Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ.
— Вот так-то лучше. Не плачь...
Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая.
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане — все, все помнило ее и напоминало о ней.
Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк:
«Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя Зоя».
Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.
— Мам?! — сказал он только, и в этом возгласе было все: удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание.
Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала.
— Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже.
И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать):
— Мы были с Зоей одно. — И, помолчав, с силой добавил: — Мы должны были уйти вместе!
Больше мы об этом не говорили.
...«Не нахожу себе места» — вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: «Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?..»
Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно.
Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому черновик. Начиналось сочинение так:
«Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам — товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня».
Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение.
На другом листке стояло:
«Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Ильюшенькой: «Ножка у Иленьки подвернулася». Когда его одолевает злой «нахвальщик», то сама земля русская вливает в него силы: «Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло».
И на обороте:
«И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа — Красная Армия. Недаром поется в песне: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце».
Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: «Отлично».
Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.
На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, — полу стершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг — чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:
«В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» (Чехов).
«Быть коммунистом — значит дерзать, думать, хотеть, сметь» (Маяковский).
На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: «В «Отелло» — борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема «Отелло» — победа настоящего, большого человеческого чувства!»
И еще: «Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала».
Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.
Вот выдержка из «Анны Карениной» о Сереже: «Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу».
Я читала — и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки это она смотрела на меня.
«Маяковский — человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он — поэт-гражданин, поэт-оратор».
Сатин: «Когда труд — удовольствие, жизнь — хороша! Когда труд — обязанность, жизнь — рабство!»
«...Что такое — правда? Человек — вот правда!»
«...Ложь — религия рабов и хозяев... Правда — бог свободного человека!.. Человек! Это — великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек — выше! Человек — выше сытости!» (Горький, «На дне»).
Новые странички — новые записи:
«Мигуэль де Сервантес Сааведра. «Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский». Дон-Кихот — воля, самопожертвование, ум».
«Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего» (М. Горький).
«Впервые прочел хорошую книгу — словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную — словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу — словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь» (китайская мудрость).
«Дорогу осилит идущий».
«В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное — это простота» (Лонгфелло).
И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце — сердце, которое страстно хочет любить и верить.
Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.
И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.
«Секретарь Московского комитета — скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14».
А потом — большие выписки из «Фауста» и целиком — хор, славящий Эвфориона:
«Лозунг мой в этот миг — Битва, победный крик. ………………………… Пусть! На крылах своих Рвусь туда! Рвусь в боевой пожар, Рвусь я к борьбе».
«Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России» (Салтыков-Щедрин).
И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, — слова из «Гамлета»:
«Прощай, прощай и помни обо мне!»
„ТАНЯ“
Писать эту книгу мне было и радостно и горько. Я вспоминала прошлое — и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, — живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова...
Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей.
Она ушла — и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивал: «Где Зоя?» Теперь его первые слова были: «Письма нет?» Потом он перестал спрашивать вслух, и только в его глазах я неизменно читала этот вопрос.
Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня.
— Письмо? — сразу догадалась я.
— Еще какое! — воскликнул Шура. — Слушай: «Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя 3оя».
— От какого числа? — спросила я.
— Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой!
И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми.
Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было.
Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старался во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили, как могли.
Однажды — это было в конце января — я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось:
— Читали сегодня «Правду»?
— Читали статью Лидова?
И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику:
— Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!..
Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное.
— Шурик, — сказала я дома, — ты читал сегодня «Правду»? Говорят, там какая-то очень интересная статья.
— Да, — сдержанно ответил Шура, не глядя на меня.
— О чем же?
— О молодой партизанке Тане. Ее повесили немцы.
В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. «Тоже чья-то девочка, — подумалось мне. — И ее ждут дома, и о ней тревожатся...»
Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал:
— Передаем статью Лидова «Таня», напечатанную в «Правде» сегодня, двадцать седьмого января.
Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве немцы казнили партизанку-комсомолку, по имени Таня.
— Мама, — вдруг сказал Шура, — можно, я выключу? Мне завтра рано вставать.
Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: «Ну что ж, спи...»
Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое?
— Задание секретное, писем может не быть еще долго, — сказал мне секретарь райкома.
Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней, и 7 февраля — это число я запомнила навсегда, — вернувшись домой, я нашла на столе записку: «Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ».
«Наконец-то! — подумала я. — Конечно, какое-нибудь известие от Зои, может быть письмо!»
Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и ни одной сторонней горькой мысли не было у меня — я не ждала никаких плохих вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется?
— Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, — сказали мне в райкоме.
«Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!» И я не пошла, а побежала домой.
Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто.
Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не могла двинуться, ноги словно приросли к полу.
— Любовь Тимофеевна, вы читали в «Правде» о Тане? — услышала я. — Это ваша Зоя... На днях мы поедем в Петрищево.
Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно только слово: «Погибла... погибла...»
* * *
Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плакал. Он смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку.
— Шура... как же мы теперь? — сказала я наконец.
И тут всегда сдержанный Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался.
— Я давно уже знаю... все знаю, — глухо, сдавленно повторял он. — Ведь тогда в «Правде» была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... но я понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить... думал — может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я знал... я знал... я знал...
— Покажи, — сказала я.
— Нет! — ответил он сквозь слезы.
— Шура, — сказала я, — мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть ее. Я прошу тебя...
Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку: к чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я увидела ее лицо — родное, милое, страдальчески застывшее.
Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова:
— Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху?
Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой, давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней...
В ПЕТРИЩЕВЕ
Через несколько дней я поехала в Петрищево. Плохо помню, как это было. Помню только, что асфальтированная дорога к Петрищеву не подходит и машину почти пять километров тащили волоком. В село мы пришли замерзшие, оледенелые. Меня привели в какую-то избу, но отогреться я не могла: холод был внутри. Потом мы пошли к Зоиной могиле. Девочку уже вырыли, и я увидела ее...
Она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на шее. Лицо ее, совсем спокойное, было все избито, на щеке — темный след удара. Все тело исколото штыком, на груди — запекшаяся кровь.
Я стояла на коленях подле нее и смотрела... Отвела прядь волос с ее чистого лба — и опять поразило меня спокойствие этого истерзанного, избитого лица. Я не могла оторваться от нее, не могла отвести глаз.
И вдруг ко мне подошла девушка в красноармейской шинели. Она мягко, но настойчиво взяла меня за руку и подняла.
— Пойдемте в избу, — сказала она.
— Нет.
— Пойдемте. Я была с Зоей в одном партизанском отряде. Я вам расскажу...
Она привела меня в избу, села рядом со мной и стала рассказывать. С трудом, как сквозь туман, я слушала ее. Кое-что мне уже было знакомо по газетам. Она рассказывала, как группа комсомольцев-партизан перешла через линию фронта. Две недели они жили в лесах на земле, занятой немцами. Ночью выполняли задания командира, днем спали где-нибудь на снегу, грелись у костра. Еды они взяли на пять дней, но растянули запас на две недели. Зоя делилась с товарищами последним куском, каждым глотком воды...
Эту девушку звали Клава. Она рассказывала и плакала.
...Потом пришла им пора возвращаться. Но Зоя все твердила, что сделано мало. Она попросила у командира разрешения проникнуть в Петрищево.
Она подожгла занятые немцами избы и конюшню воинской части. Через день она подкралась к другой конюшне на краю села, там стояло больше двухсот лошадей. Достала из сумки бутылку с бензином, плеснула из нее и уже нагнулась, чтобы чиркнуть спичкой, — и тут ее сзади схватил часовой. Она оттолкнула его, выхватила револьвер, но выстрелить не успела. Немец выбил у нее из рук оружие и поднял тревогу...
Клава замолчала. Тогда хозяйка избы, глядя в огонь печи, вдруг сказала:
— А я могу рассказать, что дальше было... Если хотите...
Я выслушала и ее. Но говорить об этом я не могу. Я сделаю так: пусть здесь будет рассказ Петра Лидова. Он первый написал о Зое, он первый пришел в Петрищево, он по свежим следам узнал и расспросил о том, как ее мучили и как она погибла...
КАК ЭТО БЫЛО
«...И вот ввели Зою, указали на нары. Она села. Против нее на столе стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприемник и были разложены штабные бумаги.
Стали сходиться офицеры. Хозяевам дома (Ворониным) было велено выйти. Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: «Матка, фьють!» — и подтолкнул ее в спину.
Командир 332-го пехотного полка 197-й дивизии подполковник Рюдерер сам допрашивал Зою.
Сидя на кухне, Воронины все же могли слышать, что происходит в комнате. Офицер задавал вопросы, и Зоя (тут она и назвалась Таней) отвечала на них без запинки, громко и дерзко.
— Кто вы? — спросил подполковник.
— Не скажу.
— Это вы подожгли конюшню?
— Да, я.
— Ваша цель?
— Уничтожить вас.
Пауза.
— Когда вы перешли через линию фронта?
— В пятницу.
— Вы слишком быстро дошли.
— Что ж, зевать, что ли?
Зою спрашивали о том, кто послал ее и кто был с нею. Требовали, чтоб выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: «нет», «не знаю», «не скажу», «нет». Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив глаза и заткнув уши. Не выдержали даже нервы фашиста...
Четверо дюжих мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева дома насчитали двести ударов, но Зоя не издала ни одного звука. А после опять отвечала: «нет», «не скажу»; только голос ее звучал глуше, чем прежде...
Унтер-офицер Карл Бауэрлейн (позже попавший в плен) присутствовал при пытках, которым подверг Зою Космодемьянскую подполковник Рюдерер. В своих показаниях он писал:
«Маленькая героиня вашего народа осталась тверда. Она не знала, что такое предательство... Она посинела от мороза, раны ее кровоточили, но она не сказала ничего».
Два часа провела Зоя в избе Ворониных. После допроса ее повели в избу Василия Кулика. Она шла под конвоем, по-прежнему раздетая, ступая по снегу босыми ногами.
Когда ее вводили в избу Кулика, на лбу у нее было большое иссиня-черное пятно и ссадины на ногах и руках. Она тяжело дышала, волосы ее растрепались, и черные пряди слиплись на высоком, покрытом каплями пота лбу. Руки девушки были связаны сзади веревкой, губы искусаны в кровь и вздулись. Наверно, кусала их, когда пытками хотели вырвать признание.
Она села на лавку. Немецкий часовой стоял у двери. Сидела спокойно и неподвижно, потом попросила пить. Василий Кулик подошел было к кадушке с водой, но часовой опередил его, схватил со стола лампу и поднес Зое ко рту. Он хотел этим сказать, что напоить надо керосином, а не водой.
Кулик стал просить за девушку. Часовой огрызнулся, но потом нехотя уступил и разрешил подать Зое напиться. Она жадно выпила две большие кружки.
Солдаты, жившие в избе, окружили девушку и громко потешались. Одни шпыняли кулаками, другие подносили к подбородку зажженные спички, а кто-то провел по ее спине пилой.
Вдосталь натешившись, солдаты ушли спать. Тогда часовой вскинул винтовку наизготовку и велел Зое подняться и выйти из дома. Шел по улице сзади, почти вплотную приставив штык к ее спине. Потом крикнул: «Цурюк!» — и повел девушку в обратную сторону. Босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров.
Этот часовой караулил Зою с десяти часов вечера до двух часов ночи и через каждый час выводил ее на улицу на пятнадцать-двадцать минут...
Наконец на пост встал новый часовой. Несчастной разрешили прилечь на лавку.
Улучив минуту, Прасковья Кулик заговорила с Зоей.
— Ты чья будешь? — спросила она.
— А вам зачем это?
— Сама-то откуда?
— Я из Москвы.
— Родители есть?
Девушка не ответила. Она пролежала до утра без движения, ничего не сказав более и даже не застонав, хотя ноги ее были отморожены и, видимо, сильно болели.
Поутру солдаты начали строить посреди деревни виселицу.
Прасковья снова заговорила с девушкой:
— Позавчера — это ты была?
— Я... Немцы сгорели?
— Нет.
— Жаль. А что сгорело?
— Кони ихние сгорели. Сказывают — оружие сгорело...
В десять часов утра пришли офицеры. Один из них снова спросил Зою:
— Скажите: кто вы?
Зоя не ответила.
— Скажите: где находится Сталин?
— Сталин находится на своем посту, — ответила Зоя.
Продолжения допроса хозяева дома не слышали: их вытолкали из дому и впустили, когда допрос уже был окончен.
Принесли Зоины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был ее вещевой мешок, и в нем — спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а рукавицы достались рыжему повару с офицерской кухни.
Зою одели, и хозяева помогли ей натягивать чулки на почерневшие ноги. На грудь повесили отобранные у нее бутылки с бензином и доску с надписью: «Поджигатель». Так и вывели на площадь, где стояла виселица.
Место казни окружали десятеро конных с саблями наголо, больше сотни немецких солдат и несколько офицеров. Местным жителям было приказано собраться и присутствовать при казни, но их пришло немного, а некоторые, придя и постояв, потихоньку разошлись по домам, чтобы не быть свидетелями страшного зрелища.
Под спущенной с перекладины петлей были поставлены один на другой два ящика. Девушку приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего «кодака». Комендант сделал солдатам, выполнявшим обязанность палачей, знак обождать.
Зоя воспользовалась этим и, обращаясь к колхозникам и колхозницам, крикнула громким и чистым голосом:
— Эй, товарищи! Чего смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь, бейте фашистов, жгите, травите!
Стоявший рядом немец замахнулся и хотел то ли ударить ее, то ли зажать ей рот, но она оттолкнула его руку и продолжала:
— Мне не страшно умирать, товарищи! Это счастье — умереть за свой народ!
Фотограф снял виселицу издали и вблизи и теперь пристраивался, чтобы сфотографировать ее сбоку. Палачи беспокойно поглядывали на коменданта, и тот крикнул фотографу:
— Абер дох шнеллер! [Поскорее!]
Тогда Зоя повернулась в сторону коменданта и крикнула ему и немецким солдатам:
— Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня. Солдаты! Пока не поздно, сдавайтесь в плен: все равно победа будет за нами!
Палач подтянул веревку, и петля сдавила Зоино горло. Но она обеими руками раздвинула петлю, приподнялась на носках и крикнула, напрягая все силы:
— Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь. С нами Сталин! Сталин придет!..
Палач уперся кованым башмаком в ящик, который заскрипел по скользкому, утоптанному снегу. Верхний ящик свалился вниз и гулко стукнулся оземь. Толпа отшатнулась. Раздался и замер чей-то вопль, и эхо повторило его на опушке леса...»
РАССКАЗ КЛАВЫ
«Дорогая Любовь Тимофеевна!
Меня зовут Клава, я была с Вашей Зоей в одном партизанском отряде. Я знаю, когда мы встретились с Вами в Петрищеве, Вам было трудно слушать меня. Но я знаю и другое: Вам важно и дорого знать о каждой минуте, которую Зоя провела без Вас. А читать, наверно, легче, чем слышать. Поэтому я постараюсь рассказать Вам в этом письме обо всем, что я знаю и помню.
В середине октября я вместе с другими комсомольцами ждала в коридорах Московского комитета комсомола той минуты, когда меня примет секретарь. Я, как и другие, хотела, чтоб меня направили в тыл врага. Среди большой толпы я заметила смуглую сероглазую девушку. Она была в коричневом пальто с меховым воротником и с такой же меховой оторочкой внизу. Она ни с кем не разговаривала и, видно, никого не знала вокруг. Из кабинета секретаря она вышла с блестящими, радостными глазами, улыбнулась тем, кто стоял у дверей, и быстро пошла к выходу. Я с завистью посмотрела ей вслед: было ясно, что ее признали достойной.
Потом побывала на приеме и я. А 31 октября — этот день я никогда не забуду — я пришла к кинотеатру «Колизей». Оттуда большую группу московских комсомольцев должны были отправить в часть. Моросил мелкий дождик, было холодно, сыро.
У входа в «Колизей» я опять заметила сероглазую девушку. «Вы в кино?» спросила я. «Да», ответила она, улыбаясь одними глазами. Стали подходить еще и еще девушки и ребята. «Вы в кино?» спрашивали мы приходящих, и все отвечали: «Да». Но когда касса кино открылась, никто не стал покупать билетов. Мы поглядели друг на друга, и все засмеялись. Тогда я подошла к сероглазой девушке и спросила: «Как вас зовут?» И она ответила: «Зоя».
Потом Зоя и еще одна девушка, Катя, принесли из магазина миндальные зерна и стали всех оделять. «Чтоб не скучно было смотреть кино», улыбаясь, говорила Зоя. Вскоре мы все перезнакомились. А потом подъехала машина, мы уселись и поехали через всю Москву к Можайскому шоссе. Ехали и пели:
Дан приказ: ему — на запад, Ей — в другую сторону. Уходили комсомольцы На гражданскую войну...
Мы миновали последние московские дома и выехали на Можайское шоссе. Там женщины и подростки строили укрепления. И, наверно, все мы подумали об одном: никому не взять нашу Москву; ведь вот все москвичи, и старый и малый, готовы укреплять и защищать ее!
Часам к шести вечера мы приехали в свою часть. Она была расположена за Кунцевом. Сразу же после ужина началось ученье. Мы изучали личное оружие — наган, маузер, парабеллум: разбирали, собирали, проверяли друг друга. Зоя очень быстро осваивалась с тем, что нам объясняли. «Вот бы сюда моего брата, — сказала она мне. — У него хорошие руки, он любой механизм мигом разберет и соберет, даже без всякого объяснения».
В комнате нас было десять девушек. Мы все едва знали друг друга по именам, но когда надо было выбрать старосту, сразу несколько голосов сказали: «Зою». И я поняла, что и другим, не только мне, она пришлась по сердцу.
На другое утро нас подняли в шесть часов. В семь уже должны были начаться занятия. Зоя подошла к моей кровати и сказала шутливо: «Скорей вставай, а то устрою холодный душ!» А другой девушке, которая немножко завозилась, она сказала: «Какой же ты солдат? Раз подъем, значит сразу вскакивай!» Во время еды она тоже торопила нас, и кто-то ей сказал: «Да что ты все командуешь?» Я подумала: вот сейчас она скажет что-нибудь резкое. Но Зоя только в упор посмотрела на ту девушку и сказала: «Сами меня выбирали. А уж если выбрали — слушайтесь»
После я не раз слышала, как о Зое говорили: «Она никогда не ругается, но уж как посмотрит...»
Занимались мы не в классе, не за партой. Свое ученье мы проходили в лесу. Учились ходить к цели по компасу, ориентироваться на местности, упражнялись в стрельбе. Захватив с собой ящики с толом, учились подрывному делу — «рвали деревья», как говорил наш преподаватель. Занимались все дни напролет, почти без отдыха.
Потом пришел день, когда нас по одному стал вызывать к себе майор Спрогис и снова спрашивал: «Не боишься? Не струсишь? Еще есть возможность уйти, отказаться. Но это — последняя возможность, потом будет поздно». Зоя вошла к нему одной из первых и вышла почти мгновенно — значит, ответила сразу и решительно.
Потом нам выдали личное оружие и разделили на группы.
4 ноября мы выехали под Волоколамск, где должны были перейти линию фронта и углубиться в тыл врага: нам предстояло заминировать Волоколамское шоссе. К Волоколамску шли две группы — наша и Константина П. Уходили мы в разных направлениях. В группе Кости были две девушки — Шура и Женя. Прощаясь, они сказали: «Девочки, выполнять задание будем по-геройски, а если умирать, так тоже как герои». И Зоя ответила: «А как же иначе?»
Линию фронта мы перешли глубокой ночью, очень тихо, без единого выстрела. Потом меня с Зоей направили в разведку. Мы двинулись в путь с радостью, нам очень хотелось поскорее приняться за дело. Но едва мы прошли несколько шагов, как, откуда ни возьмись, мимо промчались два мотоцикла, и так близко, что можно было бы дотянуться до них рукой. Тут мы поняли, что об осторожности забывать нельзя. И сразу же условились: живыми не попадаться. Потом поползли. Осенние листья отяжелели, шуршат, и каждый звук кажется таким громким. А все-таки Зоя ползла быстро и почти бесшумно и как-то очень легко, словно для этого не требовалось никаких усилий.
Так мы с ней проползли вдоль шоссе километра три. Потом вернулись на опушку, чтоб сказать нашим, что путь свободен. Ребята разошлись по двое и начали устанавливать мины — шоссейные мины всегда надо ставить вдвоем. А мы — четыре девушки — стояли в боевом охранении. Не успели ребята кончить, как мы услыхали вдалеке гул машин, сперва еле слышный, потом все громче, ближе. Мы предупредили ребят и все вместе, пригибаясь, побежали в лес. Едва перевели дыхание, как раздался взрыв. Сразу стало светло. И потом наступила такая тишина, как будто все вокруг вымерло. Даже лес перестал шуметь. А потом второй взрыв, третий, выстрелы, крики...
Мы ушли в глубь леса. Когда совсем рассвело, объявили привал. И поздравили друг друга с праздником, потому что было 7 ноября.
В полдень мы с Зоей отправились на большак, по которому шли машины, и разбросали колючие рогатки — они прокалывали шины у автомобилей. И я заметила одно, в чем потом с каждым днем убеждалась все больше: с Зоей не страшно. Она все делала очень точно, спокойно, уверенно. Может быть, поэтому все наши любили ходить с нею в разведку.
Вечером того дня мы вернулись «домой», в часть. Рапортовали о выполнении задания, вымылись в бане. Помню, после этого мы с Зоей в первый раз заговорили о себе. Мы сидели на кровати. Зоя обхватила руками колени. Коротко стриженная, раскрасневшаяся после бани, она показалась мне совсем девочкой. И вдруг она спросила:
— Слушай, а ты кем была до прихода в часть?
— Учительницей.
— Тогда, значит, я должна называть тебя на «вы» и по имени-отчеству! — воскликнула Зоя.
А надо Вам сказать, что Зоя всем девушкам говорила «ты», а ребятам «вы». И они тоже все стали обращаться к ней на «вы». Но тут у нее это так забавно вышло, что я невольно засмеялась: сразу почувствовалось, что Зоя и в самом деле еще девочка, что ей едва восемнадцать лет и пришла она сюда прямо со школьной скамьи.
— Что это тебе пришло в голову — на «вы» и по имени-отчеству! — сказала я. — Я только на три года тебя старше.
Зоя задумалась, потом спрашивает:
— А ты комсомолка?
— Да.
— Ну, тогда буду говорить «ты». У тебя родители есть?
— Есть. И сестра.
— А у меня мамочка и брат. Мой отец умер, когда мне было десять лет. Мама сама нас вырастила. Вот когда вернемся с задания, всю группу повезу в Москву, к маме. Увидишь, какая она. И маме вы все очень понравитесь. Я к вам ко всем привыкла и до конца войны буду с вами.
В первый раз мы так откровенно поговорили.
На другой день мы получили новое задание. Состав группы совсем изменился, но девушки остались прежние: Зоя, Лида Булгина, Вера Волошина и я. Мы все очень подружились. Нашего нового командира звали Борис. Он был очень выдержанный, спокойный, немного резковатый, но никогда не ругался и другим не разрешал. Зоя любила повторять его слова: