпак-чаак ищет себе невесту, непременно круглощекую красавицу, зовет слезно: «Токпак-чаак, токпак-чаак!» Вьется над становищем, взлетает вверх и вдруг камнем падает вниз, крылья у него гудят — словно орел бросается на куропатку. Почти до самой земли упадет — и вдруг вверх взовьется. Все птицы, мол, живут парами, с детьми, я же, несчастный, один. Лучше погибнуть, чем век одному вековать… Вот-вот расшибется о куст или о землю, но в самый последний момент все-таки передумывает и решает пожить еще немного. Есть и среди людей такие, что от первой трудности в лес с веревкой или ружьем бегут.
Живет у нас еще небольшая серенькая сова. Весь день она сидит на вершине дерева и спит. Поет она так, будто дрожит озябший: «ву-ву-ву-ву…» О ней тоже есть легенда, что эта ленивая соня всю жизнь себе не может устроить гнезда. Ночью не спит, дрожит и плачет от холода, клянется себе: «Ладно, сегодня как-нибудь перетерплю, а уж завтра-то днем непременно теплое гнездо сделаю!..»
Наступает утро, всходит солнышко, сова сядет на макушку дерева, угреется — и проспит весь день. Проснется от ночной сырости и холода, снова дрожит и плачет, обещает теплое гнездо сделать.
И людей, похожих на нее, я сколько хочешь знаю.
— О-ой, Арандол! Выгоняйте овец на пастбище! Ловите скорей бычков для езды, а то коровы уже уходят! — кричала тетка, возвращаясь в юрту с двумя полными хумунами молока.
— Ладно. Мы и так собираемся выгонять, — лениво ответил матери мой приятель.
Вообще-то мы были заняты совсем другим делом: увлеченно собирали листья тополя по ручью. Листья эти нам были нужны для игры. А овцы все еще томились в кошаре. Только козлята, взобравшись на спины овец, перепрыгивали через изгородь и резвились вблизи нас около ручья. Они взбирались на склонившийся над ручьем тополь, добегали почти до самой середины ствола, потом спрыгивали, бодались, жевали упавшие листья.
— Ангыр, ты давай беги скорей, поймай того рыжего рысака, а то ведь он второй год продолжает сосать, — распорядился Арандол. И медленно поплелся открывать кошару.
Отара дружно поплыла в степь. Стадо это принадлежало четырем соседним юртам нашего аала. Не меньше трехсот голов принадлежало отцу моего друга, а у меня ни единого козленка среди них не было. Но я охотно отправился за стадом: ведь и Арандол часто сопровождал меня. Я его слушался, потому что он был старше меня года на два, потом он был сыном моего дяди и вообще нашим признанным вожаком. При всем этом он не зазнавался, как другие сынки богатеев. Мы с Арандолом были всегда неразлучны и даже чем-то похожи внешне и по характеру. Разница между нами только в одежде: у него она новая, целая, да к тому же не одна смена — рабочая и выходная. У них в юрте всегда много еды, и Арандол наравне со взрослыми может есть и жирное мясо и тару со сметаной и пить свежий, густо заправленный чай с молоком. Часто он делал вид, что не может доесть, или открыто при всех передавал мне свою еду. Его младшая сестренка Тазаран, изнеженная и балованная девчонка, та могла, ни с кем не считаясь, распоряжаться любым куском еды. Она тоже часто совала мне разные вкусные вещи.
Вот мы уже миновали местечко Мадраш с пересохшим руслом реки, и отара наша приостановилась, рассыпалась и принялась спокойно пастись. Хотя отсюда до нашего аала не больше пяти километров, но пастбище было еще не вытравленное, свежее.
Мы с Арандолом поднялись на возвышенность, туда, где у нас давно было построено несколько юрт, кошары со скотом и семьи людей — все из разноцветных камешков.
Надо сказать, что игры занимали в нашей жизни, как и в жизни всех вообще ребятишек, большое место. Так же как и другие дети, мы играли в то, что видели; игра — это ведь приготовление, репетиция «настоящей» жизни, настоящих обязанностей. У нас говорят: «Делаются лошадью с жеребенка, а человеком с детства…»
Нередко пастушки, пустив своих овец и коз пастись вместе, играют в разные игры, по очереди следя за стадом. Сюда же прибегают и те, кто послан за дровами. Или все сядут на прутики и такие устроят состязания бегунов! Потом следует и национальная борьба — хуреш. Проводятся все эти состязания по всем правилам, с приношениями: у истоков поливных канав или в честь Танды (священных высоких гор). А то станем играть в свадьбу, построим аал; сделаем юрту, а в ней всякую домашнюю утварь: сундуки, кровати, подушки, посудные шкафы и аптары для богов, ширтеки (войлочные ковры) для пола до самого очага — все это из камней. Камни разрисовываются и украшаются, вправду становятся похожими на домашнюю утварь. В юрту сажают хозяина, хозяйку и детей. Каждому украшают одежду согласно возрасту и положению. Затем строят загон для скота, собирают цветные камушки для коров и сарлыков, а лошадей, верблюдов, коз и овец изображает их навоз. Аалы эти называются сайзанаки.
Когда сайзанаки построены и заполнены людьми, имуществом и скотом, начинаются езда друг к другу в гости, сватовство и свадьбы, торговля, приглашения на особые торжества и просто чаепития. Поскольку камушки не могут ни говорить, ни передвигаться, за них все это, конечно, делают сами играющие. Нужно изображать словоохотливых или мудрых советчиков, знатоков старины, красавцев, храбрецов, застенчивых и смельчаков, мудрецов и глупых. Надо по всем правилам изображать объездчика диких лошадей, мчаться вскачь и сдерживать бег лошади, учиться на скаку накидывать аркан на бешено мчащуюся лошадь при помощи палки с петлей и, главное, уметь держать заарканенную лошадь. Оставаясь в седле на своей лошади, надо перекинуть аркан под стремя своего седла и оставаться при этом спокойным и важным. Надо изображать и крепка подгулявших, и бедняков, и важных, надутых баев, и чиновников, ездящих только на рысаках и иноходцах. Чиновник важно откинется назад, подъехав к аалу, а к нему со всех сторон спешат, чтоб встретить подобающе чину: помогут сойти с коня, привяжут иноходца, отвесят гостю низкий поклон.
Конечно, игры не всегда изображали мирную жизнь, бывали и войны. Оружием служили дудки из коры ивняка. Срежешь ветку потолще, вытащишь древесину, а кору подсушишь — вот и готово ружье. Теперь заготовляй побольше тополевых шишек или других круглых штук, вкладывай в ствол, дунь в него что есть силы — вот и выстрел. Но этому военному делу приходилось немало учиться, чтоб стать метким стрелком. Бывает, что такая война заканчивается «перестрелкой» камнями.
Для игр в охоту применяют чаще лук и стрелы. Наконечники стрел делают из игл караганника или облепихи. «Зверей» было несметное число — саранча, стрекозы, овод, осы и др. Наши стрелы пронзали их насквозь. Охотились и с ивовой дудкой и с камнем на лыковом ремне. Если требовались прочные наконечники для стрел, их изготовляли из сердцевины корней.
Ножи для разных поделочных работ таскали из дому. Ими изготовляли оружие, а еще мы любили заниматься резьбой по дереву. Материалом для резьбы чаще всего служила тополевая кора. Вырезывали фигурки разных животных, домашний инвентарь, купола для юрты и все, что подсказывала фантазия. Девочки тренировались в шитье, вышиванье, изготовлении кукол, сучении ниток разной толщины, чаще из жил животных, игре на хомусах собственного изготовления. Так у каждого постепенно проявлялись свои наклонности. Некоторые девочки на хомусе умели так искусно выражать свои чувства и настроения — заслушаешься!.. Звуки хомуса передавали чувства бурные, как вешний разлив вод, или тоску, подобную надвигающейся туче, или зов сердца: «Встань, помоги!» «На медноствольном хомусе играя, спрячу его за пазухой, как сокровенные мысли мои о прекрасном возлюбленном…»
Зимой у нас катаются с горки, качаются на качелях, играют в городки, стреляют из лука, играют в овечьих кошарах в прятки, играют в «Хромую бабушку» — нечто вроде игры в «Гуси-лебеди». Вечерами, сидя в юрте вокруг очага, играют в лодыжки, раскрашенные в два или четыре цвета, на них же гадают. Затем загадки, сказки — все это занимает длинные зимние вечера.
Были у нас игры для всех возрастов: шахматы, разновидность домино — хорул; играли на музыкальных инструментах: на игиле, бызанчы, чадагане…
В общем у тувинских ребятишек, как и у всех других, игр хватало.
В этот раз мы с Арандолом решили, пустив стадо пастись, продолжать игру в построенном нами раньше аале. Его разрушил скот, и мы, поглядывая вокруг, благо с вершины далеко было видно, стали поднимать и отряхивать от пыли сваленные камни.
Вдруг мы увидели поднявшееся облако пыли — наши дальние соседи гнали большущее стадо. Когда они подъехали ближе, мы узнали и седоков — это были девушки. Они заливались песнями.
— Ойт, это же девчонки! Может, они к нам подъедут? Давай скорей налаживай наши сайзанаки, а то видишь, как скот их разломал, — торопил меня Арандол, огорченно разглядывая груду сваленных скотом камней; недавно здесь у нас было сооружено целых четыре юрты, как и в настоящем аале.
— Они сюда не подъедут, побоятся, что их большое стадо перемешается с нашим, — сказал я, привязывая своего бычка к длинному камню, чтоб он мог пастись, но не смог бы убежать: камень тяжелый и таскать его бычку нелегко. — Ой, беда! И правда, как все тут у нас разрушено! И юрты и стада — все перемешалось. Ладно, я весь скот правильно переставлю, и кошары тоже, а ты, Арандол, ремонтируй юрты, — кричал я, словно мы были очень далеко друг от друга.
— Помнишь, мы же ведь в прошлый раз нашли хорошую девушку и так ее разукрасили в свадебный наряд, что вот-вот пора свадьбу играть. А где же она? — горевал Арандол, разбирая камни.
— Эх ты, простофиля, даже дочку свою запомнить не можешь! Еще позавчера я видел ее в нашем аальском сайзанаке у сестренок Тазаран и Ужуктар. Стояла дочка твоя совсем отмытая от наших украшений. Видно, они хотят ее разрисовать заново. Ведь это же длинный красный треугольный камушек, совсем как настоящая девушка.
— А ты им что сказал, когда увидел дочку?
— Спросил, зачем они украли у нас с Арандолом дочку. Да еще сказал им о том, что ведь не положено с сайзанаков ничего воровать. Ведь это же все знают. Тазаран сначала хотела обмануть меня, говорила, что не брала ничего и на нашем сайзанаке не бывала. А потом сбегала, принесла целый кусок вкусного быштака и отдала мне, приговаривая: «Милый мой братик, вот это тебя твоя доченька перед свадьбой угощает».
— Да ну тебя! Такую нашу дочку-красавицу отдал за кусок какого-то жалкого быштака!..
— Не горюй, к чему тебе тот красный камень? Иди лучше помоги мне делать священные книги.
Я устроился на большом квадратном камне и на нем аккуратно стопками начал раскладывать листья тополя. Арандол подошел и, достав из-за пазухи ворох листьев, тоже принялся складывать их в стопки.
Когда накопилось несколько равных стопок, мы стали обкусывать их по краям так, чтобы получились ровные четырехугольники, как у настоящей писаной книги, которые мы видели у лам. Потом нашли кусочки коры, подогнали их по размеру вместо корочек для книг.
Моего друга осенила новая идея, и он весело закричал:
— Давай, Ангыр, сделаем праздник «Освящение огня»!
— Ладно, ладно! — завопил я, подпрыгивая и размахивая руками. — Как хорошо жить ламам! Ведь им всегда почетное место в юрте, и самая почетная еда для них — курдюк и грудинка. Они не работают, да еще им хадаки и разные гостинцы дарят. Домой с полными сумами провожают!.. Давай играть в лам!
Мы быстренько расчистили место для костра, обложили его, как положено, камнями.
В этот праздник много питья и еды получает костер, а люди вокруг него пируют и молятся.
Наконец все было готово, и мы с другом чинно уселись. Он изображал хелина — лицо высокого духовного звания — и сидел, конечно, на почетном месте. А я сел пониже, изображая кечила — нижний духовный чин. Мы с увлечением принялись «зазывать счастье», громко распевая:
— Ку-рей-ей, ку-рей-ей!
И сами все время поглядывали на тех пастушек-девчонок, что мимо нас гнали стадо. Мы все же надеялись, что они соблазнятся и подъедут к нам на наш громкий зов. Мы, подражая ламам, вытягивали руки, подставляли счастью ладони, потом схватывали полы своих халатов — подставляли их, чтоб счастье не минуло, чтобы принять его непомерно много. Следуя роли своей, я воздел взор к священным горам Танды, вопя свои выдуманные подражанья, и… замер.
Наша отара, словно сухие листья под вихрем, кружилась на маленьком бугорке, а вокруг шныряли серые тени. Я даже не смог закричать, просто вскочил и помчался что было сил к овечкам, а за мной и Арандол. Он обогнал меня, крича на бегу:
— Ку-у! Ку-у! Э-эй!
Ему где-то попалась палка, он, не останавливаясь, схватил ее и мчался, размахивая своим оружием. У меня успело мелькнуть в голове: «Вон какой храбрый! Я тоже найду палку и буду ему помогать».
— Смотри, смотри, сколько их, проклятых! — кричал Арандол. Целая стая хищников напала на наших овец, рвут одну, другую…
Мы не раз слышали, что волки в азарте способны все стадо загубить. Овцы блеяли, но особенно жалобно орали козы. Те, что посильней, падали не сразу, пятились, упирались и затаскивали повисшего на них волка в центр стада. Мы от страха орали до изнеможения и размахивали палками.
Сколько продолжался этот кошмар — не помню. Но вдруг мы увидели всадника на белом коне, скачущего от нашего аала. Хотя он был еще далеко, но это ободрило нас, мы стали наступать на четвероногих разбойников. Перед нами шагах в десяти рвал овец крупный зверь. Он видел нас, но отступал не спеша, злобно скаля зубы. Было ясно, что ближе он не подпустит, что он вот-вот может напасть и на нас.
Когда всадник подскакал к стаду, из середины не спеша вышли девять волков и не очень быстро потрусили в гору. Они то и дело приостанавливались, отхаркивали шерсть и так же не спеша бежали дальше.
Теперь и наездник увидел отступавших зверей.
— Ах, беда, беда! Что же народ так медленно подъезжает с ружьями и собаками? — Он обернулся, замахал рукой, закричал тем, кто спешил от аала к нам на помощь.
Мы тоже увидели, что скачут еще четыре всадника, а за ними все собаки нашего аала маленькими прыгающими точками растянулись друг за другом.
Первый всадник погнал своего коня не вслед за зверями, а далеко в сторону. Волки прибавили шагу. Мы поняли, что человек хочет отрезать волкам путь, чтоб они побежали не в горы, а в степь. У остальных четырех всадников мы разглядели только две кремневки да семь собак. Лошади и собаки были недавно хорошо кормлены, поэтому бежали они тяжело, не то что голодные поджарые звери. Следом за всадниками из аала показалась целая толпа женщин и ребятишек.
Только теперь мы немного пришли в себя, вспомнили, что надо собрать и успокоить разбежавшееся стадо. Взглянули мы на стадо — и оторопь нас взяла. Трупы зарезанных животных валяются в несчетном количестве: одни животные еще борются со смертью, блеют и пытаются подняться, другие бегут с распоротыми брюшинами, третьи хрипят, залитые кровью. Господи, ужасно и больно смотреть на них!
Когда приблизились их хозяйки, вся окрестность огласилась жуткими рыданиями и проклятиями. Мы с Арандолом невольно отступили поближе к своим бычкам.
Погоня за волками вскоре вернулась ни с чем.
Мы горевали вместе со всеми и пытались оправдаться, что сильно боролись, но звери на нас не обращали никакого внимания.
В суматохе нам удалось незаметно спрятаться в кусты. Добивали и свежевали овец до самого вечера. Их оказалось не менее сорока, да еще подранков штук до тридцати. А несколько козлят погибли, как говорили, просто от страха.
— До чего же пораспустили мы своих пастухов безнаказанностью! Несколько юрт совсем без пищи оставили, как говорят — детишек с перерезанным горлом оставили… — переговаривались между собой мужчины, свежуя овец.
— В любом аале, возьми, совсем маленькие дети спокон веку овец пасут, и почему-то у них все благополучно бывает, ни овцы, ни ягнята не теряются, и не слышно, чтоб вот так средь белого дня звери нападали бы на стадо при пастухах, пусть даже совсем маленьких!
— Трудно поверить, что так осмелели хищники — ведь это не голодное зимнее время…
— А ты так и поверил, что они неотступно при стаде были оба и не запускали своих глаз куда не следует? И сомневаться не приходится — забавлялись чем-нибудь! Пакостники!.. Вот и нагрянула беда. Другие маленькие пастухи постоянно на возвышенности сидят, а стадо ниже пасется. Они все вокруг видят, шумят, кричат или песни поют. Поэтому и не осмеливаются четвероногие разбойники нападать на их стада!..
— Палками не угощали мы своих пастушков — вот в чем причина! По-моему, их следует привязать на веревку да перекинуть через толстый сук, а после хорошенько угостить прутьями, чтоб те переломались, как солома, об их спины…
Крики, плач, проклятья и угрозы щедро сыпались со всех сторон, а мы, затаясь в кустах, даже друг с другом не осмеливались словом перемолвиться.
Все, как один, и взрослые и дети, ругали и проклинали нас, только бабушка пыталась смягчить нашу вину. Она говорила:
— Ну, не хватит ли вам? Что это все сегодня вдруг так много разума набрались? Разом все на двух несчастных мальчишек напали. Будто все забыли старое поверье наших скотоводов, что звери теперь лежат и радуются: «Ругайте, ругайте да бейте покрепче своих ротозеев пастухов, чтоб у них ноги охромели, чтоб глаза от побоев ослепли, чтоб уши их перестали слышать. Все это за то, что нас, бедных волков, они долго заставляли голодать! А еще лучше будет, если они совсем откажутся пасти после вашей ругани». Ведь в старину пастухов не ругали, если случались такие беды!
Отец Арандола не проронил ни звука, даже когда к нему подошла тетка, мачеха Арандола, и начала скороговоркой ему выговаривать. Когда же тетка стала причитать громче, дядя крикнул:
— Да замолчите! Я не стану волчьих объедков собирать! Пусть воронье и сороки ими насытятся! Лучше уж я сварю хотьпак и выпью араки. Не лезьте ко мне больше с этим, если хотите от меня доброго!
Арандол тихо сказал:
— Если нам суждено умирать, так пусть хоть наши уши будут спокойны! Убежим, как наступят сумерки.
— Я давно решил так! — ответил я, обрадованный, что наши мысли совпали.
Мы подобрали лепешку сухого кизяка, сделали в серединке отверстие, незаметно утащили из костра уголек, положили его в кизяк и укрылись в соседнем лесу. Главным — огнем — мы обеспечены. Потом стали обсуждать, куда податься. Решили, что здесь, в Амыраке, оставаться нам никак нельзя, лучше подняться вверх к зимовью, в узкое ущелье. Наступила ночь, холодный ветер смелее стал ворошить опавшие листья, заставляя настораживать уши — нет ли погони? Путь наш лежал в горы. Мы спешили, но не забывали об осторожности — все время останавливались, прислушивались. А когда взбирались на возвышенность, всматривались в ночь, полную своих отличных от дня очертаний и звуков…
Прошло двое суток. Днем мы не разжигали костра, опасаясь, что могут заметить наш дым. Ночь проводили в старых кошарах. Наступили уже третьи сутки нашей голодовки. Арандол предложил:
— Давай сегодня ночью спустимся к аалам, незаметно проберемся к бабушке в юрту и выспросим, что там о нас говорят. А главное, ведь там всюду полно сейчас еды. Мы можем совсем незаметно взять себе сколько угодно мяса и убежать снова сюда.
Но я возразил:
— Насчет мяса ты прав, Арандол, его мы возьмем, оно развешано прямо на деревьях. А вот разговаривать с нашей бабушкой, по-моему, никак нельзя. Там, наверное, так и думают, что если мы появимся в аале, то непременно раньше всех пойдем к бабушке.
За полночь мы подошли к нашему аалу. Аал спал. Ночную тишину разбудил лай собак, но, когда мы спустились ближе, собаки узнали нас и смолкли.
Мы сняли с одного сучка переднюю лопатку вместе с ребром, да с соседнего дерева — четверть тушки барана. Ноша для двоих достаточная. Потом, как заправские воры, таясь, поспешили покинуть родной аал и удалиться в безлюдную глушь.
Утром мы развели костер на вершине горы у выступа скалы. На углях поджарили большие куски шашлыка, крепко наелись и тут же заснули, забыв о всякой осторожности. Проснулись только на следующее утро. После еды принялись за устройство шалаша, этой работы нам хватило ненадолго, но играть что-то совсем не хотелось, занять себя было нечем. Мы сели на выступ скалы и стали всматриваться в ту сторону, где расположен наш аал. Молчали. Радость не возвращалась, и песни любимые не приходили на ум. Мы чувствовали себя несчастными и никому на свете не нужными существами. Хотелось заплакать, но мы старались не показать друг другу слез. Смотрели вниз в ущелье, где еле заметным ручейком вилась дорога в Амырак. А на западе медный таз солнца уже катится навстречу зубастой скале, и снова наступала ночь. «А что будем делать завтра?» — думал каждый из нас…
Вдруг послышался человеческий голос. Он доносился снизу и был полон тоски, словно плакал кто-то по умершему. Мы замерли, вслушиваясь в этот плач. И вот на повороте дороги мы увидели отца Арандола. Он, наверное выпивши, плакал и звал сына:
— …сыно-ок, Аранд-о-о-ол, где ты?..
Мы, не сговариваясь, спрыгнули со скалы и, словно листья в бурю, бросились с криком и плачем вниз.